ИНТЕЛРОС > №11, 2017 > Голоса из хора

Ольга БАЛЛА
Голоса из хора


23 ноября 2017

Школа жизни. Честная книга: любовь — друзья — учителя — жесть / Сост. и вступ. ст. Дмитрий Быков. — М.: АСТ; Редакция Елены Шубиной, 2017. — 507 с. — (Народная книга).

 

Эта книга хороша, прежде всего, уж тем, что не вписалась в изначальные ожидания собственного ее составителя, Дмитрия Быкова, и издателей. (Значит — живое и настоящее.) А кроме того — тем, что составитель и издатели честно это признали и приняли. И опубликовали тексты, попавшие к ним в руки, в том виде, в каком они были, — не подминая их под концепцию. Ну разве только распределив их по восьми, вполне очевидным, тематическим разделам: «Моя школа», «Учителя», «Одноклассники», «Школьные мучения», «Первая любовь», «Школа жизни», «Поступок и проступок» и «Запомнилось на всю жизнь». Не слишком четко, конечно, распределив, — и мучения вспоминаются в разговоре об учителях, и одноклассники — в воспоминаниях о первой любви и школе жизни (о набирании, так сказать, общесоциального и экзистенциального опыта), и то, что запомнилось на всю жизнь — вообще во всех разделах, — но это и понятно, живое же.

Авторы книги — с двумя только исключениями — не литераторы. (Из людей, имеющих профессиональное отношение к литературе, здесь лишь прозаик Инна Иохвидович и поэт Евгений Бунимович.) Откуда взялись их тексты, по какому принципу они отбирались — читателю остается неведомым, но, пожалуй, это не так важно, точнее, не важно даже совсем: это — голоса из хора, тексты, в которых важна не оригинальность, не виртуозность или значительность работы со словом и смыслами, а как раз типичность. То, что носится в воздухе времени, — во всем его разноголосииНу, точнее — времен довольно разных: время рождения авторов, насколько можно высчитать, — от конца 1930-х до конца 1980-х (и количественно они представлены неравномерно. Самая старшая из авторов сборника, Вера Прокопьева, пошла в первый класс в 1945-м, но других ее ровесников тут нет), а место их обучения — вся территория тогдашнего Советского Союза, тоже представленная с изрядной степенью неравномерности (кроме безусловно преобладающих жителей России, здесь есть еще люди, учившиеся в Украине и Белоруссии и одна — Лусине Кандилджян — училась в 1980-х в Армении). То есть, о социологически репрезентативной выборке говорить не приходится, но, во всяком случае, перед нами — люди примерно трех поколений (если считать единицей поколенческой разницы двадцать лет: последние годятся первым вовнуки) и, соответственно, — нескольких культурных эпох. Кстати сказать, по поколениям и эпохам тексты в книге не рассортированы (то есть, это различие не рефлектируется составителем никак — даже на уровне структуры сборника). Видимо, составитель не счел этого главным. Главным же, насколько можно догадаться, были антропологические универсалии: детство, взросление, овладение принятыми в обществе моделями поведения и условностями, отношения с ровесниками и старшими… — и, скорее, — общее в проживании всего этого, чем различия.

Проект — не исследовательский. В этом смысле он принципиально отличается от того, на который очень похож, даже структурно: «XX век. Письма войны». Составители книги, вышедшей в прошлом году в издательстве «Новое литературное обозрение», тоже собрали «голоса из хора» (письма с фронта и на фронт, вообще — так или иначе связанные с войной как общественным состоянием и человеческой ситуацией) — да за целый век, тоже распределив их по отчасти пересекающимся тематическим разделам. Только там каждый раздел снабжен большой вводной аналитической статьей, где все эти человеческие документы представлены как предмет теоретического осмысления. Здесь — почти никаких комментариев: небольшое предисловие от автора-составителя да еще более короткое послесловие от издателей. В остальном же голосам предоставлено звучать самим по себе. Даже никаких сведений об авторах. Вполне возможно, это тоже принципиально: авторы тут важны, может быть, именно как люди-вообще, голоса из хора, в которых существенно только то, что они представляют свое время. (С этим же, вероятно, связано то, что включенные в книгу школьные фотографии разных времен вообще никак не подписаны: ни года, ни места, не говоря уже хотя бы о том, из чьего они взяты архива. Не люди здесь важны, но типы.) Но все-таки, кажется, некоторые минимальные данные об участниках сборника стоило бы добавить. Хоть год рождения, род занятий и место — ну пусть не нынешнего жительства, но проживания школьного опыта: из того, что они написали, даже это последнее вычисляется не всегда.

Итак, расхождение с ожиданиями.

«Книга о школе 60-80-х, — пишут в послесловии издатели, — изначально предполагала острый материал. По предположениям редакции и прогнозам составителя Дмитрия Быкова мы ждали "конструктивную критику", "национальный протест" против той советской школы, которая убивала в нас личность, учила быть "такими, как все", не давала свободы полета и т.п.»

А вот не получилось ни острого материала, ни, о ужас, конструктивной критики. И тем более — никакого национального протеста. Хотя да, признают издатели, письма такого содержания к ним тоже приходили. Но они не были в большинстве.

К слову сказать, не вышло и того, на что надеялся и что обещал нам уже с самого начала сборника его автор-составитель (раз имя Дмитрия Быкова стоит на обложке, значит — мыслился он как авторское, личностное, пристрастное и избирательное высказывание. Вы не поверите: оно вышло не пристрастным совсем). А обещал он, во-первых, трудную работу рефлексии над основаниями собственного опыта, ради того, чтобы «разобраться в себе нынешних» («попытка реконструкции школьных времен, — говорит составитель, — довольно мучительна», — и тут с ним невозможно всей душою не согласиться), во-вторых — ответ на один принципиальный вопрос: «почему наша генерация» (это, надо думать, те, кто родился в середине — второй половине 1960-х, наши с Быковым ровесники — пятидесятилетние. — О.Б.) «почти всё сдала и все-таки удержалась на краю пропасти».

Вот ничегошеньки из сказанного в книге не проясняет ни того, почему наши ровесники «почти всё» сдали (почти всё — это что же именно? и кому сдали? и чего все-таки не сдали? может, вопрос не так поставлен?), ни того, благодаря чему мы удержались «на краю пропасти» (удержались ли — еще большой вопрос). Не говоря уже о том, что голоса родившихся в 1960-х в книге не преобладают вообще (больше всего тут тех, кто рожден в 1940-х-1950-х). То, чем различаются разные поколения в проживании школьных обстоятельств, тоже артикулируется не очень, хотя тут некоторые выводы сделать можно: о более высоком уровне поколенческой солидарности и вообще межчеловеческой близости у поколений более ранних, а также о заметно более высоком уровне у них идеализма и наивной очарованности — в начале жизни — собственной страной (ни один из тех, кто учился в 1990-е, в начале 2000-х, да даже в конце 1980-х, не признается в том, что чувствовал себя живущим в самой лучшей и самой счастливой стране в мире, тогда как, скажем, учившиеся в 1950-х-1960-х повторяют это не раз и независимо друг от друга). Но все это достаточно очевидно и без того, чтобы быть подкрепляемым обилием свидетельств. Некоторые из авторов сборника, правда, сами эту разницу проговаривают. «Иногда смотрю на встречи выпускников поколения моих родителей, — пишет Дарья Семенюк, родившаяся в конце 1980-х, — и чуть моложе их, и чуть постарше. Вижу, как искренне люди радуются возможности встретиться, готовятся, ездят к учителям. Завидую им белой завистью, и такая тоска сжимает в этот момент сердце от мысли, что для нашего поколения это скорее исключение, чем правило».

Не выполняется даже (поворчу еще немного) обещание «составить хронику ушедших детских, школьных лет»: хронологически вошедшие в книгу тексты, как и было сказано, не упорядочены. Да и сам автор-составитель, однако, ничего о собственном опыте не написал, не показав примера «мучительной реконструкции прошлого». Он ограничился только парой замечаний: о том, что школьный опыт лично для него «был отвратителен, поскольку двойная мораль уже свирепствовала, и травля, столь ярко и страшно показанная Железниковым и Быковым в «Чучеле», была уделом всех думающих детей» (ну зачем же так размашисто обобщать: совсем не всех) и что в советской школе существовал «настоящий культ учителя» (тут я, учившаяся в одно время с Быковым, с первой половины 1970-х до первой половины 1980-х, могу только воскликнуть — вот уж нет! В нашу с ним пору — за исключением культа отдельных харизматических фигур, которые не каждому встретились на школьном пути — в отношении учителей и вообще любых представителей власти преобладало, скорее, ироническое дистанцирование — механизмы которого прекрасно описаны в незабываемой книге Алексея Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось»2).

Зато получилось нечто более глубокое — более красноречиво свидетельствующее о человеческой природе.

Очень похоже на то, что — по своим изначальным внутренним движениям, которые предшествуют идеологическим установкам, — человек не слишком расположен к конструктивной критике — во всяком случае, в отношении того, что связано с коренными для него обстоятельствами. С такими, например, как детство и юность. Вообще — изначальное.

И к тому, чтобы прояснять свои основания всерьез, человек обыкновенно тоже не очень склонен. И к тому, чтобы мучительно их проговаривать.

Так вот, для меня это — книга об изначальном. И о глубокой вторичности идеологического, чем бы это последнее ни было.

Кстати, то, что советская школа «убивала в нас личность» — тоже идеология, ничуть не хуже той, что ей противоположна. Живые свидетельства — хотя бы и только те, что собраны в эту книгу, — показывают, что все существенно сложнее. Все эти пионерско-комсомольские условности, к последним советским годам уже совершенно себя изжившие, все эти звездочки, галстуки и флажки, слеты и линейки, как мы теперь, с дистанции, особенно хорошо видим, не только ложь и фальшь, но и некоторая правда. Они — за неимением других — служили декорациями, в которых разыгрывались спектакли всевременных человеческих чувств и смыслов, экранами, на которые эти чувства и смыслы проецировались.

(К слову сказать, двоемыслие — «двоемирие», как говорит одна из авторов, — которое привычно связывать с советской системой, в воспоминаниях участников сборника оказывается свойственным и временам после ее краха, — так и хочется думать, что оно — устойчивая черта всего официально-обязательного вообще. «Позже я узнаю, — пишет та же Дарья Семенюк, учившаяся в Красноярске в 1995—2005 годах, — что такое явление называется двоемирием: в школе я была спокойной, послушной девочкой, почти отличницей, а в душе ненавидела всю школьную систему».)

Смысл же и назначение изначального — совсем не в том, чтобы быть проясненным, выговоренным, осознанным, раскритикованным и вообще реконструированным в своей подлинности. И неспроста так мучителен — тут Быков категорически прав — процесс его реконструкции, и недаром мы, «бывшие дети», «многого о себе не договорили, не поняли». И не должны договаривать. Естество сопротивляется.

Нет, отталкивание от школы, от официального и навязанного, от неминуемо сопутствующих этому лжи и лицемерию здесь тоже есть. «Я никогда не ностальгировал по школе, — говорит Андрей Славин, учившийся в 1970-х в подмосковном Ногинске, — ибо благодаря ей твердо усвоил, что процесс обучения не может быть интересным, как и прочая "обязаловка" в жизни. Поэтому самая любимая из школьных фотографий — выпускная <…>». Марина Шатерова, ходившая в школу с конца 1980-х до конца 1990-х на Украине и в Белоруссии, высказывается еще резче: «Для меня <…> школа была очень тяжелым испытанием, поэтому тот день, когда я ее закончила, был одним из самых счастливых дней в жизни!» Учившаяся же на рубеже столетий Дарья Семенюк категоричнее всех: «Сейчас, оглядываясь на свою жизнь, я вижу на месте временного отрезка — 1995-2005 годов — под названием "школа" черную глубокую яму». Жестких слов в адрес школьной жизни, ее участников, современной учению жизни вообще в книге изрядно. «Время, надо сказать, было унылое, какое-то серое», — вспоминает Елена Литинская, пошедшая в первый класс в 1955-м в Москве. «…Понимаю, — пишет человек следующего поколения — ленинградская школьница 1970-х Ирина Завьялова, — что взрослые нас обманывали и сами заигрались до искреннего лицемерия. И масштаб этой игры и этого вранья — целая страна…» В книге есть даже раздел, специально посвященный школьному травматическому опыту: «Школьные мучения» (кстати, по объему не самый большой), да еще по меньшей мере один, с травматическим опытом, с виной и наказаниями тоже связанный: «Поступок и проступок». Но вообще, прямо скажем, отталкивание от школьного прошлого в воспоминаниях участников сборника не преобладает. Куда больше здесь совсем другого. Ностальгии и благодарности. И да, конечно, идеализации, которая неминуемо всему этому сопутствует.

Да и умолчаний хватает — особенной формы умолчаний: отделываются байками, рассказывают смешные или странные, вообще — яркие случаи. Светлана Кайсарова, начавшая учиться в 1973 году в Ленинграде, вообще вспоминает только то, как мучительно жали новые лакированные туфли на первой школьной линейке, бывшие «важным элементом праздничного сценария», — именно это «запомнилось на всю жизнь». Но благодарность все-таки преобладает.

«Во сне я возвращаюсь в наш оазис тепла, дружбы и любви, — признается горьковская школьница 1960-х Ирина Дементьева, — бегаю по траве, летаю над домами и клумбами, играю в мяч со своими одноклассниками, пою пионерские песни… И я счастлива…»

И не так даже важно, когда именно эта благодарность и идеализация возникают. Как раз очень естественно, что не сразу: что «то, что казалось в юности скучным или неинтересным, навязанным школьными "правилами", теперь кажется ярким и запоминающимся на всю жизнь», а «пионерские сборы, выезды "на картошку", сбор макулатуры и прочий советский "антиквариат" так же милы сердцу, как великим русским классикам усадебный быт в их воспоминаниях о детстве и отрочестве».

Господи боже, да ведь оно и было скучным и неинтересным, а уж навязанным школьными правилами — точно было. Просто к определенному возрасту человек дозревает до идеализации собственных оснований. До потребности в ней. До понимания (хотя бы — чувства), что эти основания — архетипичны. Именно в их навязанности, в том, что мы их не выбирали и выбирать не могли. Сборы макулатуры и выезды на картошку, как вещи совершенно вынужденные, милы хоть и менее усадебного быта, но все-таки важны, потому что — начало, потому что другого начала не было.

«Может, и нет волшебных стран, кроме детства, — пишет московский школьник 1960-х Евгений Бунимович. — Даже если через него проехал Ленин на велосипеде».

(Ну, справедливости ради скажем, что возможны — и в интересующем нас сборнике тоже представлены — и другие реакции. «Иногда мне кажется, — пишет учившийся в 1950-х-1960-х в Ульяновске Сергей Поляков, — что моя школьная жизнь оказалась очень странной, а иногда, что школа была, в общем-то, нормальной, а странной она стала позже, сейчас».)

Изначальное должно оставаться в дымке, в умолчании. Если угодно, оно должно оставаться мифом (причем не так важно — положительным или отрицательным, предметом притяжения или предметом отталкивания), образующим надежную основу для всего, что происходит с человеком потом.

 

_______________________

1 XX век: Письма войны / С. Ушакин, А. Голубев, сост., вступ. статья, ред; Е. Гончарова, И. Реброва, подготовка документов. — М.: Новое литературное обозрение, 2016. — 840 с., ил. — (Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»).

2 Алексей Юрчак. Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение / предисл. А. Беляева; пер. с англ.; 3-е изд.— М.: Новое литературное обозрение, 2017. — 664 с.: ил. (Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»).

 


Вернуться назад