ИНТЕЛРОС > №1, 2013 > Почтильон

Алексей Торхов
Почтильон


31 января 2013

Торхов Алексей Валентинович (поэтический псевдоним — “А.В.Тор…”) — поэт, прозаик. Родился 28 февраля 1961 года в с. Олинск Нерчинского района Читинской области (Россий-ская Федерация). Окончил юридический факультет Одесского государственного университета им. И.И. Мечникова (1992). Работал в экспертно-криминалистической службе МВД. Автор нескольких поэтических книг. Редактор литературно-художественного альманаха “Девятый Сфинкс”. Член Межрегионального союза писателей Украины, член Правления Конгресса литераторов Украины. Лауреат премии имени Владимира Сосюры (МСПУ, 2009); Международной Отметины имени отца русского футуризма Давида Бурлюка (2009); литературной премии “Славянские традиции” (2010). Лауреат Премии Волошинского конкурса-2012 по прозе. Живет в г. Николаев (Украина). Печатался в “ДН”, № 5, 2012.

 



В почтовой сумке гнездится одиночество и черпает от невысказанного.
На самом ее дне, если возможно представить такое, обнаруживаются тела, утонувшие в пучине молчания. Силятся вспомнить алфавит. Беззвучно кричат, и круглые рты их напоминают дыры бутылочных горлышек. Со дна этих колодцев даже днем видны коньячные звезды.

Потертая кожа, неровные швы. Вдоль и поперек перелатано — всего не объяснить, не упомнить. То ли вырезано — из сердца вон! То ли вшито и боишься кашлянуть…

— Услуги почты! Услуги морской почты!

Потасканная почтовая сумка оттягивает плечо, полна пустых бутылок.
Именно — полна пустых. Как голова.

Несвежий голос устало гнусавит. Висит над пляжем. Невыносимо долго растет из сутулого старика, словно щетина.

— Помогаю с отправкой писем! Доступные тарифы!

У зазывалы лицо потомственного алкоголика. А еще — изжеванный язык замполита и глаза, живущие отдельно. Кажется, вытащи их — тут же расползутся по ладошке, спрыгнут на песок и — поминай, как смотрели! Если же без подробностей, он — охапка мощей и конечностей. Все это как-то передвигается.

— Ну шо, Степаныч? Ни одного клиента за час… Я ж тебе говорил: хорошо не жили — нехрен и начинать!

— Вот, язвип-персона, важный перец… Конверты почтальона учат! Тьфу…

Шаги по раскаленному песку. Расхлябанная походка бесхозных дрома-
деров.

Пляж — место временной свалки людей. Приходится лавировать. Отдыхающие валяются, как неподъемные бутылки. Выпиты солнцем. Голые снаружи, пустые внутри. Собирай — озолотишься! Только кто ж их примет, даже дьяволу нужны не тела — души.

 

— Человек, по сути, остров, Колян. Чтобы сбыться, ему вода нужна, много воды. Столько, чтобы в глаза не помещалась. Вот они сюда и едут. На песке валяются, будто сами себя потеряли. Погоды ждут. Это как в доме без адреса писем ждать…

— Да нет, Степаныч, в таком доме лучше ждать повестки…

Голые тела с лоскутиками ткани. Женское уже не будоражит. У похмельных ангелов Степаныча импотенция, у бесов Коляна — передоз. Хотя, попадаются такие выпуклости! И смотрят в небо карие глазки грудей, а соски торчат, будто не забитые на пол-удара гвозди. Тогда взгляд цепляется за их шляпки…
И рвется бесцветная ткань бытия, и горизонт распадается на пунктир. Вынуждает замедлять и без того неспешное. Пересматривать, смаргивая.

— Что дед, бобик ожил? Или просто глаз мозолишь? — смеется из пустот фемины сучий голос.

— Изыди, тварь…

Ремень сумки сползает с потного плеча. Приходится постоянно поправлять.

— Желающие послать письмо самому себе! За очень смешные деньги…

— Ага! Себе пишешь, себе носишь — прочитать другого просишь.

— Ты чего это, Колян, стихами заговорил, не пугай меня. Нехорошо это — стихами о суетном да с издевкой…

— Отправляем письма в собственной таре! Дешево и удобно… В собственной таре…

Очнувшийся пляжник тупо смотрит на сборщика стеклянной подати. Сочувственно протягивает пустую пивную бутылку. Старик с достоинством берет ее клешневатыми пальцами. По-птичьи цокает языком:

— Увы, мил человек… Вынужден разочаровать. Вот смотрите — марка малого достоинства: “Янтарь. Светлое”… Имеет хождение только вдоль побережья. Такую даже не стоит отправлять — не дойдет. Дешевле будет докричаться. Увы…

Осторожно ставит бутылку на песок. Виновато пожимает плечами. По-военному трогается с левой ноги, чуть оттянув носок. Заунывно заводит нестроевую:

— Чому я нэ сокил, чому нэ литаю…

— Почтальон с тебя, как с моего худенького мирошник… А сокол — и подавно…

— Убогий ты, Колян… Про сокола отец мой постоянно пел. А сам даже голубем почтовым не стал. Так всю жизнь ножками и топал. Пока не стоптал их по самое сердце. Оно и остановилось. Эта сумка от него осталась. Как чехол, где никогда не лежали крылья… Вот ношу на память. Дело его продолжаю…

— Постоянный ты какой-то, Степаныч, аж противно… Нет чтобы послать всех, — слово зa слово, членом пo столу!

— Ничего фалличного, Колян… Только вообщественное.

 

Шаги не считаны. Круги не меряны. Почтальонский труд не нормирован: написано — доставь. А человеческая суть неизменна. Если докричишься.

— Степаныч, рассказал бы какую-нибудь нихераську…

— Эт можно… Попал Садко на дно морское, а там — камикадзе ржавый самолет ремонтирует!..

— Да ладно тебе, Степаныч, беса гнать! Люминий же не ржавеет.

— Ржавеет, Колян, просто у него ржавчина светлая. Все ржавеет.
Письма и те…

— Кто забыл написать письмо маме?! Кто забыл?..

Степаныч выхватывает взглядом старуху, встрепенувшуюся в тени под пляжным грибком. Пробирается к ней.

— Милок, я жеж не разумею ничего в этих почтах…

— А тут и разуметь нечего, баушка… Вот сюда говорите, будто ухо это…
А что на сердце поближе лежит, то и говорите…

Баушка скороговоркой шепчет в бутылочное горлышко:

— Матушка, кланяюсь Вам низко… не серчайте… изба Ваша стоит… присматривать попросила… Николай меня не обижает… потому как умер давеча… кума Любка надоедает, судачит… еще заладила, что денег Вам занимала… может, вспомните, то сообчите мне… если надумаете присниться…

Потом спохватывается:

— Ой, милок, не много наговорила-то, поместится?

— В аккурат… — кивает старик.

Степенно берет бутылку из ее рук, оглаживает стекло. Придирчиво осматривает этикетку. “Приморский портвейн. Емкость — 0,7 л”.

Достает из кармашка сумки белую капроновую пробку, сноровисто закупоривает горлышко.

— Матушку Вашу помню, доводилось… Портвейн ей по душе был. Дойдет, не переживайте…

Бережно вкладывает письмо в боковой отсек сумки.

— С почином, Степаныч…

— И тебе не хромать, полезный…

— Какая-то голосовая почта получается… Не проще записки внутрь вкладывать?

— Не проще, Колян… Когда излагаешь и читаешь не вслух, а “про себя”, тогда о Боге не думаешь. Все равно что предаешь его по мелочи. Молчишь, будто таишься. Внутрь себя бросаешь. А там такая яма — нырять бесполезно… Пусть без умысла, а получается — меняешь божественный звук на пустоту. Теперь уже слово не есть Бог. Теперь оно есть человек… Соображаешь? Во-от… Потому — никаких писулек! Не принимаю немых посланий. Пускай твое
письмо — один пустяшный стон, но ты его из себя достань! Выскажи…

— Эк мудрено, Степаныч… Остается поверить на слово… которое человек. А человек ты стоящий, уважаю…

— Ну, хоть ты…

 

Облезлые, когда-то синие шлепанцы старика затевают новые следы. Шлепают вдаль — по невидимой почтовой тропе, по каленому песку.
Одинокая птица трепещет в пустоте выгоревшего неба. Полощет крылья в горячем воздухе.

 

— Вот взять птицу — она тоже письмо. Только как ее прочитать? К тому же не нам она писана, Колян, не нам.

— Это ж как ее вот взять-то, Степаныч? Скажешь тоже?..

 

Так и коротают за беседой жизнь, день — до вечера. Вынуждены
уживаться — сторчавшийся бес Колян да спившийся ангел Степаныч. Шлепанцы семенят по песку. Обходят пляж, оставляя неспешные мазки следов на песчаной холстине. Солнце висит музейной лампой, освещает ежедневный шедевр без рамы. Сегодняшний эскиз ничем не отличается от вчерашнего:

“Левая подошва отчаянно косолапит, постоянно забирая внутрь. Правая, напротив, не отклоняется ни на йоту. Левая — налегает на пятку. Правая — даже не очерчивает своих границ. Левая — вдавленные ямки. Правая — легкое пятно-прикосновение. Левая — … Правая — … Левая — правая — левая — правая…”

Пункт приема стеклотары на выходе из пляжа выпадает из курортного
ансамбля. Маскируется в кустах. Впрочем, на популярность заведения это не влияет.

Приемщик Лаптын лениво всматривается в местную жизнь. Отставной грузчик с нависающей улыбкой памятника, даже единственным глазом видит за нескольких.

— А вот и Колян Степаныч… Как часы-ходики. Уже с уловом тиктакает.
Рыхлое лицо его собеседника оживает:

— Ты знаешь, Лаптын, не могу понять — он и впрям свихнулся с этой отцовской сумкой или косит? Я у него как-то пытался выцыганить одну запечатанную бутылку. Если бы он ими не дорожил, точно на голове бы у меня разбил!

— Чужая душа — Потемкин. Такие фанерные деревни явит — степь не заметишь! — смачно сплевывает слова Лаптын. — Только с чего ему косить-то — все срока выслужил, все долги отдал. Теперь жизнь сама по нему служит, фитилек поддерживает…

Согбенная фигура, пришаркивая, входит в тень павильона. Устало снимает с плеча увесистую сумку.

— Здоров были, Степаныч!

— Здоровей видали… — бурчит старик. — Почем нынче сдать?

— По деньгам, Степаныч… По деньгам. Курс прежний: нам — шиш, вам — по локоть. Выкладывай.

Николай Степанович, кряхтя садится на корточки. Неспешно, бережно
выставляет бутылки на пол. Сортирует. Закупоренные отставляет в сторонку, пустые, бутылку за бутылкой, ставит в пластиковый ящик.

— Дед, а может, поменяемся на одну почтовую, с начинкой?..

Старик поднимает голову. У самого лица покачивается денежная купюра, округло смотрит глазами молодого Шевченко. Чуть выше — бельма рыхло-лицего.

— Грабки забери, Рыхлый, а то отвяжутся! А бумажкой слюни подотри… — В голосе старика обнаруживается сталь, заточенная резать по-живому.
На дне его водянистых глаз начинает вскипать взгляд.

Пальцы Рыхлого непроизвольно комкают купюру, бумажный комочек прячется внутри кулака.

Бутылки, как мыши, переждавшие опасность, опять стеклянно шуршат, цокают. Закупоренные письма — числом пять — вольготно размещаются на дне опустевшей сумки.

— Бывай, Лаптын… Супруге поклон.

— Давай, служивый…

Лаптын долгим взглядом провожает старика. С трудом выныривает из одолевших мыслей:

— Вспомнил… Когда армейский почтальон приходил, каждое его движение ловили. Как раскладывал. Как раздавал. Никому не хотелось услышать “Тебе еще пишут!”. До последнего надеялись… Вот и нам нынче… “Еще пишут…” Только пишут ли… Некому.

— Да какой он почтальон? Почти… Почти-льон…

— Сам ты “почти”! Ты его глаза видел?.. На десять твоих поменять можно.

Из динамика на спасательной станции тычется в небо раненый женский голос:

 

Всякий раз падает на песок:

Мы срослись плавниками...

Камикадзе выползают на отмель,

Чтобы влет задохнуться,

Чтоб недолго по краю…

Умираю!!!


Вскоре голос и вправду умирает. Но сразу оживает в мужской ипостаси, уговаривает не заплывать за буйки.

 

— Степаныч, так даже на новые шлепанцы не заработаешь! Эти-то уже и цвет свой забыли…

— Зато я помню. Свидетельствую — синий… Будто взгляд Зойкин… Как я им тогда захлебывался!.. А на новые мне уже тратиться без надобности. Жизнь сама выдаст. Чтобы шлепал от нее подальше… Последний хрип моды — модель “Дембельские белые”…

— Ой, в точку! На бесцветьи и белый — радуга…

— Не белохульствуй, рожа…

 

Тела пляжников все больше напоминают песчаные барельефы. Словно совсем недавно здесь забавлялись недобрые дети, лепили человеческие
“пасочки”.

Сухой усиливающийся ветер слой за слоем сдувает песочную кожу. Человекообразные островки, обманутые большой водой, трескаются от жары, осыпаются.

— Новый вид услуг: “Молитва — письмом”! Новый вид… Стопроцентная доставка…

Голос наконец-то отслоился от старика. Возникает хаотически, то там, то сям. Гаснет на полуслове. Ближе к вечеру он чудится везде. Но отчетливее всего в чахлых кустиках, неподалеку от причала. Здесь, в бубнящей невнятице проступают даже куски внутренних диалогов:

 

— А с жизнью, Колян, общаться надо. Кричать надо в ее сторону. Каждый онемевший к ней, мнит себя Буддой. А по сути он — кем-то Забудда.
Забуддыга…

— Это все равно, что чаек вместо почтовых голубей пользовать, Колян. Такая и доставка будет. До первого рыбьего косяка…

Правда, Колян все чаще отмалчивается.

Иногда, если повезет, почудится очередная нихераська “от Степаныча”:

 

— Сидят на дне эти камикадзе, ставшие крабами, и читают-читают перехваченные письма и донесения врага. Пытаются вычитать между строк: что да как на родном острове. Кровавит ли восходящее солнце, заполняет ли мокрожилия… А вместо этого — снова и снова! — чужая любовь. Ни к тем. И не от этих. Да океаном — всеобщее одиночество… Так и сидят, как в трансе. А потом, очнувшись, посылают на разведку самого молодого…

 

Волны слизывают следы босых ног, идущие им навстречу. Пытаются дотянуться до исходной точки — опустевших шлепанцев.

Выброшенные пучки водорослей. Развороченный студень медуз. Мусорные отголоски былых атлантид. Сразу и не бросается в глаза, как пробираясь среди отторгнутого морем хлама — боком, обреченно, вдоль неровной линии прибоя — ползет краб-камикадзе. Неотвратимо заходит на главный курс, слева от объектов.

Еще пара минут — и упрется в пустую почтовую сумку. А может, передумав, примет чуть ближе к морю. Чтобы врезаться в облезлые шлепанцы, в которых с трудом угадывается синий цвет.

Впрочем, нет синего, как не было.

Ни в низком небе. Ни в близкой воде.


Вернуться назад