ИНТЕЛРОС > №1, 2013 > Эпоха Основания: «три источника, три составные части»

Владимир Красиков
Эпоха Основания: «три источника, три составные части»


07 апреля 2013

 

Красиков Владимир Иванович

Кемеровский государственный университет

доктор философских наук, профессор кафедры философии

Krasikov Vladimir Ivanovich

Kemerovo State University

PhD, professor of the Chair of Philosophy

E-Mail: krasikov1958@yahoo.com

УДК – 1(091)

Эпоха Основания: «три источника, три составные части» отечест-венной мысли – экзистенциализм (Достоевский), этика (Толстой) и ре-лигиозная метафизика (Соловьев)

Аннотация: В статье исследуется ситуация в отечественной мысли 70-80 гг. XIX в. Она определяется как ключевая в определении дальнейших профилей развития русской философии. Деятельность трех выдающихся представителей русской мысли интерпретируется как типологически схожая, образующая основы некой «суперпозиции» в поле интеллектуального внимания того времени – нового русского мессианизма. Эта позиция складывается в ходе фокусных дискуссий и медийной известности.

Ключевые слова: интеллектуальное поле внимания русской фило-софии 70-80 гг. XIX века, новый русский мессианизм

 

Age of Foundation: «Three Sources, the Three Components» of the National Idea – Existentialism (Dostoevsky), Ethics (Tolstoy) and Religious Metaphysics (Solovyov)

Summary: The article deals with the situation in the Russian thought of 70-80 years of XIX century. It is defined as a key in determining the future of profiles of Russian philosophy. The activities of three prominent representa-tives of Russian thought is interpreted as a typologically similar, forming the basis of a "superposition in the field of intellectual attention at the time that may called the new Russian messianism. This position develops during the focus discussions and media publicity.

Key words: field of intellectual attention in Russian philosophy of 70-80 years of XIX century, the new Russian messianism

 

Эпоха Основания: «три источника, три составные части» отечествен-ной мысли – экзистенциализм (Достоевский), этика (Толстой) и рели-гиозная метафизика (Соловьев)

70-80 гг. XIX столетия в большинстве «историй» русской философии, начиная с классики Лосского-Зеньковского-Яковенко, оценивается невысоко, как прелюдия перед «серебряным веком», в целом вторичная эпоха, ярким эксклюзивом которой и единственным содержанием в философском отношении был В. Соловьев. Дело, однако, обстоит с точностью до наоборот.

Двадцатилетие, пришедшее на смену эпохе радикализма и потрясе-ний, было, с одной стороны, переходным, с другой – форматным. В существующие ранее идеологически-партийные поляризации «радикалов – реакционеров», создававшимися, с обеих сторон, решительными и цельными типажами, привносится новая, более синтетическая духовная составляющая «средней линии», формируемая людьми ищуще-рефлексивного склада. По-прежнему большинство молодежи находится еще под влиянием радикальной западнической фракции преемников линии «Белинского-Чернышевского» образца 70-80 гг., что выразилось в «великом терроре» этих десятилетий и его апофеозе – цареубийстве. Радикализм остается имманентным персонажем нашего духовного и социально-политического пейзажа, более того, через три десятилетия ста-нет и его доминантой.

Вместе с тем, в эти же годы мы видим первые глубокие и плодотвор-ные сочетания-взаимопреодоления российских дуальных оппозиций «западничества» и «славянофильства». Они-то и породили настоящие основания отечественной мысли. Главные фигуры, чьи ключевые труды и общественная известность пришлись именно на это время реформ и террора, стали символами самобытной русской мысли: Ф. Достоевский, Л. Толстой и В. Соловьев. При некотором их «славянофильском окрасе», они занимали явственно компромиссные позиции, стремясь не только «встать над», сколько сформулировать великую истину синтеза цивилизаций и общечеловеческого единства. Они осознанно противопоставляли свою позицию имеющимся традиционно-партийным, стремясь позиционировать себя скорее мессиански-объединительно. Это было время попыток великих тотализаций, когда в условиях временной деградации обоих конфронтирующих лагерей, появились новые амбициозные лидеры, основным движущим мотивом которых был преодоление разорванности на новых тематических полях, их экстраполяция до уровня «вселенскости»: внутриличностного напряжения к самореализации (экзистенциализм Достоевского), любви и смысла жизни (этика Толстого), всеединства и богочеловечества (религиозная метафизика Соловьева).

В рассматриваемое время они, вместе и параллельно с радикалами-народниками, – главные медиа-фигуры. Нахождение всех трех в фокусе пристального интеллектуального интереса проявлялось в постоянных атаках на них, «задираниях» с самых разных сторон. Полемики с их центральным участием и создавали структурации поля интеллектуального внимания.

Понятно, что звездами медиа-поля были, прежде всего, великие романисты – люди всегда охотнее и чаще читают изящную, нежели фило-софскую словесность. Они, и особенно Достоевский, достигли невиданных прежде психолого-философских глубин, подтверждая мысль: не от академического предмета зависят итоги рефлексии, не важно «над чем» рефлексировать, важно «как» – страстно, глубоко и целеустремленно.

Наибольший резонанс имели романы Достоевского («Преступление и наказание», 1866; «Бесы», 1871—1872), как и его знаменитая «Пуш-кинская речь», произнесенная им в Москве 8 января 1880 года в Обществе любителей российской словесности на торжествах по случаю открытия памятника Пушкину.

Характерным отличием полемик вокруг романов и речи Достоевского было их углубление: от реакций политической злободневности к пониманию и обсуждению вечных проблем. Люди довольно скоро поняли отличие великих метафизических романов от агиток «антинигилистических» романов А. Писемского («Взбаламученное море», 1863; «В водовороте», 1871) и Н. Лескова («Некуда» 1864, «На ножах», 1870-1871). По видимости, и первоначально субъективно самим автором, они выставлялись как «политические» романы «с борьбой» – против социализма и атеизма, опосредованно – с идеями людей, их олицетворявших (Чернышевский), либо пропагандировавших их (Тургенев).

Однако Достоевский никогда не был политиком-идеологом, хотя ему и принадлежат многие довольно резкие и необдуманные высказывания. Фабулы романов (убийство старухи-процентщицы в реализации «идеи», «революционные разговоры» и самоубийство Кириллова) остались скорее остросюжетным фоном – всех захватывала более «яркая обнаженка» многозначности и трагизма экзистенциальных проблем. Тоже происходило и в полемиках по поводу романов: от непосредственности «политических» реагирований – к обсуждению уже по существу самой «метафизики».

Достоевский – это не просто склонный к художественным изыскам философ или же рефлексирующий литератор, а экзистенциалист и пророк, интенсивно переживавший трагичность человеческого существования. Он переживает, переосмысляет, преодолевает свою имманентную человеческую ущербность уже в художественной фантазии-конструировании: нигилиста и каторжанина («Бесы», «Записки ...»), игромана («Игрок»), малоприспособленного, практически и эмоционально, к этому социальному миру человека («Идиот»). Но, полагаю, этот, наиболее значимый и ценимый в творчестве Достоевского внутренний метафизико-психологический пласт, хотя и сознавался самим мыслителем, своего рода «практическим экзистенциалистом-исследователем», но, вероятно, трактовался им самим либо как «рабочий», производный, либо как некое необходимое (пострадать надобно), но в итоге все же преодолимое препятствие на пути просветления и искупления.

Консервативные «Русский мир», «Русский вестник» ликовали – вот она, современная развращенная молодежь. Вменение авторской позиции, которое делалось Достоевскому обоими крылами радикалов: отрицание религии неизбежно влечет за собой утрату нравственности, революционные искания неизбежно приводят к разрушению органических народных устоев.

Однако не только наиболее яростно и массированно, как естественно было предположить, но и консолидировано, атаковали западники: и либералы, и крайне левые. Д. Писарев («Борьба за жизнь») – теория Рас-кольникова не имеет ничего общего с теми идеями, из которых складывается миросозерцание современно развитых людей. М. Салтыков-Щедрин («Недоконченные беседы») – молодое поколение  всегда носитель обновляющего начала, и хотя подлинной смены поколению ре-волюционеров-шестидесятников, скошенных реакцией 1862—1866 гг.,  не пришло, прогресс необратим. Н. Михайловский – не тех бесов ловим, Федор Михайлович, нет в романе «беса национального богатства», главного врага, с которым только и сможет справиться лишь социализм. И даже один из идеологов и прототипов романного нигилизма П. Ткачев разразился двумя статьями («Недоконченные люди», «Больные люди»), в которых дал фантастичные по совершеннейшему отсутствию само-критичности объяснения героям Достоевского – это, мол, либо «недоразвитые» революционеры, либо «перезрелые». В первом случае это те, кто путает вполне научный «разумный эгоизм» просто с «пошлым себялюбием», во втором – те, кто просто «съедены идеей», т.е. усвоившие какие-либо взгляды нерефлексивно (!).

Как мы уже отмечали, Достоевский рассматривал себя, как и Тол-стой, и Соловьев, в более универсалистском, мессианском формате, нежели выразитель некой только характерной идеологической позиции. Эта заявка была реализована, хотя и на час с небольшим, с небывалым эф-фектом почти что «соборного энтузиазма», охватившим многочисленных присутствующих во время произнесения речи пламенным трибуном. Достоевский в своей патетически-страстной речи, в отличие от ratio-речи его подразумеваемого оппонента западника-Тургенева, призвал к примирению российских интеллектуалов, выдвинув в качестве символа нового единения идею о великом, «всеевропейском и всемирном» назначении русского народа. Пушкин своей личностью («исторического русского скитальца») и творчеством воплотил эти мессианские свойства: «всечеловеческой» отзывчивости, способности к совершенному перевоплощению в гениях чужих наций и «смирении» перед «народной правдой».

Впрочем, после феерии восторга о своем грядущем величии у собравшихся интеллектуалов наступило тягостное и стыдливое похмелье – за свой почти религиозный энтузиазм на всеобщем обозрении. Все вдруг ополчились на новоявленного мессию. Прежде она вызвала враждебное раздражение радикалов (в лице М. Е. Салтыкова, Г. Успенского, Н. Михайловского): «проповедь тупого, подневольного, грубого жертвоприношения», «умный Тургенев и безумный Достоевский сумели похитить у Пушкина праздник в свою пользу». Также не нашла сочувствия речь Достоевского и у либералов. От их имени с резкими возражениями Достоевскому выступил в «Голосе» проф. А. Д. Градовский. А К. Леонтьев обвинил Достоевского в «ереси», утверждая, что вера Достоевского в будущее земное счастье человечества отвечает идеалам социалиста, а не церковному вероучению, основанному на идее первородного греха, из которой неизбежно следуют несовершенство и грядущая гибель мира. «Примирение», по крайней мере, под водительством Достоевского, как впрочем, и любого другого, оказалось невозможным.

Л. Толстой, другой «великий», другой претендент на общероссийское духовное лидерство, также стал медийной персоной № 1, занявшись философией и «политикой».

Ранее он практически не интересовался этим, будучи довольно долгое время политически индифферентным человеком. Не считая «историософии» «Войны и мира», подвергшейся по выходу романа разносу «передовой» критики, он мало интересовался мировоззренческими вопросами, равно как и внимание к общественной жизни ограничивалось у него в основном вопросами образования и преподавания («Азбука»). Все коренным образом поменялось в 70 гг., когда, во время работы над «Анной», он пережил ставший знаменитым благодаря «Исповеди» глубочайший кризис существования, после чего произошло рождение Толстого-философа, «учителя жизни», позже вступившего на тропу войны с властями, светскими и религиозными.

Каково отношение творчества и личности Толстого к отечественной философии, каким было его влияние на эволюцию ее социальных сетей? Хотя довольно тесно он общался с некоторыми ее ключевыми фигуран-тами: Н. Страховым, Н. Федоровым и В. Соловьевым, непосредственно в философских и околофилософских полемиках он участия не принимал. Его влияние, как и Достоевского, было фундаментальнее – он создавал-выражал сам стиль русского отношения к миру.

Если Достоевский задал амбивалентно-экзистенциалистское, персона-листичное содержание отечественной антропологии (попутно вменив его «русскому интеллигенту»), то Толстой придал ей (и «ему») целевой тотальный этический пафос – максимализм правдолюбия и правдоискательства, стяжание нравственности и любви, нежели мамоны.

Вряд ли следует называть Толстого «протестантом» a la Лютер, как и «религиозным мыслителем», искавшим разумное оправдание веры. В протестанты западной разновидности он не подходил своим не-христианством: отсутствием веры не просто в божественность Иисуса из Назарета, но и вообще в наличие особого трансцендентного мира: скорее был некий спинозизм в сочетании с тотальным персонализмом. Толстой более тяготел к синкретическим и самородным сектам a la духоборы и молокане, представлявшим скорее новые религии, хотя также использо-вавшим христианскую атрибутику. В религиозные мыслители он не подпадает тем, что ни Бог сам по себе, ни его душевные поиски сами по себе были ему не интересны. Его волновал лишь одно: «Для меня важен вопрос, что мне делать, как мне жить?» Поняв это свое личное «что» как универсально-общечеловеческое, он стал это проповедовать с иррацио-нальной страстью библейского пророка и рациональностью современного промоутера, яростно опровергая все противное этому «что». Для характеристики подобного тотального этицизма хорошо подходит термин В. Зеньковского «панморализм».

Толстой, таким образом, представляет собой уникальное русское явление – сочетание Фейербаха и библейского пророка. «Человекобожескую» религию, – свою, но под брендом Христа, – он хотел создать еще в двадцатилетнем возрасте, но вот заняться проповедью был подвигнут своим «синдромом существования» лишь в 80-х.

Первоначально опробовав свои новые идеи на своих друзьях, одна часть которых стала «толстовцами» (Страхов, кн. Урусов), другая поте-ряла в его лице друга, ведь он стал «избранным» – Тургенев, Фет и др., Лев Николаевич целеустремленно повел компанию по разрушению зла (устоявшихся религиозных и социальных форм жизни) и массированной пропаганде новой «благой вести», основными медийными формами ко-торой стали:

→ тотальное обличительство – с точки зрения открытых им «новых старых истин» Толстой отрицает практически все институты современной цивилизации: церковь, государство, семью («Крейцерова соната»), суд, ар-мию, искусство, технические усовершенствования, медицину и мясную пи-щу;

→ публикация многих своих произведений за рубежом: сначала в Женеве, затем в Лондоне – создание международного паблисити: Ромен Роллан, Уильям Хоуэлс, Эмиль Золя, Стефан Цвейг, Махатма Ганди и мн. др.;

→ более двухсот интервью и бесед, по преимуществу с журналиста-ми-профессионалами, не считая гостей «Ясной поляны»: студентов, курси-сток, фабричных рабочих, учителей, сектантов, крестьян отдаленных губерний, семинаристов, священников, актеров, ученых, музыкантов, художников, врачей, юристов, ремесленников;

→ агрессивно-проповеднический стиль – искренний максимализм, функция «грозного судии», эпатаж.

Толстой достиг почти всего, чего он желал в этой жизни. Он стал все-мирно известным – и писателем, сравниваемым с Гомером, и основателем своей религии «толстовства», и философом: «довел до предела одну из ос-новных и определяющих стихий русской мысли». Его влияние более определенно в отношении так сказать «контекстуалистского» спектра отечественной мысли. С ним спорят, создавая свои противоконцепты и аргументацию – К. Леонтьев, В. Соловьев, И. Ильин и др., с ним солидаризуются – Н. Страхов, Н. Федоров и др., его влияние прослеживается в творчестве Л. Шестова, С. Булгакова и др.

При всем бесспорном фундаментализме для русской мысли Достоев-ского и Толстого, прямое инициирующее воздействие на трансформацию интеллектуального поля в сторону конфигураций «серебряного века» отечественной философии (90 гг. XIX в. - первые два десятилетия XX в., деятельность прямых его последователей «путейцев») принадлежит третьему «великому» – собственно философу В. Соловьеву.

Хотя и Соловьев был философом в полном смысле этого слова, жил и вел он себя отнюдь не академически. Он выпадает из нормальной социологической последовательности академически-философской либо об-щественно-политической (западники-славянофилы) преемственности. Первой попросту еще не было – университеты еще лишь восстанавливались после правительственных репрессий, вне второй Соловьев себя намеренно позиционировал.

Сознательно или же бессознательно более молодой Соловьев (на 22 и 15 лет соответственно) выбрал стратегию успеха двух старших великих, к которым относился с поклонением («в тени Достоевского») и поначалу с робкой почтительностью (Толстому). Это ориентация на: 

→ публичность, постоянное удерживание себя в центре внимания;

→ наступательность, вызов, намеренную конфронтационность;

→ культ собственной избранности и эксклюзивности.

Может, начало было положено ранней инъекцией славы – блестящей защитой магистерской диссертации двадцатилетним молодым человеком, вызвавшей множество откликов в печати, как и похвалы маститых профессоров – официального оппонента Владиславлева и известного историка Бестужева-Рюмина: «Россию можно поздравить с гениальным че-ловеком».

Соловьев выбрал сильного врага – позитивизм, бывший тогда в России в зените славы, начав на него атаку с позиций философии, которая была обращена к коренным проблемам бытия и познания. Также он поднял новую «горячую» тему – что свидетельствовало о его незаурядной интуиции – тему кризиса западноевропейской философии как таковой, что также было предвосхищением носившихся в воздухе, но еще не сформулированных четко идей о глубинном кризисе современного евро-пейского философствования, философской «классики» и о необходимости выработки новых, неклассических парадигм философии. Соловьев сразу же ворвался в фокус интеллектуального внимания, о нем стали спорить такие гранды тогдашней российской мысли, как К. Кавелин, А. Козлов,  В. Лесевич, Н. Михайловский, Н. Страхов.

Следующий раунд борьбы за внимание был начат спустя 4 года после защиты – циклом лекций для широкой публики «Чтения о богочело-вечестве» в Соляном городке в Петербурге. Лекции имели большой успех, вся образованная столица съезжалась «на Соловьева» – «чуть ли не тысячною толпою» И все те же лица, как и на более ранних "идеологических" лекциях Грановского и Шевырева: студенты, дамы света и полусвета, литераторы, репортеры, часть духовенства и т.п.

Лектор говорил о модной уже тогда теме утраты религии современными людьми, что влечет умственный и нравственный распад. Социальные учения не могут компенсировать потерю религии в качестве всеобъемлющего душевного стержня – потому нужна какая-то радикальная реформа, обновление самой религии. Идея синтеза западного и восточного христианства была довольно свежа в то время, поскольку выходила за рамки славянофильства как такового и коррелировала с чаадаевским умонастроением, особенно позднего его периода. Соловьев нашел звучный термин идее синтеза «веры в Бога» и «веры в человека» – «богочеловечество» или «духовное человечество», соработники Бога.

Как  всегда, мало кто всерьез понимал собственно величие и ориги-нальность идей. Это было просто модное интеллектуальное шоу с прив-кусом скандальности и оппозиционности, большинство было здесь потому, что не быть – означало просто прослыть отсталым и «не в теме». Однако мало кто бы осмелился сказать, тогда и сейчас, что если уж не «король голый», то хотя бы, что это лишь дремучая метафизика для мистически настроенных индивидов. «Его публичные лекции, – вспоминал (спустя 16 лет!) Толстой, — совершенная чепуха. Никогда не забуду дня, когда покойный Страхов потащил меня с собой на лекцию Соловьева. Представьте себе переполненную залу, удушливый воздух, невозможность повернуться, – не только все стулья были заняты, но даже на подоконниках сидели дамы в вечерних туалетах, – и внезапное появление на эстраде (конечно, с значительным опозданием, как подобает маэстро) тощей фигуры Соловьева, длинной, как жердь, с огромной головой, состоящей из волос и глаз, как на византийских иконах, одетой в сюртук, висевший на нем, как на вешалке. Вместо шарфа вокруг шеи был ог-ромный белый шелковый платок, повязанный так, как носят художники на Монмартре. Окинув взглядом аудиторию, он устремил взор в простран-ство и начал читать, пересыпая речь бесконечными немецкими цитатами, которые почему-то считаются необходимыми каждому истинному философу. Он перечислил, как будто он священник, длинный ряд серафимов, херувимов и прочих служителей неба. Можно было подумать, что он сам видал их. Мне это показалось до такой степени глупо, что я не мог высидеть далее и удрал, предоставив Страхова его судьбе».[Гусев, 1963]

После лекций в Петербурге он стал знаменитым человеком. В чем значение «Чтений»? Они явственно обозначили существенный поворот внимания российских интеллектуалов к религиозным делам. Другой бы на месте Соловьева продолжил работу, последовательно и методично, в избранном плодотворном и необозримом направлении: синтез подходов, выработка принципов неклассической философии, теоретическое обоснование своей религиозной метафизики. Другой, но не Соловьев. Раннее признание гениальности, некоторые явные психические отклонения (видения Софии и бесов, длительные тяжелые депрессии), личная неустроенность – все это вместе сложилось в некий комплекс эксцентричности, заставивший его вести себя более как «избранный», постоянно находящийся «на проводе» с Богом, нежели добропорядочный философ.

Вероятно, этим и объясняется, его явно неадекватное, с точки зрения академического философа, поведение с начала 80 гг., когда он пытается «заняться политикой» – религиозной (объединение церквей) или диссидентством. Этот «поворот» завершается дискуссиями второй половины 80 гг. – первой половины 90 гг. XIX в. и осознанным разгромом своей же «родной» фракции. Причем, вероятно, даже не по принципу «бей своих, чтобы чужие боялись», а самосознанием собственной исключительности, которая, кстати, была и действительно в итоге достигнута.

Степень «прогрессивности» неуклонно возрастает. Новыми друзьями Соловьева становятся: католический епископ Штроссмайер и еврейский писатель Файвель Бенцелович Гец.  Его подозревали в том, что он принял католичество, т.к. он истово защищал в то время римский примат («La Russie et L’Eglise Universalle» – «Россия и Вселенская Церковь»). В общественных вопросах он симпатизирует и поддерживает поляков и евреев – вероятно, в пику отсталым и закоснелым националистам.

Конечно, все это объяснимо не только личными психическими особенностями либо какой-то маккиавелистски преднамеренной стратегией обретения славы. Как фигура широкого, синтетичного формата, Соловьев более напоминал наших великих романистов, которые, помимо естественных для них амбиций, также пытались выйти за узкие национально-культурные, ментальные рамки – в сторону всечеловечности своих образов и понятий. В этом плане Соловьев – первая личность подобного масштаба и настроя в отечественной философии, мощный резонанс с фигурами «золотого века» культуры России этого периода.

Следующее поколение русских религиозных философов (Бердяев, Булгаков, Флоренский, Лосский, Франк, Эрн, бр. Трубецкие) высоко оценило и взяло «в работу» ключевые идеи Соловьева (София, богочеловечество, всеединство и пр.) Они, собственно, и «сделали» Соловьева своей иконой и эмблемой.  Поскольку же они победили в историческом дооктябрьском споре с «западниками», завершившимся в эмиграции, то он стал «по умолчанию» и философом № 1 нашей классики. Философы других фракций относились и относятся к его творчеству со скепсисом и настороженностью, справедливо отмечая непроработанность, логические нестыковки, довление пафоса над ratio и т.п. Однако  многие сходятся скорее на большой культуртрегерской роли Соловьева как вдохновителя творчества, поиска новых форм – для последующей генерации российских интеллектуалов – и в философии, и в искусстве (символизм).

Влияние этих троих «пророков» настолько основательно,  и они типологически настолько схожи, что, при всей разности их подходов в конструировании своей религиозности, формулировании этических принципов и публичных ориентаций на «свой электорат», можно говорить об их общей «суперпозиции» в поле интеллектуального внимания России 70-80 гг. Действительно, все трое религиозно, этически озабоченные мыслители универсализующего (всечеловечность, панморализм и всеединство) и пророческого склада. Все трое знали и уважали друг друга (лишь Толстой и Достоевский не были лично знакомы), имели опыт совместного времяпрепровождения, общения, дискуссий, хотя и с естественной ноткой ревнования и «пророческой конкуренции». Все трое до вхождения в статус «учителей» с всероссийской славой (который они обрели примерно в одно и то же время – именно в эти 70-80 гг.), тяготели к славянофильству, той или иной степени интенсивности (от «почвенничества» Достоевского через «соборность» Соловьева до «народности» Толстого). Всем троим инкриминировалось «безумие» – в силу радикальной новизны их идей, решительности разрыва с обыденным: Достоевскому после его «Пушкинской речи»; Толстому после его «Исповеди» и критических исследований Библии; Соловьеву – постоянно после 1881, его контактов с католиками и защиты евреев, не говоря уже о «встречах» с Софией и бесами.

Эту «фракцию» трех учителей можно условно обозначить как новый русский мессианизм. Новая русская национальная форма понималась ими как всечеловечность, объединение с Богом (богочеловечество, активное христианство) и коренное этическое обновление.

Они и сконструировали, вдохновенно утвердили духовно-метафизические основы миропонимания современного российского интеллектуала: его экзистенциальное мирочувствие, идеализм этики и органическую метафизику. Таким образом, они как бы взаимодополнили друг друга, хотя, конечно же, как такового совместного интеллектуального проекта у них не было, хотя и наличествовала взаимная сверка взглядов и идей.

Культурный капитал мессианской фракции или фракции «новой религиозности», созданный тремя «пророками», представим в трех составных частях.

Первая часть – «экзистенциальная», панэкзистенциализм. Федор Ми-хайлович по философской самобытности, пожалуй, мыслитель № 1 «золотого» (XIX) века русской культуры, если не всей ее новейшей фор-мации. Его путь на экзистенциальную Голгофу (арест, смертный приговор и каторга) завершился «заброшенностью» в сумеречную зону человеческого бытия, рассекаемую яркими очистительными вспышками озарений, превративших вполне демократа, чуть ли не социалиста – в отрешенное существо, видящее темный клубок страстей человеческих и, одновременно, его глубинную невинность и детскую жажду добра и любви. При том, вне «божественных состояний» инсайта, он продолжал оставаться членом своей фракции, команды, заметим довольно ограниченного уровня («почвенники» и даже крайне правые славянофилы). Знаменательно, что никаких особенных источников фи-лософского влияния на него не обнаружено, за исключением увлечений молодого Достоевского кумирами молодежи 50-60 гг., до Голгофы. Его самородность в отношении пребывания, вживания и исследования ирреальности «пограничных ситуаций» человеческого существования, выражаемого столь же беглым, рванным, пульсирующее-тяжелым слогом в его романах – очевидна. Если в отношении двух остальных великих мы можем привести внушительные философские родословные, которые извиняют у них лишь собственный яркий синтетизм, то Достоевский – новатор и предтеча всего западноевропейского активизма философии жизни (прежде всего, Ницше), русского персонализма (Бердяев, Шестов и др.)

Критики зря спорили по поводу «есть или же нет» в повседневности герои-экзистенциалисты Достоевского. Благодаря романам Федора Михайловича самокопание, с оттенком мазохизма, внутренние разговоры и вывертывание души стали чуть ли не национальным массовым душевным признаком, превратившись из явления среды образованных и богатых Чацких, Печориных и Чаадаевых в демократическую разночинную стихию чуть ли не Смердяковых. Так интеллектуалы «конструируют» то, что впоследствии назовут национальным характером.

Вторая компонента – этическая, панморализм. Широко, по-европейски образованный интеллектуал, русский родовитый дворянин, Толстой по странности евразийских путей развития стал по характеру своего мышления близким к восточному менталитету человеком. Как и его философский кумир Шопенгауэр, Лев Николаевич – поклонник древ-невосточной мысли, введший и в свое миропонимание, и в публичный интеллектуальный оборот многие идеи и образы Востока. По строю мышления он, пожалуй, наиболее типологически близок к древним ки-тайцам: прочнейший рационалистический остов (не сциентистского, а здраво-рассудочного характера) и принципиальная иррелигиозность, поскольку этика у него замещает и религию, и онтологию.

Толстовский пантеизм, как и у Спинозы, восточного происхождения. Сущее у Толстого, как и «Дао» Конфуция или Лао-Цзы есть этический абсолют (праведный путь, должное) или «бог» – эвфемизм, обозначающий и гармоническое единство материи и духа, и универсальную, вечную целостность, и космическая любовь.

Любовь все объединяет, она есть смысл Целого – и как универсума, и как общества, где автономные части могут обрести внутреннюю гармонию лишь «прилепившись» к целому, т.е. рационально осознав свою функциональность и причастность через утверждение пакта о всеобщем ненападении (ненасилие). Подобная «панморалистская» идея – репрезентация коллективистской общинности русского человека? – владела умом Толстого еще со времен «Войны и мира», но перешла из образно-художественной сферы в концептуальную когда он занялся в 80 гг. рефлексией и религиозной критикой. Трудно сказать, что здесь есть что-то очень уж оригинальное, кроме как эклектики-синтеза (кому как нравится), но очень уж мессианской и харизматичной – в отбликах великой личности и великого художника. Однако влияние толстовского учения на последующую философскую мысль, как и культуру, велико: максимализацией этической составляющей российского сознания – искать правду, жить по правде, абсолютность правды. Несмотря на критический речитатив: «крайне слабый мыслитель» (Плеханов), «плохой мыслитель» (Михайловский), «последовательный нигилист» (Флоровский), «религиозное безволие» и «духовное безразличие» (Ильин) и пр.

И третья составляющая – религиозная метафизика, панрелигиозность. Универсализующий порыв здесь наиболее всеобъемлющ и последователен. Как многие и до него, и после, Соловьев пафосно провозглашает задачу единения философской формы Запада с духовным содержанием Востока, науки, философии и религии. Традиционной формой подобных синтезов всегда выступали пантеистические рассуждения.

Соловьевский пантеизм своеобразен, как и у Толстого, сплавом западной мысли и восточной: шеллингианский абсолют развивается по эманационной логике неоплатонизма, его внутренним источником является тень-бессознательное в духе Беме и каббалы, а наиболее полным завершенным воплощением – конкретные сверхличности Иисуса и богоче-ловечества как в английском неогегельянстве. Не эклектик ли Соловьев? Такой взгляд высказывался неоднократно. Действительно, если разложить философию Соловьева на составные элементы, то почти все эти элементы можно отыскать у его предшественников. Его духовное достояние нетрудно распределить по рубрикам различных философских школ. «Всеединство» возвратится тогда к Пармениду, Платону, Плотину, Спинозе, Шеллингу; «Сущий, пребывающий глубже и выше всякого бытия» отойдет к Дионисию Ареопагиту, Августину, Скоту, Мейстеру Экхарту; София будет отдана Каббале, Якову Бёме и Пордэджу; идеи — живые силы — Лейбницу, вещественный мир, как результат грехопадения,— Оригену, интеллектуальное созерцание — Шеллингу, триада астрального, солярного и теллурического периодов — Парацельсу и т. д. [Мочульский, 1995]

Однако собственно соловьевские интеллектуальные ноу-хау, яркие образы-концепты мистического ряда, все же не просто заимствованы и не рационально сконструированы, а пережиты и выстраданы: София и богочеловечество. Первая – в живописном, двусмысленном, но, бесспорно, ярком и романтическом, личном мистическом опыте, второе – в активной экуменической, явно опередившей свое время на века, деятельности. Ими, как и своим универсализующим порывом, Соловьев более всего повлиял на знаменитую генерацию религиозных мыслителей начала XX в., в свою очередь сделавших его своим «крестным отцом».

Если в философском отношении XIX век начался в аккурат с 1801г. – года вступления на престол императора Александра I, чей либерализм, по сути, и стал дрожжами интеллектуального брожения, приведшего к началу 30-40 гг. и Основанию 70-80 гг., то завершается он к 90 гг. 90 гг. уже не принадлежат в этом плане веку XIX, но являют собой преддверие «серебряного века» русской философии начала века XX.

 

ЛИТЕРАТУРА

Гусев Н.Н. Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1870 по

1881 год. М.:  АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. 1963. 694 с.

Мочульский К. Гоголь, Соловьев, Достоевский. М., 1995. 607 с.


Вернуться назад