ИНТЕЛРОС > №1, 2011 > БОЛЬШЕВИЗМ И СТАЛИНИЗМ

С. Коэн
БОЛЬШЕВИЗМ И СТАЛИНИЗМ


08 марта 2011
Коль вы способны, сев времен провидя,

Сказать, чьи семена взойдут, чьи – нет.

Шекспир

 

Каждая великая революция ставит перед учеными кардинальные исторические вопросы. Самый главный, сложный и важный вопрос, поставленный большевистской революцией и ее последствиями, касается связи между большевизмом и сталинизмом.

Сущность этого вопроса сводится к следующему: является ли социально-политический порядок, установленный при Сталине в 1930-х годах, логическим результатом «непрерывного» развития большевистского движения, доминировавшего в советской России на протяжении первого десятилетия после 1917 года. Ответ на этот вопрос неизбежно формирует взгляды историка на множество менее крупных проблем, относящихся к периоду от 1917 по 1939 года. Не будет большим преувеличением сказать историку этого периода: «Скажи мне, как ты истолковываешь связь между большевизмом и сталинизмом, и я скажу тебе, как ты трактуешь почти все значительные события между ними». В конечном итоге вопрос этот был и остается политическим, и, если исключить западных поклонников официальной советской историографии, чем меньше симпатий у историка к революции и большевистскому движению, тем меньше он видит существенных различий между большевизмом и социализмом.

Читатель, не знакомый с западной литературой по советской истории, может предположить, что по этому коренному вопросу ведутся яростные споры между приверженцами соперничающих школ. Ведь речь идет о кардинальном и весьма сложном вопросе, а аналогичные вопросы, поставленные другими революциями, например, связь между бонапартизмом и французской революцией 1789 года, вызвали бесконечные дискуссии [1]. К тому же имеющиеся данные весьма противоречивы и порой ставят исследователя в тупик. И наконец, без ответа на этот вопрос невозможно объяснить революцию сверху, проведенную Сталиным в 1930-х годах, – этот беспрецедентный, длившийся целое десятилетие переворот, начавшийся с коренного изменения официальной политики и принудительной коллективизации 125 миллионов крестьян, прошедший через стадию далеко идущего пересмотра официальных идеологических догматов и представлений и закончившийся ликвидацией старой большевистской элиты, включая большинство основателей советского государства.

Тем большее удивление вызывает тот факт, что до недавнего времени этот вопрос мало обсуждался советологами. Вместо этого в период бурного развития советологии, с конца 1940-х до 1960-х годов, сформировалось поразительное единодушие в интерпретации проблемы большевизма и сталинизма. Пережив подъем и падение различных методологий и подходов, это единодушие утвердило следующий примитивный вывод: «Не существует никаких принципиальных различий, никакого логического несоответствия между большевизмом и сталинизмом, которые в политическом и идеологическом отношении представляют собой одно и то же». Когда бы в научной литературе ни проводились некоторые различия (происходило это нечасто и без какой-либо системы, ибо термины большевик, ленинец и сталинист были практически взаимозаменяемыми), нам говорили, что они непринципиальны, носят чисто количественный характер и обусловлены изменением исторических обстоятельств, к которым должна приспосабливаться советская система. Согласно этому единодушному мнению, сталинизм был логичным, закономерным, триумфальным и даже неизбежным итогом большевизма. На протяжении 20 лет такая историческая интерпретация была аксиомой почти для всех научных исследований по советской истории и политике [2]. Она превалирует и сегодня.

Эта работа имеет целью пересмотреть тезис непрерывности, показать, что он базируется на ряде сомнительных формулировок, концепций и трактовок, и доказать, что его сторонники, при всей их проницательности, запутывают, а не проясняют рассматриваемый нами вопрос. Такая критика необходима и более чем актуальна по целому ряду соображений.

Во-первых, тезис о неразрывной преемственной связи между большевизмом и сталинизмом формирует научные представления обо всех главных периодах, событиях, причинных факторах, движущих силах и альтернативах десятилетий, определивших развитие советской истории.

Этот тезис лежит в основе более широкого единомыслия в советологии – единомыслия в оценке того, что и почему произошло в Советском Союзе, за период от 1917 года до смерти Сталина в 1953 году. Во-вторых, тезис непрерывности в значительной степени затушевал необходимость изучать сталинизм как особый феномен с собственной историей, политической динамикой и социальными последствиями [3]. Наконец, он оказал существенное влияние на наше понимание сегодняшнего положения дел в Советском Союзе. Рассматривая большевистское и сталинское прошлое как единое, недифференцированное целое, многие ученые преуменьшали способность послесталинской системы к переменам. В большинстве своем они, по-видимому, считали, что советские реформаторы, обращающиеся к несталинской традиции в ранней политической истории СССР, найдут там лишь «социальный и политический организм, разъедаемый быстро распространяющейся раковой опухолью» [4]. Эта точка зрения мешает понять принципиальные расхождения и конфликты между антисталинистами и неосталинистами, между реформаторами и консерваторами, формирующими официальную советскую политику после смерти Сталина.

Тезис непрерывности

История и сущность тезиса непрерывности нуждаются в более пристальном рассмотрении. Споры об истоках и природе политики Сталина начались на Западе еще в начале 1930-х годов [5]. Однако на протяжении многих лет этим в основном занимались представители левых течений в политике, в частности настроенные против Сталина коммунисты и особенно Лев Троцкий. В середине 1930-х годов, после ряда неубедительных и противоречивых заявлений, этот высланный из страны оппозиционер выдвинул свой знаменитый тезис о том, что, вопреки официальным декларациям Москвы, сталинизм является не завершением большевизма, а его «термидорианским отрицанием» и «предательством». В 1937 году, когда сталинский террор уничтожал большевистскую элиту, Троцкий добавил: «Нынешняя «чистка» проводит между большевизмом и сталинизмом... целую реку крови» [6].

Недвусмысленное, хотя и не вполне четкое обвинение Троцкого, сводившееся к тому, что сталинизм представляет собой контрреволюционный бюрократический режим, «диаметрально противоположный» большевизму, вызвало яростные споры среди западных радикалов, в том числе и троцкистов. Эта не прекращающаяся и поныне дискуссия сильно пострадала от свойственной марксистам страсти к наклеиванию ярлыков и псевдонаучному анализу (стала ли сталинская бюрократия новым классом? Была ли сталинская Россия капиталистической, термидорианской, фрюктидорианской, бонапартистской или все же социалистической страной?), а также от вполне понятного нежелания бросить тень на роль Советского Союза в борьбе с Гитлером [7]. Тем не менее, спор был интересным, и ученые зря игнорируют его. Он предвосхитил целый ряд аргументов в пользу непрерывности или разрыва непрерывности развития советской истории – аргументов, появившихся впоследствии в научной литературе по большевизму и сталинизму [8].

Научные исследования по этому вопросу начались лишь после второй мировой войны в связи с интенсивным развитием профессиональной советологии. Весьма существенно, что по времени это совпало с расцветом сталинизма как развитой системы правления в Советском Союзе и странах Восточной Европы, а также с началом (или возобновлением) холодной войны. Знание эпохи помогает объяснить два аспекта тезиса непрерывности, которые представляются очевидными, но с трудом поддаются документальному обоснованию. Прежде всего речь идет о сомнительной логике. Эта логика, как подметил один из участников ранних дискуссий, утверждала, что «русский коммунизм должен был стать тем, чем он стал, потому что это действительно произошло» [9]. Второй аспект состоит в том, что, как сетовал один из основоположников русских исследований в США, ранние научные труды «слишком часто создавались в атмосфере лютой ненависти к нынешнему русскому режиму» [10]. Эти факторы, несомненно, способствовали утверждению в научном мире мнения о том, что пороки сталинской России были предопределены непрерывным «распространением злокачественной опухоли» в советской политической истории после 1917 года.

Теория «прямой линии», соединяющей большевизм или, как его неверно именуют, ленинизм с основами сталинской политики, вновь стала популярной благодаря выступлениям Александра Солженицына после его высылки из Советского Союза в 1974 году [11]. Эта теория на протяжении многих лет служила основой академической советологии. В подтверждение тому приведем несколько типичных заявлений ведущих советологов.

Михаил Карпович: «Сколь ни велики изменения, происшедшие с 1917 года до настоящего времени, в основе своей сталинская политика является закономерным развитием ленинизма». Вальдемар Гуриан: «Все основополагающие принципы своей политики Сталин заимствовал у Ленина». Джон С. Решетар: «Ленин разработал исходные предпосылки, а Сталин принял их и довел до логического завершения, апогеем которого стали большие чистки». Роберт В. Даниельс: «Победа Сталина... была не личной победой, а триумфом символа, личности, воплотившей в себе заповеди ленинизма и методы претворения их в жизнь». Збигнев Бжезинский: «Вероятно, самым живучим достижением ленинизма явилась догматизация партии, фактически подготовившая и обусловившая следующую стадию – стадию сталинизма». Роберт Г. Макнил: «Сталин сохранил большевистскую традицию и близко подошел к завершению работы, начатой Лениным». Адам Б. Улам: «Большевистский марксизм определил характер послереволюционного ленинизма и главные черты того, что мы называем сталинизмом». В другом месте Улам говорит о Ленине следующее: "Его психология сделала неизбежными жестокости сталинского периода». Артур П. Мендел: «За немногими исключениями, все атрибуты сталинской России в конечном счете вытекают из ленинского наследия». Джереми Р. Азраэль: «Как и провозгласил Сталин, «вторая революция» была естественным продолжением первой». Альфред Г. Майер: «Сталинизм можно и должно определить как образ мыслей и действий, непосредственно вытекающий из ленинизма». Цитирование можно продолжить, но мы ограничимся лишь высказыванием Г. Т. Виллетса, подтверждающим, что западные ученые считают сталинизм «логичной и, вероятно, неизбежной стадией органичного развития Коммунистической партии» [12].

Совершенно ясно, что именно утверждает и объясняет тезис «принципиальной непрерывности перехода от ленинизма к сталинизму» [13]. Речь идет не о каких-то второстепенных событиях, а о чудовищных деяниях сталинизма за период с 1929 по 1939 год и в последующие годы: от принудительной всеобщей коллективизации до заключения в тюрьмы или уничтожения десятков миллионов людей. Все это, говорят нам, вытекает из политической (идеологической, программной и организационной) сущности первоначального большевизма [14]. Поражает жесткая детерминированность такой аргументации, строящейся на единственном причинном факторе.

Очевидно, что такая интерпретация была бы немыслимой в отрыве от тоталитарной школы, господствовавшей в советологии на протяжении столь многих лет. Советологи-ортодоксы не только запутали вопрос, употребляя термин «тоталитаризм» как синоним сталинизма, но и способствовали утверждению тезиса непрерывности. Так, западные теоретики советского тоталитаризма в большинстве своем считали сталинский переворот 1929–1933 годов важнейшей вехой советской истории, но истолковывали его не как отклонение от «прямой линии» развития большевистского движения, а как продолжение и кульминационный пункт начавшегося ранее процесса установления тоталитарного режима. Отсюда и классическая формула Мерля Фейнсода: «Тоталитарный зародыш разовьется в созревший тоталитаризм» [15]. На этой почве сложилась тенденция рассматривать всю большевистскую и советскую историю до 1929 года всего лишь как преддверие к сталинизму, или всеобъемлющему тоталитаризму. С другой стороны, жестко детерминированная риторика ортодоксальной советологии, основанной на «внутренней логике тоталитаризма», представляла этот процесс не только непрерывным, но и неизбежным. Например, Улам пишет: «После победы в октябре 1917 года Коммунистическая партия начала искать пути к тоталитаризму. Вопрос был только в том, какой характер и какое философское направление примет этот тоталитаризм» [16]. Таких примеров можно привести множество.

Тезис непрерывности был создан трудами не только университетских ученых. Значительную роль сыграли бывшие коммунисты (к этой группе недавно присоединился Солженицын), отошедшие от большевизма-ленинизма и, наконец, от марксизма. В представлении этих людей постепенно стирались некогда казавшиеся существенными различия между первыми двумя, а подчас и между всеми тремя понятиями. Опираясь на авторитет, завоеванный личным опытом (зачастую вдали от России) и обращением в «иную веру», экс-коммунисты самыми разнообразными способами защищали теорию «прямой линии». Некоторые из них стали профессиональными историками «тоталитаризма» [17]. Другие, в том числе Джеймс Бернхем и Милован Джилас, создали ставшие популярными теории, представляющие советский коммунизм в ином свете – как новый класс, или бюрократический режим. Но и они трактовали 1930-е годы (победоносный период нового класса – бюрократии) как «продолжение» и «законнорожденное детище ленинизма и революции» [18]. В историографическом плане их концепция отличалась от теории «тоталитаризма» только терминологией. По существу, они говорили о непрерывном переходе нового класса – правящей бюрократии – от зарождения к зрелости. Наконец, уникальный вклад в утверждение тезиса непрерывности внес Артур Кестлер, который в романе «Тьма в полдень» изобразил уничтожение Сталиным старых большевиков как логичный итог самого большевизма [19]. Тезис непрерывности утвердился окончательно; единодушие стало полным.

О том, насколько полным было единодушие по этому вопросу, свидетельствуют труды Э. Х. Карра и Исаака Дейчера – историков, не примкнувших к господствующему направлению академической советологии. Оба они не разделяли антипатии большинства советологов к большевизму. Дейчер был приверженцем революции, а Карр относился к ней с большой симпатией. Оба высказывали оригинальные, отличающиеся от «магистральных», мнения о многих аспектах советской истории [20]. И все же эти ученые, по иным, более сложным, чем у ортодоксальных советологов, причинам, считали, что между большевизмом и сталинизмом существует прямая связь. Созданная Карром монументальная «История Советской России» заканчивается досталинским периодом. Однако детальный анализ 1917–1929 годов, в ходе которого Карр отвергает все альтернативы сталинизму, согласуется с более ранним его заявлением о том, что без сталинской революции сверху «ленинская революция ушла бы в песок, и в этом смысле Сталин продолжил и завершил дело Ленина» [21].

Дейчер тоньше и интереснее анализировал данный вопрос – отчасти потому, что сделал его центром своих исторических и биографических очерков о Сталине и Троцком. Он проводил четкое различие между большевизмом и сталинизмом, описывал кардинальные разрывы непрерывности исторического процесса, говорил даже о «пропасти между ленинской и сталинской фазами советского режима» и был непримиримым критиком ученых, воображением которых была создана идея «сплошной непрерывности» перехода от ленинизма к сталинизму. И все же Дейчер полагал, что сталинизм «продолжил ленинскую традицию», поскольку национализация осталась основой социализма, сталинский режим преследовал революционные цели модернизации России, а единственная большевистская альтернатива, каковой, по Дейчеру, был троцкизм, в условиях 1920-х годов не имела шансов на успех. Несмотря на отказ сталинизма от основополагающих большевистских идей (согласно Дейчеру, в основном от интернационализма и пролетарской демократии) и грубейшие нарушения бюрократией ленинских заветов, «большевистская идея и традиция осталась, пройдя через ряд прагматических и казуистических ревизий, господствующей в Советском Союзе» [22].

Короче говоря, несмотря на серьезные разногласия по другим вопросам, «инакомыслящие» Карр и Дейчер молчаливо соглашались с представителями господствующей школы советологии времен холодной войны в том, что «история советской России с октября 1917 года до смерти Сталина развивалась как непрерывный процесс» [23]. Спорили лишь о том, с какого момента отсчитывать неумолимый ход эпохи сталинизма: с октября 1917 года и роспуска Учредительного собрания, с 1921 года и запрещения фракций Коммунистической партии или с 1923 года и первого поражения Троцкого.

Единомыслие ученых, даже если они занимаются советскими исследованиями, противоестественно. Первая негласная попытка ревизии историографии, принятой на вооружение «правящей» тоталитарной школой, была предпринята еще в 1960-х годах представителями магистрального направления советологии, решившими взглянуть на сталинизм в более широкой перспективе опыта развивающихся стран и их модернизации. Они начали изучать сталинизм в рамках русской истории и социальных перемен. Но вместо того чтобы поставить под сомнение тезис непрерывности, они лишь пытались переформулировать его. Сталинская политика 1930-х годов, а иногда и кровавые чистки того периода трактовались как большевистская (или коммунистическая) программа модернизации, необходимая или полезная в свете отсталости России и модернизирующей роли партии и, следовательно, как «логическое завершение» 1917 года [24]. В этом несколько отретушированном варианте тоталитарианской догмы сталинизм изображался как зрелый большевизм в его модернизирующей стадии.

Прямой вызов тезису непрерывности был брошен совсем недавно. Сделали это ученые-ревизионисты, исходившие из новых советских материалов. Объединяет их не общий подход к проблеме, а стремление критически переосмыслить всю советскую историю и политику. Хотя отзывы на книги ревизионистов были уважительными и даже благожелательными [25], влияние их на советологию остается весьма ограниченным. Правда, единодушного мнения о связи между большевизмом и сталинизмом уже не существует, но большинство советологов, включая и представителей нового поколения, по-прежнему считают, что «Сталин воплотил коммунистическую идею», что его деятельность является «ленинизмом чистой воды» и что «Ленин был наставником, а Сталин – учеником, доведшим дело учителя до логического завершения» [26].

Прямые линии и другие виговские стереотипы

В ходе общих исследований, посвященных тезису непрерывности, сложились некоторые, весьма стойкие стереотипы, которые можно разбить на две категории. Во-первых, речь идет о наборе формулировок, подходов и концептуальных трактовок по вопросу о том, как и почему возникла «прямая линия» между большевизмом и сталинизмом, во-вторых – о ряде взаимосвязанных интерпретаций, якобы демонстрирующих непрерывность большевистской программы с 1917 года до сталинского переворота 1929–1933 годов. Эти представления должны быть переосмыслены, и начать следует с концептуальных вопросов.

Сама формулировка тезиса непрерывности представляется нам весьма проблематичной. Одно из самых известных положений тезиса состоит в том, что большевизм содержал «семена», «корни» или «зародыши» сталинизма. С этим утверждением не могут не согласиться даже самые непримиримые противники тезиса непрерывности [27]. В соответствии с другими советологическими стереотипами, сталинизм не был «случайностью», а стал возможным благодаря ленинизму-большевизму. К сожалению, эти обобщения говорят лишь о вполне очевидных вещах. Каждый исторический период, каждое политическое явление имеет корни в прошлом: русская революция – в истории царской России, гитлеровский «третий рейх» – в Веймарской Германии и т. д. Такие обобщения, но сути дела, ничего не говорят о непрерывности, тем более о причинности или неизбежности. Они просто напоминают нам, что в истории нет ничего совершенно нового, не имеющего прочных корней в недалеком прошлом.

Большевизм 1917–1928 годов действительно таил в себе «семена» сталинизма; о них достаточно сказано в западной литературе, и они не нуждаются в дополнительном рассмотрении. Менее известно, но чрезвычайно важно то, что большевизм содержал в себе и иные, несталинистские «семена», а «корни» сталинизма можно отыскать не только в большевизме, но и в русской историко-культурной традиции, событиях типа гражданской войны, международной обстановке и т. д. Дело, однако, не в «семенах» или иных, еще менее существенных признаках преемственности, а в принципиальной непрерывности или ее отсутствии. В этой связи уместно процитировать одного из бывших большевиков, который ввел новую метафору непрерывности исторического процесса: «Разумно ли судить о живом человеке по зародышам разложения, которые обнаружились при вскрытии и, возможно, содержались в организме с момента рождения?» [28].

Основные термины тезиса непрерывности (большевизм, сталинизм, неразрывность) в том виде, как они обычно употребляются, не проясняют, а запутывают вопрос. Тоталитарная школа провозгласила, что ее главная задача сводится к тому, чтобы выявить и проанализировать совершенно новый вид авторитаризма. Однако новизна этого явления зачастую игнорируется, о чем свидетельствует ставшее стандартным объяснение сталинизма: «Авторитаризм дореволюционного ленинизма вполне естественно и, вероятно, неизбежно породил советский авторитаризм» [29]. Варианты этого тезиса поясняют, что сталинизм продолжил антилиберальные, недемократические и репрессивные тенденции большевизма.

Этот аргумент не имеет ничего. общего с весьма важным в подобных случаях .сравнительным анализом. К тому же здесь ошибочно предполагается, что в 1917 году или позднее в России существовала возможность подлинно демократического порядка – либерального, пролетарского или какого-либо иного. В различных (в зависимости от периода) отношениях большевизм был ярко выраженным авторитарным движением, но, не проводя различий между советскими авторитарными режимами до и после 1929 года, легко исказить самую сущность сталинизма. Сталинизм означал не просто беспрецедентное сочетание национализма, бюрократии, отсутствия демократки и полицейских репрессий. Подобные явления возникали и в других странах и легко поддаются объяснению.

Суть дела в том, что сталинизм воплощал гипертрофированные, экстремальные черты этих явлений. Например, речь шла не просто о притеснении крестьян, а о настоящей гражданской войне против крестьянства, не просто о полицейских репрессиях или терроре в стиле гражданской войны, а о террористическом «холокосте», объектами которого за 25 лет стали десятки миллионов людей, не просто о термидорианском возрождении националистической традиции, а о шовинизме почти фашистского толка, не просто о культе вождя, а об обожествлении тирана. Во времена Хрущева и Брежнева западные ученые часто говорили о «сталинизме без перегибов» или «сталинизме без арестов». Такие формулировки лишены всякого смысла, ибо перегибы составляли самую сущность сталинизма, и именно они нуждаются в объяснении [30].

Аналогичные проблемы создает широко распространенный, поражающий своей ограниченностью взгляд на большевизм как на сталинизм или «зародышевый» сталинизм. В другой работе я попытался показать, что большевизм является гораздо более многогранным политическим движением в плаце идеологии, программы, взаимоотношения поколений и т. д., чем это обычно признавали наши ученые [31]. Вызывает сомнение еще один аспект тезиса непрерывности – знак равенства между большевизмом и ленинизмом. Ленин был всего лишь одним из видных, большевиков. Стиль его руководства, идеи и личность, несомненно, оказали неизгладимое влияние на формирование движения, но большевизм был шире и многограннее, чем ленинизм. Его идеология, стратегия и политика формировались и другими вождями, рядовыми членами партии, ее комитетами, внепартийными элементами и великими социальными событиями, включая первую мировую войну, революцию и гражданскую войну [32]. Я не пытаюсь создать впечатление, что зародыши сталинизма таились в ленинизме, а не в большевизме. Те, кто так считает, весьма избирательно пользуются имеющимся в нашем распоряжении фактическим материалом, делая основной упор на работу Ленина «Что делать?» и публицистику периода гражданской войны, сводя к минимуму значение ленинской книги «Государство и революция» и статей 1922–1923 годов.

Так как же все-таки быть с формулировкой непрерывности? Мы сталкиваемся здесь с одной из труднейших задач исторического анализа. Большинство историков согласятся с тем, что эта проблема требует кропотливого эмпирического исследования исторических аналогий и различий, что непрерывность и разрывы, как правило, сосуществуют в определенной пропорции и что эта пропорция, определяющая возможность перехода количественных перемен в качественные, имеет решающее значение. Неудивительно, что такой заслуживающий уважения подход играет главную роль в наших рассуждениях о различиях в политической истории царской России и Советского Союза, но почти не сказывается на наших представлениях о большевизме и сталинизме. Так, один из видных сторонников тезиса непрерывности предупреждает против отождествления царского и советского режимов: «Важно подчеркнуть, что существует глубокая пропасть между авторитаризмом и тоталитаризмом и, рассматривая их как идентичные политические формации, мы в конечном счете обнаружим свою неспособность проводить различия между непрерывностью и переменами» [33]. Применяя это вполне разумное предостережение к советской истории, легко заключить, что и здесь «количество переходит в качество... Сталин довел ленинизм до крайности, изменил его сущность» [34].

Однако, как было показано выше, для интерпретации советской истории применялись особые методы. Прежде всего речь идет о жестком детерминизме и однопричинных толкованиях, на которых часто базировался тезис непрерывности. Лексикон, применявшийся для установления прямой причинно-следственной связи между «политическим динамизмом» большевизма и сталинизмом, особенно коллективизацией и большим террором 1936–1939 годов, уникален для современных исследований в области истории и политики. Он изобилует терминами телеологического детерминизма – «неизбежный процесс», «внутренняя логика», «неискоренимые тоталитарные черты», «неотвратимые последствия», «логическое завершение», «неминуемая стадия» и т. д. Например, автор типичной в этом отношении работы поясняет, что сталинская кампания коллективизации в 1929–1933 годах «была неизбежным следствием победы большевистской партии 7 ноября 1917 года» [35].

Здесь мы сталкиваемся с серьезными вопросами, касающимися методологии исторических исследований. Во-первых, такой лексикон выдает детерминизм, сходный с тем, который некогда господствовал в официальной сталинистской историографии и был заслуженно раскритикован западными учеными [36]. Во-вторых, претендуя на широкий охват проблемы, такого рода телеологическая интерпретация мало что объяснила. Как заметила много лет назад Ханна Арендт, такой подход дает «аксиоматическую оценку», а не подлинный исторический анализ [37]. К тому же он не выдерживает проверки логикой. Отвечая на аналогичные суждения, бытующие в Советском Союзе, историк Рой Медведев указывает, что если сталинизм был предопределен большевизмом, если после 1917 года не было иных альтернатив, то и 1917 год и большевизм должны быть предопределены более ранней российской историей. В этом случае «для объяснения сталинизма мы должны будем обращаться ко все более ранним эпохам нашей истории – едва ли не до татарского ига». Затем Медведев добавляет: «... Но это был бы неправильный путь – исторического оправдания, а не осуждения сталинизма» [38].

Все это коренится в советологическом варианте виговской интерпретации истории, оценивающей прошлое по настоящему и предшествующие события – по последующим [39]. Как напоминает нам Карр, все историки испытывают влияние настоящего времени и событий, последовавших за изучаемым ими периодом [40]. Верно и то, что современные знания иногда проливают свет на прошлое. Но в вопросе о большевизме и сталинизме особенно четко проявляются отрицательные аспекты виговской традиции в советологии. Полагаясь на ту же концепцию предопределенности и проецируя события сталинского периода на большевистское прошлое, эта традиция сталинизирует все существенное в ранней советской истории и политике, игнорирует (ради возможности продолжить «прямую линию» вплоть до 1917 года) период с 1929 до 1933 года, когда сталинизм впервые появился на исторической арене, интерпретирует большевистскую, или коммунистическую, партию с антиисторических позиций, как если бы она действовала вне общества и вне самой истории.

Виговская интерпретация базируется на двух стандартных и в равной степени сомнительных аргументах. Первый из них предполагает, что внутренняя «политическая динамика» (или «природа») большевистской партии предопределила сталинизм. Второй исходит из того, что перемены в советской политической системе при большевизме и сталинизме были поверхностными и второстепенными по сравнению с непрерывностью, носившей фундаментальный и принципиальный характер. Первый аргумент отчасти верен, но ему вредит скрытая в нем антиисторическая концепция партии, не изменяющейся с 1917 года, – концепция, легко опровергаемая опубликованными в литературе материалами. Какой смысл говорить о партии как об исторической детерминанте, если только за период с 1917 по 1921 год ее численность, состав, организационная структура, внутренняя политическая жизнь и мировоззрение претерпели глубокие изменения [41]? И это только один пример.

Говоря о «динамике» причинно-следственных связей, чаще всего ссылаются на идеологию партии [42]. Это в высшей степени одностороннее объяснение вызывает целый ряд очевидных возражений. В нем не учитывается тот факт, что одна и та же идеология способна по-разному влиять на события. Так, христианство ассоциируется и с гуманизмом, и с инквизицией, а социализм – и с социальной справедливостью, и с тиранией. Кроме того, это объяснение определяет главную цель большевистской идеологии как «концентрирование безграничной власти над обществом» [43].

Еще более важен тот факт, что большевистская идеология по своей природе была менее последовательной и неизменной, чем это допускает рассматриваемая нами шаблонная интерпретация. Идеология, конечно, влияла на ход событий, но и сама она формировалась и изменялась под их напором. Так, гражданская война в России оказала существенное влияние на большевистское мировоззрение, возродив предложенное Лениным в 1902 году определение партии как боевого авангарда. Такая самооценка придала некогда миролюбиво настроенной партии качество, которое один видный большевик назвал «военно-советской культурой» [44].

Но главное состоит в том, что официальная идеология кардинально изменилась при Сталине. Некоторые из этих перемен были отмечены западными и советскими учеными. Речь идет о возрождении национализма, доминирующей роли государства, антисемитизма и консервативных или реакционных норм поведения и культурной жизни; отказе от идей и отмене законов, покровительствующих рабочим, женщинам, школьникам, национальным меньшинствам и способствующих установлению равенства; аннулирований множества революционных и большевистских символов; признании за вождями и официальными руководителями, а не за массами, роли творцов истории [45]. Это были не поправки и дополнения, а новая идеология, которая «изменилась по существу» и уже «не представляла партию, захватившую власть в 1917 году» [46].

Аналогичной критики заслуживают теоретические рассуждения об «организационных принципах» партии как еще одном факторе причинной «динамики». Согласно этой теории, сталинизм зародился в 1902 году с появлением книги «Что делать?», в которой Ленин дал набросок своего плана создания партий заговорщиков как авангарда, способного спровоцировать революцию масс, избежав репрессий царской полиции [47]. Теория «организационных принципов» партии также страдает односторонностью и антиисторичностью. Организационно большевизм формировался годами, часто под прямым влиянием внешних событий, и прошел путь от неуправляемой, рыхло организованной партии, успешно участвовавшей в демократическом процессе 1917 года, до централизованной бюрократической партии 1920-х годов и затравленной террором партии 1930-х годов [48].

По сути дела, этот аргумент представляет собой вариант сформулированного Михельсом «железного закона олигархии», претендующего на обобщение опыта всех крупных политических организаций с их тенденцией олигархического, а не демократического развития. Закон Михельса многое объясняет в развитии отношений большевистского руководства с партийными массами в 1917–1929 годах и в природе современных партии вообще. Однако он ничего не говорит о сталинизме с его самодержавной; а не олигархической политикой, если только не заключить, что «железный закон олигархии», по существу, представляет собой железный закон самодержавия [49].

Непрерывно усиливавшаяся с 1917 года централизация, бюрократизация и нетерпимость партии, несомненно, способствовали авторитаризму в однопартийной системе и возвышению Сталина. Однако нельзя сказать, что эти явления предопределили сталинизм. Даже в 1920-х годах, после бюрократизации и милитаризации, стимулированной гражданской войной, партийная верхушка не была, да так никогда и не стала, дисциплинированным авангардом, созданным фантазией Ленина в книге «Что делать?»: Партия оставалась олигархической и, по определению одного из ее руководителей, являлась «федерацией договаривающихся между собой групп, группочек, фракций и течений» [50]. Короче говоря, «организационные принципы» партии не породили сталинизм ни до 1929 года, ни после смерти Сталина в 1953 году.

Остается рассмотреть рассуждения о вторичности разрыва и первичности непрерывности развития советской политической системы при большевизме и сталинизме [51].

В принципе этот вопрос носит эмпирический характер, но здесь была допущена серьезнейшая методологическая ошибка. Необходимость проводить различие между официальным, или театральным, фасадом и внутренней, подчас замаскированной реальностью в политике стала вполне очевидной еще в 1867 году, когда Вальтер Бейджхот выделил в английской политической системе «возвышенную» и «фактическую» части. Аргументация западных ученых в пользу принципиальной непрерывности развития советской политической системы базируется на «возвышенной», то есть, попросту говоря, показной, или фиктивной, ее части.

Несколько лет назад, исследуя «фактическую», или внутреннюю, реальность, Роберт Такер пришел к совершенно иному выводу: «То, что мы машинально называем «советской политической системой», лучше всего рассматривать и анализировать как историческую последовательность политических систем в широких рамках преемственности институтов». Большевистская система была партийной диктатурой, характеризовавшейся олигархическим руководством внутри правящей партии. После 1936 года и сталинской «большой чистки», несмотря на внешнее «постоянство организационных форм и официальной терминологии, однопартийная система уступила место самодержавной системе, а правящая партия – правящей личности». Это был чреватый далеко идущими последствиями переход от олигархического партийного режима к автократическому, «фюреровскому» режиму, – переход, «нашедший отражение в целой системе перемен в политическом процессе, идеологических штампах, организации верховной власти и официальных стереотипах поведения» [52]. Внешние атрибуты непрерывности, постоянно фигурирующие в советологической литературе (вождь, партия, террор, классовая борьба, цензура, марксизм-ленинизм, чистки и т. д.), оказались ложными и иллюзорными. Термины, возможно, остались теми же, но смысл их в корне переменился [53].

Вывод Такера о том, что сталинский террор «сломал хребет партии, ликвидировал ее как ... правящий класс», получил убедительное подтверждение в опубликованных позднее материалах [54]. После того как чистки 1935–1939 годов уничтожили по меньшей мере миллион членов партии, ее примат, составляющий, по большинству научных определений, самую суть большевизма и ленинизма, перестал существовать. Партийная элита, пришедшая на смену практически полностью истребленной старой гвардии большевиков, состав партии (в 1939 году ВКП(б) на 70% состояла из неофитов, вступивших в нее после 1929 года), шкала ценностей и роль оказались совершенно не такими, как в 1917 или даже в 1934 году. Конечно, партия сохранила определенную роль и престиж, но в новом, сталинизированном, виде она уступала полиции по политическому значению и государству по официальному признанию. Ее консультативные органы – партийный съезд, Центральный Комитет, а в конечном счете и Политбюро – собирались крайне редко [55]. Поэтому невозможно стало писать даже искаженную историю старой и новой партии, и за период с 1938 по 1953 год в СССР на эту некогда «святую» тему была защищена только одна докторская диссертация [56].

В отчаянной попытке защитить тезис непрерывности иногда указывают на то, что при Сталине был официально признан только марксизм-ленинизм, но не сталинизм. В свете теории Бейджхота это, конечно, ни о чем не говорит [57]. Больше того, это не совсем так. Когда культ Сталина как непогрешимого вождя (отметим в скобках его существенное отличие от большевистского культа исторически необходимой, но не непогрешимой партии) перерос после 1938 года в подлинное обожествление, эпитет «сталинский» стали все чаще применять к людям, институтам, ортодоксальным идеям, событиям и даже истории. Это было отходом даже от начала 1930-х годов, когда в подобных случаях употреблялись определения «ленинский», «большевистский» или «советский». Среди прочего это отражало резкое снижение официального статуса Ленина [58]. Ходовые фразы вроде «учение Ленина и Сталина» остались, но появились и новые штампы, характеризующие строительство социализма в СССР как «дело великого Сталина», лично Сталина и только его одного как «гениального зодчего коммунизма», а советскую историю как «сталинскую эпоху» [59]. Термин «сталинизм» открыто не употребляется, но концепция – негласно и фактически – пустила глубокие корни [60].

Символы все же могут кое-что сказать о политической действительности. В качестве примера приведем комментарий советского диссидента Леонида Петровского по поводу памятника Юрию Долгорукому, сооруженного Сталиным на том самом месте, где Ленин когда-то открыл монумент в честь первой советской конституции: «Памятник кровавому феодалу стал как бы олицетворением мрачной эпохи культа личности. Конь феодала и сегодня повернут задом к Центральному партийному архиву, где хранятся бессмертные творения Маркса, Энгельса, Ленина и стоит прекрасный памятник Ильичу» [61].

Сталинизм – программа Октября?

Наконец рассмотрим еще один аргумент, лежащий в основе тезиса непрерывности. Речь идет о программной «прямой линии», не прерывающейся с 1917 года. В советологической литературе широко распространено мнение, что сталинская кампания всеобщей коллективизации и интенсивной индустриализации, коренной переворот, впоследствии правильно названный Сталиным «революцией сверху», представляли собой продолжение и претворение в жизнь большевистской идеи модернизации России и построения социализма. Другими словами, если даже согласиться с тем, что террор 1936–1939 годов был отходом от первоначального большевизма, то как же быть с событиями 1929–1933 годов?

Аргумент программной непрерывности базируется на взаимообусловленных трактовках двух ранних периодов большевизма: военного коммунизма, введенного во время гражданской войны 1918–1920 годов и характеризовавшегося экстремальной национализацией экономики, реквизицией зерна у крестьян, монополизацией власти государством, и нэпа 1921–1928 годов – периода умеренной политики в сельском хозяйстве и промышленности и смешанной, частно-государственной, экономики. В общих чертах, аргументация строится следующим образом. Военный коммунизм был в основном продуктом первоначальных идеологических и программных идей партии, именуемых иногда «чертежами», и представлял собой ударную программу построения социализма [62]. Эта яростная атака захлебнулась в 1921 году из-за оппозиции масс, и партия вынуждена была отступить, перейдя к новой экономической политике уступок частному предпринимательству в городе и деревне. Соответственно, официальная политика на протяжении восьми дет нэпа, да и сам нэп как социально-политическая система трактовались в литературе как «простая передышка», «сдерживающая операция» или «тактическое отступление, в ходе которого силы социализма должны перегруппироваться и восстановиться, а затем возобновить наступление» [63].

Один из стандартных учебников, посвященных истории советской России, показывает, как эти две трактовки сливаются в единый тезис программной непрерывности перехода от большевизма к сталинской революции. Военный коммунизм представляется в ней как «оказавшаяся преждевременной попытка реализовать провозглашенные партией идеологические цели», а нэп (в полном соответствии с большевистской философией) – как «тактический маневр, необходимый для того, чтобы выждать, пока не произойдет неизбежная перемена условий и не станет возможной победа». После этого можно подивиться сталинской политике 1929–1933 годов: «Трудно подыскать исторические параллели партии, которая, находясь у власти на протяжении десяти лет, выжидала бы, пока не окрепнет настолько, чтобы выполнить свою первоначальную программу» [64]. Беда такой трактовки состоит в том, что она противоречит многочисленным историческим фактам. Поскольку я детально рассмотрел эти вопросы в другой работе [65], буду краток.

Можно привести три существенных возражения против теории, согласно которой военный коммунизм неразрывно связан с первоначальной большевистской программой. Во-первых, как это ни странно для партии, которую часто называют «доктринерской», большевики, придя к власти в октябре 1917 года, не имели четко сформулированной экономической политики. Были, конечно, общие большевистские цели и догматы (социализм, рабочий контроль, национализация, крупномасштабное сельское хозяйство, планирование), но они формулировались крайне расплывчато и по-разному истолковывались внутри самой партии. До Октябрьской революции большевики недостаточно серьезно занимались практическими вопросами экономической политики и лишь по немногим из них смогли прийти к согласию [66].

Во-вторых, по первоначальной большевистской программе официальной политикой был не военный коммунизм, а то, что Ленин назвал в апреле – мае 1918 года «государственным капитализмом», то есть комбинация социалистических мероприятий, уступок существующей капиталистической структуре и контроля над экономикой [67]. Черты этой первой большевистской программы можно отыскать только в нэпе. И, наконец, в-третьих, военный коммунизм был введен лишь в июне 1918 года, и его практические меры были реакцией на угрозу затяжной войны и истощение ресурсов. Таким образом, сложившаяся ситуация отменила разработанную Лениным примирительную систему «государственного капитализма» [68].

Все это, конечно, не означает, что военный коммунизм был лишен идеологических мотивов. По мере того как гражданская война перерастала в глубокий социальный конфликт, правительственные меры становились все более экстремальными, а их смысл – все более неотделимым от «защиты революции»; большевики, естественно; наполняли свои политические новшества высоким теоретическим и программным смыслом, а не просто объясняли их потребностями войны. Их действия становились идеологически мотивированными [69]. Эволюция военного коммунизма, его наследие и связь со сталинизмом требуют скрупулезного исследования. При этом, однако, не следует придавать слишком большое значение аналогиям, и нет смысла искать истоки военного коммунизма в большевистской программе Октябрьской революции.

Еще более существенное значение имеет вопрос о нэпе. Официальная экономическая политика 1921–1928 годов резко отличалась от сталинской политики 1929–1933 годов; более того, сам социально-политический порядок эпохи нэпа с его официально допускаемым плюрализмом в экономической, культурно-интеллектуальной и даже (в местных советах и высших государственных органах) политической жизни представлял историческую модель советского коммунистического правления, в корне отличающуюся от сталинизма [70]. Большевистская теория нэпа обычно трактуется более изощренно, ибо все ученые знают о яростных политических дискуссиях 1920-х годов, а это обстоятельство трудно примирить с упрощенной интерпретацией нэпа как привала на пути к осуществлению программы или как преддверия сталинизма.

Неувязки такой интерпретации становятся очевидными во вторичных, но весьма существенных стереотипах советологической литературы, посвященной нэпу. Программные дебаты 1920-х годов трактуются в основном как продолжение и проявление соперничества между Троцким и Сталиным, или (по неверной терминологии того периода) между теориями «перманентной революции» и «социализма в одной стране». Нам говорят, что Троцкий и левая оппозиция были настроены против нэпа, несли в себе зародыши сталинизма и заложили основы «почти всех важнейших пунктов политической программы, впоследствии выполненной Сталиным». Далее нам сообщают, что Сталин в 1928 году присвоил или адаптировал идеи Троцкого об экономической политике. Создавая впечатление о «принципиальной близости планов Троцкого и действий Сталина» и исключая все реальные альтернативы, такие трактовки предполагают практически непрерывный переход от большевистской философии 1920-х годов к сталинизму. Эти трактовки и лежат в основе общей интерпретации нэпа [71]. Однако они ошибочны и легко опровергаются фактами.

Традиционная интерпретация экономических дебатов (мы не рассматриваем здесь споры о политике Коминтерна или партийной бюрократии) в рамках соперничества между Троцким и Сталиным не имеет никакого отношения к реальным дискуссиям 1923–1927 годов. Если соперничающие направления в политике вообще поддаются персонификации, то следовало бы говорить о борьбе между Троцким и Бухариным. Объявленная «сталинской» программа развития промышленности, сельского хозяйства и планирования на самом деле была разработана ведущим теоретиком партии Николаем Бухариным, то есть была нэповской, умеренной, эволюционной. Это сродство цементировало диумвират Сталина и Бухарина, который формировал официальную политику и вел большинство партии против левой оппозиции вплоть до 1928 года. В ту пору «сталинской» открыто называли только идею «социализма в одной стране», которая, кстати, тоже принадлежала Бухарину [72]. Если уж так необходимо пользоваться «измами», то не было никакого сталинизма, а борьба шла между бухаринизмом и троцкизмом, и современники это прекрасно понимали. Так, в 1925 году оппозиция заявляла: «...т. Сталин целиком попал в плен этой неправильной политической линии (смех), творцом и подлинным представителем которой является т. Бухарин». Сталин был не «пленником», а сторонником такой политической линии. Он ответил: «...мы стоим и будет стоять за Бухарина» [73].

Бухаринские экономические предложения, касающиеся модернизации и построения социализма в советской России 1920-х годов, сформулированы достаточно четко. Разрабатывая темы последних произведений Ленина, защищавшего и развивавшего представление о нэпе как пути к социализму, и дополняя их собственными идеями, Бухарин стал главным теоретиком новой экономической политики. Хотя в 1924–1928 годах Бухарин все более склонялся к курсу, направленному на планирование, крупные капиталовложения в промышленность и попытки стимулировать частичную и добровольную коллективизацию сельского хозяйства, он сохранил приверженность к нэповской экономике, складывающейся из государственного «социалистического» сектора (главным образом тяжелая индустрия, транспорт и банки) и частного сектора (крестьянские хозяйства и мелкие производственные, торговые и обслуживающие предприятия), которые взаимодействуют между собой посредством рыночных отношений. Даже в период кризиса 1928–1929 годов нэп был для бухаринцев жизнеспособной, развивающейся моделью, основанной на гражданском мире, которая привела бы в соответствие большевистские устремления и российскую социальную действительность [74].

Что же касается Троцкого, то хотя в политических выступлениях он часто прибегал к риторике революционного героизма, его экономические предложения также базировались на нэпе. Еще до Бухарина он уделял большое внимание тяжелой индустрии и планированию и проявлял беспокойство по поводу «кулачества»; предлагавшиеся им меры были умеренными и ориентированными на рыночные отношения, то есть, по выражению тех лет, «нэповскими». Как и Бухарин, Троцкий был «реформистом» в экономической политике и возлагал надежды на эволюцию нэповской России в направлении индустриализации и социализма [75].

Даже Евгений Преображенский, глашатай левацкой идеи «сверхиндустриализации», вдохновлявший Сталина пламенными аргументами в пользу необходимости «первоначального социалистического накопления за счет эксплуатации» крестьянского сектора, принимал основы нэповской экономики. Он предлагал «эксплуатировать» крестьян посредством рыночных отношений, искусственно устанавливая более высокие цены на промышленные товары, чем на сельскохозяйственные продукты [76]. Преображенский, Троцкий и другие представители левого крыла большевизма полагали, что в обозримом будущем сельское хозяйство останется единоличным. И хотя их идеи были непоследовательны, никто из них никогда не поддерживал идею принудительной всеобщей коллективизации как средства реквизиции продукции сельского хозяйства и преодоления отсталости промышленности [77].

Дебаты между бухаринцами и троцкистами в 1920-х годах представляли весь спектр большевистского программного мышления. Стороны расходились по важным экономическим вопросам: от политики цен и обложения крестьян налогом до всеобъемлющего планирования. Однако в отличие от политических и международных вопросов, поддерживавших накал фракционной борьбы, экономические расхождения не выходили за пределы параметров нэпа, принимавшихся, хотя и с разным энтузиазмом, обеими сторонами.

С некоторыми поправками бухаринская программа была принята в качестве первого пятилетнего плана на XV партсъезде в 1927 году. Этот план, предусматривавший более крупные капиталовложения в промышленность и частичную добровольную коллективизацию сельского хозяйства, представлял собой своеобразный сплав бухаринских и троцкистских идей, сформировавшихся в ходе дебатов 1920-х годов [78]. Отменив через полтора года эту программу, Сталин отказался от основополагающих большевистских представлений об экономических и социальных преобразованиях. После 1929 года и отмены нэпа бухаринизм остался практически единственной в программном отношении большевистской альтернативой сталинизму, и партия знала об этом. Высланный из страны, Троцкий осыпал обвинениями сталинский режим, но в начале 1930-х годов, как и в 1920-х годах, его экономические предложения были близки к бухаринским и стали «практически неотличимыми» от них [79].

В 1921 году нэп воспринимался как постыдное отступление, и негодование по поводу нэповской экономики, политики и культуры не прекращалось на всем протяжении 1920-х годов. Такое отношение к нэпу соответствовало большевистской традиции Октябрьской революции и гражданской войны и наиболее сильно проявлялось среди кадров, сформированных военным опытом 1918–1920 годов, и партийной молодежи. Сталин сыграл на этих чувствах, когда восстанавливал в 1929–1933 годах атмосферу времен гражданской войны. Однако по причинам, выходящим за рамки нашего исследования, к 1924 году большевистские вожди признали целесообразность нэпа, и даже Сталин в последней схватке с бухаринцами в 1928–1929 годах не рискнул поставить ее под сомнение. Он вел и выиграл кампанию не как упразднитель нэпа или сторонник «революции сверху», а как «трезвый и спокойный» лидер, который сделает нэп эффективным [80]. Даже после разгрома бухаринской группировки в апреле 1929 года, когда нэп разваливался под ударами сталинской радикальной политики, сам Сталин продолжал утверждать, что «нэп есть единственно правильная политика социалистического переустройства» [81]. Это положение пользовалось официальной поддержкой вплоть до 1931 года.

Я не пытаюсь объяснить судьбоносные события 1928–1929 годов, а лишь подчеркиваю, что новая; сталинская политика, названная впоследствии «великим переломом», была принципиальным отходом от большевистских представлений о программе партии; большевистские лидеры и фракции никогда не выступали за принудительную коллективизацию, «ликвидацию» кулачества, головокружительные темпы развития тяжелой промышленности, полное разрушение рыночного сектора и «планирование», которое на деле было вовсе не планированием, а гипертрофированно централизованным управлением экономикой [82]. Эти годы «революции сверху» в историческом и программном отношениях были периодом рождения сталинизма. За этим первым разрывом непрерывности последовали другие.

Исторический сталинизм

Тезис непрерывности, представляя сталинизм как «развитой» большевизм, а советскую действительность 1930-х годов как следствие и продолжение 1917 года, мешал детальному изучению сталинизма как особой системы с собственной историей и своеобразным наследием, до сих пор оказывающим большое влияние на жизнь в Советском Союзе. Такер совершенно справедливо отметил, что существенные отличительные черты сталинизма, включая крутые повороты его истории и многие его «перегибы», невозможно понять без изучения личных особенностей Сталина как политического деятеля [83]. Тем не менее, многие из важнейших политических, социальных и исторических факторов, обусловливающих сложность сталинизма как важного исторического и современного явления, остаются неизученными и непонятыми. Эти факторы привлекают все более пристальное внимание в связи с появлением новых материалов, более дальней перспективой и обсуждением рассматриваемых вопросов внутри Советского Союза на протяжении последних трех десятилетий.

Прежде всего важно отказаться от антиисторического представления о сталинской системе как неизменном феномене. Историческое развитие сталинизма следует проследить и проанализировать на нескольких этапах, от революционных событий начала 1930-х годов до сугубо консервативного социально-политического режима 1946–1958 годов [84]. Такой переход от радикальных преобразований к крайнему консерватизму сам по себе заслуживает тщательного исследования. 1930-е годы следует подразделить на несколько периодов, вычленив по меньшей мере такие этапы, как переворот 1929–1933 годов, междуцарствие 1934–1935 годов, когда в высших эшелонах власти шли споры о будущей политике, и 1936–1939 годы – период массового террора против старой партийной элиты, окончательной победы сталинизма над большевистской традицией и завершения революции сверху.

Особенно важны 1929–1933 годы, слабо освещенные как западной, так и официальной советской теорией сталинизма [85]. Этот период сформировал сталинизм как систему, предопределил многое из того, что за ним последовало. Например, многие догмы развитого сталинизма, включая чреватое кровавыми последствиями положение о неизбежности «обострения классовой борьбы», которое легло в основу идеологии массового террора 1937 года, зародились во время сталинской кампании 1928–1930 годов, направленной на дискредитацию бухаринизма и нэпа. Аналогичным образом личная роль Сталина в осуществлении принудительной коллективизации и эскалации планов индустриализации в 1929 году, когда он принимал важные решения в обход руководящих партийных органов, предвосхитила полноту его личной власти в последующие годы [86]. Моше Левин в своих исследованиях по социальной истории 1929–1933 годов показал, что многие административные; правовые, классовые и идеологические черты зрелого сталинистского государства сформировались как паллиативные меры против социального хаоса, «нестабильного общества», порожденного разрушением нэповских институтов и процессов в период первой волны «революции сверху». По мнению Левина, который первым в западной литературе обосновал важность многостороннего подхода к изучению социальной истории, сталинская система не была продуктом большевистских программ или планов, а возникла в результате отчаянных попыток справиться с социальным хаосом и кризисами, созданными самим сталинским руководством в 1929–1933 годах [87].

Рассматривая последующие события, было бы ошибкой считать террор, развязанный Сталиным против советской верхушки в 1938–1939 годах, «неизбежным» или «функциональным» побочным продуктом навязанной стране социальной революции 1929–1933 годов. Большинство партийных руководителей поддерживало в 1934–1935 годах совершенно иной курс. Более того, существуют прямые доказательства того, что чистки, вопреки досужим вымыслам некоторых ученых, не были оправданы нуждами модернизации, не были своего рода омолаживающим средством, ускоряющим процесс и убирающим с пути прогресса косных функционеров. В действительности террор свел на нет или задержал многие из реальных достижений 1929–1936 годов [88].

Следует, однако, отметить, что между этими двумя великими переломами существовала тесная связь, которая требует тщательного изучения. Огромный размах полицейских репрессий, укрепление роли органов безопасности и создание архипелага ГУЛАГ в 1929–1933 годах стали составной частью фона и механизмов событий 1936–1939 годов. Кроме того, были и не столь очевидные, но не менее важные последствия. Хотя принудительная всеобщая коллективизация и не была продуктом политики партии или ее коллективного руководства, но партийная элита, да и вся партия были причастны к социальной и экономической катастрофе, увенчавшейся страшным голодом 1932–1933 годов, которой обернулись сталинские меры. Даже плохо информированные партийные аппаратчики должны были знать, что коллективизация была бедствием, приведшим к развалу сельского хозяйства и гибели миллионов людей [89].

Однако официальной идеологии было предписано в обязательном порядке прославлять коллективизацию как великое достижение сталинского руководства. Такое, отнюдь не характерное для исторического большевизма расхождение между официальными заявлениями и социальной действительностью стало важным этапом мифотворчества в советской идеологии сталинской эпохи. По всей вероятности, оно в значительной степени способствовало глубокой деморализации партийного аппарата, чем, по-видимому, объясняется слабость его сопротивления сталинскому террору 1936–1939 годов. Это расхождение вовлекало партийных аппаратчиков в процесс создания культа непогрешимого Сталина – культа, который нарастал по мере углубления катастрофы и становился неотъемлемой составной частью сталинской системы [90].

На протяжении многих лет редкие попытки подлинно научного анализа сталинизма как социально-политической системы предпринимались в основном критически настроенными марксистами, которые выдвинули теорию «нового класса», или «правящей бюрократии». Литература, созданная этими авторами, противоречива. Она отражает дискуссии о природе сталинской бюрократии и о том, следует ли считать ее классом или всего лишь прослойкой. Она содержит ценный материал по социологии сталинизма (эту тему обычно игнорируют академические исследования) и напоминает о том, что новая бюрократия, созданная в 1930-х годах, сильно повлияла на природу зрелого сталинизма, особенно на его антиэгалитаризм, жесткую стратификацию, культурный и социальный консерватизм [91].

Однако такой подход к теории или общей интерпретации сталинизма грешит серьезными ошибками. Тезис о бюрократии как правящем классе и движущей силе событий 1929–1939 годов противоречит логике и фактам. Эта теория игнорирует роль Сталина, представляя его всего лишь заменяемым верховным бюрократом, и не объясняет, каким образом бюрократия, изображаемая как глубоко консервативный класс, оказалась способной разработать и осуществить такое радикальное и рискованное мероприятие, как принудительная коллективизация. Действительно, многократные попытки Сталина радикализировать и активизировать аппарат в 1929–1930 годах (и позднее) свидетельствуют о том, что партийно-государственная бюрократия была запугана и не могла вершить судьбы страны. Эта теория неспособна объяснить и массовые репрессии 1936–1939 годов, направленные против высших советских чиновников, если только не предположить, что «правящий» бюрократический класс совершил самоубийство.

Как и в других подобных ситуациях, мы сталкиваемся здесь трудностями, неизбежно возникающими при применении западных концепций – марксистских или более современных – к советской политической и социальной действительности, сформированной российскими историческими и культурными традициями. Одна из причин неприменимости западных теорий к сталинской административной элите состоит в том, что последняя больше всего напоминает сословие царских чиновников – официально признанный привилегированный класс, который служит государству (в данном случае, возродившемуся российскому государству [92]), а не правит им. Сегодня в Советском Союзе, возможно, и существует правящий класс бюрократии, которая за последние десятилетия освободилась от власти тирана. Позднее мы покажем, что бюрократический аппарат сыграл важную роль в изменении и формировании политики руководства страной после смерти Сталина. Однако в сталинский период, когда бюрократия мучительно формировалась, она, несмотря на высокое положение и большую власть над народом, страной не правила.

Аналогичные несоответствия возникают, когда сталинские 1930-е годы пытаются охарактеризовать, полагаясь на фундаментальную западную концепцию модернизации без сколько-нибудь серьезной критической ее оценки. Верно, конечно, что сталинская политика создала существенные черты того, что принято называть современностью, включая индустриализацию, технический прогресс и массовую грамотность. Однако верно и то, что сталинизм породил другие важные явления в экономической, социальной и политической жизни – явления, которые были не «современными» и «прогрессивными», а консервативными и даже регрессивными. Наряду с большими городами, заводами и школами развивались, например, политическая автократия типа царской власти, средневековый культ личности, полукрепостная зависимость коллективизированного крестьянства и широкое применение фактически рабского труда. Эти характерные для всей системы в целом аспекты сталинизма были навязаны стране как анахронизм, имеющий большее отношение к прошлому России, чем к западным моделям модернизации, и поныне остающийся частью наследия 1930-х годов. Даже сегодня, 50 лет спустя, неверно называть Советский Союз «модернизированным» государством. По существу, в СССР уживаются две страны: одна – современная и даже европеизированная, другая (включающая обширные сельские районы и провинцию) – сродни тому, что теоретики модернизации именуют развивающимися странами, или третьим миром.

Таким образом, при изучении сталинизма чрезвычайно важно принимать во внимание традиции российской истории и культуры. Однако и этот подход иногда неверно применялся западными учеными. Ранние исследования сталинской эпохи в историко-культурном контексте часто сводились к односторонней интерпретации коммунистической революции, неизбежно гибнущей или фатально трансформируемой силой исторических традиций России. Традиции при этом рассматривались не контекстуально, а автономно и детерминистически [93]. Как выразился Карр, «у каждой победившей революции есть свой термидор» [94]. Однако итог не предопределяется прошлым, а является сложным сплавом новых и старых элементов; его природа зависит главным образом от современных социальных и политических условий. Например, в 1932–1933 годах сталинское руководство восстановило в стране паспортную систему, заклейменную всеми русскими революционерами, включая и большевиков, как типичный атрибут царизма. Мы имеем здесь дело не только с возрождением традиции, но и с современной политикой в кризисной ситуации, ибо возврат к прошлому явился непосредственной реакцией на социальный хаос, особенно на вызванную коллективизацией массовую миграцию крестьян в поисках пропитания.

Знание традиций и политической культуры дореволюционной России может помочь нам понять многое – от личного мировоззрения и самодержавных устремлений Сталина (как показал Такер) до социальной основы сталинизма как системы. Существует, например, важный вопрос о массовой поддержке сталинизма в советском обществе. Ранняя советологическая литература, по существу, игнорирует или даже отрицает этот факт, ибо он не согласуется с вымышленным образом «тотального» режима, правящего недовольным, «распыленным» обществом, опираясь только на грубую силу. Хотя роль методов принуждения и репрессий в сталинской системе невозможно переоценить, они не могут в полной мере объяснить взаимоотношения между сталинской партией-государством и обществом, как не могут они объяснить и взаимоотношения между властью и народом в гитлеровской Германии.

С самого начала и на протяжении наиболее мрачных своих периодов сталинизм пользовался существенной поддержкой народа, хотя характер и сила такой поддержки изменялись с годами. Некоторые аспекты популярности сталинизма нетрудно объяснить, и это нужно сделать, ибо она играет существенную роль в политике послесталинского периода. Сталинская революция сверху, проведенная в 1930-х годах, была навязана обществу, но для ее осуществления требовались и находились энтузиасты, хотя они и составляли относительное меньшинство населения. По призыву властей ревностные чиновники, интеллигенты, рабочие, а иногда даже и крестьяне выходили на борьбу и побеждали на «фронтах» культуры, индустрии, сельского хозяйства, чисток [95]. Кроме того, «революция сверху» привела к колоссальному усилению государства и расширению его функций, а это означало появление новых синекур и привилегий. Миллионы людей стали жертвами сталинизма, но миллионы извлекли из него выгоду и поэтому отождествляли себя с режимом. Речь идет не только о перепроизводстве «маленьких Сталиных» во всех сферах административной жизни в СССР; но и о множестве мелких чиновников и рабочих, получивших возможность продвинуться наверх и даже попасть в элиту [96]. По мнению Медведева, даже кровавые чистки могли найти поддержку среди рабочих, которые видели во внезапном падении своих начальников осуществление мечты «работника-нехозяина» свести счеты со своим повседневным унижением при помощи некоей высшей и жестокой справедливости [97].

Более того, все эти события, способствовавшие формированию сталинизма, разворачивались на фоне официального возрождения национализма и традиционных ценностей, включая частичную реабилитацию самого царизма. Все в большей степени сталинское руководство отождествляло революцию сверху не с первоначальными большевистскими идеями, а с историей строительства государства в царской России, борьбой против отсталости и стремлением к великодержавному статусу. Все это укрепляло народную поддержку сталинизма [98]. Наконец, колоссальный подъем массового патриотизма в военные 1941–1945 годы послужил (несмотря на первоначальные неудачи и гибель более чем 20 миллионов человек, а может быть, и благодаря этому) дальнейшему укреплению поддержки националистической, а теперь и победоносной сталинской системы.

Другие аспекты сталинизма, обычно считающиеся навязанными сверху и, следовательно, не имеющими социальных корней, также требуют пересмотра в более широком контексте и более дальней перспективе для понимания не только сталинских, но и последующих лет. Главными носителями культурной традиции являются социальные группы и классы. В 1930-х годах крестьянское и «мелкобуржуазное» большинство старой России устремилось в крупные города и сформировало новый рабочий класс, средние классы и партийно-государственное чиновничество. Это «мещанское» большинство до сих пор приводит в ярость как официальных советских реформаторов, так и диссидентов. В этом контексте представляется ошибочным интерпретировать всю социально-политическую культуру сталинского периода только как продукт государственной цензуры и репрессий. В значительной степени сталинская культура (включая стереотипные романы и шовинистические заявления) имела, по-видимому, глубокие социальные корни, ибо в ней находили выражение чаяния, мировоззрение и мещанская культура восходящих и еще не уверенных в себе средних классов и непомерно разрастающегося чиновничества [99].

По сути дела, и культ личности, ставший во многих отношениях одним из главных институтов автократической сталинской системы, создавался при поддержке снизу и в рамках российской традиции. Сталинское руководство насаждало культ сверху, но он нашел благодатную почву, став (по свидетельству многих советских источников) подлинно социальным феноменом. Начавшись как внутрипартийное восхваление нового лидера в 1929 году, культ разросся до масштабов «своеобразной светской религии» [100]. Поистине всенародный размах этого явления невозможно объяснить ни большевистской традицией культа личности Ленина, ни потворством прихотям Сталина. Для этого необходимо принять во внимание более древние обычаи, «неписаный мандат, носившийся в воздухе» [101]. Неудивительно, что и в современной советской политике мы находим отголоски этих народных чувств, переживших самого Сталина.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. См., например. Pieter Geyl. Napoleon: For and Against (London, 1949); R. C. Richardson. The Debate on the English Revolution (London, 1977).

2. Это мое суждение основано на анализе литературы, опубликованной с конца 1940-х годов. О таком единодушном мнении отзывались (и одобрительно, и неодобрительно) и другие авторы. См. Hannah Аrеndt. Understanding Bolshevism, Dissent. January–February 1953; pp. 580–583; Isaac Deutscher. Russia in Transition (New York, 1960), p. 217; H. T. Willets. Death and Damnation of a Hero, Survey, April 1963, p. 9. В отличие от других советологов, Роберт Такер видел разрывы преемственности и даже «пропасть» между большевизмом и сталинизмом (The Soviet Political Mind, rev. ed., New York, 1971). Мур, не соглашаясь по ряду важных пунктов с единодушной интерпретацией советской истории, все же разделял мнение о непрерывности ее развития (см. Barrington Moore. Soviet Politics – The Dilemma of Power, rev. ed., New York, 1965).

3. Аналогичная точка зрения высказывается в работе: Robert M. Slussеr. A Soviet Historian Evaluates Stalin's Role in History, American Historical Review. December 1972, p. 1393. До недавнего времени практически не было научных работ, в которых советский сталинизм изучался бы как самостоятельное явление. Первая смелая попытка провести такое исследование была предпринята в книге: Robert С. Tucker, ed. Stalinism: Essays in Historical Interpretation (New York, 1977). Различные подходы к данной проблеме нашли отражение в работах: Alwin W. Gouldner. Stalinism: A Study of Internal Colonialism. Telos, Winter 1977–78, pp. 5–43; G. R. Urban, ed. Stalinism: Its Impact on Russia and the World (London, 1982); Giuseppe Воffa. Fenomeno Stalin nella storia del XX secolo (Rome, 1982).

4. Abraham Rothberg. The Heirs of Stalin: Dissidence and Soviet Regime (Ithaca., N. Y., 1972), pp. 377–78. Аналогичная критика была высказана в работе: Tucker. The Soviet Political Mind, p. 19.

5. Американский журналист Уолтер Дюранти первым предложил называть сталинскую политику «сталинизмом, а не марксизмом и даже не ленинизмом» (см. его серию репортажей в газете The New York Times за июнь 1931 года; впоследствии эти статьи были собраны в книгу: Duranty Reports Russia, New York, 1934, pp. 186–219). Такая характеристика подверглась критике в статье: Jay Lovestone. The Soviet Union and Its Bourgeois Critics, Revolutionary Age, August 8 and 22, September 15, 1931.

6. Лев Троцкий. Сталинизм и большевизм, Бюллетень оппозиции, № 58–59 (сентябрь–октябрь 1937 г.), cc. 11, 13; его же. Что такое СССР и куда он идет? (Париж). См. также Л. Троцкий. Их мораль и наша, Бюллетень оппозиции, № 68–69 (август–сентябрь 1938 г.), cc. 6–14, и “Writings of Leon Trotsky 1937–38”, New York, 1970, pp. 169–72.

7. Многие советские и несоветские коммунисты впоследствии признавали, что в 1930-х годах они смягчали критические высказывания в адрес сталинизма или вообще воздерживались от них, понимая, что мир стоит перед судьбоносным выбором между советской Россией и гитлеровской Германией. К сожалению, это соображение часто не принимают во внимание, а ведь оно повлияло на взгляды некоммунистов, в том числе и антикоммунистически настроенных русских эмигрантов; см., например, Н. А. Бердяев. Истоки и смысл русского коммунизма, Париж, 1955, с. 120.

8. Основными первоисточниками дискуссии являются издававшийся Троцким «Бюллетень оппозиции» (4 тома, Нью-Йорк, 1973), а также троцкистские и другие радикальные журналы, публиковавшиеся в Европе и США. В результате споров появилось несколько книг. Некоторые из них цитируются ниже.

9. Dwight MacDonald. Partisan Review, Winter 1945, p. 186. Автор критиковал статью из того же номера журнала Partisan Review (James Burnham, “Lenin's Heir”), в которой утверждалось, что «при Сталине коммунистическую революцию не предали, а завершили» (с. 70). Сходная методологическая позиция прослеживается и в книге: Tucker, The Soviet Political Mind, p. 6.

10. Michael Каrроvich. The Russian Revolution of 1917, Journal of Modern History, June 1930, p. 253.

11. А. Солженицын. Архипелаг Гулаг 1918–1956, I–II (Париж, 1973), с. 146; его же, Understanding Communism, The New Leader, August 4, 1975, p. 8.

12. См.: соответственно, Каrроviсh, Partisan Review, July 1949, pp. 759–60; Waldemar Gurian, ed., The Soviet Union (Notre Dame, Ind., 1951), p. 7; Reshetar, Concise History of the Soviet Union (New York. 1960), pp. 218–19; Daniels, Conscience of the Revolution: Communist Opposition in Soviet Russia (Cambridge, Mass., 1960), p. 403; Brzezinski, in: Donald W. Treadgold, ed., The Development of the USSR (Seattle, Wash., 1964), p. 6; MсNeal, The Bolshevik Tradition (Englewood Cliffs, N. J., 1963), pp. 136–37; Ulam, The Unfinished Revolution (New York, 1960), p. 198, и его же – The Bolsheviks (New York, 1965), p. 477; Mendel ed., Essential Works of Marxism (New York, 1965), p. 199; Azrael in Samuel P. Huntington and Clement H. Moore, eds., Authoritarian Politics in Modern Society (New York, 1970), pp. 266–67; Meyer, Leninism (New York, 1962), pp. 282–83; Willets. Survey, April 1965, p. 9.

13. Waldemar Gurian. Bolshevism: An Introduction to Soviet Communism (Notre Dame, Ind., 1952), p. 3.

14. Так обычно трактовали коллективизацию и чистки. Из множества работ упомянем лишь труды: Zbigniew Вrzеzinski. The Permanent Purge (Cambridge. Mass., 1956), p. 50 и в других местах; Naum Jasnу. The Socialized Agriculture of the USSR (Stanford, 1949), p. 18.

15. How Russia Is Ruled (Cambridge, Mass., 1963), p. 59. Эту книгу, одну из лучших по советологии, портит ошибочное утверждение неотвратимости процесса формирования «развитого тоталитарного режима» (pp. 12, 31, 37, 91, 95, 102, 109, 116, 128). Аналогичные взгляды высказываются в работах: Tucker, The Soviet Political Mind, p. 178; Robert V. Daniels. The Nature of Communism (New York, 1962), p. 111; Gurian, Bolshevism, p. 72; Вrzеzinski, in: Treadgold, ed. The Development of the USSR, p. 6; MсNeal, The Bolshevik Tradition, p. 70; Ulam, The Bolsheviks, p. 541; John A. Armstrong, The Politics of Totalitarianism (New York, 1961), p. X.

16. Adam В. Ulam, The New Face of Soviet Totalitarianism (New York, 1985), pp. 48, 49. Уламу вторит Роберт Уэссон: «Неуклонное движение советской системы к абсолютизму или тоталитаризму развитого сталинизма создает впечатление неизбежности процесса»: Robert G. Wesson, The Soviet Russian State (New York, 1972), p. 96.

17. См., например, Bertram D. Wolfe, An Ideology in Power (New York, 1969).

18. Milovan Djilas, The New Class (New York, 1957), pp. 51, 53, 56, 57, 167–168; Milovan Djilas, Beyond Dogma. Survey. Winter 1971, pp. 181–188; Вurnham, The Managerial Revolution (New York, 1941), pp. 220–221 и ранее (примечание 9). К аналогичным выводам пришел бывший коммунист, философ Лешек Колаковский (см. Tucker ed., Stalinism, pp. 283–298).

19. Многие другие бывшие коммунисты способствовали утверждению тезиса непрерывности. См. об этом несдержанный в выражениях, но интересный очерк Дейчера в его книге Russia in Transition, pp. 223–36. Это мнение не разделял Вольфганг Леонгард, утверждавший, что «сталинизм ни в коей мере не является логичным или последовательным продолжением ленинизма»: The Three Faces of Marxism (New York, 1974), p. 358. Свою особую позицию по данному вопросу он отстаивал также в статье в: The Review: A Quarterly of Pluralist Socialism (Brussels), No. 2–3 (1962), pp. 45–68.

20. Труды Kappa и Дейчера обсуждаются в кн.: Walter Laqueur, The Fate of the Revolution: Interpretations of Soviet History (New York, 1967), pp. 96–108, 111–133.

21. Е. Н. Саrr. Studies in Revolution (New York, 1964), p. 214.

22. “Russia in Transition”, Dissent, Winter 1955, p. 24; Russia in Transition, pp. 216–18; Russia After Stalin (London, 1969), pp. 21–22, 28–29, 33–34 и гл. 2, в различных местах; The Prophet Unarmed: Trotsky, 1921–1929 (London, 1966), p. 463. Дейчер говорил, что «равновесие между переменами и непрерывностью» составляет «самую сложную и трудную из всех проблем, с которыми приходится сталкиваться специалисту, изучающему Советский Союз». Он отрицал возможность «установления идеального равновесия» в этом вопросе (Ironies of History, London, 1966, p. 234; Russia in Transition, p. 217).

23. Я цитирую здесь Ханну Арендт. Говоря об участниках конференции, состоявшейся в 1967 году, она продолжает: «Те, кто более или менее поддерживал ленинскую революцию, оправдывали и Сталина. Те же, кто осуждал правление Сталина, были уверены, что Ленин не только ответствен за сталинский тоталитаризм, но и сам является тоталитаристом, что сталинизм является неизбежным последствием ленинизма» (Richard Pipes, ed., Revolutionary Russia (Cambridge, Mass., 1968), p. 345). Следует упомянуть еще об одной научной традиции, отклоняющейся от магистральной линии советологии. Некоторые ученые трактовали сталинские годы в контексте русской истории и культуры, подчеркивая возрождение «русского духа» в сталинизме. Это могло бы подвести их к концепции разрыва преемственности между большевизмом и сталинизмом, но они затушевывали различия, упрощенно трактуя оба периода как «коммунистические» или пытаясь обнаружить признаки возрождения русских традиций в ранней советской истории. См., например: Nicholas S. Timasheff, The Great Retreat: The Growth and Decline of Communism in Russia (New York, 1946); Бердяев, Истоки и смысл русского коммунизма; Dinko Tomasic, The Impact of Russian Culture on Soviet Communism (Glencoe Ill., 1953); Edward Crankshaw, Cracks in the Kremlin Wall (New York, 1951). Позднее Збигнев Бжезинский трактовал советскую политическую историю, исходя из точки зрения о самодержавном характере «русской политической культуры». Он интерпретировал большевизм и ленинизм как «продолжение доминирующей традиции», а сталинизм – как «развитие непосредственно предшествовавшего ему прошлого, а не отклонение от него» (Soviet Politics: From the Future To the Past?, in: Paul Cocks, Robert V. Daniels, Nancy Whittier Heer, eds., The Dynamics of Soviet Politics (Cambrige, Mass., 1976), chapter 17).

24. Maximilien Rubel in Pipes ed., Revolutionary Russia, p. 316. См. также Cyril E. Black, ed., The Transformation of Russian Society (Cambridge, Mass, 1967), p. 678; Theodore H. Von Laue, Why Lenin? Why Stalin? (Philadelphia, 1964); Alec Nоve, Was Stalin Really Necessary?, Encounter, April 1962, pp. 86–92. Один из сторонников тезиса модернизации утверждает, что «самой характерной чертой советской революции... является неразрывность ее развития» (Alex Inkеlеs. Social Change in Soviet Russia (New York, 1971), p. 41).

25. Ранее тезис непрерывности косвенно оспаривался в кн.: Alexander Erlich. The Soviet Industrialization Debate, 1924–1928 (Cambridge, Mass., 1960).

26. Первая цитата взята из кн.: Adam В. Ulam. Stalin (New York, 1973), p. 362 (см. также pp. 282, 294, 362). а две другие из предисловия Ричарда Грегора к книге Resolutions and Decisions of the Communist Party of the Soviet Union, Vol. 2 (Toronto, 1974), p. 38. Сходные утверждения содержатся в работах Ronald Hingley, “The Cleverest of Them All”, Times Literary Supplement, March 18, 1983; Sheila Fitzpatrick, The Russian Revolution (New York, 1982), pp. 2–3, 108–109, 117, 141, 154. Я сделал этот вывод на основании обзора последних трудов по истории, опубликованных учеными обоих поколений, а также научного анализа пяти книг, вышедших в свет в 1970-х годах и посвященных связи между большевизмом и сталинизмом: Р. А. Медведев, К суду истории: генезис и последствия сталинизма (Нью-Йорк, 1974); Солженицын, Архипелаг Гулаг; Ulam, Stalin; Robert С. Tucker, Stalin as Revolutionary (New York, 1973); Stephen F. Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution: The Political Biography, 1888–1938 (Royal Oak, Michigan, 1980).

27. Это делает, например, Рой Медведев в книге «К суду истории».

28. Victor Serge. The New International, February 1939, pp. 53–55. По вопросу о «корнях» см. также: Троцкий. Сталинизм и большевизм. Бюллетень оппозиции, № 58–59 (сентябрь–октябрь 1937), сс. 4–20.

29. Thomas Т. Hammond. Leninist Authoritarianism before the Revolution, in: Ernest J. Simmons ed., Continuity and Change in Russian and Soviet Thought (Cambridge, Mass., 1955), p. 156.

30. Вопрос о том, возможно ли рассматривать сталинизм вне его эксцессов, занимал важное место в состоявшихся в советском обществе после смерти Сталина дискуссиях о прошлом. Например, советские историки-резизионисты утверждали, что коллективизацию 1929–1933 годов нельзя понять без учета перегибов этого движения. В ответ один из советских руководителей сетовал, что в представлении этих историков «коллективизация была сплошной цепью ошибок, нарушений, преступлений и т. д.» («Речь тов. Д. Г. Стуруа», Заря Востока, 10 марта 1966 года). Оспаривая официальную точку зрения. Рой Медведев пишет: «Существо же именно «сталинских методов администрирования» как раз и составляли те «жестокости и идиотские перегибы», о которых А. Михайлов пишет как о каких-то частностях» («Книга о социалистической демократии», Амстердам/Париж, 1972, с. 343). О западной концепции сталинизма без «излишних эксцессов» см. в ст.: Nоve. Was Stalin Really Necessary?

31. Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution.

32. Например, труды Бухарина оказали большое влияние на формирование ленинской и большевистской идеологии, в частности по проблемам империализма к государства (там же). В книге “The Bolsheviks Come to Power” (New York, 1976) Александр Рабинович, вопреки сложившемуся в советологии стереотипу, изображает большевиков в 1917 году не группкой заговорщиков, подчиненных партийной дисциплине, а партией, чутко реагирующей на настроение масс и усиливающей свое влияние благодаря политической активности последних. О влиянии гражданской войны на большевистскую партию и новое советское правительство – работы таких авторов, как J. R. Adelman, T. H. Rigby, R. Service.

33. Fainsod, in: Simmons, ed., Continuity and Change in Russian and Soviet Thought, p. 179.

34. Boris Souvarine. Stalinism, in: Milorad M. Drachkovitch, ed., Marxism in the Modem World (Stanford, 1965), p. 102.

35. Jasny. Socialized Agriculture of the USSR, p. 18.

36. Isaac Deutscher. The Future of Russian Society, Dissent, Summer 1954, pp. 227–29; Robert D. Warth, Lenin (New York, 1973), p. 171.

37. Dissent, January–February 1953, pp. 581–82.

38. Медведев. К суду истории, с. 1040–1042.

39. См., например, Zbigniew Вrzezinski, in: Treadgold, ed., The Development of the USSR, p. 40.

40. E. H. Carr. What Is History? (London, 1964), p. 42.

41. Я много узнал по этому вопросу, обсуждая его с Моше Левином.

42. Говоря об идеологии, Солженицын утверждает, что «на ней – вся ответственность за все пролитое» (Письмо вождям Советского Союза, Париж, 1974, с. 41). Это лишь один, хотя и экстремальный вариант такой трактовки. Варианты научной интерпретации содержатся, например, в следующих работах: Ulam, The Unfinished Revolution, p. 198; Donald W. Treadgold, Twentieth-Century Russia (Chicago, 1959), p. 263; Zbigniew K. Brzezlnski, Ideology and Power in Soviet Politics, rev. ed. (New York, 1967), p. 42.

43. Исходя из этого, можно определить «сталинизм ... как зрелый ленинизм» (Philip Selznick, The Organizational Weapon (New York, 1952), pp. 5, 39, 42, 216, 348). По мнению Улама, «первородный грех» движения состоял в «жажде власти» (Ulam, Stalin, pp. 261, 265).

44. Н. Осинcкий, в: Девятый съезд РКП(б). Март–апрель 1920 года. Протоколы (Москва, 1960), с. 115.

45. См.: Timas Kelt, The Great Retreat; Frederick C. Barghoorn, Soviet Russian Nationalism (New York, 1956); Robert V. Daniels. Soviet thought in the Nineteen-Thirties: An Interpretative Sketch, in: Michel Ginsburg and Joseph T. Shaw, eds., Indiana Slavic Studies, 1 (Bloomington, Ind., 1956), pp. 97–135; Paul Willen. Soviet Architecture: Progress and Reaction, Problems of Communism, November–December 1953, pp. 24–34. Советские ученые подметили смещение фокуса с масс на вoждей (см.: М. В. Нечкина. История и социология, М., 1964, с. 238). Наглядную иллюстрацию этого дает сопоставление фильмов, выпущенных к X и XX годовщинам революции 1917 года: «Октябрь или Десять дней, которые потрясли мир» (1927) и «Ленин в Октябре» (1937).

46. Daniels, Soviet Thought in the Nineteen-Thirties, p. 130. Еще в 1932 году старый большевик Ольминский сетовал на то, что идеологические перемены в официальной партийной истории ведут к «кастрированному ленинизму» (цит. в кн.: Л. А. Слепов. История КПСС – важнейшая общественная наука. Москва, 1964, с. 11). Впоследствии некоторые советские диссиденты пришли к выводу, что сталинизм не имел ничего общего с традиционными коммунистическими или социалистическими идеями (см.: например, Валерий Чалидзе. Победитель коммунизма. Нью-Йорк, 1981; М. Агурский. Идеология национал-большевизма. Париж, 1980).

47. См., например, Selznick. The Organizational Weapon и предисловие С. В. Утехина к кн.: V. I. Lenin. What Is To Be Done? (Oxford, 1963), p. 15. Полемически запальчивая, но убедительная критика этой теории содержится в книге: Max Shachtrnan. The Bureaucratic Revolution: The Rise of the Stalinist State (New York, 1962), pp. 202–223. Автор этой книги указывает, что немногие западные ученые упустили случай с одобрением процитировать пророческое утверждение Троцкого, относящееся к 1904 году: «...партийная организация «замещает» собою Партию, ЦК замещает партийную организацию и, наконец, «диктатор» замещает собою ЦК».

48. См. «Очерки истории Коммунистической партии Туркменистана», 2-е издание (Ашхабад, 1965), с. 495; «Очерки истории Коммунистической Партии Казахстана» (Алма-Ата, 1963), с. 377. Сведения о 1930-х годах см. также в работах: Robert Conquest. The Great Terror: Stalin's Purge of the Thirties (New York, 1968), chapters 8, 13; Медведев. К суду истории, гл. 6; Антон Антонов-Овсеенко. Портрет тирана (Нью-Йорк, 1981), ч. II и III.

49. Tucker. The Soviet Political Mind, chap. 1 and p. 212.

50. Николай Бухарин. К вопросу о троцкизме (М., 1925), с. 11. Другими словами, пресловутое запрещение внутрипартийных фракций в 1921 году было, вопреки утверждению многих ученых, не кульминацией большевистско-ленинской традиции, а донкихотской попыткой охваченного паникой руководства ограничить или поставить вне закона собственную политическую традицию. Официальные историки годами сетовали на то, что история партии стала историей внутрипартийной «фракционной борьбы» (М. Гайсинский. Борьба с уклонами от генеральной линии партии: исторический очерк внутрипартийной борьбы послеоктябрьского периода, 2-е издание. Москва, 1931, с. 4; Слепов. История КПСС…, с. 22).

51. См., например: Inkеlеs. Social Change in the Soviet Russia, p. 41; Bertram D. Wolfe, in: Samuel Hendel and Randolph L. Braham, eds., The USSR after Fifty Years (New York, 1976), p. 153.

52. Tucker, in: Treadgold, ed., The Development of the USSR, p. 33; Tucker. The Soviet Political Mind, pp. 18, 179; см. также: Niels Erik Rosenfeldt, Knowledge and Power: The Role of Stalin's Secret Chancellery in the Soviet System of Government (Copenhagen, 1978).

53. О «чистках» и «классовой борьбе» см. рецензию на книгу: Brzezinski, The Permanent Purge (Robert M. Slusser. American Slavic and East European Review, December 1956, pp. 543–546), а также: Tucker. The Soviet Political Mind, pp. 55–56.

54. The Soviet Political Mind, p. 135. См.: Conquest. The Great Terror, chapters. 8, 13; Медведев. К суду истории, гл. 6; Антонов-Овсеенко. Портрет тирана, ч. II и III. Конквест называет разгром партии «замаскированной революцией, такой же всеобъемлющей, как и все предшествовавшие ему преобразования в России» (с. 251). Из неподцензурной мемуарной литературы можно почерпнуть немало сведений о расхождениях между старыми большевиками и партийной элитой, сложившейся до и после террора (см., например, Лидия Шатуновская. Жизнь в Кремле, Нью-Йорк, 1982; Арношт (Эрнст) Кольман. Мы не должны были так жить, Нью-Йорк, 1982; Раиса Берг. Суховей: воспоминания генетика, Нью-Йорк, 1983; Раиса Орлова. Воспоминания о непрошедшем времени, Анн Арбор, 1983).

55. За период с 1918 по 1933 год состоялось 10 партийных съездов, 10 партийных конференций и 122 пленума ЦК, а с 1934 по 1953 год – 3 партийных съезда (только один после 1939 года), одна партийная конференция и 23 пленума ЦК (ни одного в 1941–1943, 1945–1946 и 1950–1951 годах) (Советская историческая энциклопедия, т. 8, Москва, 1965, с. 275). Медведев пишет о том, что выражение «солдат партии» было заменено выражением «солдат Сталина» («К суду истории», с. 831). О культе государства см., например: К. В. Островитянов. Роль Советского государства в социалистическом преобразовании экономики СССР, в кн.: О советском социалистическом обществе, М., 1948, с. 43–63. Дальнейшее ослабление влияния партии было отмечено во время войны (см. об этом в статье: Sanford R. Lieberman. The Evacuation of Industry in the Soviet Union During World War II, Soviet Studies, January 1983, pp. 90–102).

56. Всесоюзное совещание о мерах улучшения, подготовки научно-педагогических кадров по историческим наукам, 18–21 декабря 1962 г. (М., 1964), с. 242.

57. Boris Souvarine. Stalinism, in: Drachkovitch, ed., Marxism in the Modern World, pp. 90–107. Как известно, после смерти Сталина сталинизм в официальной лексике для приличия именуется «культом личности».

58. Ср., например, ссылки на партийное руководство, ЦК, политические идеи и т. д. на партийных съездах и конференциях: XVII съезд ВКП(б), 26 января – 10 февраля 1934 г. Стенографический отчет (М., 1934); XVIII съезд ВКП(б), 10–21 марта 1939 г. Стенографический отчет (М., 1939). Со временем сокращался объем литературы о Ленине («Справочник партийного работника». Москва, 1957, с. 364). Принижение роли Ленина началось раньше. В ноябре 1933 года, когда в стране отмечалась годовщина революции, американский корреспондент насчитал в витринах магазинов на улице Горького 103 бюста и портрета Сталина, 58 – Ленина и 5 – Маркса (Eugene Lyons. Moscow Carrousel (New York, 1953), pp. 140–141).

59. XVIII съезд ВКП(б), с. 68; В. К. Олтаржевский. Строительство высотных зданий в Москве (Москва, 1953), cc. 4, 214.

60. Термин «сталинизм» употреблялся неофициально, в том числе и высшими руководителями страны. См., например, Nikita S. Khrushchev. Khrushchev Remembers: The Last Testament (Boston, 1974), p. 193: Медведев. К суду истории, с. 1020. Начиная с 1960-х годов, он получил широкое распространение в самиздатской литературе. Эпитет «сталинский» прочно вошел в устный лексикон еще в 1930-х годах.

61. Открытое письмо Л. Петровского в ЦК КПСС. За права человека (Франкфурт, 1969), с. 69.

62. См., например: Treadgold, Twentieth-Century Russia, p. 165; Ulаm, The Bolsheviks, pp. 467–468; Paul Craig Roberts, “War Communism”: A Re-examination, Slavic Review, June 1970, pp. 238–261; Крейг возражает против интерпретации военного коммунизма как меры, вызванной требованиями момента, и называет такую трактовку «доминирующей», что, кстати говоря, не подтверждается анализом научной литературы.

63. Заключительная цитата взята из книги: Adam В. Ulam. The Russian Political System (New York, 1974), p. 87, а две первые – из работ: Arthur E. Adams. Stalin and His Times (New York, 1972), p. 7 и John A. Armstrong. Ideology, Politics, and Government in the Soviet Union, 3rd ed. (New York, 1974), p. 22. Аналогичные утверждения содержатся в следующих публикациях: Fainsоd, How Russia is Ruled, pp. 528–529; Gurian, Bolshevism, p. 78; Fitzpatrick, The Russian Revolution, pp. 108–109, 117; Coлженицын. Архипелаг Гулаг, I–II (Париж; 1973), с. 394. Солженицын, в частности, утверждает, что «весь НЭП был – сплошной обман».

64. Treadgold, Twentieth-Century Russia, pp. 166, 199, 288.

65. Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution, chapters 3, 5–9.

66. Более подробно cм. там же, pp. 53–57.

67. В. И. Ленин. Сочинения, XXII (Москва, 1931), сс. 435–468.

68. E. Н. Carr. The Bolshevik Revolution. II (New York: 1952), pp. 51, 53, 98–99.

69. См., например, Николай Бухарин. Экономика переходного периода (Москва, 1920). См. также интересное советское исследование по данному вопросу: Е. Г. Гимпельсон: «Военный коммунизм: политика, практика, идеология» (Москва; 1973).

70. Такая трактовка нэпа содержится в моей книге «Бухарин и большевистская революция» (Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution, p. 270–271). См. также: Moshe Lewin. Political Undercurrents in Soviet Economic Debates (Princeton, 1974), chapters 5, 12.

71. Alfred O. Meyer. Lev Davidovich Trotsky, Problems of Communism, November–December 1967, pp. 31, 37 и в других местах. См. также Leonard Shapiro. Out the Dustbin of History, ibid, p. 86; Reshetar, Concise History of the Communist Party, pp. 230–231; Basil Dmytryshyn. USSR. 2nd ed. (New York, 1967), p. 121; Ulam, Stalin, p. 292, примечание 3; Isaac Deutscher. Stalin. A Political Biography, 2nd ed. (New York, 1967), p. 295 (Дейчер сам себе противоречит на странице 318).

72. Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution, pp. 155–156, 195–198. Иной точки зрения на деятельность Сталина придерживается Такер (см. Tucker. Stalin as Revolutionary, pp. 395–404). Такер полагает, что философия Бухарина была психологически чужда Сталину и что ранние расхождения в деталях предвещали последующую сталинскую политику. Если это и так, оба советских лидера в 1924–1927 годах придерживались единой официально провозглашавшейся и фактически проводившейся политики.

73. XIV съезд ВКП (б), 18–31 декабря 1925 г. Стенографический отчет (М., 1926), сс. 254, 494.

74. Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution, chapters 6, 8, 12.

75. Взгляды Троцкого и левых на развитие экономики отрывочно и не вполне последовательно изложил Исаак Дейчер, который, правда, называл Троцкого «реформатором» в экономической политике: Deutscher, The Prophet Outcast: Trotsky, 1929-1940 (London, 1963), p. 110. Подробнее этот вопрос исследован в следующих работах: Richard В. Day. Leon Trotsky and the Politics of Economic Isolation (Cambridge, 1973); Lewin, Political Undercurrents in Soviet Economic Debates, chapters 1–3; Alec Nove. New Light on Trotsky’s Economic Views, Slavic Review, Spring 1981, pp. 84–97. Обобщенный анализ дан в книге: Baruch Knei-Paz. The Social and Political Thought of Leon Trotsky (Oxford, 1978).

76. E. А. Преображенский. Новая экономика (М., 1926), сс. 123–124, Erlich, Soviet Industrialization Debate, pp. 32–59.

77. Впоследствии об этом говорил Преображенский. XVII съезд ВКП(б), с. 238.

78. Lewin, Political Undercurrents in Soviet Economic Debates, chapters 2, 3.

79. Там же, pp. 68–72; 79; Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution, pp. 359–361.

80. Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution, pp. 339–341. В свете руководящей роли Сталина этот вопрос трактуется в работе: Tucker, Stalin as Revolutionary, chapters 12–14. Влияние традиций гражданской войны на формирование советской политики в 1929–1931 годах исследовано в работе: Sheila Fitzpatrick, ed., Cultural Revolution in Russia, 1928–1931 (Bloomington, Ind., 1978), pp. 8–40.

81. «Правда», 28 апреля 1929 года и 21 марта 1931 года.

82. Правда, в 1925 году экономиста-большeвика Ю. Ларина обвиняли в призыве к «третьей революции» против кулаков. Но Ларин был второстепенной политической фигурой и не принадлежал ни к одной из фракций руководящей верхушки. Его предложение вызвало всеобщее осмеяние. Медведев ошибается, называя Ларина троцкистом («К суду истории», с. 106; см. также Deutscher, Stalin, pp. 318–19).

83. См. Tucker, Stalin as Revolutionary; его же, The Soviet Political Mind; и написанную им главу в книге: Tucker, ed., Stalinism, pp. 77–108.

84. Я говорю здесь о внутреннем устройстве советской системы в 1946–1953 годах, а не о преобразованиях, насаждавшихся в Восточной Европе. В рамках антиисторического тоталитарного подхода сталинский режим 1946–1953 годов рассматривался как революционный и динамичный. Иной подход и иные взгляды содержатся в книге: Tucker, The Soviet Political Mind, pp. 174, 186–190. Консерватизм позднего сталинизма отмечался впоследствии даже в официальных публикациях. См., например, Н. Саушкин. О культе личности и авторитете (Москва, 1962), сс. 26, 32.

85. Теоретики хрущевской поры датируют начало восхождения сталинизма 1934 годом; Этот вымысел проник даже в самые детальные исследования по данному вопросу (Саушкин, О культе личности и авторитете).

86. Это подробно обсуждается в моей книге «Бухарин и большевистская революция» (Cohen, Bukharin and the Bolshevik Revolution, pp. 325–327), а также в работе Медведева «К суду истории» (глава 3). Медведев отмечает, что многие распоряжения Сталина поступали в виде «устных директив».

87. Moshe Lewin. Society, State, and Ideology during the First Five-Year Plan, in: Fitzpatrick, еd., Cultural Revolution in Russia, pp. 41–77; Lewin, Political Undercurrents in Soviet Economic Debates, chapter 5; Lewin. Taking Grain, in: C. Abramsky, ed., Essays in Honour of E. H. Carr (Cambridge, 1974), pp. 231–323; Lewin. The Social Background of Stalinism, in: Tucker, ed., Stalinism, pp. 111–136.

88. Медведев. К суду истории, сс. 605–607; А. Ф. Хавин. Краткий очерк истории индустриализации СССP (М., 1962), сс. 305–308; А. Некрич. 22 июня 1941 (М., 1965), часть II; Антонов-Овсеенко. Портрет тирана, сс. 229–237.

89. О бедственных последствиях коллективизации появились анекдоты, всегда служившие своеобразным барометром общественного мнения в СССР. Так, в начале 1930-х годов по Москве ходил такой анекдот: «На партийное руководство напали вши, и врачи никак не могли вывести их. Один из остряков (как всегда, шутка приписывалась Радеку) предлагает коллективизировать вшей. Тогда половина вымрет, а остальные разбегутся» (Lyons, Moscow Carrousel, p. 334). Воспоминания очевидцев событий, связанных с коллективизацией, см.: Василий Гроссман. Все течет (Франкфурт, 1974); Лев Копелев. И сотворил себе кумира (Анн Арбор, 1978); Петр Григоренко. В подполье можно встретить только крыс (Нью-Йорк, 1981). Аналогичные свидетельства очевидцев публикуются в СССР (часто под видом художественной литературы), начиная с 1960-х годов.

90. Один из переживших сталинскую эпоху сказал, что сталинизм «не только уничтожал честных людей, но и портил живых» (Всесоюзное совещание..., с. 270). Медведев также связывает расцвет культа личности с трагическими событиями начала 1930-х годов («К суду истории», с. 305). История культа излагается в работе: Robert С. Tucker. The Rise of Stalin's Personality Cult, American Historical Review, April 1979, pp. 347–366. Доктрина непогрешимости Сталина родилась, по всей вероятности, после опубликования в марте 1930 года его знаменитой статьи «Головокружение от успехов». Вопреки возражениям ряда высших руководителей страны, Сталину удалось переложить всю вину за «перегибы» коллективизации на местных чиновников. Мифотворческий характер сталинской идеологии в ее историческом и социологическом аспектах еще ждет своих исследователей. Идеологические аспекты сталинизма исследованы в книге: Роман Редлих. Сталинщина как духовный феномен (Франкфурт, 1971). К сожалению, автор этого исследования не проводит различия между сталинизмом и большевизмом.

91. См., например: Троцкий. Что такое СССР и куда он идет?; Shachtman. The Bureaucratic Revolution; M. Yvоn. What Has Become of the Russian Revolution? (New York, 1937); Peter Meyer. The Soviet Union: A New Class Society, Politics, March and April 1944, pp. 48–55, 81–85; Adam Kaufman. Who Are the Rulers of Russia? Dissent, Spring 1954, pp. 144–56; Djilas. The New Class; Tony Cliff. State Capitalism in Russia (London, 1974). Теоретические работы, раскрывающие классово-бюрократический характер сталинизма, время от времени появляются в самиздате и тамиздате. См., например: С. Зорин и Н. Алексеев. Время не ждет (Ленинград, 1969); «Сеятель», № 1 (сентябрь 1971); «Новое русское слово», 11 декабря 1972 года; А. Зимин. Социализм и неосталинизм (Нью-Йорк, 1981).

92. Tucker. The Soviet Political Mind, pp. 133–134.

93. См., например: Timasheff, The Great Retreat и примечание 23 выше.

94. E. Н. Саrr. Stalin, Soviet Studies, July 1953, p. 3.

95. См., например: Fitzpatrick, ed., Cultural Revolution in Russia, pp. 8–40; ее же, Education and Social Mobility in the Soviet Union, 1921–1934 (Cambridge, 1979).

96. Медведев. К суду истории, сс. 819–821, 1077–1079; Fitzpatrick, Education and Social Mobility in the Soviet Union; Kendall E. Вailes. Technology and Society Under Lenin and Stalin. Origins of the Soviet Technical Intelligentsia, 1917–41 (Princeton, 1978). Здесь вполне применима концепция «революции статуса», разработанная Давидом Шенбаумом применительно к гитлеровской Германии. См.: David Schoenbaum. Hitler's Social Revolution (Garden City, N. Y., 1967), chapters 8–9. Личную популярность Сталина признают даже официальные критики сталинизма. См., например: Краткая история СССР, т. II (М., 1964), с. 271.

97. Книга о социалистической демократии, с. 53. Аналогичные утверждения см. The Times (London), May 25, 1937. Медведев пишет: «...но такой «сталинизм» есть критика бюрократии», хотя речь, по-видимому, идет о косвенном проявлении антикоммунистических настроений.

98. Такер обсуждает этот вопрос в книге: Tucker, ed., Stalinism, pp. 77–108. См. также различные трактовки этого вопроса в цитировавшихся выше работах Чалидзе и Агурского (примечание 46).

99. Литература сталинского периода анализируется в таком свете в работе: Vera S. Dunham. In Stalin's Time: Middleclass Values in Soviet Literature (Cambridge, 1976). Сходные утверждения И. Зузанека процитированы в книге: Медведев. К суду истории, с. 1065. См. также: Hugh Seton-Watson. The Soviet Ruling Class, Problems of Communism. May–June 1956, p. 12; Frederick С. Barghооrn. Soviet Russian Nationalism (New York, 1956), p. 182. Свидетельства современников, подтверждающие правильность этого обобщения, содержатся в цитировавшихся выше произведениях мемуарной литературы (примечание 54).

100. Медведев. Книга о социалистической демократии, с. 55. В другом месте Медведев выступает против теории, согласно которой культ Сталина коренится в религиозности деревни, и утверждает, что культ зародился в городе и получил наиболее широкую поддержку среди рабочих, служащих и интеллигенции. Однако вопрос о социальном происхождении этих групп городского населения остается при этом открытым (К суду истории, сс. 854–856). Существует множество свидетельств современников, подтверждающих религиозный характер культа и искренность поклонников Сталина (см., например: Г. Померанц. Неопубликованное. Франкфурт, 1972, сс. 207–225). Советские исследования по вопросам религии часто читаются как косвенный анализ сталинизма; см.: Ю. А. Левада. Социальная природа религии (М., 1965).

101. Померанц. Неопубликованное, с. 218. Культ Ленина исследуется в книге: Nina Tumагkin. Lenin Lives! (Cambridge, Mass., 1983).



* Глава из книги: Stephen F. Cohen, Rethinking the Soviet experience: Politics and history since 1917. New York, Oxford University Press, 1985. Печатается (с незначительными исправлениями) по: «Вопросы философии», 1989, № 7, с. 46–72.


Вернуться назад