ИНТЕЛРОС > №9, 2006 > Вадим Малкин. Знание и сила

Вадим Малкин. Знание и сила


16 апреля 2007
altОтношения между мудростью и властью - тема, обсуждаемая в мировой социальной философии со времен Платона, - в России всегда имела особо острое звучание, хотя бы потому, что в наших северных широтах, как ни банально на первый взгляд, власть – всегда больше, чем просто власть. В русской традиции, так уж повелось, власть – не один из игроков, не наемный менеджер или жесткий диктатор. Она – заведомо больше, она как бы Демиург, творящий огнем, мечом и непрекращающимися реформами некое подобие европеизированного космоса из как бы степного скифского хаоса. И, стало быть, Россия, ее сущность - не объект структурно-социальный, но как бы такой социальный процесс. Процесс сотворения, растворения и пере-творения заново, поскольку то модель космоса исказится при переводе с европейского, то устареют моды мироустройства, то на местах, как водится, перегнут. Демиург ведь, как правило, всегда вне своего творения, вне его имманентных законов. Он не может играть по собой же установленным правилам, поскольку ответствен за целое, а не за часть.
Власть с одной стороны, была и остается фактически монопольным субъектом социальных, технологических, культурных инноваций (конкуренция здесь с точки зрения власти недопустима, ибо мiротворчество немыслимо в конкурентной среде, иначе возвращается хаос), что делает ее эксклюзивным потребителем не только социального, но и любого, по сути, знания, претендующего на какое-либо практическое употребление. С другой стороны, поскольку основные социальные процессы были либо производными реализации властных проектов, либо их последействием, суть правления и «вектор реформ» становились отправной точкой и социального знания, и политической критики.
И дело здесь не в пресловутом мифическом патернализме, а в неких, пожалуй, неизбывных свойствах нации, у которой никогда на протяжении всей тысячелетней истории не было ни времени, ни места для органичного роста. Мы всегда должны были догонять, защищаться, выживать – реализовывать исторические мегапроекты, строить социальные мегамашины для освоения климатически неблагоприятных территорий и защиты их от посягательств соседей. Россия формировалась как многовековая непрекращающаяся стройка, с времянками, бытовками, котлованами, грязью, строительным мусором, высоким забором с колючей проволокой – и с меняющимися архитекторами, каждый из которых критиковал чертежи предыдущего.
Что является содержанием и основанием этого чертежа, архитектурного проекта «Россия», а в широком смысле - властной «картины мира» - ключевой и вечный вопрос русской социально-политической современности. А если сместить существо этого вопроса из онтологической в инструментальную плоскость, то: как эта «картина мира» формируется, как организован процесс ее «подпитки» идеями, моделями, представлениями? Где и как происходит смычка механизма принятия проектных решений и «социума знания», модно именуемого сейчас «экспертным сообществом», как эта смычка отражается в структуре социальных институтов и в каких культурных нормах закреплена.
 
Локализация интеллекта
При марксистском подходе, производство знаний и социально значимых представлений с экономической точки зрения везде и всегда было процессом обременительным, поскольку предполагало выключение занятых в сфере работы со знаниями, полное или частичное, из процессов материального производства. Мудрецы, в терминах учебника по истории, не занимались земледелием, охотой и собирательством, но должны были кормиться, одеваться и содержать семьи. То, каким образом община или сообщество обозначает статус мудрецов, отбирает их и организовывает воплощение произведенной ими на свет мудрости – есть системный каркас жесткости любой социальной системы.
Так в европейской традиции конкуренция между светской и духовной властями порождала потребность в наращивании их интеллектуальных потенциалов, гонку вооружений в области средств интеллектуального производства. Светским властям дабы разрушить монополию сперва жрецов, а затем монахов и духовных орденов на знание, приходилось тратиться на наем и содержание придворных советников, а затем в формирование системы европейских университетов, которые во многом определили тот тип классической западной рациональности и культуры мышления, который лежит в основе современного глобалистского проекта.
Вопрос локализации так называемого социума знания или сословия (а порой сословий) оциантов (в латинском делении времяпрепровождения на otium vs. negotium), которым общество дозволяло сосредотачиваться на интеллектуальной деятельности в ущерб материальному производству, становится ключевым определяющим фактором для исторических сдвигов. Оциум дворян, которые получили возможность в свободное от военных походов и государственной службы время совершать путешествия по миру в образовательных целях, читать и писать книги, собираться в кружки и обсуждать мироустройство, во многом послужил первопричиной эмансипации этого сословия. Принимаемые в разных странных и в разное время правовые акты о правах и вольностях дворянства, а также аристократизация власти – отчасти следствие смещения «социума знания» в пространство данного класса.
Реанимация демократических процедур (и, разумеется, мифа о самоценности, всесильности и всеприменимости демократии) за счет адаптации подзабытых античных представлений на заре индустриальной эры едва ли случайно совпадает по времени с появлением «свободного времени» и доступа к сфере знаний у третьего сословия, состоятельных горожан, использующих наемный труд. Не менее образованным и знающим, обеспеченным простолюдинам нужна была десакрализация родовой социальной архитектуры, упразднение институтов наследования всего (власти, социального статуса, рода занятий) кроме имущества. На эту десакрализацию и были направлены интеллектуальные усилия тех, кто подготовил Великую французскую революцию и парадигму либерального гуманизма, сопровождавшую Запад на протяжении всей индустриальной эры.
 
Люмпенизация ноократии
Венец и лебединая песня индустриальной организации социального – тоталитарные проекты ХХ века – лишь более последовательно, чем традиционные англосаксонские демократии, пытались внедрить фабрично-конвейерные схемы тотального планирования производства и потребления в сферу нематериального. « Фабрики грез» и « фабрики мысли» были изобретены не в СССР, но в СССР оставались единственной легитимной формой организации социума знания вплоть до его краха. Мир входил в постиндустриальную эру и так называемая экономика знаний требовала задействования все большего и большего объема интеллектуальных ресурсов - такого, который индустриальная организация попросту не могла переварить. История послевоенного Запада – история постепенной локализации социальных мегамашин, редукции их роли в организации социального вообще и социума знания в частности. Индустрия знаний смещается из области фабричной организации в сферу над-фабричных преимущественно манипулятивных и интеллектуальных сервисов. В ответ на рост сектора интеллектуальных услуг советское правительство было вынуждено отвечать наращиванием неповоротливой «фабрики знаний» - отраслевых НИИ и увеличением числа «работников умственного труда», ИТР, система подготовки и организации деятельности которых не отвечала даже сотой доли вызовов и конкурентных требований. К концу восьмидесятых годов в СССР, в особенности в мегаполисах и крупных индустриальных городах, накопилась гигантская масса сравнительно образованных и формально освобожденных от забот материального производства людей, занятых преимущественно фиктивно-демонстративным производством знаний, употребление которых в большинстве случаев даже не предполагалось. У большинства этих людей не было карьерного будущего или иной мотивации для лояльности системе. Провозглашая марксизм базовой идеологией, власть, следуя логике марксистского же подхода, могла бы спрогнозировать, что именно эта диспропорциональная масса свободного времени у люмпен-ноократии, дрейфующей в сторону потребительского образа жизни, но лишенной доступа к основным потребительским ценностям, и является потенциальной социальной основой антиноменклатурного бунта.
Именно эта социальная страта, страта запрещенных анекдотов на кухне, скрытых вольнодумных аллюзий в духе Рязанова и Евтушенко, салатов оливье и макулатурной библиофилии, была главным потребителем ВЭФов и основной целевой аудиторией тщетно глушащихся «голосов». Позже она закономерно стала поставщиком добровольцев для уличных антиправительственных мероприятий 1989-1990 годов и платформой «антикоммунистической» революции-91. Превратившись в электоральную «шагреневую кожу» так называемых демократов, эта социальная страта на протяжении пятнадцати минувших лет все съеживалась и усохла до микроскопических размеров, по мере того как происходили пере-трудоустройство и ресоциализация так называемой технической интеллигенции.
Если продолжать двигаться в рамках марксистского подхода, то центральным для прочности социальной структуры и вектора ее развития будет оставаться вопрос деятельностной организации социума знания - обеспечения занятости и социальной иерархии в сфере нематериального производства. Западные постиндустриальные общества после 1968 года вынужденно организовали социум знания по прототипу сферы услуг – другого прототипа при переходе от индустриальной эры к постиндустриальной попросту не оказалось. Сферы услуг с жесткой ранговой иерархией, саморегулирование, конкуренцией и даже предстартовой включенностью в деятельностные системы за счет, например, образовательных кредитов: ты еще не работаешь по специальности, но уже оказываешься должен банку за саму возможность начать работать. В такой системе «свободное время» ноократии сведено к минимуму, жестко дозировано, детерминировано институтами моды, технологиями масс-медиа, туризма и проч. Социальная рефлексия, необходимая для бунта, блокируется, критическое мышление допускается лишь в рамках схем, жестко заданных системой высшего образования и профессиональных гильдий интеллектуалов. Так называемое экспертное сообщество, интеллектуальная элита - верхний этаж пирамиды гильдий, получить туда пропуск можно, лишь пройдя мясорубку многолетней профессиональной работы, жестко ограниченной технологиями и традицией.
Но марксистский подход в эпоху кризиса машинной организации жизнедеятельности начинает давать сбои. Он не в состоянии дать инструментарий для осмысления ни мигрантских бунтов, ни терроризма, ни отмирания традиционной социальной идентичности как базового механизма представительной демократии, ни механизмов принятия большинства решений на уровне как национальных правительств, так и транснациональных групп.
 
Симулятивная меритократия
Если же обратиться к другой интеллектуальной традиции, то базовыми концептами будут не «производство» и «система», а такие, как «копия», «воспроизведение», «знак». Историческое развитие, по этой логике, обусловлено постоянным отчуждением индивидуальной или коллективной способности и превращением ее в инструмент. Военные изобретения, пытались инструментализировать все, что имело потенциальное вредоносное применение. Распространение огнестрельного оружия, таким образом, похоронило военную культуру средневековья, а в месте с ней и институт рыцарства, феодальную «вертикаль власти» и систему этики. Изобретение книгопечатания уничтожило сакральную закрытость и рукописность знания, «слово убило камень», превратив базовую культурную рамку из устно-пространственной в письменно-нарративную. Превращение единичных процедур заимствований и расписок в банковские технологии и бумажные эквиваленты стоимости сформировало новую экономику – экономику финансов и капитала, которая убила прежние системы хозяйствования. Все большая степень отчуждения процессов по мере исторического развития означает замещение прямой операциональности – опосредованной, знаковой.
Бодрийяр иллюстрирует эту мысль примером со стиральной машиной: если раньше процесс стирки был неотделим от «вертикальных» процедур индивидуальных усилий по прижиманию ткани к стиральной доске, то теперь мы имеем «горизонтальный процесс», отделенный от человека панелью управления, регулирующей температурный режим, скорость отжима и т.д. Западная цивилизация, с этой точки зрения, близка к воплощению своего изначального стремления к возможности стопроцентного воспроизведения: копии даже начинают превосходить по качеству оригиналы, подделки – подлинники, знаковые симулякры становятся первичной реальностью. Циклы базовых исторических изменений, вызванных очередными волнами инноваций отчуждения, начинают завершаться чаще, чем смена поколений, что само по себе бросает фундаментальный вызов как самому по себе механизму традиции, так и ее основам: идеям собственности, доверия, индивидуальной субъектности.
Что есть собственность, если всякий классический объект расщепляется новыми технологиями, словно атом? Просто было, когда мерой мер были вещи: собственность на вещь была очевидна – распоряжайся, владей, пользуйся; но что делать, когда ценность вещи начинает смещаться в сторону дизайна ее форм, имени и репутации ее изготовителя, ее совместимости с модным стилем и определенным образом жизни? Как удержать в единстве владения, распоряжения и пользования такие эфемерные сущности как стиль, моду, имя? Как верифицировать подлинность материала, если искусственный материал по ряду известных параметров кажется более натуральным, чем сам натуральный?
Как быть с доверием, когда современное городское общество пронизано технологиями симуляции и манипулирования, сиречь – «обмана»: формирования моды и стандартов потребления, навязывания новых продуктов и услуг? Как быть с идеей свободы и индивидуальной субъектности, когда пресловутый «выбор индивида» не возникает естественно, но управляется и предзадается манипулятивными технологиями: форматом меню, сценированием восприятия и прохождения сквозь процедуру имитации личного решения?
Инстантизация социальной реальности, превращение ее в мгновенный, быстрорастворимый одноразовый симулякр, уничтожение пред-длительности как меры всех вещей, характерной для традиционного общества, подрывает основы основ архитектуры западного социального пространства. Подрывает в гораздо большей степени, чем самолеты, врезающиеся в небоскребы торговых центров, явившиеся из другого, внеинстантного мира, мира физического голода, а не повышенного содержания консервантов, горящих скважин, а не высоких фьючерсных цен, мира вечной кровопролитной войны, а не партии на великой шахматной доске. Зажатый между собственным прошлым и чужеродным, враждебным, дикарским и не поддающимся ассимиляции будущим, воспринимаемым как риск и угроза, Запад пытается воплотить иллюзию традиции в инстантных симулякрах. Страх перед Китаем и Индией, недоверие к России и Бразилии, «диким» растущим рынкам – во многом, следствие обнажения, наблюдаемого в этих странах, во многом карикатурного и утрированного, манипулятивности и симулятивности, свойственной и самому инстантному Западу. То, что скрыто за плотной ширмой традиции, там, где ее нет – наглядно, а потому – пугает, заставляет огораживаться бессмысленными санитарными кордонами, как от наступающего с востока птичьего гриппа.
Система социальной архитектуры Запада начинает расслаиваться, двоиться, а вместе с ним - и вершина пирамиды социума знания - экспертное сообщество. С одной стороны, стремительно превращающиеся в видимость традиционные институты, гильдии, профессиональные экспертные клубы. С другой – симулятивная меритократия – плавильный котел знаниевого и креативного обеспечения принятия решений в зоне манипулятивных технологий: политические spin-doctors, маркетинговые и инвестиционные советники. Зона их интеллектуальной легитимности долгое время была табуирована, превалировала культура их непубличности, а формальный социальный статус был в разы ниже статуса верхушек традиционных гильдий. Но постепенно прослойка симулятивной меритократии, несущая на себе во многом новую культуру мышления, связанную с организацией общественных изменений, приобретает черты нового интеллектуального сообщества, теснящего устаревающие академические иерархии. Степень МВА со специализацией, например, на потребительских инновациях, начинает котироваться на рынке труда выше степени PhD.
 
Из России с любовью
Одним из наиболее досадных свойств России является уходящая корнями в вековую историю неспособность к ресурсному мышлению и свойственной этому мышлению процедуре конвертации недостатков в преимущества. Русские традиционно умели побеждать, пусть ценой невероятных потерь, но не умели распорядиться плодами этих побед. Распорядиться же плодами поражений – и вовсе было непосильной задачей. Если Европа воспользовалась катастрофическими разрушениями второй мировой войны для базовой технологической модернизации инфраструктуры, то СССР восстанавливал устаревшую довоенную инфраструктуру. Если США, помогая послевоенной Европе, решали задачу формирования там рынков сбыта для американских компаний посредством адаптации местных производственных систем к заокеанским стандартам и технологическим цепочкам, то СССР помогал своим сателлитам преимущественно по идеологическим соображениям и без особой экономической выгоды.
Проиграв в Холодной войне и войдя в ХХI век фактически без работающей государственности, с руинами традиционных институтов и парализованной индустриальной сферой, Россия получила колоссальные преимущества побежденного, которыми не смогла воспользоваться и не пользуется по сей день. Вместо того чтобы воспользоваться правами геополитического, экономического и культурного банкрота, сбросить с себя бремя фундаментальных ограничений и начать формировать новое и адекватное современным вызовам, мы продолжали подтверждать обязательства и коммитменты обанкротившейся империи. Пытаясь, с переменным успехом, совместить это с импортом стремительно устаревающих и дающих сбои даже в странах своего происхождения западных моделей гражданского общества, представительной демократии, экономики доверия и собственности. Попытки осмысления и концептуализации национального проекта начинались и заканчивались бесплодными посиделками на правительственных дачах, где изрядно прокисшие сливки советской люмпен-ноократии, в одночасье ставшие за неимением прочих великими русскими философами, политологами и футурологами, предъявляли благонамеренным и жаждущим правителям почерпнутые из самиздата концепты преимущественно столетней давности.
Россия веками претендовала на роль Третьего Рима, что само по себе есть заявка не на империю, а гораздо значимее - на альтернативный глобалистский проект, которым она многократно становилась. И во времена Екатерины II, и при Александре I, и в эпоху СССР, Москва претендовала на роль столицы не империи, а мира, реализуя свой проект мироустройства. В начале XXI века мы оказались неспособны не только предъявить идеи для альтернативного глобалистского проекта, не только решиться на какие-либо наднациональные приоритеты типа панславизма или формирования общезначимой мирской православной культуры (по аналогии с протестантизмом), но даже составить комплекс идей, лежащих в основе самой национальной идентичности. Напротив, мы оказались загнанными в тупиковую дилемму: Европа или «собственный путь», которая самой постановкой вопроса лишает возможности обсуждать что бы то ни было, кроме интеллектуально ущербных и морально устаревших концептов евразийства.
Зацикленная на себе, словно престарелая дама, переживающая со смесью досады и ностальгии падение былого интереса к своей персоне, русская мысль абсолютно выпала из мировой интеллектуальной повестки. Если Екатерина Великая состояла в переписке с Вольтером, то кто состоит в переписке с Бурдье, Бодрийяром, Фукуямой, помимо, пожалуй, взявшего у последнего интервью Владислава Иноземцева, которого все-таки пока сложно назвать властителем дум русской интеллектуальной элиты? Кто выполняет в глобальном мыслительном пространстве роль Кропоткина или Толстого? Не унизительно ли для русской культуры в каком-то смысле неочевидное присутствие одного единственного Сергея Караганова в рейтинге 100 интеллектуалов мира?
Вместо участия в глобальном обмене идеями и смыслами, мы сосредоточены на вопросах адаптируемости или не адаптируемости готовых интеллектуальных продуктов Запада в наших северных широтах. Мы не обсуждаем кризис представительной демократии в манипулятивном социальном пространстве и поиск новых форм согласования интересов элит и обратной связи, но ищем исторические поблажки и объяснения тому, почему демократическая модель в России далека от идеала. Вместо того чтобы принимать участие в обсуждении новых моделей управления рисками в условиях повышенной неопределенности и нестабильности, что, по сути, есть пролог новой экономики - экономики рисков, которая наступает на пятки уходящей экономике собственности и доверия.
Наши экономисты сокрушаются по поводу несоответствия российской экономики стандартным ожиданиям стабильности. Русские неоконсерваторы и так называемые охранители защищают русскую землю от концепции прав человека, но им не досуг предложить альтернативную концепцию, например, идею «прав общин», которая бы автоматически оказалась в центре дискуссии в Европе, неожиданно для самой себя ставшей лоскутным одеялом поликультурности.
Отчасти эта проблема коренится в утрате традиционной многоязычности русского социума знания. Вплоть до середины XIX века главной проблемой образованного русского могло быть иногда недостаточное знание своего «народного» языка, но, владение, например, французским, который для подавляющего большинства был «первым», родным, языком. Многоязычность позволяла, как оставаться в коммуникативном и интеллектуальном поле Европы, так и развивать собственный, родной язык, находя и порождая более точные эквиваленты иноязычным смыслам, нежели переводческая калька. В этом смысле, лишь ликвидация последствий советской изоляции и возвращение полилингвизма всего русского социума знания способно вернуть наше экспертное сообщество в поле развития из пространства застоя и самоповторяющегося пережевывания раскавыченных цитат «западников» и «славянофилов».
Несмотря на интеллектуальное банкротство постсоветской люмпен-ноократии и девальвацию тех статусных позиций и системы координат, на которую они ориентировались, ее стиль мышления и брезгливость по отношению ко всему симулятивному характерен для нынешнего российского convential wisdom. Мы стесняемся легитимизации роли симулятивной меритократии, ее новоявленных прав на публичность, на озвучивание идей вместо политиков и присутствие в телеэфире вместо ведущих. Мы относим это на счет национальной специфики, понимаемой как неполноценность, несмотря на то, что институциализация и социальное признание симулятивной меритократии признак, скорее, опережающего развития, чем азиатской дикости.
На самом деле, пожалуй, лишь этот на свое счастье в свое время недоучившийся, а потому не загнанный в устаревшие мыслительные схемы и открытый к новому нарождающийся класс, имеющий, что немаловажно, помимо прочего, поколенческие признаки, и может стать интеллектуальной основой для национального проекта в наступившем веке, если решит проблему языка и коммуникативных площадок. Других ресурсов у местных демиургов, кто бы ни выполнял эту роль, по всей видимости, просто нет.

Вернуться назад