ИНТЕЛРОС > №2, 2016 > РЕВОЛЮЦИЯ: ОПЫТ ФИЛОСОФСКОГО АНАЛИЗА

Олег Смолин
РЕВОЛЮЦИЯ: ОПЫТ ФИЛОСОФСКОГО АНАЛИЗА


09 октября 2016

Смолин Олег Николаевич –
д.филос.н., профессор, чл.-корр. РАО, 1-й зам.
председателя Комитета
по образованию Государственной Думы РФ

Революция как историческая ситуация

Политико-ситуационный анализ

Изучение политических процессов в обществах, переживающих радикальные трансформации, требует не только критического использования основных парадигм социогуманитарной науки и применения известных научных методов, но и разработки новых методов, соответствующих объекту и предмету исследования. Одним из них может служить специально разработанный автором метод политико-ситуационного анализа, который, в частности, предполагает:

  • выявление характеристик и закономерностей исторических ситуаций (наряду с закономерностями исторического процесса как целого и закономерностями различных социальных систем);
  • определение множеств таких характеристик и закономерностей, каждое из которых описывает определённый тип исторических ситуаций и никакой другой;
  • использование одного из таких множеств в качестве критерия отнесения исследуемой исторической ситуации к определённому типу;
  • прогнозирование на основе параметров и закономерностей данного типа исторической ситуации основных сценариев её развития и наиболее вероятного из них.

Именно этот метод автор использовал для анализа отечественного политического процесса первой половины 1990-х гг., что позволило сделать нетривиальный вывод о характере отечественного политического процесса – вывод, который в последнее время находит все большее признание, подтверждая справедливость гегелевского замечания: истина рождается как ересь и умирает как предрассудок.

Реформа или революция

На рубеже веков официальные оценки отечественного политического процесса исходили из следующих постулатов:

1) в 1990-х гг. Россия пережила период реформ;

2) по характеру и перспективам эти реформы следует признать демократическими;

3) избранный вариант реформ был единственно возможным, и альтернативы ему не существовало[1].

На самом же деле приведённые постулаты представляли собой скелет новой социальной мифологии и изображали реальный процесс в искажённом, едва ли не перевёрнутом виде. Курьёзным с точки зрения элементарной логики выглядит сочетание двух утверждений политических лидеров начала 1990-х гг.: с одной стороны, о том, что прежняя система не поддавалась реформированию, а с другой – что в России наступила эпоха реформ. Каждому здравомыслящему человеку ясно, что совместить то и другое невозможно.

Официальное отвержение (скорее даже низвержение) этих постулатов произошло в период парламентско-президентской избирательной кампании 2007-2008 гг. и выглядело вполне трагикомически:

- на «лихие 90-е» – время Б. Ельцина – обрушился его преемник, не только сам являющийся продуктом 1990-х, но и незадолго перед тем наградивший первого Президента России высшей государственной наградой;

- критика «смутного времени» была прямо связана с политической борьбой против «Союза Правых Сил», однако при этом экономический курс правительства продолжал оставаться более «гайдаровским», чем современная позиция самого Е. Гайдара или другого правого либерала А. Илларионова, признавших дальнейшее накопление Стабилизационного фонда бессмысленным даже с монетаристской точки зрения[2].

Наряду с господствующей оценкойроссийского социально-политического процесса 1990-х гг. в качестве периода реформ в литературе встречаются следующие его характеристики:

  • революция (с различными, подчас противоположными определениями);
  • контрреволюция[3];
  • реставрация[4];
  • антиреволюция;
  • смута
  • и др.

Помимо идейно-политических воззрений авторов, придающих понятиям «революция», «контрреволюция», «реставрация», «реформы» ярко выраженный аксиологический аспект, помимо сложности и незавершённости самого процесса, такая разноречивость оценок обусловлена тем, что при кажущейся терминологической очевидности в эти понятия вкладывается весьма различное содержание.

По количеству определений термин «революция» вряд ли может сравниться с такими социально-философскими понятиями, как «общество», «цивилизация», «культура» или «личность», однако термин этот весьма многозначен, причём различные его значения наиболее чётко раскрываются при логическом анализе понятия революции в парах с соотносительными категориями.

На общефилософском уровне исследования в паре «революция – эволюция» первая выступает как скачок-переворот (взрыв), как быстрое, стремительное, качественное изменение, преобразующее сущность системы; вторая – как постепенное количественное изменение при сохранении сущности или как постепенное качественное изменение[5]. С этой точки зрения социально-политический процесс в России 1990-х гг., как и аналогичные процессы в бывших социалистических странах, несомненно, представляет собой революцию. Достаточно указать на:

  • применение «шоковой терапии», в результате которого произошло «взрывное» движение от сверхцентрализованной экономики к практически нерегулируемой;
  • обвальный характер приватизации, темпы которой на порядок превосходили по интенсивности аналогичные процессы в индустриально развитых странах (например, в Великобритании в период правления М. Тэтчер) при противоположном социально-экономическом результате;
  • разрушение прежней государственности (Советского Союза);
  • политические перевороты, а также малую гражданскую войну в Москве (октябрь 1993) и две локальные гражданские войны в Чечне (декабрь 1994 – август 1996 и август 1999 – март 2000), которые обычно являются верными спутниками революций, и т. п.

На уровне политологического анализа в паре «революция – реформа» выделяется целый ряд характеристик, по которым различаются эти категории:

  • революция – коренное преобразование, реформа – частичное;
  • революция радикальна, реформа более постепенна;
  • революция (социальная) разрушает прежнюю систему, реформа сохраняет её основы;
  • революция осуществляется в значительной мере стихийно, реформа – сознательно (следовательно, в известном смысле реформа может быть названа революцией «сверху», а революция – реформой «снизу»).

С теоретической точки зрения важным во всех этих определениях является однозначная характеристика реформ как переустройства отдельных сторон, элементов системы, не затрагивающего её основ, очевидная для подавляющего большинства специалистов. Впрочем, те же специалисты, переходя к анализу политических процессов в постсоветской России, дружно называли реформами (а многие называют и до сих пор) коренную ломку предшествующего общественного строя.

С точки зрения историко-социологической в паре «революция – реставрация» революция интерпретируется как переход к новому типу общества (социальной системы, цивилизации, формации), а реставрация – как возвращение к его прежнему типу. В этом смысле российские «реформы» 1990-х гг., если и не представляли собой прямую попытку реставрации дооктябрьской общественной системы, то, по крайней мере, содержали ярко выраженные реставрационные тенденции, по силе соперничавшие с модернизационными, а иногда их превосходившие.

Эти реставрационные тенденции проявлялись прежде всего в знаковой форме, в отношении к прежним символам:

  • возвращение дореволюционного флага и герба;
  • восстановление топонимов;
  • коренное изменение отношения к символическим историческим фигурам (превращение большинства царей, несмотря на прокламируемые демократические ценности, из «дьяволов» в «героев», а большинства генеральных секретарей – из «героев» в «дьяволов»);
  • восстановление храмов и демонстративная религиозность политических лидеров и т. п.

При этом некоторые реставрационные проявления приобретали алогичный, полукурьёзный, а то и трагикомический характер, лишний раз доказывающий справедливость гераклитова афоризма о невозможности вступить в одну реку дважды. Хорошо известно, например, что станции московского метро никогда никаких названий, кроме советских, не имели. Топонимы же типа Санкт-Петербург в Ленинградской области либо Екатеринбург Свердловской области невольно вызывают в памяти сатирико-фантастический рассказ о том, как в славном городе Старосибирске улица Красных партизан была переименована в Белобандитский проспект. Не менее странно выглядит строительство «новоделов» на фоне продолжающегося разрушения старинных храмов.

Ещё более парадоксальны попытки восстановления существовавших в дооктябрьской России социальных отношений и институтов – от сословий до монархической власти. Разумеется, мало кто станет возражать против освоения и развития культурного наследия дворянской интеллигенции или традиций казачества как особого российского субэтноса. Но когда поднимается вопрос о придании дворянам или казакам статуса сословий в качестве условия развития «новой России», то полезно чаще вспоминать азбучные истины социологии, согласно которым сословный тип социальной стратификации является признаком доиндустриальной средневековой цивилизации (феодализма), тогда как руководство постсоветской России неоднократно заявляло о намерении двигаться к цивилизации постиндустриальной.

В историко-аксиологическом аспекте в паре «революция – контрреволюция» первое из этих понятий означает прогрессивное преобразование, качественный скачок в движении общества вперёд, тогда как второе – преобразование регрессивное, откат назад. Поскольку возникновение качественно новой общественной системы – не всегда прогресс, а восстановление прежней – не всегда регресс (революции тоже бывают консервативными), понятия реставрации и контрреволюции взаимосвязаны, но не тождественны. Последнее, подобно понятиям «прогресс» и «регресс», имеет ярко выраженный аксиологический акцент. В силу этого оценка тех или иных исторических событий как революционных или контрреволюционных является относительной и определяется двумя группами факторов: во-первых, объективными последствиями этих событий для общества, которые нередко выявляются спустя многие десятилетия; во-вторых, мировоззренческими и научными позициями исследователя, включая его отношение к проблеме общественного прогресса и методам преобразования общества.

Предприняты попытки, рассматривая проблему на политико-философском уровне, вынести её решение за рамки традиционной «системы координат», введя для обозначения событий 1985 - 1991 гг. в Восточной Европе и Советском Союзе понятие «антиреволюция». При этом главный аргумент в пользу введения нового термина заключается в том, что эти события не только положили конец революционному циклу, связанному с Октябрём 1917 г., но и завершили целую эпоху революционности, порождённой Просвещением, более того, положили конец самой логике просветительской модернизации и связанной с ней революционности.

«Изживание «просветительного революционизма», – отмечает Р. Саква, – означает отнюдь не то, что больше не будет восстаний, переворотов, мятежей и бунтов, а то, что изменился философский смысл подобных событий»[6], а именно: «отсутствует универсальная система светских догматов, которая могла бы подкрепить надежды на то, что политический переворот откроет путь в царство справедливости, заложит основы лучшего мира»[7].

При этом, согласно Р. Сакве, «отказ от революционного социализма был не «революцией наоборот».., или, сокращённо, контрреволюцией, а «противоположностью революции».., т. е. оппозицией революционному процессу как таковому»[8]. Аргументируя данный тезис, автор концепции называет два, по его мнению, кардинальных различия между антиреволюциями и контрреволюциями: «во-первых, они (антиреволюции – О.С.) пытались преодолеть реальные революции, происшедшие в соответствующих странах в 1917 и 1945-48 гг., и, во-вторых, они полностью отвергли всю логику революционного мышления, подчинявшую себе воображение европейцев на протяжении почти двух столетий».[9]

Другие отличия новейших «антиреволюций» от классических революций прошлого, по мнению Р. Саквы, состоят в том, что «антиреволюции»:

ü затрагивают урбанизированные общества в условиях мира[10];

ü сняли противоположность революции и реформы, будучи тем и другим одновременно и в то же время - ни тем, ни другим[11];

ü представляли собой революции манёвра, поскольку «поиски модели лучшего мира велись не в будущем, а в прошлом или настоящем с вариациями по временной и пространственной осям»[12];

ü в известном смысле были «договорными революциями», для исследования которых может быть использована теория игр[13] и др.

Позиция Р. Саквы приведена здесь столь подробно не только вследствие её оригинальности, но и для того, чтобы предоставить возможность читателю самостоятельно убедиться в не слишком высоком качестве её аргументации.

Во-первых, едва ли не единственным реальным основанием этой концепции служит сравнительно мирный, «бархатный» путь осуществления большинства революций 1989-1991 гг. Однако этого явно не достаточно для радикальных выводов об «антиреволюционных революциях», ибо возможность мирного осуществления революций признавалась и прежде, в том числе даже такими радикальными революционерами, как основатели марксистской теории. Сказанное в значительной мере относится и к тезису о снятии противоположности между реформами и революцией. Такая противоположность в качестве абсолютной существовала лишь в головах революционеров-догматиков, тогда как в реальной жизни реформы нередко перерастали в революцию и практически всегда её сопровождали, завершая в постреволюционный период процесс трансформации одной общественной системы в другую.

Во-вторых, не более убедительными выглядят аргументы в защиту отличий антиреволюции от контрреволюции: достаточно напомнить, что те, кого Ж. Кондорсе в конце XVIII в. именовал контрреволюционерами, также искали свои социальные идеалы не в будущем, но в прошлом (своей страны) или настоящем (феодальной Европы).

В-третьих, осуществление новейших революций в индустриальных обществах и к тому же в мирное время действительно отличает их от большинства предшественниц. Однако отсюда вовсе не следует, будто эти революции кладут конец просветительскому пониманию модернизации. Скорее наоборот: их лидеры почти повсеместно выдвигали лозунг «возвращения в цивилизацию», представляющий собою по сути вариант хрущёвского призыва «Догнать и перегнать», но не за счёт более быстрого развития системы, а путём кардинального изменения типа общественного развития.

Логика поведения новейших российских «антиреволюционеров» по всем остальным параметрам, включая готовность к применению насилия, воспроизводила логику поведения их предшественников, несмотря на противоположную направленность социального действия и бесконечные заявления о разрыве с традициями прошлого. Возможно, именно эти заявления Р. Саква и принял за сущность процесса. Более того, утверждение о преодолении просветительской логики представляется безнадёжно оптимистичным и в отношении политических лидеров индустриально развитых стран: войны в Югославии, Афганистане и Ираке убедительно показали, что и среди них преобладает революционно-просветительское стремление «железной рукой загнать человечество к счастью».

Наконец в-четвёртых, что касается лёгкости осуществления «договорных революций», то она находит своё вполне реалистическое объяснение в бюрократическом характере этих революций.

Термин «смута», нередко используемый для характеристики постсоветского периода российской истории (в особенности в 1990-х гг.), не может быть определён через оппозицию к термину «революция», хотя некоторые авторы располагают его в категориальном треугольнике: «революция – инволюция – смута».[14]

В действительности термин «смута», во-первых, представляет собой скорее образную характеристику, чем научную категорию, либо понятие, характеризующее совокупность конкретных исторических событий, но не категорию политической или социологической науки. Во-вторых, при самых разнообразных трактовках применение данного термина к постсоветскому периоду российской истории некорректно, ибо это явно период революции либо инволюции (деградации, разложения). По логике вещей, смута должна заканчиваться восстановлением статус-кво с незначительными отклонениями в ту или иную сторону. В России же восстановление прежней системы невозможно.

Как уже отмечалось, в 90-е гг. ХХ в. термин «революция» для характеристики происходивших в стране процессов практически не применялся. Однако в начале нового века отказ от использования термина сменился его апологией, причём инициатива исходила как раз от тех, кто 10 - 15 лет назад не только в значительной степени определял характер трансформационных процессов, но и присвоил им наименование реформ, утверждая, что «Россия лимит на революции исчерпала».

Так, бывший помощник первого Президента России М. Краснов, отвечая на вопрос - «что произошло в России в последнее десятилетие ХХ века?» заявлял: «Произошла революция. Причём Великая революция, т. е. масштабная смена общественного и государственного строя, всего уклада жизни»[15]. Ему вторил Г. Сатаров, другой помощник Б. Ельцина, отмечавший, что «общество, которое не умеет вовремя осуществить эволюцию, заслуживает революции», называвший события конца ХХ в. «наша великая буржуазная российская революция» и прогнозирующий ввиду её незавершённости новые революции[16].

Обращение к термину «революция» объясняется в данном случае следующими причинами:

а) период революционных преобразований в России завершён, наступил период стабилизации и реформирования постреволюционного политического режима. В новых исторических условиях правящей элите нет необходимости скрывать характер произошедшей в стране трансформации. Не случайно Президент РФ В. Путин в одном из телевизионных выступлений в октябре 2002 г. уже назвал события начала 1990-х гг. «бархатной» революцией;

б) если в конце 80-х – первой половине 90-х гг. прошлого века был дискредитирован термин «революция», то к началу XXI в. дискредитированным оказался и термин «реформа». Ныне в массовом сознании этот термин прочно ассоциируется прежде всего с ухудшением социально-экономического положения большинства народа.

Итак, популярное на рубеже 1980 - 90-х гг., особенно в зарубежной публицистике, выражение «вторая русская революция»[17] гораздо точнее отражает характер российского социально-политического процесса, чем термин «реформы». Самой слабой частью этой характеристики является порядковое числительное, ибо в зависимости от принятой системы отсчёта и объёма понятия (революция социальная или только политическая, предполагающая смену лидеров или резкий поворот политического курса) «вторая русская революция» может оказаться как третьей (после 1905 и 1917 гг.), так и шестой (после 1905, февраля 1917, октября 1917, перехода к НЭПу и сталинского перелома), а скорее всего должна рассматриваться в контексте революционной эпохи (1917–1997 гг.).

Сущность и типологические признаки революции

Суть любой революции как исторической ситуации (независимо от конкретной расстановки общественных групп и их интересов) в её чрезвычайном и первоначально деструктивном характере, который жёстко навязывает участникам событий определённые направления деятельности, методы борьбы и стереотипы отношений, но вместе с тем может содержать в себе колоссальные инновационные потенции. Пока революция не началась, пока всё идёт «штатно», деятельность людей подчинена обычным нормам и происходит под контролем давно сформировавшихся социальных институтов. Но как только «механизм революции» запущен, привычные законы человеческой деятельности или работают «вхолостую», или подвергаются отрицанию, реализуясь с точностью до наоборот. Неким слабым аналогом могло бы быть сравнение работы человеко-машинных систем в привычном режиме и в режиме аварийном. Иначе говоря, у революции свои признаки и законы, принципиально отличные от параметров функционирования социальных систем и существенно отличные от признаков и закономерностей революционной ситуации, предшествующей революции во времени.

Чаще всего общие ситуационные закономерности революций – системно или бессистемно, в «сборе» или по отдельности, с теоретическим обоснованием или без него – уже назывались в работах теоретиков левого и правого направлений, убеждённых адептов «религии революции» или её не менее убеждённых противников. Однако именно в силу политической остроты вопроса, во-первых, существует сравнительно мало примеров объективного, неидеологизированного его изучения, а во-вторых, общие ситуационные закономерности революций обычно принимаются за конкретно-исторические и довольно часто – сознательно или бессознательно – приписываются лишь той (или тем) революции, идеология которой противоречит убеждениям аналитика. В особенности это относится к так называемым первородным грехам революции, которые легко и уверенно прозреваются сквозь толщу десятилетий (или даже столетий), но никак не обнаруживаются в революции, современником которой является тот или иной автор. Впрочем, теоретики в данном случае идут за политиками и подчиняются той же ситуационной закономерности.

Подобно другим типам исторических ситуаций, революции обладают повторяемостью как в синхроническом (по «горизонтали»), так и в диахроническом (по «вертикали») плане. Последний, «диахронический» аспект повторяемости имеет в данном случае особое значение, поскольку, во-первых, в силу чрезвычайного характера данного типа исторических ситуаций и других факторов социокультурные особенности данной системы сказываются в эти периоды значительно меньше, чем во времена спокойного развития. Во-вторых, «жёсткость» ситуационных закономерностей во время революции значительно возрастает. Именно поэтому Франция 1789-94 гг. по многим параметрам политического процесса гораздо более походит на Россию 1917-1921 гг., чем на современные ей (Франции) Германию или Великобританию.

Согласно разработанному автором политико-ситуационному подходу - любая социально-политическая революция в качестве исторической ситуации обладает определённым набором признаков и может рассматриваться как:

  • бифуркация;
  • катастрофа (или серия множественных катастроф);
  • радикальное отрицание;
  • всеобщий конфликт;
  • аномия;
  • «праздник»;
  • фактор глобальной мифологизации массового сознания;
  • процесс смены политических элит;
  • трансформация политического режима революционной демократии в режим революционного (или постреволюционного) авторитаризма.

При этом необходимо иметь в виду, по крайней мере, три обстоятельства.

Во-первых, каждая из названных характеристик и закономерностей с той или иной степенью интенсивности проявляется в любой революции нового и новейшего времени, т. е. в тех типах социальных революций, которые включают в себя революции политические.

Во-вторых, ни один из этих параметров не может считаться исключительной принадлежностью данного типа исторических ситуаций. Напротив, некоторые из них в отдельности или в определённой избирательной совокупности наблюдаются и в других типах исторических ситуаций (ситуации кризисов, войн, реформ, катастроф и т. п.). Так, бифуркации в истории человечества могут быть связаны не только с социальными и политическими, но и с технологическими революциями; отрицание ярко проявляется в периоды реформ, смены культурных стилей или научных парадигм; аномия – в периоды войн, катастроф, разложения прежней системы; выдвижение мифов и утопий – во время генезиса новой социальной системы и опять-таки в периоды реформирования.

В-третьих, полным набором названных характеристик и закономерностей не обладает ни один другой тип исторических ситуаций. В совокупности эти параметры дают то системное качество, которое характеризует только данный тип исторических ситуаций и никакой другой.

Революция: политико-ситуационные характеристики

Революция как бифуркация

Термин «бифуркация» (от лат. bifurcus – раздвоенный) – разделение, разветвление, в социальных науках употребляется для обозначения апогея кризиса системы, после которого возможно её развитие в различных направлениях, вплоть до полного уничтожения[18]. Очевидно, что любой революционный кризис такому пониманию бифуркации вполне отвечает, и тем более, чем он глубже.

После каждой революции возникает новый этап, новая линия в развитии общественной системы, и это не случайно. В условиях «спокойного» функционирования данного социума, циклического воспроизводства его отношений и институтов социальные инновации, разумеется, возникают, но они всегда достаточно жёстко ограничены существующими условиями. Возможность инноваций, выходящих за рамки системы, является здесь, скорее, абстрактной.

Совершенно иначе выглядит ситуация революционного кризиса: все или большинство социальных институтов разрушены или расшатаны; вера в прежние ценности ослабевает, как и контроль за соблюдением социальных норм; более того, людьми овладевает желание отринуть прежнюю систему любой ценой, а новизна, независимо от того, ведёт она к лучшему или к худшему, превращается в самоценность и обретает неодолимую притягательную силу. В этих условиях общественные группы, выступающие как субъект истории, при поддержке широких масс действительно способны направить развитие событий в то или иное русло (хотя отнюдь не всегда – в желаемое), а возможность появления принципиально новой социальной системы из абстрактной превращается в реальную.

В этой связи представляет интерес новый вариант решения старого теоретического спора о том, расширяется или ограничивается свобода выбора в революционных условиях. Это решение выглядит парадоксальным: качественное расширение альтернативности развития при количественном ограничении свободы выбора управленческих решений. Анализ отечественной реальности 1990-х гг. подтверждает, что возрастание альтернативности в революционных условиях обусловливается:

  • расшатыванием или разрушением социальных институтов прежней системы, устанавливавших границы деятельности и поведения людей;
  • возможностью появления принципиально новой системы. Иначе говоря, растёт не количество альтернатив, а их качество. В обычных условиях альтернативы существуют в рамках данной системы, в условиях революции – альтернативы между различными типами систем.

В свою очередь, ограничение свободы выбора политико-управленческих решений в условиях революции является результатом:

  • массового, а иногда и всеобщего отторжения старого, резко снижающего вероятность возврата к прошлому (даже после поражения революции, что бывало отнюдь не редко, прежняя система практически никогда не восстанавливалась в дореволюционной форме);
  • сужения поля выбора количества более или менее эффективных управленческих мер в условиях чрезвычайной ситуации;
  • резкого снижения вероятности выбора промежуточных путей («золотой середины») по мере радикализации политических сил, возрастания вероятности реализации радикальных (левого или правого) политических курсов.

Революция как радикальное отрицание

Реализуясь в точке бифуркации (она же – граница меры, момент скачка), революция вместе с тем выступает как отрицание, причём не только в общефилософском, но также в социально-психологическом и политическом смысле. В кругах представителей радикальной революционной мысли широко распространено представление, согласно которому, чем глубже и решительнее производится разрушение прежней социальной системы, тем быстрее будет происходить и последующее движение вперёд, к новому социуму[19]. На самом же деле более радикальные революции, как правило, являются и более масштабными катастрофами, разрушая не только отжившие социальные отношения и институты, но также на некоторое время и основы общецивилизационного развития.

Будучи по социально-политической и идеологической направленности отрицанием прежней общественной системы, революционный процесс в России в полной мере подтвердил наличие известного феномена «маятника» в качестве одной из необходимых характеристик революции как исторической ситуации. При этом колебания революционного «маятника» качественно отличаются от обычных циклов, хорошо изученных социальными науками, как «рваным» ритмом, почти не поддающимся математической формализации, так и особенно – амплитудой (по принципу: «из крайности – в крайность»). Суть представленной логики исторического развития в том, что чем дальше революция выходит за пределы решения исторически возможных задач, тем больше последующий откат назад, затем – новый цикл, и так до тех пор, пока не установится некое подвижное равновесие и события не войдут в нормальное при данном уровне цивилизации русло.

Так, во Франции в конце XVIII в. революция сначала шла до отказа влево, вплоть до якобинской диктатуры, затем – вправо: через термидорианский переворот и режим Наполеона к реставрации монархии Бурбонов; и снова влево: через революции 1830 и 1848 гг. до Парижской коммуны и её подавления. Лишь затем началось более или менее нормальное буржуазное развитие. По аналогичной синусоиде развивалась и советская история: «военный коммунизм» – нэп – сталинский «перелом» – хрущёвская «оттепель» – брежневский «застой» – перестройка и постперестроечные потрясения.

Стремясь разрушить прежнюю систему, на начальном этапе субъекты революционного действия заходят гораздо дальше реальных возможностей её отрицания, что проявилось и в России практически во всех областях общественной жизни начала 1990-х гг. Затем под давлением объективных обстоятельств «маятник» частично возвращается назад. Это наблюдалось во второй половине 1990-х, однако лишь временно и в незначительных масштабах (так называемый малый застой при правительстве В. Черномырдина, а особенно – попытка проведения социал-демократической политики при правительстве Е. Примакова).

Изменение политического курса властвующей элиты в начале XXI в., объявленное либеральными средствами массовой информации чуть ли не возвратом к тоталитарному режиму, в действительности представляет собой попытку своеобразной «конвергенции» радикально-либеральной экономической политики в духе правительства Е. Гайдара и усиления авторитарных тенденций, т. е. означает сдвиг не влево, но  вправо.

Понятно, что подобная «конвергенция наизнанку», или, в более строгой терминологии, негативная конвергенция, объединяет не достижения, но пороки обеих эпох и систем.

Революция как всеобщий конфликт

Понятия «революция» и «конфликт»по объёму взаимопересекаются. Революция – это конфликт:

1) открытый – прямое столкновение борющихся сторон;

2) по преимуществу внутренний, т. е. обусловленный внутренними противоречиями системы и призванный в той или иной форме их разрешить;

3) всеобщий и многомерный, т. е. проявляющийся во всех основных сферах жизни общества, вовлекающий в противоборство все основные социальные группы и политические организации, реализующийся как по «горизонтали» (внутри социально-политических структур), так и по «вертикали» (между подчинёнными и руководящими структурами на всех уровнях организации управления);

4) конфликт в одной из его наиболее острых форм, отличающийся от функциональных конфликтов и конфликтов внутрисистемного развития крайне низкой эффективностью применения «цивилизованных» (т. е. выработанных современной цивилизацией) средств и методов, включая механизмы легитимации конфликта, либо превращением этих средств и методов в собственную противоположность.

В условиях любой революции факторы, вызывающие обострение конфликтов, явно доминируют над факторами их сглаживания (погашения). Применительно к новейшей революции в России среди первых заслуживают особого внимания:

  • спад производства и потребления товаров, острые проявления дефицита в натуральной либо денежной форме;
  • рост напряжённости в межнациональных отношениях вплоть до разрушения прежней государственности, этнократическая политика в бывших республиках СССР, проявляющаяся, в частности, в виде «великодержавного сепаратизма» (т. е. стремления отделиться от более крупного государственного образования, одновременно пресекая подобные тенденции со стороны этнических меньшинств на собственной территории);
  • борьба за власть и собственность между различными эшелонами управленческого аппарата, общесоюзной и республиканскими, а затем общероссийской и региональными элитами;
  • скачкообразный рост социального неравенства, дифференциация по доходам, значительно превысившая уровень не только Западной Европы и Японии, но и США;
  • количественный и качественный рост социальных различий между общественными группами, выделяемыми по большинству других оснований социальной стратификации;
  • глубокий субкультурный, в том числе ценностный, разрыв между разновозрастными когортами, «конфликт поколений», усиленный, среди прочего, ускорением исторического времени, более быстрой адаптацией молодёжи к новым условиям и более глубокой аномией в молодёжной среде;
  • борьба между «олигархами», т. е. крупнейшими финансовыми и финансово-промышленными группами, за перераспределение собственности и влияния на власть во второй половине 1990-х гг.;
  • рост зарегистрированной и скрытой безработицы;
  • усиление отчуждения народа от власти после провала робких попыток создания некоего аналога «демократии участия» в конце 1980-х гг.;
  • идеологический раскол общества, в т. ч. по линиям «правые – левые», «либералы – государственники», «западники» – «патриоты» и т. п.

Динамика конфликтов в России конца 1980-х – 1990-х гг. показывает, что после победы антикоммунистической революции в августе 1991 г. наиболее существенным (отражающим сущность процесса) конфликтом, интегральным, ведущим противоречием стала борьба не между социалистическими и рыночными (буржуазными) тенденциями, но между сторонниками различных моделей рынка (промышленно-рациональной и торгово-криминальной).

На рубеже тысячелетий после смены первого Президента России его преемником, когда оппозиция всех направлений в значительной мере оказалась маргинализованной и не способной реально претендовать на власть, этот конфликт модифицировался в противостояние компаний, допущенных «к телу» власти (как правило, сырьевых), и группировок, от него «отлучённых» либо по каким-то причинам власти себя противопоставивших. В итоге, как известно, «бандитский капитализм» был побеждён государственно-криминальным.

Революция как аномия

Аномия (от греч. anomos безнормный и фр. anomie отсутствие закона, организации) понятие, обозначающее нравственно-психологическое состояние индивидуального и общественного сознания, которое характеризуется разложением системы ценностей, обусловленным кризисом общества или одной из его основных сфер.

В этом отношении наиболее важными являются следующие политико-ситуационные характеристики революционных процессов.

Во-первых, качественный рост несанкционированной, деструктивной аномии и разного рода девиаций, что обусловливается прежде всего глубиной революционной катастрофы.

Во-вторых, как следствие отрицания и других атрибутов революции – проявление предписанной аномии, когда аномия (т. е. безнормность) сама становится нормой, углубление дисфункций в прежней системе выступает как одна из функций революции, отказ от системы прежних норм и ценностей сам становится системой, а не исключением, как это обычно имеет место. Такой отказ воспринимается как обязательный для представителей революционных групп и их лидеров.

В-третьих, если принять в качестве рабочей гипотезы концепцию Р. К. Мертона, согласно которой основными формами аномии выступают конформность, ритуализм, ретритизм, инновация и мятеж[20], становится очевидным, что в революционных условиях происходит рост и модификация всех этих форм проявления, однако особую роль играют две последние. Большинство революций нового и новейшего времени прокламировали намерение сохранить общецивилизационные (общечеловеческие) компоненты нормативно-ценностной системы, решительно заменив при этом компоненты формационные (идеологические) и обеспечив тем самым подъём общества на новый уровень цивилизации. Следовательно, в отличие от обычной инновационной аномии количество новых элементов нормативно-ценностной системы в данном случае должно перейти в её собственное новое качество.

В-четвёртых, поскольку каждая революция отрицает специфические нормы и ценности прежней системы, поскольку она разрушает эту систему с помощью насилия в той или иной форме, т. е. методами, по обычным, нереволюционным меркам противозаконными, каждая революция в этом смысле выступает как криминальная.

Наконец в-пятых, естественным продолжением, дополнением, а отчасти и следствием нового качества аномии становятся революционные социопатии. Если в обычных условиях с социологической точки зрения аномия – это нормальная реакция нормальных людей на ненормальные обстоятельства (Р.К. Мертон[21]), то в революционных условиях речь в известном смысле идёт уже и о «ненормальных» людях с «ненормальной» реакцией, иначе говоря, о превращении аномии в социальную психопатологию.

Если по первым двум из названных характеристик отличия новейшей российской революции от своих предшественниц несущественны, то по трём другим – весьма значительны. Так, её идеологи не предложили никакой новой системы ценностей, в отличие от французских и американских революционеров конца XVIII в., выдвинувших в качестве таковых идеи индивидуальной свободы и прав человека, равно как и от российских революционеров 1917 г., предложивших в качестве основы новой нормативно-ценностной системы идею социального равенства. В отличие от тех же революций, где социопатии возникали, как правило, на почве левого радикализма, новейшая революция в России породила социопатии противоположного толка, возникающие на основе радикального правого либерализма.

Наконец, подобно предшественницам, дополняя, так сказать, исторический «криминал» обыденным, новейшая отечественная революция стремилась возвести этот обыденный криминал в ранг исторического, в том числе посредством частичной криминализации не только оперативного, но и официального кода морали. В начале 1990-х гг. как средства массовой информации, так и официальные лица поразительным образом сочетали призывы к соблюдению христианских заповедей даже не с их нарушением на практике (что характерно и для высокоразвитых индустриальных стран), но с пропагандой прямо противоположных ценностей, утверждая, будто в криминальном характере новейшего российского капитала нет ничего плохого, поскольку все страны прошли тем же путём и при этом потомки вчерашних пиратов и «разбойников с большой дороги» быстро цивилизовались, превратившись в двигатель прогресса.

При этом главной формой предписанной аномии, а вместе с тем и главным фактором криминализации общества стала избранная ваучерная модель приватизации. Благодаря ей, с одной стороны, не приходилось выдвигать лозунг «грабь награбленное», ибо разделяемая собственность была в подавляющей своей части не отобрана у бывших владельцев, а создана трудом миллионов всеми презираемых «гомо советикус». С другой стороны, уже накопившееся в условиях «развитого социализма» отчуждение работника от собственности, а равно и иллюзии её равного раздела на всех, до минимума свели сопротивление работников предприятий, которые в других условиях, несомненно, претендовали бы на совладение ими. Уникальность ситуации заключалась, следовательно, в том, что расхищение государственной собственности было временно возведено в ранг официальной государственной политики.

Революция как праздник

Революции как исторической ситуации присущи (с теми или иными модификациями) все основные культурологические атрибуты праздника. К числу таких атрибутов могут быть отнесены следующие.

1. Карнавализация[22], включая использование революционерами нового и новейшего времени исторических «костюмов» героев иных эпох: во Франции в конце XVIII в. и в России в 1825 г. – древнеримских; во Франции в 1848–1850 гг. и в меньшей степени в России в 1917-1920 гг. – периода Великой французской революции XVIII в. и т. п. В период новейшей российской революции карнавализация проявлялась слабее, чем раньше, однако отечественные политики (сами либо при помощи идеологов и журналистов) регулярно примеряли «костюмы» Петра I, Столыпина, Пиночета и даже Наполеона[23].

2. Ощущение почти неограниченной свободы, всплеск народной площадной стихии в противовес жёстким рамкам ролевого поведения в обычной (непраздничной) жизни. Свобода – универсальный революционный лозунг с наиболее высоким мобилизационным потенциалом. Не случайно он выдвигался как в наборе с равенством, братством и отменой частной собственности, так и в прямо противоположном наборе – с частной собственностью, неравенством (ликвидацией уравнительности) и индивидуализмом. Более того, ситуативное расширение негативной свободы (свободы от) действительно происходит в обстановке революции, хотя оно имеет волнообразный характер и отнюдь не обязательно сопровождается увеличением пространства свободы позитивной. 

Негативная свобода достигает пика в первый период революции – период революционной демократии (или анархии), сводится до минимума в её второй период – период революционной или постреволюционной диктатуры, а затем вновь постепенно расширяется. В этом среди прочего проявляется и феномен «маятника». Напротив, позитивная свобода для широких слоёв народа обычно приближается к нижней критической границе как раз в период революционной катастрофы, которая, в свою очередь, может достигать наибольшего размаха как при революционной демократии, так и при революционной или постреволюционной диктатуре. Обычно наибольшая глубина падения приходится на конец первого из этих периодов и начало периода второго, тогда как экономический подъём, как правило, приводит не только к расширению позитивной свободы, но и к краху постреволюционной диктатуры, раздвигающему вместе с тем и границы свободы негативной.

По сравнению со своими предшественницами (например, революцией 1917 г.) новейшая российская революция гораздо меньше ограничивала негативную свободу граждан, используя в качестве главного средства управления не столько прямое насилие, сколько средства массовой информации. Однако с точки зрения позитивной свободы её результаты для большинства населения при сопоставлении за конкретный исторический период относительно мирного постреволюционного развития значительно проигрывают.

Помимо этого, в отличие от предшественниц, революции конца 80-х – 90-х гг. ХХ в., в том числе и российская, резко расширили границы позитивной свободы для богатых и значительно – для обеспеченных, столь же существенно ограничив её для малообеспеченных и бедных. Характеристика У. Пальме неоконсервативной волны на Западе в качестве «бунта богатых» в несомненно большей степени относится к новейшим революциям в Восточной Европе и России.

3. «Обратная иерархия» (М. М. Бахтин), т. е. замена привычной системы социальных статусов, ролей, норм и ценностей принципиально иной, вплоть до противоположной, что уже рассматривалось при характеристике революции как аномии.

4. Приобщение народа к историческому действию, преодоление обыденности, ощущение себя маленьким человеком в качестве субъекта истории, «сродни всему большому» (М. М. Бахтин). Хотя это ощущение сравнительно мало зависит от содержания революции, действительная роль «маленького человека» в исторических ситуациях данного типа весьма противоречива. Активной части народа принадлежит главная роль в разрушении дореволюционной системы, и в этом смысле «маленькие люди», принявшие участие в таком разрушении, безусловно становятся субъектами исторического действия. Не случайно впоследствии именно этот момент чаще всего фиксируется в исторической памяти народа как праздник. Несравненно меньше роль человека из народа в создании системы постреволюционной.

Во-первых, результаты революции сплошь и рядом бывают неожиданными даже для революционных вождей, более того, противоположными первоначальным лозунгам. В таких условиях чувство субъектности, возникшее у «маленького человека» в период разрушения прежней системы, нередко превращается в иллюзию либо через некоторое время может смениться разочарованием и ощущением своей полной подвластности враждебной среде.

Во-вторых, хотя ведущая роль в создании постреволюционной системы всегда принадлежит экономической и политической элите и выполняющей её волю бюрократии, степень реального участия «простых» граждан в этом процессе, их реальная историческая субъектность во многом зависят от того, интересы каких общественных групп представляет новая элита и в каких группах она видит свою социальную и политическую опору. Критикуя старую бюрократию и рекламируя бизнесменов как носителей будущего процветания, российская революционная власть быстро превратила «олигархов» и чиновничество в главную опору, породив глубокую апатию и разочарование в широких слоях народа.

5. Необъяснимый с рациональной точки зрения революционный оптимизм, крутой эмоциональный подъем, когда даже катастрофа воспринимается как «весёлая и обновляющая мир» (М. М. Бахтин). Такой оптимизм, с одной стороны, во многом помогает людям перенести катастрофические последствия революций и нередко сопровождающих их гражданских войн, а с другой – в психологическом плане нередко оказывается сродни опьянению, заставляет не только массы, но и лидеров многократно преувеличивать реальные возможности и совершать стратегические ошибки.

Без учёта этого фактора невозможно объяснить, почему широкие слои народа почти безоговорочно верят в скорое наступление лучшей жизни, которое обещают им революционеры разных эпох и народов (включая программы типа «500 дней»), а также массовую поддержку, которую получают революционные лидеры, несмотря на первоначально катастрофические результаты их деятельности (включая голосования за лидеров одного и того же направления в России 1991, 1995-1996, 1999-2000, 2003-2004 гг.).

М. Джилас обосновал вывод о длительности революционно-оптимистических настроений в качестве одной из особенностей коммунистических революций[24]. Помимо привлекательности идеи социальной справедливости и массированной пропаганды, эта длительность подкреплялась реальным движением общества вперёд, повышением уровня цивилизации, несмотря на колоссальные жертвы и разрушения. От противного концепция Джиласа подтверждается непродолжительностью революционно-оптимистических настроений в России конца 1980-х – 1990-х гг., которая вызвана тремя причинами. Среди них:

  • глубина и длительность всеобщего кризиса, явное преобладание антимодернизационных, противоцивилизационных тенденций над тенденциями модернизаторскими, процивилизационными;
  • относительная меньшая жёсткость внедрения новой идеологии в массовое сознание (при очень высокой плотности информационных потоков плюрализм отчасти сохранялся, а насилие имело гораздо меньший размах и несравненно более мягкие формы);
  • отсутствие привлекательной идеологии, масштабного и продуктивного исторического мифа.

Ремифологизация массового сознания

Революция является одним из типов исторических ситуаций, которые особенно активно порождают мифологизацию массового сознания и распространение социально-политических утопий, причём данная характеристика революции напрямую связана с другими её параметрами. Так, всеобщее некритическое отрицание прошлого, наряду с глубокой и почти универсальной аномией, стремительно разрушает прежние мифологемы и тем самым расчищает место для новых.

Человек, оказавшийся в условиях революционной катастрофы, как правило, стремительно переходит от отчаяния к надежде и обратно, при этом надеяться нередко приходится лишь на фантастические варианты спасения, что создаёт благодатную почву для новых мифов. Ощущение социальной бифуркации рождает массовую тягу к конструированию будущего, к созданию огромного количества проектов желаемого общественного устройства, в большинстве своём утопических. В свою очередь, присущие революции как празднику чувства свободы, оптимизма и социального творчества способны создавать иллюзорные представления о методах и сроках реализации этих идеальных проектов.

Выделим следующие основные параметры революционно-мифологического сознания, ярко проявившиеся и в условиях новейшей российской революции.

1. Стремительное разрушение прежней мифологии (псевдокоммунистической) и столь же стремительная замена её новой, противоположной по содержанию (псевдолиберальной).

2. Обилие политических мифов. При этом ключевым в их системе стал миф о суверенитете («независимости») России.

Процитирую одно из своих исследований:

«Однако вершиной новейшего российского революционного мифотворчества… должен быть признан миф о «независимости России» <…> автор этой книги принадлежал к числу очень немногих российских депутатов, не голосовавших 12 июня 1990 г. за государственный суверенитет России и верховенство её законов над законами Советского Союза. Аналогичную позицию в отношении Беловежских соглашений официально, через голосование, выразить не удалось, поскольку вопрос рассматривался только Верховным Советом, а не съездом народных депутатов России. <…>

Вообще-то создание новых мифов в революционную эпоху — вещь столь же обычная, как и разрушение старых, но здесь мы имеем дело с мифом уникальным по своей нелепости и претенционности. В самом деле, каким самомнением должны обладать политические лидеры, чтобы всерьёз заявить, будто только они дали независимость государству, существовавшему более тысячи лет! Какое «помутнение умов» должно произойти в обществе, чтобы оно поверило таким заявлениям! Если Россия получила независимость, то спрашивается, от кого? Говорят, от горбачёвского руководства. Но разве это руководство было немецким или китайским? И как быть с тем, что именно это руководство обвиняли в «русификаторстве», «русском империализме», «оккупантстве» чуть ли не все новые республиканские лидеры, кроме команды Бориса Ельцина?

Не менее нелепо выглядит версия независимости России от Украины, с которой она воссоединилась в результате Переяславской Рады, от Грузии, которая вошла в состав Российского государства по Георгиевскому трактату, равно как от Средней Азии или Прибалтики, которые были Россией завоёваны.

От чего на самом деле стала «независимой» Россия, так это от целого ряда исторически принадлежавших ей территорий, от 25 миллионов наших соотечественников, превратившихся в иностранцев, от стратегического паритета, от космодрома «Байконур» и Черноморского флота и т. д. и т. п. Кому только на пользу такая «независимость»?»[25]

3. Крайнее упрощение системы политических мифов и их поляризация, пропорциональная поляризации интересов общественных групп и обострению политической борьбы. При этом господствующему мифу радикальных революционеров о «светлом будущем» обычно противостоит, как это было и в постсоветской России, миф радикальных консерваторов о не менее «светлом прошлом».

4. Значительная доля утопий и антиутопий в составе политических мифов. При этом под утопией автор понимает такой вид политического мифа, который отличается, по крайней мере:

  • объектом отражения (утопия – отражение не существующей, но желаемой реальности, тогда как миф может отражать в фантастической форме и вполне реальные объекты);
  • полнотой конструкции (социальные и политические утопии охватывают обычно целую систему представлений, выраженную в логически или художественно законченной форме, тогда как миф вместе с тем может быть отражением определённой стороны, элемента этой системы);
  • прямым побуждением масс людей (по крайней мере, в революционные и иные переломные моменты истории) к политическому действию[26].

Другими словами, всякая социальная и (или) политическая утопия, пока она не реализована, есть миф, но отнюдь не всякий политический миф может быть назван утопией.

Роль утопии как предшественницы проекта[27] в революциях весьма противоречива. Не только массы, но и политические элиты, действуя исключительно на основе рациональных мотивов, скорее всего не смогли бы свершить, а возможно, и не решились бы начать революционное действие, будь они наперёд способны с точностью рассчитать глубину катастрофы, размах насилия и непосредственные результаты собственного исторического деяния, как правило, противоположные первоначальным лозунгам.

Утопичность революционного сознания выражается в представлениях не только об идеальном будущем, но и об идеально коротких сроках его пришествия. При этом утопическое сознание выступает не только как отражение реального ускорения исторического времени, когда дни революции с точки зрения развития общества действительно оказываются важнее годов спокойного функционирования[28], но и как фактор такого ускорения, поскольку великие и в большинстве своём утопические цели рождают у субъектов исторического действия ощущение праздника и энергию, неведомую в обычное время.

Следовательно, в революционную эпоху полное освобождение массового сознания от социально-политических мифов вообще и утопий, в особенности, не только не всегда возможно, но и не всегда необходимо, а иногда вредно, особенно если это утопии продуктивные, а не контрпродуктивные, относительные (нереализуемые при данных условиях), а не абсолютные (нереализуемые в принципе). Новейшая российская революция, среди прочего, проигрывает своим великим предшественницам и потому, что не выдвинула относительной продуктивной утопии, способной мобилизовать широкие слои народа.

Закон смены политических элит

Революционный характер российского социально-политического процесса 1990‑х гг. с точки зрения её соответствия закону смены политических элит, сформулированному классиками политологии, проявлялся в своеобразной форме. В отсутствие оформленной контрэлиты названная смена выразилась в том, что первый эшелон политических лидеров был оттеснён вторым, союзная политическая элита — элитами республиканскими и т. п. Образная характеристика этого феномена достаточно удачно выражается формулами Э. Лимонова «Революция замов и экспертов» и А. Солженицына «Преображенская революция» (подразумевая мгновенное преображение радикальных коммунистов в столь же радикальных антикоммунистов) и т. п.

Более строгими являются термины «бюрократическая революция» или «революция управляющих». На возможность таких революций указывали, с одной стороны, сторонники классического марксизма, увязывая их с перерождением постреволюционных режимов в условиях свёртывания демократии и характеризуя термином «контрреволюция», а с другой – создатели технократической идеологии, полагая их прогрессивными и рассматривая как естественное следствие революций технологических.

Доказательства бюрократической природы новейшей российской революции содержатся в ответе на древний вопрос: кому выгодно? Главные из них состоят в следующем:

  • численный рост управленческого аппарата в постсоветский период (в центре – примерно в три раза, в регионах – в полтора-два раза)[29];
  • радикальное улучшение положения управленцев по отношению к общественным группам, получающим доходы от исполнительской деятельности, а в большинстве случаях – и по отношению к советскому уровню их собственных доходов с учётом инфляции при одновременном росте затрат на обслуживание управленческого аппарата и так называемых привилегий. Например, в СССР, как и в индустриально развитых странах Запада, зарплата профессора была приблизительно равна заработной плате депутата парламента (Верховного Совета СССР) и немногим менее зарплаты министра. В настоящее же время разница между бюджетной зарплатой профессора и депутата Государственной Думы (не говоря уже о министре) составляет приблизительно семь раз;
  • предельное ослабление контроля над управленческим аппаратом как «сверху», так и «снизу» вследствие, с одной стороны, исчезновения партийно-идеологического контроля, а с другой – свёртывания демократии и нарастания авторитаризма;
  • присвоение в процессе приватизации непропорционально большой доли бывшей государственной собственности, что по значимости на порядок превосходит все остальные доказательства вместе взятые.

Гипотеза, согласно которой управленческий аппарат (бюрократия) выступал в качестве одной из главных движущих сил новейших революций, не только объясняет «бархатные», «договорные» формы их реализации, но и является ключом к пониманию процесса разрушения СССР: именно стремление второго эшелона государственной бюрократии избавиться от власти эшелона первого, стремление республиканских политических элит «освободиться» от элиты союзной (а не «заговор русофобских сил» – ибо не одному заговору в истории не под силу уничтожить целую цивилизацию) стало главным непосредственным фактором разрушения прежней государственности.

Ключ к парадоксам

Представляется, что именно концепция революции как исторической ситуации и соответствующая интерпретация отечественного социально-политического процесса первой половины 1990-х гг. более полно и глубоко, чем другие концептуальные объяснения, позволяет понять причины описанных выше парадоксов образовательной и научно-инновационной политики. Например:

  • множественные революционные катастрофы (прежде всего экономическая и финансовая), а также закон смены политических элит и характер его проявления в России, в значительной мере объясняют квазиэдипов комплекс в управленческих структурах, т. е. обвальное сокращение уровня государственной поддержки образования и науки;
  • именно логика революционного отрицания даёт ключ к пониманию попытки догнать цивилизацию по попятной траектории и инверсии политических противоположностей, включая феномен «казарменного либерализма». Тот же феномен, связанный с нарастанием бюрократизации квазилиберальной политики, объясняется закономерностью смены революционной демократии постреволюционным авторитаризмом;
  • всеобщее радикальное отрицание прошлого в сочетании с мифологизацией массового сознания даёт возможность истолковать феномен смены «советского марксизма» новыми разновидностями радикального экономического материализма, включая монетаризм;
  • революционная аномия, наряду с другими ситуационными характеристиками революции, выступает причиной парадоксального сочетания юридического фетишизма с юридическим нигилизмом и т. д. и т. п.

Особенность развития отечественных систем образования и науки заключалась в следующем: несмотря на деструктивное воздействие социальной реальности, в первой половине 1990-х гг., в отличие от социума в целом, они переживали не революцию, но реформы. Помимо отмеченной уже высокой инерционности этих общественных институтов, одним из факторов, смягчивших последствия «второй русской революции», в данном случае стало законодательство.

Хотя правовые механизмы воздействия на образовательную и научно-инновационную политику всегда ограничены экономическими, институциональными, политическими и нравственно-идеологическими рамками (а в ситуации революции ограничены вдвойне), в 1990-х гг. законодательство в сфере образования и, в меньшей степени, науки сыграло роль буфера между революционно изменяющейся социальной и инерционной образовательной системами. В частности, принятые федеральные законы, несмотря на хроническое неисполнение содержащихся в них норм, позволили в целом удержать образовательную и отчасти научно-инновационную политику в рамках реформ и тем самым защитили обе системы от революционного разрушения, которому подверглись многие отрасли производства и социальные институты.

В действительности именно сохранение реформистского характера образовательной и научно-инновационной политики в рамках революционного изменения социально-экономической и политической системы в целом объясняет тот отмеченный выше общепризнанный факт, что состояние российского образования и науки в настоящее время лучше, чем большинства других социальных институтов, и представляет собой главный результат деятельности законодателя.

Тем не менее, результаты социально-политической революции в стране отразились на отечественном образовании самым непосредственным и далеко не лучшим образом.

Так, согласно результатам известного исследования образовательных достижений учащихся PISA-2006, Россия оказалась в третьей (нижней) группе, т. е. среди 32 стран, результаты которых статистически значительно ниже средних результатов стран ОЭСР (наряду с США, Испанией, Италией, Норвегией, Грецией, Латвией, Бразилией и др.).[30]

Эти данные, как правило, интерпретируются в отечественной литературе трояким образом, причём две трактовки, мягко говоря, не отличаются глубиной. Согласно одной из трактовок, низкий уровень ответов российских школьников является доказательством необходимости максимально быстрой перестройки отечественной системы образования по западным образцам. Согласно другому мнению, (1) школьники многих развитых стран потому имеют более высокие показатели по сравнению с российскими сверстниками, что система заданий ориентирована именно на западные образовательные программы, и (2) сами задания сформулированы крайне некорректно[31]. Третье, наиболее взвешенное объяснение состоит в том, что «в настоящее время, обеспечивая учащихся значительным багажом предметных знаний, российская система обучения не способствует развитию у них умения выходить за пределы учебных ситуаций, в которых формируются эти знания».[32]

Совершенно очевидно: сторонники первого подхода «забывают» о том, что отечественная система школьного образования ещё 12-15 лет назад давала высокий уровень знаний, особенно в области естественно-математических дисциплин; сторонники же второй интерпретации полученных результатов, напротив, не учитывают того факта, что качество образования на фоне множественных катастроф не может оставаться неизменным; наконец, обе позиции неожиданным образом совпадают в том, что ориентируются на существующие (или существовавшие) модели образовательных систем без учёта нового темпа изменения реальности.

В настоящее время этот темп таков (причём он всё более ускоряется), что если прежде происходило устаревание профессионального образования в течение каждых 5-10 лет, то перед современным и будущими поколениями открывается реальная перспектива устаревания образования общего (школьного) и, соответственно, необходимость обновления в течение всей жизни таких знаний и умений (компетенций), которые необходимы любому гражданину, потребителю услуг, пользователю технических систем и т. п.

В этой связи повторим ещё раз: в России «революция знаний» возможна исключительно на базе эволюционных (но не революционных) изменений в образовательной политике государства.



[1] Официально этот идеологический постулат был подвергнут сомнению лишь правительством Е. Примакова, который заявил о неприемлемости «реформ без населения».

[2] Логика монетаристов 1990-х гг. в данном случае была вполне очевидной: нет денег в стране – необходима жесточайшая экономия; появились деньги – нужно пускать их в дело.

[3] См.: Воля. Свободное издание. Спецвыпуск.— 1992.— апрель.— № 1 (6). — С. 1.

[4] См.: Кутырев В. Перестройка, реставрация, эволюция... Опыт философско-исторического осмысления // Диалог.— 1992.— № 4—5. — С. 28

[5] См.: Селезнев М. А. Социальная революция (Методологические проблемы).— М.: Изд-во МГУ, 1971. – С. 78.

[6] Саква Р. Конец эпохи революций: антиреволюционные революции 1989-1991 годов // Полис. – 1998. – № 5. – С. 24.

[7] Там же.

[8] Там же. С. 30.

[9] Саква Р. Конец эпохи революций: антиреволюционные революции 1989-1991 годов // Полис. – 1998. – № 5. – С. 26.

[10] Там же. С. 25.

[11] Там же. С. 26.

[12] Там же. С. 27.

[13] Там же. С. 28.

[14] См. Ландау Г. Революция, бунт, смута // Новое время. – 1994. – № 40. – С. 43-45.

[15] Эволюция российской государственности. М., 2001.- С. 9.

[16] Там же. - С. 44, 45.

[17] Они о нас. Перед судом истории // Правда. – 1991. – 20 декабря.

[18] Словарь иностранных слов. М., 1989. – С. 84.

[19] См.: Ленин В.И. Очередные задачи советской власти // Ленин В.И. Полн. собр. соч. М., 1962. Т. 36. С. 205.

[20] См.: Мертон Р.К. Социальная структура и аномия // Социс. – 1992. – №2, 3, 4.

[21] Мертон Р.К. Указ. соч. // Социс. – 1992. – №3. – С. 120-121.

[22] Здесь и далее использованы идеи книги Бахтина М.М. Дополнения и изменения к Рабле // Бахтин М.М. Сочинения: в 7 т. М., 1996. Т. 5.

[23] Именно с Наполеоном сравнил В. Путина по его исторической роли А. Собчак.

[24] Джилас М. Лицо тоталитаризма. М.: Новости, 1992. – С. 191.

[25] Смолин О.Н. Образование. Революция. Закон. Проблема законодательного обеспечения российской государственной образовательной политики 90-х годов. Часть I. Новейшая революция в России. Опыт политико-ситуационного анализа. М.: ООО «ИТПК «Логос» ВОС, 1999. – C. 199-200.

[26] Мангейм К. Идеология и утопия // Утопия и утопическое мышление. М., 1991. С. 113-169.

[27] Алексеев Н.Г. Философия образования и технология образования (материалы заочного круглого стола «Философия образования: состояние, проблемы и перспективы») // Вопросы философии.— 1995.— № 11. —С. 16.

[28] Ленин В.И. Полн. собр. соч. 5-ое изд. Т. 30. С. 312.

[29] http://www.hrm.ru/db/hrm_old/CB709ED83C0F960FC3256AAB00424299/

category.html

[30] www.centeroko.ru/pisa06/pisa06_res.htm

[31] Например: Х живёт от города на расстоянии 2 км, а Y – на расстоянии 3 км. На каком расстоянии Х живёт от Y? (Совершенно очевидно, что расстояние определить невозможно, ибо в задании не указано, в каком направлении от города живут оба лица).

[32] www.centeroko.ru/pisa06/pisa06_res.htm


Вернуться назад