ИНТЕЛРОС > №11, 2016 > Рассказы

Борис БЕЛКИН
Рассказы


06 декабря 2016

Граждане Востока

 

Не успели мы толком рассесться, а наша учительница русского Пелагея Петровна завести привычное: «…ни ума, ни совести, ни чести, одна гадость, мерзость…» — как дверь распахнулась и в класс влетела Нина Григорьевна — учительница французского в старших классах. Маленькая и злая, с носом, похожим на клюв. По красной повязке у нее на руке можно было догадаться, что она — дежурная по школе. Поэтому все подумали, что она ищет каких-то нарушителей. Класс замер. Нина Григорьевна бешеной вороной заметалась по классу, то и дело картинно замирая и всматриваясь в наши лица. Наконец она безошибочно остановилась около бандита Маргулиса и впилась в него трагическим взглядом. «Ты!» — она потянулась к Маргулису хищной рукой. Маргулис привычно заканючил — «…это не я… не я…» Следующим Нина Григорьевна уже вполне ожидаемо выбрала Калера — соседа, приятеля и привычного подельника Маргулиса. А вот дальше случилось неожиданное: «И ты!» — сказала Нина Григорьевна и показала на меня. Теперь уже мне захотелось сказать, что она обозналась или что-то перепутала. «Молчать!» — страшно закричала учительница. Объявив, что ждет нас троих на следующей перемене у себя в кабинете, Нина Григорьевна наконец ушла, хлопнув на прощанье дверью. «Попались, голубчики!» — счастливо улыбаясь, обратилась к нам Пелагея Петровна. Настроение было безвозвратно испорчено. Я слышал, как сидящие неподалеку Маргулис и Калер гадали, когда и на чем они могли попасться, и как лишенный всякой совести Маргулис говорил — «…чтобы ни было, все валим на Белкина…» Деваться было некуда. Объединенные грядущей опасностью, мы двинулись навстречу неведомому. Как же мы ошиблись!

Заметно подобревшая на перемене учительница сказала, что она долго искала таких симпатичных ребят, как мы, и что она счастлива, что нашла именно нас. Маргулис и Калер переглянулись. Похоже, таких слов им еще никто не говорил. Еще Нина Григорьевна сказала, что она умеет дружить и что если мы поможем ей в одном очень важном деле, то она этого никогда не забудет. 

Нина Григорьевна раздала каждому из нас по листочку, отпечатанному на машинке. «Туркменская Советская Социалистическая Республика образовалась в 1924 году. За годы Советской власти было построено более 15000 (кажется, так — сейчас уже точно не помню) крупных промышленных предприятий. Граждане Советской Туркмении — полноправные члены единой семьи социалистических наций», — прочитал я не без некоторого недоумения.

«А теперь — вслух и с выражением», — распорядилась учительница. 

Первым читал Маргулис — было заметно, что он очень старается. В его отрывке говорилось об Узбекской ССР. «Отлично», — сказала учительница. Маргулис расцвел. Следующим стал Калер. «Таджикская ССР…» — начал он. Тут же выяснилось, что он не выговаривает букву «р», а в слове «что» четко произносит «ч». «Ничего страшного», — сказала Нина Григорьевна (она, кстати говоря, тоже грассировала).

 Нина Григорьевна спросила, понимаем ли мы, как важна интернациональная работа. Оказалось, что Клубу интернациональной дружбы нашей школы (которым как раз и заведовала Нина Григорьевна) поручено представлять Таджикскую, Узбекскую и Туркменскую ССР на большом фестивале во Дворце пионеров, посвященном 50-летию Великого Октября.

 Нина Григорьевна долго искала лучших из лучших. И вот именно на нас — на Маргулиса, Калера и на меня — пал в итоге выбор учительницы. Еще она сказала, что участие в таком важном государственном деле — это доверие, честь и ответственность. Но что она в нас уверена и не сомневается, что мы достойно справимся с этим почетным делом. 

 Мы неожиданно приобрели могущественного покровителя. Особенно это нравилось Маргулису и Калеру. От Нины Григорьевны шарахалось полшколы, нас же она поила чаем, кормила печеньем, мы были едва ли не единственными, кому она дарила свое расположение. 

 Я с удивлением заметил, что искусство облагораживает даже тех, кто приобщился к нему случайно, — Маргулис и Калер заметно притихли, а на очередную репетицию пришли в тюбетейках. Теперь на переменах вместо того, чтобы хулиганить, они повторяли текст. Не желая отставать от недавних аутсайдеров общественной жизни, я был вынужден так же старательно учить свой отрывок. Делал я это дома. Как-то за этим занятием меня поймал папа. «Это что еще за абракадабра?» — мрачно спросил он. Я объяснил. «Ну и за какие заслуги тебя на это поставили?» Я сказал, что не знаю и что вместе со мной выбрали Маргулиса и Калера. Папа замолчал и, кажется, задумался — похоже, он вспоминал, как выглядят Маргулис и Калер. Вдруг выражение его лица поменялось, и он захохотал. «Анекдот про жидомордовскую АССР знаешь?», — неожиданно спросил меня он. «Расскажи», — попросил я. «Молод еще, — непоследовательно сказал папа и продолжил: — значит, настоящих узбеков и таджиков в школе взять неоткуда?» Теперь задумался и я. Кажется, на год младше учился грузин, а шестом классе — негр из Мадагаскара. Я даже фамилию его знал — Рандрианбелануни. И никаких узбеков, таджиков и прочих туркменов. А вот евреев было много. Особенно в нашем классе. 

 И только тут я понял, по какому принципу нас выбрали. Дело, оказывается, было вовсе не в том, что мы такие симпатичные и уж тем более не в таланте. Просто самыми темными (сейчас, в лучшем случае, сказали бы — черными) оказались Маргулис, Калер и Белкин. 

 

 Страшно сказать, сколько лет прошло с той счастливой поры. Давным-давно покинули страну и Маргулис, и Калер. (Первой, кстати говоря, уехала Нина Григорьевна.) А я остался и дожил до удивительных времен. Иногда я задумываюсь, как странно за эти годы изменилась общественная ситуация, в том числе и демографическая. Во всяком случае, в Москве. Думаю, что с представительством выходцев из Средней Азии, где бы то ни было, проблем давно нет. А вот евреев, возможно, пришлось бы и поискать. Интересно, возможна ли сегодня обратная ситуация — узбеки, таджики и туркмены изображают еще недавно многочисленных московских евреев? Вряд ли. И потом — даже вообразить себе трудно, что бы это могло быть за представление. 

 Я почему-то все больше вживаюсь в случайную роль из моего детства. Не знаю, как с этим обстоят дела у Маргулиса и Калера, а меня то и дело продолжают принимать за узбека или таджика. Не спасает ни галстук, ни очки, ни кожаный портфель. Причем, обескураживающее единодушие в этом проявляют не только москвичи, но и сами гастарбайтеры. Я уже не раз думал, что при неудачной встрече с патриотически настроенными головорезами, шансов у меня немного. Вряд ли я успею объяснить им, что я не таджик, а еврей. К тому же, я совершенно не уверен, что это сильно поправит ситуацию. Вот ведь дикость какая.

 

 

Избранница

 

 В шестом классе моя жизнь роковым образом переменилась. 

 Все началось с того, что я стал гидом-переводчиком.

 Идея записаться в кружок при Дворце пионеров принадлежала моему приятелю Лене Катцельмахеру.

 Катцельмахер был поэт. Он писал стихи и посещал детский литературный клуб «Кошкин дом».

 Хорошо помню название одного из его стихотворений: «Читая Рылеева». Я знал, кто такой Рылеев, но настроения взять да и почитать его что-то никогда у меня не появлялось. Тогда я читал фантастику — Брэдбери и Шекли. На стихотворение же Лени, начинавшееся словами «Что-то скрипнуло, что-то хлопнуло...», я тут же ответил сокрушительной пародией, после чего Катцельмахер чуть не перестал навсегда со мной разговаривать.

 Катцельмахер был толстым, рыжим и не стеснялся показывать, что боится драться. В меня же с детства папа вбивал что-то похожее на кодекс чести самурая. (Странная, кстати говоря, деталь — отец Катцельмахера как раз был известным переводчиком с японского, но вот ему почему-то и в голову ничего подобного не приходило.) В общем, это была какая-то сомнительная дружба — трусливому и изнеженному Катцельмахеру (меня чуть не стошнило, когда однажды мне довелось увидеть, как его мама после ванны собственными руками натягивает любимому сыну носки на распаренные толстые ножки) никакой интеллектуализм не помогал подняться до образа настоящего мужчины.

 Конкурс во Дворце пионеров мы прошли с блеском. Напрасно мы не ценили своей спецшколы. На первом же занятии кружка выяснилось, что другие дети стесняются при нас говорить, а преподавательница-студентка признала нас за равных и пообещала принять по нашей рекомендации любого.

 Мы дали понять в школе, что стали серьезными людьми и владеем некоторыми возможностями.

 — И вы теперь, что же — будете настоящих французов по Москве водить? — спрашивали нас ошеломленные одноклассники. (Шел 1971 год.)

 — А то каких же, — отвечали мы с достоинством.

 — И будете с ними по-французски разговаривать?

 — И будем, — отвечали мы, не сомневаясь.

 — А может, они вам еще и подарят что-нибудь французское?

 — Может, и подарят, — отвечали мы, сладко обмирая внутри.

  — А может, вы потом и во Францию поедете? — ахнув, спрашивали одноклассники.

 — Кто знает? — отвечали мы и довольно переглядывались.

 — А нельзя ли нам тоже, туда же, к вам? — безнадежно спрашивали одноклассники.

 — Нельзя, — отвечали мы и улыбались, — конкурс прошел, набор закончен. 

 Мы сразу же приобрели дополнительный вес в классе.

 С нами вдруг захотел дружить отличник Овчинников. 

 Но главный результат, заключался, пожалуй, вот в чем — я вдруг снова стал ловить на себе взгляды подруги моего раннего детства (к этому времени уже безвозвратно закончившегося), красавицы Ирины Голошеевой.

 

 В начале пятого класса мои безответственные родители, совершенно не понимая, что же они делают, обменяли нашу квартиру, и мы переехали в другой район.

 Надо, правда, признать, что я и сам не слишком понимал, что мы натворили. 

 Результат сказался незамедлительно. Случилось это уже в конце учебного года. Именно к этому времени красавица Ирина Голошеева, каковой она являлась, если не с рождения, то определенно лет с пяти (когда и свела нас судьба), приобрела женскую стать и, в частности, те умопомрачительные пропорции и размеры отдельных частей тела, с которыми она не расстается вот уже без малого сорок лет, являя миру еще одну загадку, постичь которую я давно зарекся.

Так вот, совершенно неожиданно, красавица Ирина Голошеева вдруг стала обьектом, даже не столько поклонения, сколько неприкрытого вожделения двух наших новых одноклассников. Мои старые товарищи — бандит Маргулис, остряк Любомудров, недоросток Карасюк, верзила Гарьковтупица Попцов, изобретатель Пафнутьевский и придурок Борозявин— бесспорно были в определенном смысле людьми чести и скрывали вожделение, кто как умел. Поэтому жизнь красавице никогда сахаром не казалась — ее дразнили, над ней издевались и даже пытались бить. А вот два новых ученика — Семёнов и Лагутин, в неведомых местах приобщившись иным традициям и поведенческим моделям, буквально засыпали красавицу ворохом записок беспрецедентного содержания. И Семёнов, и Лагутин были детьми номинально интеллигентных родителей, коренных москвичей во многих поколениях, но то ли сказался опыт летних выездов на дачу, то ли в них вдруг ожили какие-то древние корни, но заговорили они языком дремучей деревни, посылая в качестве признаний в любви то, что сельские девицы, украдкой смахивая слезу, переписывают из чужой специальной тетрадки в свою собственную, к определенному времени заведенную.

«...Но глаза твои большие/ Не дают покоя мне...» — трогательно выводил Лагутин, подписывал «Игорь» и отправлял эту замечательную записку красавице по рядам на уроке, скажем, биологии.

«...Думал я, что позабуду/ Обойду их стороной...» — с того же места вдохновенно продолжал уже Семёнов и уже на уроке, скажем, истории и посылал немного растерянной красавице за подписью «Серёжа».

Никто не понимал, что происходит и что надо делать.

А потом, что называется, грянул гром. 

Мой, к тому времени уже бывший друг, остряк Любомудров вдруг отозвал меня в угол и, озираясь по сторонам, шепотом и под страшным секретом, сообщил, что, по его сведениямемёнов и Лагутин, бомбардировавшие Ирину Голошееву цитатами из русского фольклора и советских песен уже на протяжении нескольких недель, очевидно, сочтя предварительный этап ухаживаний завершенным, послали красавице записку, в которой с немыслимой прямотой написали следующее — «Ира, давай...» и подписались: «Серёжа, Игорь».

Меня будто ударили мешком по голове, земля пошла из-под ног, я еле устоял. Я решил, что ослышался. «Что давай...?» — переспросил я, не веря.

«Да то самое, то самое, — зашипел мне на ухо Любомудров и повторил, — давай...»

И он снова произнес слово, которое я и узнал-то совсем недавно (еще полгода назад, когда интеллектуально недоразвитый Попцов на уроке русского языка, глупо хихикая, закрывал пальцами две первые буквы глагола в предложении «Ветер сгибал деревья...», я и в толк не мог взять, чему эта дубина так радуется), за которым скрывался какой-то смутный, но, без сомнения, жуткий смысл, противоестественный самой человеческой природе.

Кажется, я сказал тогда: «Не может быть...»

— А если да? — завизжал Любомудров. — А если она согласится?.. Что же тогда будет?

Я и представить себе такого не мог.

— А если да? А если да? — не унимался Любомудров.

Я в очередной раз подумал, что его неиссякаемая ненависть к красавице была не вполне убедительной.

— Только ты можешь им помешать, — заклинал меня Любомудров, — ты же друг, сосед... А то какой же ты настоящий друг, если не можешь помочь...

Не Любомудрову было учить меня кодексу чести. Я сказал, что сегодня же разберусь в этой некрасивой истории, а виновные получат так, что заниматься тем, чем они собрались, им расхочется до конца своих дней.

 Вечером я сказал дома, что иду гулять, а сам сел на метро и поехал на старую квартиру.

 Еще издали я заметил Семёнова и Лагутина, перемещавшихся перебежками, от дерева к дереву, перед заветными окнами. Увидев меня, они рухнули в кусты и поползли в направлении гаражей.

 Не обращая на них ни малейшего внимания, я прошел в родной с детства подъезд поступью хозяина.

  Уже через несколько минут я вышел обратно. На мое требование дать отчет в происходящем, мне впервые в жизни было указано на место. Кроме того, мне было предложено никогда больше не приходить без приглашения. «Мне это неприятно», — пояснила моя бывшая соседка и бывшая подруга.

 С этого дня моя жизнь непоправимо переменилась.

 А в жизни красавицы, по слухам, появились не Семёнов с Лагутиным с их подростковым дебилизмом, а какой-то взрослый матрос Толик из мореходного училища.

 

 И вот теперь, кажется, снова пришел мой час. Записываясь в кружок, я и не предполагал, что тем самым приближаю свой триумф.

 Я понимал, что после всего происшедшего обращаться прямо ко мне красавице могло быть и неловко, и не удивился, когда Катцельмахер с глазами, горящими от возбуждения, сообщил мне, что сама Ирина Голошеева спрашивала, нельзя ли за нее как-нибудь похлопотать в кружке юных гидов-переводчиков. Катцельмахер сказал, что не смог заснуть ночью, что он боится, что в его жизнь снова войдет любовь, и что он уже написал несколько лирических стихотворений (к слову сказать, любовь уже неоднократно посещала Катцельмахера). Все это меня не интересовало. Главное заключалось в том, что уже на следующее занятие мы отправились впятером — я, Катцельмахер, отличник Овчинников, красавица Ирина Голошеева и ее неприметная подруга Ира Прохорова, также взятая по просьбе красавицы для создания ей наиболее комфортных условий жизни.

 И действительно, жизнь начала налаживаться. Я доминировал на занятиях, и мне пару раз показалось, что я поймал на себе тот взгляд, которым красавица смотрела на меня всю недавнюю жизнь. Все вместе мы возвращались домой, спускались по склону Ленинских гор, ели мороженое. Я не торопил события.

 Судьба же, по-видимому, всерьез решила воздать мне за все лишения прошедшего года, и уже на следующем занятии постучала в дверь в облике заместителя директора Дворца пионеров по воспитательной работе. Оказалось, что кружок гидов-переводчиков является структурным подразделением, так называемого КИДа — Клуба Интернациональной Дружбы. Поэтому члены нашего кружка должны были делегировать двух самых достойных пионеров в Правление этого самого КИДа, чтобы они там вели большую идеологическую работу, а также при необходимости с честью представляли нашу детвору на различных международных...

 При этих словах красавица заметно оживилась. Я сообразил мгновенно, не дослушав. Я вдруг увидел, как в развевающихся красных галстуках, в составе советской делегации, мы с Ириной Голошеевой сходим с трапа самолета в парижском аэропорту Орли... «Предлагай меня!» — прошептал я КатцельмахеруКатцельмахер поморщился. «Зачем тебе это нужно?» — недоуменно спросил он. (Уже тогда он обнаруживал склонность к диссидентству.) Я не ответил и тут же предложил Ирину Голошееву. Уже через минуту мы стали членами Правления.

 Со следующей недели мы окунулись в политическую жизнь. Нам сразу же обрисовали перспективы, и я убедился, что не ошибся. Именно Правление и открывало детскую дорогу за границу. Мы сразу же выучили слова гимна Всемирной Федерации Демократической Молодежи — «Дети разных народов, мы мечтою о мире живём...» Нам тут же раздали настоящие заграничные значки на выбор: или «Free Angela!» (с фотографией темнокожей Анджелы Дэвис, томящейся в американских застенках), или «Liberte au Vietnam!» (героический Вьетнам уже не первый год оказывал вооруженное сопротивление все тем же американским агрессорам).

 Я вдруг оказался во власти страннейшего чувства. Дело даже не в том, что я жил в ожидании неотвратимого счастья. Никогда в жизни я больше не ощущал такой гармонии и взаимосвязанности личной и общественной жизни. И благодарность за это я испытывал не к кому-нибудь, а к пионерской организации и Всемирной Федерации Демократической Молодежи.

 Первым общественным делом, призванным спаять Правление в дружный коллектив единомышленников, должна была стать поездка в подшефный интернат. Мой гуманизм не простирался так далеко, но после того, как Ирина Голошеевабезоговорочно заявила о своем участии, я попробовал осторожно прощупать почву дома, завести разговор о детях-сиротах, которые ждут нашего приезда, но столкнулся с полным нежеланием папы что-либо понимать: «Какой еще интернат, какие дети... тебе, что, заняться нечем?» Слова о бедных детях, что так проникновенно и убедительно звучали из уст наших руководителей, разбивались о каменное лицо папы, теряли всякий смысл и звучали чистым идиотизмом. Когда же я заикнулся о возможной ночевке, разговор и вовсе был оборван. «У тебя, что, дома нет, чтобы по интернатам ночевать? Не валяй дурака

 В итоге я остался дома. Поездка же и впрямь дала какие-то сомнительные результаты. Я так и не понял, что там делали мои товарищи по Правлению днем — ночью же они почти не спали, от кого-то прятались, ели, ходили друг другу в гости, играли во что-то странное.. общем, все было крайне подозрительно.

 Потом был вечер с молодыми представителями каких-то рабочих движений Европы. Юные представители двух миров пили лимонад, ели бутерброды с икрой и дружески общались за столом. Потом начали петь так называемые песни протеста. Я ничего не мог поделать с накатывающей скукой. Кроме того, мне уже давно было пора уходить — не желавшие считаться ни с какими рамками сообразий родители упорно требовали, чтобы к девяти часам я был дома. Уйти один я не мог. Как всегда и бывает в таких ситуациях, я сделал все наихудшим образом.

 Я подошел к Ирине Голошеевой, стоящей в кружке членов Правления и молодых прогрессивных рабочих. Все, как нарочно, замолчали. В наступившей тишине я сказал, что уже восемь часов и что, по-моему, уже пора. «Тебе пора, ты и иди», — сказала красавица и отвернулась. Круг общающихся замкнулся, я оказался снаружи. Я повернулся, медленно пересек зал и вышел.

 С тех пор на заседаниях Правления мы больше не держались вместе.

 А Ирина Голошеева вдруг резко пошла вверх. Ее назначили ведущей праздничного вечера, посвященного какому-то юбилею ВФДМ. Вечер проводился в концертном зале Дворца пионеров и транслировался по телевидению. В Правление пошли письма со всей страны на ее имя. Ирина перестала ходить на занятия кружка гидов-переводчиков, кроме Правления ее теперь ничего не занимало.

 Я снова почувствовал себя брошенным и одиноким. Делать в Правлении мне было абсолютно нечего, но теперь уже меня не радовали и гиды-переводчики. В не менее идиотской ситуации оказалась и Прохорова, но это меня интересовало мало. Я вдруг понял, что счастливое время, столько обещавшее мне впереди, закончилось. Я сам его и похоронил. Я впал в угнетенное, страдальческое состояние. Тем временем Катцельмахер сдружился с Овчинниковым. Прохорова, брошенная так же, как и я, похоже, считала это достаточным основанием для сближения со мной. Мне же так совершенно не казалось, и все ее старания ничего, кроме раздражения не вызывали.

 В Правлении меня откровенно тошнило.

 Я снял и выбросил значок «Свобода Вьетнаму!».

 Я вдруг обратил внимание на то, что фамилии наших руководительниц — Бойцова и Комиссарова. Одна из них (Комиссарова) еще и вела кружок с немыслимым названием — «лекторы-беседчики». Ее питомцы записывали на занятиях под диктовку жития пионеров-героев, учили наизусть, а затем по вызову разъезжали по московским школам с «лекциями-беседами». Эти «лекторы-беседчики» выглядели как на подбор трусами, доносчиками и карьеристами и у приличного человека ничего, кроме желания немедленно дать в морду, не вызывали.

 Так вот, то ли эта Комиссарова что-то перепутала, то ли ей было все равно, а может, в этом возникла какая-то производственная необходимость, но однажды она вдруг посадила меня переписывать биографию какого-то пионера. Ябыло сказал, что я не ее «лектор-беседчик». Что я член Правления КИДа. «Что-о? — переспросила Комиссарова. — Кто ты? Я тебе сейчас покажу, кто ты!» 

 В нескольких фразах мне было объяснено, кто я такой, какие у меня права, и что со мной могут сделать в любой момент. Затем мне еще раз предложили переписать биографию героического пионера и на всякий случай спросили, все ли мне теперь ясно. Я сказал, что мне все ясно.

Я не кинул ей в морду книжку про пионеров-героев, не сказал, что мне плевать на нее саму и ее угрозы.

Просто я встал и ушел. Я даже дверью не хлопнул. И никто меня больше не видел ни в Правлении, ни среди гидов-переводчиков.

А Ирина Голошеева вскоре стала президентом КИДа. Вернее, не президентом, а генеральным секретарем. Так тогда это называлось.

Ее фотографии замелькали в «Пионерской правде». За ее подписью то и дело появлялись материалы, свидетельствующие о счастливой жизни советских детей или отзывающиеся на события международной жизни. Она клеймила академика Сахарова и требовала освобождения Луиса Корвалана.

Летом все члены Правления, как и обещалось, поехали в молодежные лагеря за границу. По рангу — кто в Болгарию, кто в Польшу, кто в ГДР, кто в Югославию. А Ирина Голошеева таки поехала во Францию.

Одна из всех. И это было только начало.

Но, странное дело, мне даже стало в чем-то легче.

Мою красавицу избрало нечто высшее. Не Семёнов с Лагутиным, не матрос Толик.

Высшее. То, с чем не потягаешься. Тогда я не знал, как это называется: идеология, режим, карьера?.. Я видел большой океанский пароход, на котором уплывала в недоступные мне и залитые солнцем дали идеально соответствующая им моя бывшая соседка и подруга, красавица Ирина Голошеева. И поделать было ничего нельзя.

 Ничегошеньки.


Вернуться назад