ИНТЕЛРОС > Материалы рейтинга "СОФИЯ", Владимир Малявин > О вечном в «Вехах»

Владимир Малявин
О вечном в «Вехах»


20 октября 2011

В названии «Вехи» глухо слышится вечность. Знаменательное совпадение. Написанное на злобу дня и тем многих сбившее с толку это великое произведение русской публицистики в самом деле содержало в себе нечто вечное, пророческое. Интеллектуальная смелость авторов «Вех», ошеломительная новизна заявленной ими позиции не получила должного признания ни сто лет назад, ни сейчас. Их сборник оказался магическим зеркалом, который вдруг высветил не просто ограниченность идеалов интеллигенции, а внутреннюю, системную несостоятельность тех, кто считал себя и почитался «образованной массой» умом и совестью России. Такие разоблачения не прощают и не опровергают. Голос веховцев был обречен утонуть в крике и свисте обрушенной на них лукавой, бессмысленно-базарной брани, которая сделала-таки свое дело. Точно так же позднее отмахнулись от Солженицына, заговорившего о непреходящей актуальности «Вех». Вместо серьезного разговора отечественные публицисты еще и сегодня спорят о том, есть ли в «Вехах» «ренегатство» и прав ли Гершензон, благодаривший правительство за то, что оно ограждает интеллигенцию от народного гнева. Впрочем, даже этот вроде бы скандальный штрих безупречно точен. Не за то ли в октябре 1993 г. интеллигент Окуджава благодарил Ельцина?

Воинствующее неприятие «образованным обществом» веховства станет еще очевиднее, если принять во внимание, что интеллектуальная традиция, которой осознанно наследовали авторы «Вех», – славянофилы, Владимир Соловьев – отвергается сегодня не только либеральным и социалистическим лагерем, что естественно, но даже авторами «православно-патриотического» направления. Славянофилов последние еще терпят скрепя сердце, а Соловьева и весь рожденный им Серебряный Век шельмуют почем зря. Отчего такой афронт? Такое упорное, растянувшееся на целый век нежелание вдуматься в позицию «Вех» и даже, я бы сказал, панический страх перед ними? Дело в том, что «Верхи» предложили радикальную альтернативу той по сути модернистской парадигме мышления и действия, которая имеет своим основанием раскол мира на субъект и объект (на самом деле внутренне противоречивый и, как доказывает Б. Латур, чисто гипотетический) и то, что можно назвать избыточной рациональностью, т.е. жесткую фиксацию означающего, что сводит рассуждение к бесплодной тавтологии, а власть – к насильническому господству. Такова мрачная тайна модерна, скрываемая сладкой проповедью гуманизма (но обнаженная самой историей). Здесь совершенство человека выводится из совершенства технической среды с ее «объективными» (в действительности волюнтаристскими) критериями истинности, но это последнее само является образом и продуктом предполагаемого совершенства разума. Конечно, модернистская мысль не желала замечать, что обрекает себя на порочный круг псевдодоказательной тавтологии, неизбежно срывающейся в насилие. В политике ей соответствует активистски-мобилизационный тип практики и двусмысленные отношения дружбы/ненависти интеллектуала и диктатора, сосуществующих в одномерном пространстве чистой рефлексии, как два медведя в одной берлоге.

«Вехи» предложили прежде всего идею ненасильственного согласования и живой преемственности внутреннего и внешнего измерений человеческого бытия. Подход, кстати сказать, принятый в восточных цивилизациях и ясно сформулированный еще Конфуцием: «Если сам прям, то слушаться будут без приказаний. А если сам не прям, то слушаться не будут, даже если прикажешь». Суждение Конфуция обращено к правителю, но снимает противопоставление управляющих и управляемых. Для современного «крепкого управленца», да и всякого позитивистского ума оно звучит, пожалуй, скандально. И тем не менее уже наш здравый житейский опыт подсказывает, что в этих словах есть глубокая правда и что хорошие дела в мире только так и делаются. Отчего же боится этой правды «сонмище больных», как назвал интеллигенцию тот же Гершензон? Ответ прост: интеллигенция больна отсутствием веры и любви. Она не верит, что может ходить без костылей рацио, и потому не доверяет жизни. И она никого не любит, потому что признает только свою субъективную разумность. Но первичная реальность человека, его правда сердца связывыает людей безусловной и внутренне самоочевидной связью прежде всякого знания. Такая истина не нуждается в доказательствах. Ей достаточно, как говаривал Гете, «величаво плыть в воздухе, подобно колокольному звону». А любовь не видна  просто потому, что ею держится мир.

Веховство стоит на фундаментальном антропологическом принципе творческого самовозрастания духа, метанойи, которая есть мудрость «обратного хода», самоограничения, самооставления разума. История движется вперед «иронией истории». Вы хотите безупречно действовать? Научитесь быть в покое. Вы хотите осмысленно говорить? Научитесь молчать. Вы хотите вести других? Дайте им свободу. Хотите возвыситься? Умалите себя. Хотите добиться успеха? Постигните ценность несвершения.

В этом пункте «Вехи» оказываются произведением очень русским и притом практически ценным. Русская история началась с того, что русская Земля приняла в себя, уступила себя Царству. Русская (не)идентичность – вещь превращенная, ино-бытная, самоуступчивая, женственная без слабости. В ней живут, согласно известной сентенции, «своя своих не познаша», но живут с бессознательной или даже осознанной мечтой «положить жизнь за други свои». В ней все суть другие-как-други, скрепленные любовью – силой столь же слепой, сколь и чуткой. Пресловутое «бытовое исповедничество», так свойственное русской религиозности, и есть все то же превращенное выражение народвого бытия как «сверхвременного порядка жизни соборного тела» (Валериан Муравьев). Сообщительность несопоставимых или зеркально противоположных миров – вот главная тема русской духовности, постоянно затемняемая хорошо артикулированными «истинами» западного логицизма. Русская история – продукт систематического непонимания образованной элитой России основ русской традиции; непонимания, восполняемого импортом западной науки. Но именно западные прививки к древу русского уклада порождают то произвольное смешение религии, морали, политики и экономики, которое убивает, ведет к взимной аннигиляции разные измерения человеческой практики и в конце концов подменяет целостность личностно-общественной жизни судорогами нигилистического насилия.

Надо отдать должное интеллектуальному мужеству авторов «Вех»: зажатые между Сциллой революции и Харибдой реакции, друг друга отражающих и даже копирующих, они указали на возможность третьего, царственно-срединного пути, где «умное делание» соединяется с соборным действием, державность примиряется со стихией быта. Их идеал кажется полной утопией, но он утопичен не более, чем сама непознаваемая жизнь. Нет ничего реальнее такой мечты: люди живут ею, даже не имея о ней понятия. Правда, веховцы могли предъявить только ее смутную интуицию и тем более не могли рассчитывать на признание. Но история ХХ в. и достижения гуманитарного знания за последнее столетие дают достаточно средств, чтобы концептуально оформить веховское мировидение и приложить его к общественной практике. Философия смогла преодолеть догму субъекта и научиться мыслить дорефлективную глубину опыта. Психология освоила разнообразные практики духовного становления личности. Социологии сегодня известна социальность, существующая вне общества. Современная политология умеет заглянуть «за край политического». Классические понятия расплылись и приобрели свойства метафор, обросли приставками пост-, мета- и транс-. Постмодерн учит ценить ино-бытность, хотя в чисто западной манере стремится фиксировать самое отличие. Возник глобальный мир с его порядком «хаоса» и «риска», анонимными, но сплоченными «множествами». Для России такой поворот общественного знания особенно нужен и важен, потому что он впервые позволяет осознать русский уклад в его подлинных основаниях.

Часто говорят, что «Вехи» надо читать. Конечно. Но этого мало. Я бы сказал, что с «Вехами» нужно работать. Нужно учиться мыслить в их перспективе, а это значит, по сути, решать две взаимодополнительные задачи: во-первых, преодоление взаимной отчужденности русских в их «инако-идентичности» и, во-вторых, артикуляция практики сообразно ее естественным формам и граням. Такова не интеллигентски-абстрактная, а подлинно практическая программа устроения русской жизни.       


Вернуться назад