Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Credo New » №3, 2014

Александр Подоксенов
ЕЛЕЦКАЯ ГИМНАЗИЯ: ИСТОКИ ДРУЖБЫ И ВРАЖДЫ М. ПРИШВИНА-ГИМНАЗИСТА И В. РОЗАНОВА-УЧИТЕЛЯ (Часть 1)

Подоксенов Александр Модестович

Елецкий государственный университет им. И.А. Бунина

доктор философских наук, профессор кафедры

историко-культурного наследия

 

PodoksenovAlexanderModestovich

Elets state university named after I.A. Bunin

PhD, professor of the Chair of Historical and Cultural Heritage

 

E-mail: podoksenov2006@rambler.ru

 

УДК – 81.01/.09;008

 

ЕЛЕЦКАЯ ГИМНАЗИЯ: ИСТОКИ ДРУЖБЫ И ВРАЖДЫ

М. ПРИШВИНА-ГИМНАЗИСТА И В. РОЗАНОВА-УЧИТЕЛЯ

(Часть 1)

 

Аннотация: В статье анализируется мировоззренческий контекст отношений Пришвина и Розанова, которые меняются от взаимных симпатий до вражды. Однако исключение Пришвина из гимназии обусловлено не столько конфликтом с учителем, сколько позицией идейно-политического вольнодумства ученика. Позже Пришвин сам признает справедливость своего исключения из гимназии, которое подтолкнет его на путь художественного творчества.

Ключевые слова: Пришвин, Розанов, философия, религия, культура, мировоззрение, вольнодумство, творчество.

 

Elets grammar school: sources of friendship and hostility between M.Prishvin-grammar-school boy and V.Rozanov-teacher

Abstract: The article analyzes the world-outlook context of Prishvin and Rozanov relations, which change from mutual liking to hostility. But Prishvin’s expulsion from the grammar school was caused not so much by the conflict with the teacher, but by the position of the pupil’s ideological and political free-thinking. Later Prishvin himself will admit the fairness of his expulsion from the grammar school, it will urge his taking the way of artistic creative work.

Keywords: Prishvin, Rozanov, philosophy, religion, culture, world-outlook, free-thinking, creative work.

 

ЕЛЕЦКАЯ ГИМНАЗИЯ: ИСТОКИ ДРУЖБЫ И ВРАЖДЫ

М. ПРИШВИНА-ГИМНАЗИСТА И В. РОЗАНОВА-УЧИТЕЛЯ

(Часть 1)

 

В первый класс Елецкой классической мужской гимназии будущий писатель поступил по обычаям того времени в десятилетнем возрасте, т.е. в 1883 году, после предварительного начального обучения в семье. В отличие от старшего брата Николая учеба у Михаила сразу не задалась и дважды (в первом и третьем классе) он остается на второй год. «Я совершенно не в состоянии понимать, что от меня требуют учителя. Мучусь, что огорчаю мать единицами и за успехи, и за поведение», – вспоминал позже Пришвин [15, 365]. Тем не менее, несмотря на неудачи в учебе, именно в гимназические годы свершаются те судьбоносные поступки и события, предопределившие основное направление жизненного пути писателя. Художественно ярко и живописно-образно Пришвин изобразит в автобиографическом романе «Кащеева цепь» ход развития личности юного гимназиста Курымушки – Михаила Алпатова, в сознании которого в процессе духовной рефлексии и переоценки уже сложившихся в семье детских мировоззренческих ориентаций формируются новые интересы, потребности и мотивы, идеалы и принципы, цели и убеждения.

В самом деле, пережитое в ранние ученические годы оказало решающее влияние на всю последующую жизнь. Уязвленное самолюбие второгодника, душевное одиночество и тоска по романтическим приключениям, унаследованные вместе с беспокойной отцовской кровью, порождали у мальчика мечты о неведомой стране, где могли жить легендарные «голубые бобры» из рассказов рано умершего отца и куда стремились сказочные безземельные Адамы в поисках Золотых гор на Белых водах. «Чувство дали – когда я бежал из гимназии, это было не чувство дали? Нет, оно было. Я помню эту горечь, что “Азии нет” (то есть дали нет, и некуда бежать). Из одиночества рождается даль <…> Так всю мою жизнь определила одна эта нота души: стремление в даль и к другу» [12, 541].

Чувство одиночества как доминирующее переживание в душе Курымушки (семейное прозвище Миши Пришвина) было связано как с мечтой о голубых бобрах в неведомой стране, где все солнечное и голубое, так и с одним из событий раннего детства, когда в азарте игры он ушиб девочку и «стал через это у взрослых преступником, и никто из товарищей не заступился за меня, не объяснил, что я спустил девочку из окна как представитель всех. Это, собственно, и было одним из пра-феноменов моей жизни, моего одиночества, моей глубины и устремления к другу» [12, 541–542]. Кстати оказалось и чтение полюбившейся на всю жизнь книги Майн Рида «Всадник без головы», которая, по признанию писателя, предопределила весь его будущий романтизм и тягу к путешествиям: «У меня была такая душа, что раз гуси летят, то и я с ними лечу» [Цит. по: 21, 44]. Поэтому в биографии маленького гимназиста побег вместе с тремя товарищами в сентябре 1885 года из Ельца в загадочную Азию представляется действительно неизбежным, поскольку обусловлен был не столько желанием избавиться «от проклятой латыни», сколько особой романтичностью детского мировосприятия, «особой моей склонностью к путешествиям» [9, 12]. Событие это, казавшееся для большинства ребяческой причудой и шалостью, будущий писатель пережил настолько глубоко, что не забывал всю жизнь, и побег в Азию, действительно, стал поворотной символической вехой его судьбы и мировоззрения.

Необыкновенность поступка гимназистов смог оценить только пришедший через два годапосле «побега в Азию» их новый учитель истории и географии, о чем с неизменной признательностью вспоминал Пришвин: «Всех этих балбесов, издевающихся над мечтой, помню, сразу унял Розанов: он заявил и учителям и ученикам, что побег этот не простая глупость, напротив, показывает признаки особой высшей жизни в душе мальчика. Я сохранил навсегда благодарность Розанову за его смелую, по тому времени необыкновенную защиту» [19, 169–170]. Очевидно, что романтизм восприятия мира, свойственный всем истинным художникам слова и поэтам, был так же глубоко присущ Розанову, как и Пришвину, обладавшему способностью ощущать в других людях те духовные мотивы, которые родственны его мироощущению: «Страна обетованная, которая есть тоска моей души, и спасающая, и уничтожающая меня – я чувствую, живет целиком в Розанове, и другого более близкого мне человека в этом чувстве я не знаю. Недаром он похвалил меня еще в гимназии, когда я удрал в “Америку”.

– Как я завидую вам! – говорил он мне» [13, 197].

Уже став известным литератором, Пришвин еще раз отметит ту особую значимость судьбоносных поступков, которые определили особенности его мировоззрения и творчества: «…уже в детстве стал передо мной вопрос об отношении сказки к жизни. Это перешло потом в бунтарство, метавшее меня из одного учебного заведения в другое, из страны в страну. И вот куда, – в природу детства, а не в готические окна надо смотреть исследователям истоков романтизма» [9, 12]. Детский побег в Азию-Америку, по мнению писателя, предопределивший всю его дальнейшую жизнь, символически соединил реальность с легендой, когда романтический творческий порыв мечты оказывается преодолением обстоятельств: «Этот вопрос о действительности и легенде мне был поставлен еще в детском моем путешествии в фантастическую Азию <…> в глубине души я берег свою Азию и, наверно, потому и метался из стороны в сторону, чтобы в конце концов доказать реальность своей Азии» [9, 16].

В годы пребывания в Елецкой гимназии в духовном мире Курымушки происходят важные изменения, связанные с переходом от чувственного мировосприятия на уровень рационального осмысления политического, естественнонаучного и религиозного взглядов на мир с присущими им противоречиями идеалов, целей и ценностей. При этом духовная атмосфера в гимназии отнюдь не способствовала уважению к власти и укреплению религиозной веры, которые традиционно воспитывались у русского юношества XIX века в семье. Пришвин воспоминал, что уже на бытовом уровне у гимназистов возникал детский протест против религии и власти. «Нас, ребят, водили в собор всей гимназией и мучили, оттого мы становились неверующими. И мы были правы: мы веру понимали как свободу, а нам ее давали как принуждение» [21, 32].

Примечательно, что Розанов также отмечал негативное влияние на духовное развитие учащихся моментов принудительности религиозно-нравственного воспитания. Основным недостатком преподавания православия в учебных заведениях, считал он, является тупое зазубривание имен патриархов и пророков наподобие зубрежки математики и географии. В результате схоластическое буквоедство губило духовную сущность религии и в сознании ребенка происходил отказ от главного – «размышлений над нравственными законами, над заповеданиями совести человеческой, какие оставил миру и человеку Христос <…> Нет ничего печальнее тех длинных славянских текстов, которые полу-разумея их, выучивают на память ученики гимназий <…> Память обременена, а совесть не просвещена. Да, совесть, ибо конечно суть Закона Божия и его миссия на земле –будить и просвещать разбуженную совесть» [25, 73]. И, вспоминая о собственных школьных годах, Розанов писал, что при таком обучении «оканчивали курс мы в гимназии сплошь лютыми безбожниками, и какое-нибудь религиозное чувство во мне пробудилось только в университете», по мере осознания, что истинная «религия вовсе не наука; и представляет глубокую педагогическую ошибку, а главное религиозную ошибку, подходить к ней с приемами наукообразной передачи и наукообразного усвоения» [26; 77, 79–80].

Тем не менее, сам Розанов, уже работая учителем в Елецкой гимназии, очевидно, вел себя в соответствии с формализмом строгих правил насаждения православного вероучения, а потому воспринимался учащимися как типичный представитель той школьной казуистики, которая, по мнению гимназистов, ведет к обману. В этом отношении примечательны в «Кащеевой цепи» размышления о религии гимназистов Алпатова и Несговорова, причем последний прямо говорит об учителях, что «в бога они верят гораздо меньше, чем мы с тобой.

– Тогда все обман?

–   Еще бы!

– Я сам это подозревал. Но неужели и Козел не верит?» [8, 90].

Сама интонация недоуменного сомнения Михаила свидетельствует об особо доверительном его отношении к любимому учителю, тем более, что юный гимназист не раз видел, как он, «самый умный, и то, бывает, ни с того ни с сего мелко-мелко перекрестится, и Алпатов узнает в этих крестиках свое детское…» [8, 90]. Так Пришвин сталкивается с главной темой всей жизни Розанова как писателя и мыслителя – темой отрицания и поиска Бога истинной религии. Но если Курымушка сначала даже обижается на Розанова и тех педагогов, для которых «они считаются маленькими в гимназии и их обманывают богом», то вскоре задумывается: «”Кто же виноват в этом страшном преступлении?” <…> “Козел виноват!” – сказал он себе.

За Козлом были, конечно, и другие виноваты, но самый близкий, видимый, конечно, Козел-мечтатель» [8, 91].

Данная характеристика Розанова в «Кащеевой цепи», несомненно, выражала сложное и противоречивое отношение учеников Елецкой гимназии к Розанову как ненавистному учителю и одновременно как незаурядной личности. Если, с одной стороны, большинство видели в нем только лишь капризно-строгого и подчас даже вероломно-жесткого преподавателя, что и отражалось в смысловом значении закрепившегося за ним прозвища «Козел»[1], то некоторым гимназистам, как Михаилу Алпатову, прославившемуся на весь Елец своим знаменитым «бегством в Азию», Розанов открывался и с других – личностно-человеческих – сторон. Не случайно Курымушка так искренно обижается, когда ему неожиданно открывается двойственность, неискренность и обманчивость столь полюбившегося своим мировоззренческим романтизмом учителя, ведшего уроки истории и географии. Один из таких примеров привлекательности романтической и мечтательной натуры Розанова, которая, может быть, на какое-то время смягчала настороженно-враждебное отношение к нему большинства гимназистов, Пришвин приводит в романе, описывая один из тех навсегда запоминающихся для учеников моментов, когда от казенно-обязательной рутины преподавания учитель переходит к действительно волновавшим их воображение вопросам: «Козел увлекся, забылся и стал рассказывать о тайнах Азии, что там находится колыбель человеческого рода, исторические ворота, через которые проходили все народы. Неузнаваем был Козел…» [8, 71].

Действительно, по своей художественной натуре Розанов принципиально не мог быть «исполнителем», мировоззренчески и даже физически не мог находиться в сковывающих свободу мысли рамках какой-либо формы или системы, будь то гимназическая, политическая, философская или какая-либо иная строго обязательная программа. И в те редкие моменты, когда какой-либо ученик своими ответами позволял ему выскользнуть из сковывающих творческий разум рамок обязательной схемы урока, Розанов буквально преображался из неприятного и строгого учителя – «Козла» – в мудрого наставника-единомышленника, умеющего не только вызвать интерес к преподаваемой им науке, но и умеющего заразить стремлением к еще не раскрытым тайнам: «Вот вам пример, – сказал он в похвалу Курымушке, – как нужно учить географию. Вы занимайтесь, как он, вообразите себе, будто путешествуете, вам все ново вокруг в неизвестной стране, вы открываете, и будет всегда интересно» [8, 71].

На всю жизнь запомнится Пришвину эта похвала именно потому, что была она не столько за выученный урок, сколько за творческо-фантазийную попытку как бы «путешествовать с Майн-Ридом. Долго он провозился над этим приятным занятием и сам даже не знал, выучил он урок или не выучил», а затем вовсе «не серьезно, а из озорства стал рассказывать про Америку какую-то смесь Майн-Рида и учебника». И оказалось, что именно этот романтический, так соответствовавший творческому мышлению Розанова, подход к учебному материалу более всего понравился учителю: «Ты, брат, молодец <…> Знаешь, – продолжал Козел, – из тебя что-то выйдет <…> будешь   знаменитым путешественником. Садись. Очень хорошо.

И поставил пять» [8, 68-69].

В самом деле, в такие редкие моменты счастливы были как учитель и ученик, так и весь гимназический класс, радующийся удаче, неожиданно выпавшей их товарищу. Для Курымушки похвала эта была тем более ценна, что исходила от человека, про которого в гимназии говорили, что из всех он «самый ученый: у него есть своя книга.

– Про Америку?

– Нет, какая-то о понимании, и так, что никто не понимает…» [8, 68].

Само собой разумеется, что после такой публичной похвалы, вновь прославившей его на всю гимназию, поистине смертельным оскорблением станут сказанные в присутствии всего класса и по какому-то совершенно незначительному поводу, как считал юный гимназист, пренебрежительные слова Розанова: «Ты был такой интересный мальчик, когда собирался уехать в Азию, прошло четыре года, и теперь ты весь ломаешься: какой-то танцор! <…> Пошел на место, ломака, из тебя ничего не выйдет» [8, 88]. Для Пришвина, с детских лет отличавшегося духовной чуткостью и поэтическим мировосприятием, склонностью к саморефлексии и повышенным самомнением, многие и многие годы это публично высказанное мнение о его личностном ничтожестве переживалось как самая большая жизненная обида, что, безусловно, сказалось в дальнейшем на изображении розановского образа в художественных произведениях писателя. Тем не менее, необходимо подчеркнуть, что драматические события изгнания Пришвина из гимназии, связанные с именем Розанова, были существенно и необоснованно искажены в пришвиноведении соцреалистического периода, которое всячески старалось оправдать советского писателя Пришвина и очернить реакционного «мракобеса» и монархиста Розанова. В значительной мере этому способствовали и пришвинские подцензурные художественные произведения, особенно автобиографическая «Кащеева цепь», рисующая негативно-карикатурный образ Розанова как ненавистного учителя-«Козла».

Если взглянуть объективно, то в действительности все события, касающиеся исключения будущего писателя из гимназии, конечно же, были не столь однозначно связаны только со злой волей Розанова. Факты свидетельствуют, что учился Михаил Пришвин крайне плохо и за шесть лет пребывания в гимназии дошел лишь до четвертого класса. Конечно, первые неуспехи еще можно так или иначе объяснить сложностью обучения в классической гимназии, из-за чего он заканчивает 1883–1884 учебный год с двойками по латыни, математике, чистописанию и заключением Педагогического совета: оставить в 1-а классе на второй год как ученика «безнадежного (по малоспособности)»[2]. В третьем классе он вновь остается на второй год, но теперь уже по причине неудовлетворительной отметки за географию по итогам 1886-1887 учебного года. С переводом Розанова в Елецкую гимназию в августе 1887 года и неожиданно похвальной его оценкой знаменитого побега гимназистов «в Азию» Михаил вроде бы «берется за ум» и успешно переходит в четвертый класс. Однако в 1888-1889 учебном году его успеваемость вновь резко снижается: из семи предметов, внесенных в ведомость, только по Закону Божьему стоят «четверки» за три четверти. По другим предметам «двойки» перемежаются с «тройками», а по французскому языку и по особо интересующей нас географии, которую вел Розанов, сплошные «неуды». Вполне очевидно, что достигший шестнадцатилетнего возраста Пришвин вновь неминуемо должен был стать второгодником. При этом испортившиеся его отношения с Розановым (судя по сплошным «двойкам» по географии в течение всего учебного года) играли на фоне общей неуспеваемости роль лишь весьма косвенную.

Следует отметить, что формирование пришвинского миропонимания в гимназии в значительно большей мере шло под влиянием старших гимназистов, нежели под влиянием наставников и собственно учебы. По мере взросления Пришвина все более усиливался его интерес к проблемам жизни русского общества, росло стремление к дружбе с гимназистами, имевшими репутацию вольнодумцев, среди которых первенствовал племянник Г.В. Плеханова – будущий видный большевик Н.А. Семашко, выведенный в «Кащеевой цепи» под именем Ефима Несговорова. Благодаря этой дружбе Пришвин узнает о существовании революционного подполья, запрещенной антиправительственной литературы, научится петь международный гимн бунтарей-социалистов французскую «Марсельезу» и усвоит, как ему тогда представлялось, самое главное жизненное правило: стоит только узнать «что-то запрещенное, и вот это понять – сразу станешь и умным» [8, 85].

Словом, в 1880-е годы в Елецкой гимназии, как и во многих учебных заведениях России, вольнодумство было обычным явлением, а потому у гимназистов весьма популярными были отнюдь не стремление к урокам и учебе, а сомнения в справедливости как государственного устройства, так и мироустройства божественного. Кстати, точно такая же атмосфера духовного нигилизма в учебных заведениях была и двумя десятилетиями ранее, в годы гимназического учения Розанова, который с горечью замечал, что уже с середины XIX века пропаганда западнических революционно-социалистических идей, направленная на разрушение исторического бытия России, стала господствующим течением в русской литературно-критической и общественной мысли. При этом разруха в общественном сознании начиналась с преобразований в системе обучения, с превращения гимназий в полувоенные семинарии, в которых главная роль отводилась не естественным или общественным дисциплинам, а изучению безопасных для правящего режима мертвых языков. Насаждению верноподданничества и чинопочитания было призвано способствовать и устройство при гимназиях домовых церквей, так что учебный день для Михаила Пришвина, как и для всех гимназистов российской державы, начинался «в актовом зале, где каждый день в без четверти девять вся гимназия, от приготовишек до восьмиклассников, выстраивалась на молитву» [8, 66]. А по субботам в том же актовом зале перед портретом императора общее пение «Боже, Царя храни».

Здесь и был, по мнению Розанова, один из истоков юношеского нигилизма: повсюду в России учеников «заставляли всей гимназией перед портретом Государя петь каждую субботу “Боже, Царя храни” <…>

Как?

– Конечно, бездушно.

Нельзя каждую субботу испытывать патриотические чувства <…> конечно, мы “пели”, но каждую субботу что-то улетало с зеленого дерева народного чувства в каждом гимназисте: “пели” – а в душонках, маленьких и детских, рос этот желтый, меланхолический и разъяренный нигилизм.

Я помню, что именно Симбирск был родиною моего нигилизма» [24, 291].

Из компетентного розановского свидетельства о методах воспитания и образования становится понятно, почему у большинства учеников довольно скоро возникало стойкое отвращение как к фарисейски принудительному насаждению религиозности и патриотизма, так и к механическому заучиванию огромного количества оторванных от жизни схоластических мертвых сведений, которые составляли основное содержание гимназической «науки». Рано оставшись сиротой (отца потерял 5-ти лет, а мать – 14-ти), Василий в школьном возрасте жил со старшим братом Николаем, который после окончания Казанского университета служил учителем сначала в Симбирской, а затем Нижегородской гимназии. Как вспоминал Розанов, к гимназии он испытывал отвращение и учился плохо, а потому закончил обучение «”едва-едва”, – атеистом, (в душе) социалистом, и со страшным отвращением, кажется, ко всей действительности. Из всей действительности любил только книги» [27, 38]. При этом интересен сам круг чтения, свидетельствующий об идейной атмосфере школьных учебных заведений того времени. Как пишет Розанов, многие гимназисты запоем читали всех тех авторов, которые пропагандировали идеи материализма, либерализма и демократии, сугубо критически относясь к религии и монархической власти: Белинского, Писарева, Фохта, Бокля. Естественно, что просвещенные подростки учителей-реакционеров «ненавидели и боялись никак не менее, чем нечитающие, косные мальчики» [29, 176] и даже с братом Василий постоянно «ссорился, начиная с 5-6 класса гимназии: он был умеренный, ценил Н.Я. Данилевского и Каткова, уважал государство, любил свою нацию <…> Я же был “нигилист” во всех отношениях, и когда он раз сказал, что “и Бокль с Дрэпером могут ошибаться”, то я до того нагрубил ему, что был отделен в столе: мне выносили обед в мою комнату. Словом, все “обычно русское”» [27, 38].

Поэтому результат образования получался диаметрально противоположным: «Готовили из нас полицмейстеров, пригодовили конспираторов; делали попов, выделали Бюхнеров» [29, 180], т.е. из гимназии ученики шли прямиком в атеисты, в народовольцы, в революционеры, поскольку, заключал Розанов, школа и Министерство просвещения таковы, что, проучившись несколько лет в его училищах, многие становились нигилистами, готовыми идти на штурм самих основ государства, «а “на штурм” идут разбойники, или безумцы, которым “разорвать бы все”, и – тогда “все будут счастливы”» [28, 81]. Действительно, последующие события подтвердят ту истину, что разлагающее влияние революционной идеологии и политики через систему образования и воспитания способно в кратчайшие исторические сроки не только изменить укорененные в многовековой традиции манеры поведения и отношения людей, но и трагически трансформировать их миропонимание и нравственность, в том числе представления о счастье[3].

Таким образом не только отупляющая сознание учеников схоластика постановки образовательного процесса и фальшь нравственной атмосферы гимназии, но и мировоззренческий антагонизм взглядов на государственную идеологию, на роль религии и церкви в обществе разделял учащихся и учителей. И постепенно нараставшая холодность в отношениях Розанова и Пришвина закономерно сменилась открытой враждой, что с глубокой психологичностью будет показано в «Кащеевой цепи». Здесь интересно проследить политические и атеистические мотивы, которые обнаруживаются в контексте противостояния наших героев. В немалой степени этому способствовало свободное хождение по рукам атеистической и революционно-социалистической литературы, сама запретность которой необычайно возбуждала внимание молодежи именно к ней. Поэтому, когда Несговоров обещает принести книгу английского социолога Г.-Т. Бокля, популярного в среде русской либеральной и народнической интеллигенции за свои выпады против монархического деспотизма, то, услышав только, что это «запрещенная книга», что «существует целая подпольная жизнь», Курымушка по своей романтической натуре из одного слова стал создавать целый мир, «вообразив сразу себе какую-то жизнь под полом, наподобие крыс и мышей, страшную, таинственную жизнь, и как раз это именно было то, чего просила его душа [курсив мой – А.П.]» [8, 86].

Естественно, теперь стало уже не до учебы: Курымушка страстно желал начать новую, то есть запретную «подпольную и нелегальную жизнь», что в его понимании означало приобщиться к социальному протесту против всего: бога и общества, монархии и правительства, гимназии и учителей… Надо только поскорее остричь наголо волосы, чтобы все-все заметили и восхитились его готовностью совершать опасные подвиги. И конечно же, ближе всех к нашему гимназисту, возомнившему себя революционным бунтарем, оказался учитель. О преднамеренной готовности, о «заряженности» Алпатова-Пришвина на конфликт свидетельствовало «какое-то смутное решение начать свою жизнь совсем по-другому», с которым он пошел в гимназию в тот судьбоносный для всей последующей жизни день 18 марта 1889 года.

«Первый урок был как раз география. Вошел Козел, сел, заложил ногу за ногу и задрожал[4], заходила кафедра, затряслась половица и через половицу – и парта. Алпатов стал испытывать точь-в-точь такое же невыносимо противное, как от фарфоровой дамы. Своими зелеными   глазами учитель стал перекидываться от лица к лицу. Алпатов упорно смотрел, и когда встретил, то видел, как они зло вспыхнули и остановились, как две кометы – злейшие на всем небе светила. Алпатов опять скривил губы [курсив мой – А.П.], как Коровья Смерть, и от этого Козлу стало, будто он яд принял.

– Ты опять рожи строишь? – сказал он» [8, 96].

Так с психологического вызова – не только с вызывающе-дерзкого упорного взгляда, но истроящего рожи гимназиста начинается ключевая сцена открытой ссоры Михаила Алпатова с учителем географии Розановым. «Жалобно ударил колокол крестопоклонной недели: в церкви пели “Кресту твоему поклоняемся, Владыко”. При этом звуке Козел тихонечко и быстро перекрестился».

Как мы помним, еще совсем недавно Курымушка, видя, как любимый учитель мелко-мелко крестится, «узнавал в этих крестиках свое детское». Но теперь перед нами оказался уже не юный наивный гимназист, а причастный к революционному подполью борец, решивший демонстративно перед всем классом посмеяться над чувствами религиозной веры учителя: «Алпатов встал.

– Тебе что?

– Пост пополам хряпнул.

– Ну, так что?

– Коты на крыши полезли.

– Что ты хочешь сказать?

– Значит, месяц остался до полой воды.

Козел хорошо понял.

Козел такое все понимал».

Конечно же, учитель хорошо понимал, что ученики хотят втянуть его в невыигрышную и заведомо бесполезную дискуссию о связи еще языческих народных примет с официальным вероисповеданием и о тех методах, какими православие преподается гимназиях. Поэтому, не желая вступать в препирания с наглеющим буквально на глазах юнцом, Розанов попытался призвать его к дисциплине: «Сейчас же садись и не мешай, а то я тебя вон выгоню. Алпатов сел. Победа была за ним. Козел задрожал ногою, и половица ходуном заходила».

Непроизвольная дрожь была вызвана крайней раздраженностью Розанова, который еще раз убедился, что, казалось бы, совсем недавно прилежный и сообразительный ученик, так понравившийся ему своим мировоззренческим романтизмом и поэтичностью натуры, пошел на поводу у известных всей гимназии бесшабашных приверженцев революционно-социалистической идеи и стал быстро превращаться в форменного нигилиста, который настырно продолжал свое: «Вон вы опять дрожите, невозможно сидеть.

– Вон, вон! – кричал в бешенстве учитель.

Тогда Алпатов встал бледный и сказал:

– Сам вон, обманщик и трус. Я не ручаюсь за себя, я не знаю, что сделаю, может быть, я убью.

Тогда все провалилось: и класс исчез в гробовой тишине и Козел.

Заунывно ударил еще раз колокол крестопоклонной недели. Козел перекрестился большим открытым крестом, принимая большое решение, сложил журнал, убрал карандаши.

– Ты – маленький Каин! – прошептал он Алпатову, уходя вон из класса.

– Козел! Козел! – крикнул ему в спину Алпатов» [8, 97].

Исходя из приведенного текста, вряд ли можно согласиться с мнением, имеющим широкое хождение в советском пришвиноведении, что в этой истории «налицо только эмоциональная вспышка затравленного подростка. Розанову противостоял еще не столько сознательный борец, сколько ребенок, жаждущий справедливости и сочувствия» [5, 185]. Без всякого сомнения, основная вина в этом конфликте лежит на Пришвине, возмутительное поведение которого на уроке свидетельствовало отнюдь не об эмоциональном протесте якобы «затравленного подростка» против школьной рутины и даже не против конкретного учителя, – это была явная и открытая демонстрация своего вольнодумства и готовности приобщенного к революционному подполью новобранца к политическому протесту против всей системы власти, а не только правил поведения в гимназии.

Вместе с тем следует подчеркнуть, что стычка Розанова-учителя с Пришвиным-гимназистом, закончившаяся изгнанием последнего из гимназии с «волчьим билетом», т.е. запретом на обучение в каких-либо средних учебных заведениях Российской империи, также не была исключительной виной лишь ученика-подростка, о чем свидетельствует ряд последующих конфликтных событий, которые можно объяснить не столько революционно-социалистическим нигилизмом или беспутством нравов подрастающего поколения, сколько особенностями характера и психики самого Розанова. Через два года после исключения Пришвина, в мае 1891 года, с ним вновь происходит из ряда вон выходящее скандальное событие – избиение его подвыпившим отцом «прекрасного во всех отношениях мальчика, скромного и очень старательного» первоклассника Михеева. «Со мной случилось несчастие <…> без всякого частного повода, хотя общая причина для случившегося и была, быть может», – растерянно, но вполне самокритично рассказывает Розанов в письме к Страхову. Оказывается, прилежный первоклассник после четверки за предыдущий урок географии приготовился слабее, за что и получил «неуд». Поэтому Розанов, находившийся у себя дома и вынужденный оторваться от обеденной трапезы, стал раздраженно объяснять совсем некстати пришедшему отцу, почему он, желая ученику «показать, что к каждому уроку нужно готовиться тщательно, поставил ему 2+ (правда, можно было и 3– поставить)». И вот тут-то родитель, лично убедившись, что учитель начал преднамеренно занижатьоценки его сыну, путаясь в словах, стал объяснять, как такая несправедливаяпредвзятость обидна для любящего отца. Розанов же, видя, что посетитель мямлит одно и то же, по своему обыкновению просто перестал обращать на него внимание и «опустил голову, дожидаясь, пока он простится и уйдет». Естественно, такое открытое пренебрежение было воспринято выпившим для храбрости родителем как принципиальная позиция учителя по отношению ко всей будущей учебе его сына. Внезапно, как пишет Розанов, он почувствовал сильнейший удар кулаком по лицу, от которого упал на диван и затем услышал примечательные слова отца: «Быть может, я и погибну, но вот же Вам за детей наших» [28, 254–255].

(Продолжение следует)

 

ЛИТЕРАТУРА:

 

1. Варламов А.Н. Пришвин. М.: Молодая гвардия, 2003. 548 с.

2. Гиппиус 3.H. Задумчивый странник. О Розанове // В.В. Розанов: proetcontra. Кн. I. СПб.: РХГИ, 1995. С. 143–185.

3. Горький М. Письмо М.М. Пришвину 20 ноября 1923 г. // Собр. соч.: В 30 т. Т. 29. Письма, телеграммы, надписи. 1907–1926. М.: ГИХЛ, 1955. С. 417-419.

4. Горлов В. «Бедные Пришвины?» // Красное знамя. Елец, 2003. 6 декабря. С. 4.

5. Мамонтов О.Н. Новые материалы к биографии М.М. Пришвина // Русская литература. 1986. № 2. С. 175–185.

6. Обольянинов В.В. В.В. Розанов – преподаватель в Бельской прогимназии (письмо в редакцию) // В.В. Розанов: proetcontra. Кн. I. – СПб.: РХГИ, 1995. С. 246–248.

7. Первов П.Д. Философ в провинции // В.В. Розанов: proetcontra. Кн. I. СПб.: РХГИ, 1995. С. 88–101.

8. Пришвин М.М. Кащеева цепь // Собр. соч.: В 8 т. Т. 2. М.: Художественная литература, 1982. С. 5–482.

9. Пришвин М.М. Охота за счастьем (Рассказ из своей жизни) // Собр. соч.: В 8 т. Т. 3. М.: Художественная литература, 1983. С. 11–29.

10. Пришвин М.М. Глаза земли // Собр. соч.: В 8 т. Т. 7. М.: Художественная литература, 1984. С. 86–458.

11. Пришвин М.М. Незабудки // Пришвин М.М. Весна света. М.: Жизнь и мысль, 2001. С. 319–568.

12. Пришвин М.М. Дневники. 1905–1954 // Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. М.: Художественная литература, 1986. 759 с.

13. Пришвин М.М. Ранний дневник. 1905–1913. СПб.: Росток, 2007. 800 с.

14. Пришвин М.М. Дневники. 1914–1917. М.: Московский рабочий, 1991. 432 с.

15. Пришвин М.М. Дневники. 1918–1919. М.: Московский рабочий, 1994. 383 с.

16. Пришвин М.М. Дневники. 1920–1922. М.: Московский рабочий, 1995. 334 с.

17. Пришвин М.М. Дневники. 1923–1925. М.: Русская книга, 1999. 416 с.

18. Пришвин М.М. Дневники. 1926–1927. М.: Русская книга, 1999. 416 с.

19. Пришвин М. О Розанове // Контекст–1990: Литературно-теоретические исследования. М.: Наука, 1990. С. 161–218.

20. Пришвин М.М. В телячьем вагоне (Жизнь. 1918. № 10. 4 мая) // Пришвин М.М. Цвет и крест. СПб.: Росток, 2004. С. 192–195.

21. Пришвина В.Д. Путь к Слову. М.: Молодая гвардия, 1984. 262 с.

22. Розанов В.В. Уединенное // Розанов В.В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 21–86.

23. Розанов В.В. Опавшие листья. Короб первый // Розанов В.В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 87–202.

24. Розанов В.В. Опавшие листья. Короб второй // Розанов В.В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 203–370.

25. Розанов В.В. Закон Божий в училищах // Собр. соч. Около церковных стен. М.: Республика, 1995. С. 71–73.

26. Розанов В.В. Слово Божие в нашем ученьи // Собр. соч. Около церковных стен. М.: Республика, 1995. С. 75–82.

27. Розанов о себе. Ответы на анкету Нижегородской губернской ученой архивной комиссии // В.В. Розанов: proetcontra. Кн. I. СПб.: РХГИ, 1995. С. 37–44.

28. Розанов В.В. Собр. соч. Литературные изгнанники: Н.Н. Страхов. К.Н. Леонтьев. М.: Республика, 2001. 477 с.

29. Розанов В.В. Русский Нил // Собр. соч. Около народной души. Статьи 1906–1908 гг. М.: Республика, 2003. С. 145–199.

30. Розанов В.В. Полное собрание «опавших листьев». Кн. 2. Смертное. М.: Русский путь, 2004. 192 с.

31. Сукач В.Г. Летопись жизни и творчества В.В. Розанова (1890) // Энтелехия. 2007. Т. 13. № 15. С. 5–56.

32. Хайлов А.Н. Михаил Пришвин. Творческий путь. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1960. 162 с.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

 

[1] В пришвиноведении существуют разные объяснения розановской клички. Если в советскую эпоху преобладал вульгарно-социологический акцент на классовую ущербность дореволюционных педагогов: «Козел <…> ясен уже своим звериным прозвищем, подчеркивающим животную тупость, педантизм, отсутствие подлинно человеческого в воспитателях царской гимназии» [32, 65], то в постсоветский период можно встретить как социологическую, так и фрейдистскую интерпретацию: «Розанов в романе – Козел, олицетворение плена, зла, несвободы, пережитого в публичном доме <…> первый неудачный опыт героя в публичном доме оказывается, несомненно, связанным с Козлом; Василий Розанов, его прототип, первый открыто обозначил эротическую тему в русской литературе и общественной мысли, легализовал ее» [1, 31]. О методологической несостоятельности этих точек зрения, пытающихся объяснить, почему же Розанову в Елецкой гимназии дали кличку «Козел» говорит то, что в их основании лежит допущение, будто бы ученики (по сути еще дети) руководствовались в выборе прозвищ для своих наставников то партийно-классовым подходом, то пытались не только психоаналитически, но и социально осмыслить противоречивую розановскую натуру, якобы сумев проницательно разглядеть его некую похотливость ипредвосхитить оценку творческого вклада своего педагога в русскую литературу и общественную мысль России. На самом деле истинные причины рождения кличек или прозвищ в данном случае были, конечно же, на морально-бытовом уровне отношений, и об этом мы скажем далее.

[2] Сведения из гимназических документов о Пришвине, хранящихся в Липецком областном архиве, см.: [5, 175–185]. Интересно, что тем же постановлением Педсовета от 24 мая 1884 года на второй год в 3-б классе был оставлен и другой будущий корифей русской литературы Иван Бунин, соученик Михаила Пришвина по Елецкой гимназии.

[3] Именно эта роковая для России трансформация сознания произойдет с целым поколением русских юношей, воспитанных на идеях социализма и увлеченных примитивной идей «простоты и быстроты» решения всех общественных проблем путем революционного насилия. После Октябрьского переворота в опубликованной 4 мая 1918 года московской газетой «Жизнь» статье «В телячьем вагоне» Пришвин попытается привлечь внимание к роковой опасности внедрения логики классовой борьбы в общественное сознание, приводя в качестве примера классового понимания «гуманизма» мечту своего попутчика, юноши-большевика: «Если бы я мог собрать всю буржуазию, всех попов в одно место, в один костер, и мне бы досталось счастье поджечь его, – я бы поджег, я был бы счастлив» [20, 193].

[4] Неприятную привычку дрожать ногой, которая особенно сильно проявлялась в минуты волнения, позднее отметит и З. Гиппиус, в домашний круг которой Розанов был вхож с конца 1890-х годов [2, 147].



Другие статьи автора: Подоксенов Александр

Архив журнала
№4, 2020№1, 2021кр№2, 2021кр№3, 2021№3, 2020№2, 2020№1, 2020№4, 2019№3, 2019№2, 2019№1. 2019№4, 2018№3, 2018№2, 2018№1, 2018№4, 2017№2, 2017№3, 2017№1, 2017№4, 2016№3, 2016№2, 2016№1, 2016№4, 2015№2, 2015№3, 2015№4, 2014№1, 2015№2, 2014№3, 2014№1, 2014№4, 2013№3, 2013№2, 2013№1, 2013№4, 2012№3, 2012№2, 2012№1, 2012№4, 2011№3, 2011№2, 2011№1, 2011№4, 2010№3, 2010№2, 2010№1, 2010№4, 2009№3, 2009№2, 2009№1, 2009№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба