ИНТЕЛРОС > №2, 2012 > Принципиальность бытия в истории и культуре: Роза Люксембург и Марина Цветаева

Людмила Булавка
Принципиальность бытия в истории и культуре: Роза Люксембург и Марина Цветаева


04 сентября 2012

Предварительные ремарки

Начнем с определения понятий. Для нас принципиальность бытия – это самоопределение исходной позиции (основы) своей жизнедеятельности в горизонте конкретно-исторического акта бытия. И потому принципиальность бытия – это личная ответственность за постоянный поиск и нахождение конкретно-всеобщего в диалоге (сотворчестве) с другими субъектами Истории и Культуры, в отличие от фетишизма правил.

Диктатура формально общего, в том числе – превратных форм и симулякров, снимает с индивида ответственность за принятие решений и отчуждает от него право на поступок и самое социальное творчество.

В этом смысле, и революция (прежде всего – революции 1917–1919 годов в России, Германии, Венгрии), и гражданская война (прежде всего, гражданская война в нашей стране) есть вынуждение к этой принципиальности бытия даже тех, кто, казалось бы, к этому не способен и уподоблен «щепке в волнах истории». Вот почему гражданская война в революционной России может быть рассмотрена как форма гражданского общества.

И еще одна предварительная ремарка. В этом тексте автор ставит проблему не внешних сходств Люксембург и Цветаевой, а содержательного диалектического сопряжения их бытия в Культуре и Истории.

Хотя и внешнее сходство, казалось бы, можно обнаружить:

  • Обе родились в Российской империи.
  • Обе сформировались как личности в русле мирового классического наследия.
  • Революционный излом определил контекст жизни и деятельности каждой из них.
  • Жизнь одной из них оборвалась в 47, другой – в 48 лет.

Но в этом ли суть?

На наш взгляд, нет. Суть их действительного единства – контрапункты принципиального бытия.

Принципиальность бытия в Истории: Роза Люксембург

Принципиальность бытия Розы Люксембург проявила ее деятельность в Союзе Спартака – организации, о которой сама Роза в статье «Чего хочет Союз Спартака?» писала так:

«В ненависти, в клевете против Союза Спартака объединяется все контрреволюционное, враждебное народу, антисоциалистическое, двусмысленное, боящееся яркого света, смутное. Тем самым подтверждается, что в нем бьется сердце революции, что ему принадлежит будущее.

Союз Спартака – не партия, которая через рабочую массу или посредством рабочей массы хочет добиться господства. Союз Спартака – это лишь сознающая свою цель часть пролетариата, которая на каждом шагу указывает всей широкой массе рабочего класса ее исторические задачи, которая в каждой отдельной фазе революции отстаивает социалистическую цель, а во всех национальных вопросах – интересы мировой пролетарской революции.

Союз Спартака никогда не возьмет на себя правительственной власти иначе, как в результате ясно выраженной, недвусмысленной воли огромного большинства пролетарской массы всей Германии; он никогда не сделает этого иначе, как в силу ее сознательного согласия с перспективами, целями и методами борьбы Союза Спартака».

Не менее ясно эта принципиальность бытия Розы Люксембург проявила себя в дискуссии по проблемам соотношения демократии и социализма – теме, до сих пор остающейся центральной для теоретиков и практиков левого движения. И здесь Люксембург сумела аргументированно противопоставить свою позицию парламентским иллюзиям Каутского и Ко, но при этом четко акцентировать угрозу вырождения социализма в диктатуру при отказе от действительного народовластия. В тексте «Рукопись о русской революции» она прямо подчеркнула: «Это могущественный объективный закон, действия которого не может избежать никакая партия»

Еще более ярко эта принципиальность проявила себя в решении Розой проблемы соотношения империализма и милитаризма. Вопреки социал-демократической неопределенности большинства левых (в кавычках и без) Западной Европы, Люксембург доказала, что милитаризм есть неизбежный продукт империализма:

«Мировая политика и здесь привела к перелому. Тот же милитаризм, тот же маринизм, та же охота за колониями, та же реакция повсюду, и прежде всего перманентная международная опасность войны или по меньшей мере состояние перманентного взаимного ожесточения, в которое равным образом вовлечены все важнейшие культурные государства… Становится все более вероятным, что крах капиталистического строя произойдет в результате не экономического, а политического кризиса, вызванного мировой политикой» («Против милитаризма, за гуманизм»)

При этом, однако, Роза Люксембург выступила как принципиальный противник не пацифизма, а розовых иллюзий превращения мировой капиталистической системы в пространство мира:

«Империалистический класс капиталистов, как последний отпрыск эксплуататорских классов, по жестокости, неприкрытому цинизму, подлости превосходит всех своих предшественников. Он будет защищать свое святая святых, свою прибыль и свою привилегию на эксплуатации зубами и когтями, теми средствами холодного злодейства, которые оно продемонстрировал во всей истории своей колониальной политики в последней мировой войне» («Чего хочет Союз Спартака?»).

Вся история последнего столетия подтвердила ее правоту.

Однако наиболее значимым свидетельством принципиальности бытия Розы Люксембург стало ее одновременно диалектическое и бескомпромиссное решение проблемы диалектики целей и средств социального творчества и, в частности, революционной борьбы. Роза совершенно недвусмысленно говорит о необходимости революционного социального творчества, опираясь при этом на материалистическую позицию в области философии истории:

«Историческую диалектику мы понимаем не в том смысле, что должны, скрестив руки, ждать, пока она принесет зрелые плоды. Я убежденная сторонница марксизма и именно поэтому вижу большую опасность в придании марксистской точке зрения застывшей, фаталистической формы» («Речь о революции и войне»).

Особенно важен в этой связи акцент Люксембург на необходимости для революционера видеть меру допустимых отступлений от идеала, чтобы не предать ни целей борьбы – грудой негодных средств и политическим авантюризмом, ни героизм исторической борьбы трудящихся – трусостью и нерешительностью лидеров.

В этом контексте принципиально важно четкое различение Розой Люксембург существенного и несущественного в большевизме, исторических закономерностей революционного творчества и вынужденных ошибок, ее последовательное требование не выдавать нужду за добродетель и при этом – понимание величия тех, кто делает первые шаги в деле революции.

Принципиальность бытия в Культуре: Цветаева

Начнем с оценки М. Цветаевой книги О. Мандельштама «Шум времени» (1926): «Это книга презреннейшей из людских особей – эстета, вся до мозга кости (NB! Мозг есть, кости нет) гниль, вся подтасовка, без сердцевины, без сердца, без крови, – только глаза, только нюх, только слух, – да и то предвзятые, с поправкой на 1925 год.

Будь Вы живой, Мандельштам, Вы бы живому полковнику Цыгальскому по крайней мере изменили фамилию, не нападали бы на беззащитного. – Ведь что – если жив и встретитесь? Как посмотрите ему в глаза? Или снова – как тогда, в 1918 г., в коридоре, когда я Вам не подала руки – захлопочете, залепечете, закинув голову, но сгорев до ушей».

И еще: «Если бы Мандельштам любил величие, а не власть, он до 1917 г. был бы революционером (как лучшая тогдашняя молодежь) – он революционером не был; даже пусть революционером до 1917 г. не быв, революционером после коммунистического Октября не сделался бы – он им сделался; не-революционер до 1917 г., революционер с 1917 г. – история обывателя, негромкая, нелюбопытная. За что здесь судить? За то, что Мандельштам не имел мужества признаться в своей политической обывательщине до 1917 г., за то, что сделал себя героем и пророком – назад, за то, что подтасовал свои тогдашние чувства, за то, что оплевал то, что – по-своему, по-обывательскому, но все же – любил».

Такова бескомпромиссно-принципиальная оценка своего коллеги по цеху. Такова принципиальность бытия Цветаевой в культуре. Она способна дать жесточайшую критику своему, казалось бы, сподвижнику и высоко оценить других поэтов, боровшихся, казалось бы, по другую сторону баррикад: «Это не шум Времени. Время шумит в прекрасной канунной поэме Маяковского «Мир и Война», в «Рабочем» Гумилева, в российских пожарах Блока. Шум времени – всегда – канунный, осуществляющийся лишь в разверстом слухе поэта, предвосхищаемый им.

Маркс мог знать, поэт должен был видеть. И самым большим поэтом российской революции был Гейне с его провидческим: «И говорю вам, настанет год, когда весь снег на Севере будет красным».

Шум времени Мандельштама – оглядка, ослышка труса. Правильность фактов и подтасовка чувств. С таким попутчиком Советскую власть не поздравляю. Он так же предаст ее, как Керенского ради Ленина, в свой срок, в свой час, а именно: в секунду ее падения. Не эпоху 90-х годов я беру под защиту, а слабое, малое, но все-таки чистое сердце Мандельштама, мальчика и подростка».

Здесь принципиально важна принципиальная связь процессов развертывания и Культуры, и Истории, ибо только так не только мыслится, но и живет принципиальность бытия:

«В прозе Мандельштама не только не уцелела божественность поэта, но и человечность человека. Что уцелело? Острый глаз. Видимый мир Мандельштам прекрасно видит и пока не переводит его на незримое – не делает промахов. Для любителей словесной живописи книга Мандельштама, если не клад, так вклад превращения слабого человека и никакого гражданина из певца старого мира – в глашатаи нового.

Мой ответ Осипу Мандельштаму – мой вопрос всем и каждому: как может большой поэт быть маленьким человеком? Ответа не знаю. Мой ответ Осипу Мандельштаму – сей вопрос ему».

И все же, против чего так яростно борется Цветаева, критикуя Мандельштама? Может быть, Цветаева против того, что Мандельштам поддержал революцию?

Нет. Не будучи сторонником Октябрьской революции, Цветаева, тем не менее, не боится выступить в поддержку поэта-революционера:

«А я скажу, что без Маяковского русская революция бы сильно потеряла, так же как сам Маяковский – без Революции». «Поэт Революции (le chantre de la Revolution) и революционный поэт – разница. Слилось только раз в Маяковском. Больше слилось, ибо еще и революционер – поэт. Посему он чудо наших дней, их гармонический максимум». «Маяковский первый новый человек нового мира, первый грядущий. Кто этого не понял, тот не понял в нем ничего».

Значит, дело не в отношении поэта к революции.

Может быть, за «Ответом» Цветаевой скрыто концептуально-эстетическое неприятие творчества Мандельштама?

Опять же, нет. Цветаева всегда признавала в Мандельштаме большого поэта:

«Из поэтов (растущих) люблю Пастернака, Мандельштама и Маяковского (прежнего, – но авось опять подрастет!)».

Может быть, Мандельштам в своей книге чем-то лично задел Цветаеву?

Да, Марина была им задета, но не столько идейным неприятием Добровольчества (Маяковский в этом вопросе был куда категоричнее), сколько тем, что Мандельштам, как выразилась она сама, позволил взглянуть на всю эту трагедию со стороны – отчужденно.

Принципиальность позиции Цветаевой состоит в том, что даже историческую неправоту надо измерять человеком, чтобы не проглядеть масштаб (трагедию) происходящего и не утратить гуманизм, без которого нет художника.

Для Цветаевой поэт и человек – это две разные, но равносильные части одного целого. Более того, если ты – поэт, то с тебя как с человека еще больше спросится.

Так вопрос бытия художника в Истории оборачивается проблемой его этического выбора в мире Культуры, а значит – определения своего отношения ко всему и в первую очередь к отчуждению, которое для него «нестерпимо».

Для Цветаевой это отношение к отчуждению – вопрос принципа и человеческого, и поэтического существования.

Письмо Цветаевой Мандельштаму, по сути, ставит вопрос ребром: ты принимаешь или нет идею принципиальности (= неотчужденности) своего личностного бытия, для которого нет ничего чужого, нет иерархии важностей – важно все?

И оказалось, что этот вопрос в такой постановке является еще более жестким, чем другой – хорошо известный: так ты за белых или красных? И то, что этот «Ответ» реально стал демаркационной линией, разведя по разные стороны Цветаеву и Мандельштама, – как раз и есть тому подтверждение.

Цветаева не побоялась сделать этот вызов Мандельштаму – имела право.

Если в Истории XX века линию баррикады прочертил вопрос: ты лично за белых или за красных, то в мире Культуры эту демаркацию обусловила другая альтернатива: ты лично за ответственное бытие или нет?

И доказательством правомерности подобной постановки явилась то, что именно принципиальность личностного бытия художника объединила двух поэтов из разных станов – Маяковского и Цветаеву.

И неразделенность этого принципа развела по разные стороны поэтов из одного стана – Цветаеву и Мандельштама.

Неприятие власти капитала в Истории, неприятие буржуазности в Культуре: общность принципов Люксембург и Цветаевой

Несмотря на то, что Р. Люксембург родилась в буржуазной семье, она всю свою жизнь посвятила борьбе за те исторические перемены, которые несли бы освобождение от власти капитала – и освобождение от буржуазного духа в культуре.

И это созвучно позиции М. Цветаевой, вышедшей из семьи, в которой царил дух служения высоким помыслам и предназначениям. Отец – Иван Владимирович, профессор Московского университета, известный искусствовед и филолог, в дальнейшем директор Румянцевского музея. Вот как сказала о нем сама Марина Цветаева: «… вдохновитель и единоличный собиратель первого в России музея изящных искусств (Москва, Знаменка). Герой труда. Умер в Москве в 1913 г., вскоре после открытия Музея. Личное состояние (скромное, потому что помогал) оставил на школу в Талицах (Владимирская губерния, деревня, где родился). Библиотеку, огромную, трудо- и трудноприобретенную, не изъяв ни одного тома, отдал в Румянцевский музей». О нем можно сказать его же словами – «всю жизнь провел на высокой ноте». Мать – Мария Мейн, пианистка, ученица Антона Рубинштейна. Дух рыцарского служения в культуре стал определяющим и жизнь, и творчество Марины Цветаевой с ее позицией активного неприятия принципа частного бытия, лежащего в основе духа буржуазности.

И потому не случайны такие ее строки:

«Обратное буржуа – поэт, а не коммунист, ибо поэт – ПРИРОДА, а не миросозерцание. Поэт: КОНТР-БУРЖУА!».

Таков социо-экономико-литературный вектор Р. Люксембург и М. Цветаевой.

Вот лишь несколько свидетельств из работ этих великих женщин, равно стоявших на позициях активного и творческого антимещанства:

«Конечно, Толстой не был и не является социал-демократом и не проявляет ни малейшего понимания ни социал-демократии, ни современного рабочего движения… Но, с другой стороны, Толстой… принадлежит к тем самостоятельным, гениальным умам, которые гораздо труднее вписываются в чужие формы мышления, в готовые системы учений, чем средний интеллигент. …сила Толстого и центр тяжести его мыслительной работы – не в позитивной пропаганде, а в критике сущего. И здесь он достигает такой многосторонности, основательности и смелости, которые напоминают о старых классиках утопического социализма».

Это Роза Люксембург.

А вот М. Цветаева, размышляющая о принципиальном антимещанстве Гете:

«Гете, мой Гете. Старый, тайный, ты – о ком с шестнадцати лет говорю, судя современность, – перед лицом Гете. …. Там, где Гете ставит точку – там только и начинается!»

И еще из Марины Цветаевой (1918 год):

«Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю чернь.

Солдат? – Нет, сижу и пью с ними чай часами из боязни, что обидятся, если уйду.

Рабочих? – Нет, от «позвольте прикурить» на улице, даже от чистосердечного: «товарищ» – чуть ли не слезы на глазах.

Крестьян? – Готова с каждой бабой уйти в ее деревню – жить: с ней, с ее ребятишками, с ее коровами (лучше без мужа, мужиков боюсь!) – а главное: слушать, слушать, слушать!

Кухарок и горничных? – Но они, даже ненавидя, так хорошо рассказывают о домах, где жили: как барин газету читал «Русское слово», как барыня черное платье себе сшила, как барышня замуж не знала, за кого идти: один дохтур был, другой военный...

Ненавижу – поняла – вот кого: – уничтожение всей меня – все человеческое мясо – мещанство!»

И последнее:

«Так, наконец, усталая держаться

Сознаньем: перст и назначеньем: драться,

Под свист глупца и мещанина смех –

Одна из всех – за всех – противу всех!»

Не менее важна и общность принципиальной всемирности и интернационализма их бытия и в истории, и в культуре.

Марина Цветаева:

«Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., чтобы быть – всем. Иными словами: ты – поэт, ибо не француз. Национальность – это от- и заключенность.

Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец – там! И – хороший русский!

Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, – оттого ты и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий – более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем – вновь и вновь, бесконечно. Французский – уже создан.

Немецкий – возникает, французский – существует. Язык неблагодарный для поэтов – потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык».

Не менее интересно, что и для Р. Люксембург принципиально важен не только интернационализм как принцип социально-исторического бытия, но и всемирность как принцип бытия в культуре. Укажу в качестве основания для этого тезиса хотя бы на круг авторов русской литературы, составляющих культурный багаж Розы Люксембург: Рылеев, Пушкин, Лермонтов, Белинский, Добролюбов, Козлов, Грибоедов, Гоголь, Гаршин, Чехов, а так же основатель русской журналистики Новиков, декабрист Бестужев, князь Одоевский, Герцен, Достоевский, Чернышевский, Шевченко, Короленко, Горький…

Известно, что при всей своей погруженности в революционные практики Р. Люксембург переводила с русского «Историю моего современника» В. Короленко. В связи с этим она заметила: «Я убеждена, что книга эта вызовет в Германии живой интерес широких кругов и понравится им».

Еще один, казалось бы, внешний, но на самом деле очень характерный момент: и для Люксембург, и для Цветаевой природа есть пространство культуры.

«...Меня кроме природы, т. е. души, и души, т. е. природы – ничто не трогает», – пишет Цветаева 12 декабря 1927 года А. А. Тесковой . «Живая» природа для Цветаевой – источник творчества и поэзии. «Поэт – ПРИРОДА, а не миросозерцание».

Р. Люксембург: «Иногда у меня появляется такое чувство, что я совсем не настоящий человек, а какая-то птица или какой-то зверь в неудавшемся человеческом облике; внутренне я чувствую себя в таком уголке сада, как здесь, или же в поле, где жужжат шмели и стоит высокая трава, гораздо больше в своей родной обстановке, чем на партийном съезде. Вам я спокойно могу все это сказать: Вы ведь не станете сразу же подозревать меня в измене социализму. Вы знаете, что, несмотря на это, я надеюсь умереть на посту: в уличном бою или на каторге. Но мое самое внутреннее Я принадлежит больше синицам, чем «товарищам». И вовсе не потому, что я, как столь многие внутренне обанкротившиеся политики, нахожу в природе себе пристанище, свое отдохновение».

Постскриптум. Р. Люксембург и М. Цветаева: оптимистическая трагедия?

В заключение позволю себе лишь две цитаты.

Р. Люксембург:

«Правда, общее положение стало теперь столь запутанным, что настоящая радость борьбы и не может возникнуть. Все смещается ныне... и чертовски трудное дело определить стратегию и упорядочить битву на таком разрытом и колеблющемся под ногами поле. Впрочем, я уже больше ничего не боюсь. В первый момент, тогда, 4 августа [1914 г.] я была в ужасе, почти сломлена; но с тех пор совершенно успокоилась. Катастрофа приняла такие размеры, что обычные мерки человеческой вины и человеческой боли к ней неприложимы».

М. Цветаева:

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно

– Где – совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой

Брести с кошелкою базарной

В дом, и не знающий, что – мой,

Как госпиталь или казарма.

Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично, на каком

Непонимаемой быть встречным!

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И всё – равно, и всё – едино.

Но если по дороге – куст

Встает, особенно – рябина...

 


Вернуться назад