ИНТЕЛРОС > №2, 2014 > Тридцать тысяч чемоданов

Ольга Балла
Тридцать тысяч чемоданов


06 марта 2014

(Яан Кросс. «Полёт на месте»)

Яан Кросс. Полёт на месте: Роман Улло Паэранда. С эстонского. Перевод Э. Михайловой. // «ДН», 2001, № 1—2.

История, рассказанная Яаном Кроссом, лишь по видимости биографическая, — это история, нет, трагедия обессмысливания Истории. И вместе с нею — биографии, то есть самой биографии как жанра человеческого существования — при известных исторических условиях. О глубоких, множественных, тонких и неисследимых связях между Историей (пишем ее с большой буквы, чтобы отличать от историй малых и частных) и биографией. Точнее, между жизнью и биографией как вещами опять-таки чрезвычайно разными.

О том, что вполне возможна (но ничего ни хорошего, ни настоящего в ней нет) внебиографическая жизнь. О невозможности, неполноценности и недостаточности честной частной жизни.

Кросс препарирует специфически-эстонский случай «выбитости из биографии». Причем выбитости силами не столько даже собственными — как нечто подобное (только, мнится, в гораздо больших масштабах: и окрестным странам досталось) произошло в случае России — сколько чужими, внешними, не просто враждебными, но враждебно-слепыми, которым Эстония как таковая глубоко безразлична и не слишком-то им заметна: вначале фашистской Германией, затем Советским Союзом. Это — история о том, каково было быть эстонцами между двумя страшными войнами и двумя империями. О том, как небольшая страна пала жертвой превосходящих ее по масштабам исторических процессов и предательства тех, на чью помощь рассчитывала: «нам был дан, — пишет Кросс, — всемирно-политический ответ: наше дело было объявлено исторически бессмысленным. Потому что все те, кто могли бы и, по нашему представлению, должны были бы оказать нам поддержку, от нас отказались». «Запад отказался поддерживать идею восстановления независимости Балтийских стран. К лету 1945 года Запад трижды продал нас Сталину». О том, как граждане Эстонской республики не смогли противостоять ее гибели, даже когда хотели и старались. И о том, чем они за это заплатили.

Заплатить можно в таких случаях, собственно, только одним: собственной судьбой, ее смысловым капиталом.

Итак, перед нами анатомия неудачи — большой, исторической, в масштабах страны, — показанной на примере жизни одного человека. Судьба главного героя, Улло Паэранда, вокруг которой собран роман, вначале обещала быть чрезвычайно осмысленной.Полиглот, поэт, человек с уникальной памятью (запоминал книги страницами) и энциклопедическими знаниями, — он стремительно сделал карьеру буквально в последний миг существования Эстонской республики, превратившись из бедного и безвестного молодого человека в правительственного чиновника, а перед самым концом повышенный до советника правительства: никто лучше него не мог предоставить этому правительству точный отчет о вступлении в страну советских войск. Ненадолго оказавшись в самой сердцевине истории своей страны, в нервном ее узле, совсем близко к тем, кто прямо влиял на ее ход, к тем, кто сдал республику русским в сороковом году, немцам — в сорок первом, кому не удалось (кто был обречен на неудачу; кто не очень-то и старался) отстоять ее в сорок четвертом, — Улло Паэранд был затем выброшен в существование аисторическоевнеисторическое. В зону исторической — а с нею и биографической — слепоты и глухоты. Последние четыре десятилетия своей жизни он провел, работая на чемоданной фабрике, и закончил свои дни в сумасшедшем доме, на грани безумия, если не уже за этой гранью. За те долгие десятилетия, в которые он мог бы осмысленно участвовать в жизни своей страны, заниматься юриспруденцией, которой учился, писать стихи, влиять на умы, — он коллекционировал марки и открытки, строил модели средневековых артиллерийских орудий и успел изготовить на своей фабрике тридцать тысяч чемоданов. Или сорок тысяч. Или пятьдесят.

Вся послевоенная судьба Паэранда оказалась чередой бессмыслий, тупиков, нестыковок и неувязок. Все, что случилось с ним после начала «второй оккупации», — лишено логики, все решительно. Оно рассыпается, ему не на чем держаться. Оно лишено укореняющих мотиваций.

Непонятно, зачем остался после «второй оккупации» в советской Эстонии, хотя мог бежать, уже собирался, повернул назад в последний момент. Зачем пошел работать на эту несчастную чемоданную фабрику. Зачем вдруг расстался со своей женой Марет, явно любимой и близкой (вместе с нею он хотел бежать из Эстонии в сорок пятом — вместе с нею повернул назад и обрек ее тем самым на то же тупиковое существование, в котором и сам провел всю долгую вторую половину своей жизни), — расстался, проживши с ней два десятка лет, и женился на другой, хотя молодой и яркой (похожей, свидетельствует друг Паэранда, он же хроникер его жизни, от имени которого ведется повествование, — на Лайзу Миннелли), но лишенной даже малейшегосмыслообразующего воздействия и на жизнь героя, и на происходящее в повествовании вообще. У нее даже собственного имени нет: хроникер-повествователь так и называет ее до самого конца ее исчезающе-незначительного присутствия в тексте — «Лайзой».

Впрочем, с чемоданной фабрикой, пожалуй, — понятно. Чемоданы — это жест, — и в своем роде сильный, высказывание, иносказание. В ситуации, когда другие высказывания не чувствовались герою возможными. Это Улло Паэранд сам прокомментировал в стишке:

 

У наших чемоданчиков

(у серых, черных и коричневых)

весьма нарядный вид.

И он о нашем будущем

(Советы лишь волнующем)

весьма красноречиво говорит.

 

Высказывание радикальное — только затянувшееся на сорок лет.

Кажется, главная часть в книге — вовсе не та, центральная, вроде бы кульминационная, где герой участвует в отчаянной попытке отстоять независимость эстонского государства, но последняя, в которой все распадается — и обрывается в никуда.

После присоединения Эстонии к Советскому Союзу и окончания войны жизнь Паэранда формально сложилась даже благополучнее, чем у многих его соотечественников. Он стер себя с поверхности исторических событий, спрятался в максимально возможной безликости. Настолько, что ему — участнику Эстонского Сопротивления в 1943—44 годах, стороннику «Третьей возможности» — независимой Эстонии без немцев и без русских — удалось даже избежать преследований со стороны новой власти: и заключения, и всех депортаций (одной из которых не удалось миновать его другу-повествователю — как, собственно, и самому автору, Яану Кроссу, — тот, как и его альтер эго-хроникер, несколько лет провел в заключении и ссылке в глубине России и вернулся домой уже после смерти Сталина).

Но начиная с некоторого момента — видимо, с того самого, когда совсем уже готовые бежать из захватываемой Эстонии Паэранд с женой разворачивают свои велосипеды обратно, к Таллину, решившись разделить судьбу своего отечества, — жизнь его теряет, причем практически бесследно, все те линии, из которых она строилась, добывала свой смысловой материал и динамику вначале.

Ушло многоязычие. Ушла поэзия — кажется, что-то он время от времени писал, но и не думал ничего публиковать. Улло, — спрашивает под конец романа хроникер-повествователь, Яак Сиркель, своего героя, — говорят, ты что-то пишешь там по вечерам?» — «А в чем дело?» — неохотно отзывается Улло. — «И что ты пишешь?» — настаивает собеседник. — «Ничего», — отговаривается герой. — «Во всяком случае, ничего автобиографического. Это теперь твоя монополия.» — Собирание своей жизни он давно передоверил другу-хроникеру, от имени которого, собственно, и ведется все повествование. «Рассказчика из Улло так и не получилось»: у него самого — человека, между прочим, с прекрасно подвешенным языком! — нет того, вокруг чего он мог бы рассказываемую жизнь собирать и удерживать. У хроникера, друга детства Улло, такая точка сборки все-таки есть: это — сам факт того, что Улло был одним из самых значительных, самых формирующих людей в его жизни. Рассказывая об Улло, он, по существу, рассказывает о себе.) Ушла острая, авантюристическая чувственность и вкус к рискованной двойной жизни. От энциклопедической памяти осталось исключительно держание в уме — а не в бумажной картотеке, как требовалось, за что и пострадал — всех сведений о содержимом склада Комитета по печати, заведующим которого герой работал уже в самые последние годы. Ушло общение, сам акт включения себя в какие бы то ни было социальные группы («держался совсем особняком»). Ушло вообще все его прошлое, особенно участие в попытке отстоять эстонскую независимость — в советские годы память об этом оказалась слишком опасной. Он избегал — «из-за опасных точек соприкосновения в <…> общем прошлом» — даже близкого друга, который и рассказывает о нем в романе, а потому — многого не может рассказать. Да и было ли что рассказывать?

И рассудок стал в конце концов отказывать герою, подозревается, вовсе не от отравления ацетиленом на чемоданной фабрике (такова, собственно, его личная, с изрядными фантастическими компонентами версия случившегося), но от отравления бессмыслием — смысловой бесперспективностью.

После него не осталось ничего: ни книг, ни рукописей (кроме тетрадки с записью одного символического сна, которую он перед смертью успел сунуть в карман своему терпеливому биографу), ни потомства, ни внятной памяти о том, кто он был такой, о том, что он вообще был. Это тоже тупик.

Страшная история.

Как жить в исторической неудаче? У героев Кросса, — надо полагать, и у самого автора, — ответ получается таким — не факт, разумеется, что он единственно возможный, но получается именно так, и, уж конечно, и у героев, и у автора есть к этому основания: в исторической неудаче полноценно, качественно, сильно, глубоко и в полный рост жить нельзя. Биография и вообще человек как смысловое предприятие по определению требует настоящего, серьезного, не вторичного, самостоятельного исторического существования.

А может быть, это все — просто о том, что человек — это тоска по смыслу. И все, что человека окружает, все, что с человеком случается, — только инструменты, в различной (чрезвычайно различной!) степени пригодные для его достижения.


Вернуться назад