ИНТЕЛРОС > №3, 2012 > Об абсурде и боли

Георгий Кубатьян
Об абсурде и боли


07 марта 2012

Севак Арамазд. “Армен”: Роман. Перевод с армянского Альберта Налбандяна. — М.: Изд-во “Время”, 2011.



Книга названа именем единственного своего героя. Все прочие здесь не герои, но третьестепенные персонажи, существующие постольку, поскольку в них ощущается время от времени нужда. Какая? Подтолкнуть Армена к очередному поступку, навести на мысль. Оттенить ее, создать контрастный фон. Или послужить эмоциональным раздражителем. Отвлечь, если на то пошло, читателя, дать ему переключиться на другую судьбу. Ведь он же наблюдает за героем ежесекундно, с начальной фразы повествования до финальной в нем точки. Преувеличение? Вовсе нет. Автор отслеживает едва ли не каждый шаг Армена, ни на минуту не упускает его из виду, буквально не сводит с него глаз. Исключения двояки по характеру. Во-первых, автор отрывает от героя взгляд, чтобы дать общую картину происходящего либо нарисовать пейзаж, эскизный или довольно подробный, неважно; важно, что пейзаж и ситуация непременно включают в себя героя, который участвует в описываемом действии на вторых ролях или же видит этот самый пейзаж. А во-вторых, в разгар интимных сцен автор отводит взгляд. Однако таковых всего-то две.

Казалось бы, при неотступной сосредоточенности на герое мы знаем его как облупленного. Ничего похожего. Вот все, что нам о нем известно: “Он родился в Армении, в затерянном среди высоких гор маленьком селе Сар... Дом, в котором он появился на свет и вырос — единственным ребенком своих родителей, рухнул в одночасье в темную ненастную осеннюю ночь от неожиданного и страшного подземного толчка”. “Невыразимое отчаяние” матери с отцом и побудило сына попытать счастья на чужбине — немного там подзаработать и восстановить семейный очаг. Это, повторяю, все, что сообщает автор о заглавном герое книги. Вдобавок он аттестует его “молодым человеком”. А сколько нашему молодому человеку лет — около двадцати, под или за тридцать? Учился ли он, есть ли у него профессия? Высок он или кряжист, сухопар или в теле, брюнет или шатен? И много ли протекло времени “с того дня, как он попал в эту чужую и далекую страну”?

Ни на один из этих вопросов ответа нет. И нет информации, хотя б окольной, про вещи не менее любопытные. Что за страна перед нами, когда происходили запечатленные в книге события? Попытавшись унять интерес опосредованно, через детали, быстро смекаешь — ясности они не добавят, а с панталыку собьют окончательно. Ну, к примеру, время. Дом Армена разрушило землетрясение. Катастрофическое землетрясение случилось в наших краях в 1988-м. Стало быть, ориентировочно — конец минувшего и начало нынешнего века? Куда там! Отсутствуют элементарные приметы эпохи, допустим, аэропорт, интернет или какое-нибудь имя — кинодивы, футболиста, политика. Нету, не упоминаются. Что до разрушительных землетрясений, они в Армении случались и в 1920-х, и в 1930-х. Единственное свидетельство цивилизации, напрочь исключающее XIX век, — автовокзал. А в остальном — убогие развалюхи и домашняя скотина в небольшом однако же городе (не в предместье!), телега на проселочной дороге, вязанка собранного в лесу хвороста…

Место действия. Попутно замечу, что Севак Арамазд без малого два десятилетия живет во Франкфурте, хорошо знает язык (он и поехал-то совершенствоваться в германистике). Так ему и карты в руки, скажете вы, бери в оборот увиденное, постигнутое, сопоставленное со своим, используй, осмысляй. Ничуть не бывало. Степная равнина с рекой. Город, разделенный надвое лесом. Условные географические названия — Китак, Хигдиг. Имена, фамилии, прозвища, то библейские (Сара, Адам), то русские (Миша, Маша, Барин, Чаркин), то заведомо ничьи (Скорп, Каба, Ски, Гарб, Иси). Где ж это? Бог весть, и гадать ни к чему. Недаром один из персонажей говорит: “А меня зовут Мираш, Мираш Еку: русский, немец, монгол, кореец или кто угодно… Наверное, во мне перемешалась вся кровь человечества…”

Словом, автор избегает и конкретики, и национальной специфики. Взамен изображает события, равно возможные в любой стране и при любом общественном устройстве. Да и событий-то раз, два и обчелся. Только цепочка встреч и разговоров Армена с третьестепенными, как уже сказано, персонажами. С каждым он контактирует единожды, разве что вспомнит, как их свела бродяжья судьба в прошлом. А столкнувшись повторно с полицейскими, гибнет.

С чем это схоже схематически? В армянской литературе — с “Буйволицей” Гранта Матевосяна. В мировой — с “Одиссеей”, отчасти с “Гильгамешем”, со сказкой о колобке. Движение героя, встреча, снова движение, снова встреча. Роман? Это не роман вовсе, но малый эпос. Оттого-то писателя не занимают ни безответные наши вопросы, ни обстоятельства места и времени. Место действия здесь — ойкумена, весь обитаемый мир, а время действия — вечность. И медлительное, но внутренне напряженное повествование создает иллюзию, что герой, пребывая здесь и сейчас, напрямую с ней соотносится; вечность, она же почти неподвижна. Ну а его встречи, как вехи на пути, своей повторяемостью придают ее фрагменту, времени, какое-никакое течение.

Похоже, знаменитое двустишие Пастернака “Ты вечности заложник у времени в плену” вполне применимо к Армену. В медленно текущей реке дней и недель ему худо, как в плену. Берег удачи далеко, дальше, чем поначалу, люди, с которыми он связывал эфемерные надежды, норовят ударить исподтишка, да побольней. Выглядит он эдаким инопланетянином, не приспособленным к земной юдоли. Между тем это не так. Руки у него, что называется, растут откуда надо. Вот коротенький диалог: “— А что ты умеешь делать? — Да что угодно, — сказал Армен <…> — Класть стены, плотничать, штукатурить? — Могу”. Женщина просит его починить дверной замок, он и тут не тушуется. За два дня наводит порядок в захламленном, утопающем в грязи доме. За день, вкалывая без роздыха, ставит себе сносное жилище (“Домик он себе неплохой соорудил”, — завистливо говорит забулдыга-сосед).

Отчего ж Армену беспросветно, фатально не везет? Из повествования о трех заключительных днях его жизни, жизни страдальца, попытаюсь извлечь аргументы в пользу вывода, что все закономерно. По-другому земной срок этого, настаиваю, страдальца кончиться не мог. Он сам и неотступно приближал угрюмый свой конец.

Армен излишне серьезно смотрит на жизнь вообще, на все, что творится с ним и вокруг него, в частности. Здесь уместно выделить особенность, присущую книге. Пристально присматривая за героем — его реакцией на слово, жест, утренний луч, — автор неизменно привержен обостренной, пожалуй что болезненной рефлексии. Мы, в сущности, погружены в мысли героя, слышим и чувствуем их изнутри, но мыслительный ряд передается в третьем лице, как бы со стороны. Нет, это не поток сознания, хаотичный и витиеватый, а лишь узловые, главные его пункты. Важно не само происшествие, а как оно воспринимается, обдумывается героем.

Тут-то и зарыта собака. Что бы ни стряслось, Армен изыскивает в происшествии специфический аспект, и тот окрашивает его мысли в трагические тона. Только не думайте, будто и впрямь ищет, а там и находит. Это всегда случается самопроизвольно; глаголом изыскивает я напираю на необычность Арменовой мысли (либо писательской манеры автора). Герой, чей образ жизни и трудный скудный хлеб отнюдь не располагают к философическим эмпиреям, от темна до темна размышляет о бытии; больше, нежели бытие, занимает его разве что смерть. Она суровой нитью прошивает и накрепко соединяет ощущения, чувствования, самооценку молодого человека. “Да, это сама смерть, это взгляд смерти”; Армена “поразило ясное и недвусмысленное присутствие смерти”; скольжение теней “казалось ему победным шествием смерти, и путь ее лежал через него”; “эта молчаливая безымянная пустота и есть смерть. Смерть мира. Его смерть”; “И что-то остро пробудилось в груди. Смерть. Его смерть”. Я выкладываю в качестве примера скромную выборку, полный ряд оказался бы пугающе долог. Для вящей убедительности присовокуплю сюда две сцены похорон и вереницу видений с образами, не вызывающими разночтений, — черная рука, черный человек, утерянный бессмертник. И пускай внутренние монологи героя напоминают иной раз умствование, в целом они натуральны и не высосаны из пальца; некоторые куски — как миниатюрные философские эссе.

Что еще делает неизбежным трагический финал, так это абсурд, который плотным облаком окутывает любую почти ситуацию в книге, сценку и диалог. Атмосфера в книге смахивает на ту, что царит у Кафки, преимущественно в “Замке”; первым долгом это касается главок, описывающих Армена в особняке архитектора Скорпа. Попадаются страницы — изредка, но все же, — где герой С.Арамазда смотрится двойником землемера К., тоже хлебнувшего лиха в чужом городе. Сон, в котором Армен “с ужасом видит, что в руках у него не камень, а огромное черное насекомое с острыми хоботками”, представляется прямой отсылкой к “Превращению”. Как и у Кафки, абсурд углубляется стилем, имитирующим реалистическое письмо.

Назвав “Армена” малым эпосом, объяснимся. Сперва частность. Если древние делили мир на земной, профанный и небесный, сакральный, то ведь и наш автор делает что-то подобное. Сакральной силой выступает у него природа. Подлинная во всем, она не терпит актерства, фальши, брезгливо сметает их, словно буря, которая после лицемерных и роскошных — по высшему разряду — похорон очистила город от ядовитой лжи. Далее. В эпосах, известное дело, почти не находится места быту. Вот и здесь единственный бытовой эпизод (Армен в гостях у Сары) получился невыразительным. А еще стерты, старомодны, беспомощны две любовные сцены. Должно быть, оттого, что чужеродны книге. Но не попрекайте писателя слабой заземленностью повествования. Здесь изначально дышат не почва и судьба — только судьба.

Чья судьба? Кто не поймет, у того книга ничего, кроме недоумения, не вызовет.

“А всякий быт, в конце концов, враждебен мыслям о голгофе”, — сказано в давних замечательных стихах Юнны Мориц. Эта книга, где быта нет, она как раз о голгофе.

Не странно ли, что повествование, намеренно лишенное всякой конкретики, названо, во-первых, именем, а во-вторых, армянским именем? Определенность, я бы сказал, демонстративная. Приведу малозначащую с виду сценку. Герой просит у женщины попить. Она подает ему стакан воды.

“— Ты армянин, — сказала она, — ищешь работу…

Осушив стакан, он кивнул.

— А зовут тебя, наверное… Армен… Да ведь все армяне — Армены, — засмеялась она.

Он улыбнулся и вернул стакан.

— И спать тебе негде…”

Мимолетно, сквозь улыбку высказана суть. Имя героя в индоевропейских языках, исключая сам армянский, воспринимается как эпоним его родины. Говорят Армен, подразумевают — армянин. А еще — бесприютный, иначе говоря, бездомный. Он и на чужбину-то подался лишь из-за этого. Даже приводя халупу на пустыре в божеский вид, “Армен поймал себя на том, что мысленно восстанавливает родной очаг”.

Обиходные сведения насыщаются символикой. Бездомный (по-армянски “антуни”) — образ у армян архетипический. Издревле вынуждаемый под ударами судьбы покидать отечество, народ создал изумительную грустную песню о скитальце. На рубеже XIX и XX веков ее обработал великий Комитас. Его лекцию и концерт слушал в Париже Клод Дебюсси. “Создай Комитас "Антуни" и ничего кроме, — примерно так изложил французский композитор свои впечатления, — он и тогда б оставил свой след в музыке”. Герой книги возводит очаг, его разрушают, он этот очаг восстанавливает. Его предки веками делали то же самое. Случайно ли соседа, разорившего жилье, зовут Ата; то ли бессмысленная кличка наподобие Сили и Фузи, то ли тюркское “отец”...

Словом, “Армен” Севака Арамазда — притча об армянах, о крестном пути в абсурдном мире. Ни звука про геноцид, исторические жертвы. Разве что злоключения странного молодого человека порождают аллюзии на прошлое армян и на текущий день (их нынче сотни тысяч, уехавших, как и сам автор, кто куда в поисках удачи). Но вот закавыка — разглядит ли читатель иносказания да намеки? Русский — подоплеку происходящего, армянский — что писатель не столь отразил события, сколько преобразил. Иной раз до неузнаваемости, точь-в-точь как у сюрреалистов, экспрессионистов. Исхожу из того, что по-армянски книга вышла в апреле 2009-го, но внятных откликов на нее, кажется, так и не было.

Кстати. На последнем из большой серии рисунков Юнны Мориц, иллюстрирующих эту книгу, мы видим человека с умным искаженным лицом; избит ли он до смерти, как Армен, удивлен ли донельзя тем, что с ним стряслось? Его голову венчает грива волос, она сродни нимбу. Святой? Сбоку — три закрученных спиралью линии; то ли роза, увиденная сверху (символ извечной красоты), то ли знаки судьбы, многозначной, извилистой…

Юнна Мориц давно дружит с Арамаздом. Она написала предисловие к его стихотворному сборнику “Разомкнутый круг” (“Олма-пресс”, 2003), а к “Армену” — краткую емкую аннотацию. Главное же — сопроводила книгу тремя десятками чудных рисунков. Они не соотносятся с тем или иным образом, абзацем или диалогом. Это своего рода параллельное повествование, своими средствами воссоздающее воздух, атмосферу текста и его сплетенную с абсурдом символику.

А перевод “Армена”, работу, поверьте на слово, трудную, местами муторную, выполнил Альберт Налбандян, переведший, между прочим, и половину “Разомкнутого круга”, — чисто, во всех смыслах точно и практически без шероховатостей передал оригинал, многослойный и слегка странноватый.


Вернуться назад