ИНТЕЛРОС > №3, 2017 > Севич

Лев АННИНСКИЙ
Севич


09 апреля 2017

Этого имени у Оклянского нет. Я хочу восполнить… нет, не пробел (в принципе невозможный в плотном строе его очерков), но — взывающий к ответу вопрос, почти немыслимый при чтении этой книги: так плотно, без пробелов, там собраны и выстроены герои. Десяток корифеев советской словесности ушедшего века, да еще чуть не сотня вскользь упоминаемых спутников и попутчиков, тоже вместе с эпохой ушедших…

Очерки Оклянского, собранные теперь в одном томе, триумфально прошли в журнальной прессе (в том числе и в «Дружбе народов») — у читателей они были «нарасхват». И потому, что посвящены самым ярким и неоднозначным фигурам советской словесности, и потому, что неоднозначность эта бьется там между верностью доктрине, принятой свободно и искренне, и попытками избежать тех идейных вывертов, каких доктрина требовала от своих верных оруженосцев. Создатель «Русского леса» остро сопоставлен в этом поле с создателем «Тихого Дона». Федор Абрамов и Петро Вершигора по-своему служат эпохе и по-разному выдерживают ее вызовы. Максим Горький и Герберт Уэллс делят сердечные чувства Марии Будберг, непредсказуемой в своем выборе… не столько выборе поклонника, сколько того, как служить эпохе.

Оклянский не подсказывает нам, читателям, ответов на эти вопросы, но дает возможность самим решать, кто прав. Мне, например, ближе всех Борис Слуцкий, его умная непримиримость в отстаивании убеждений. На другом конце — то, как сводил психологические концы Константин Федин. Возможность такого выбора углубляет смысл прочитанного.

Я уверен, что с выходом в свет «Праведника среди камнепада» (как назван однотомник) Юрий Оклянский должен быть признан самым авторитетным историком советской литературы. Не как «праведник». А как собиратель камней, вымостивших эпоху.

Так вот: я должен объяснить свое отношение к одному из тех, кто этим камнепадом, по мнению Оклянского, был убит. Так, что и фамилии не осталось. С очерка о нем начинается книга. То есть с отказа писать полноценный очерк. Название начальной главы — «Фальшивая песня». И в первой же фразе — объяснение в нелюбви. За что? Да хотя бы за то, что у того голос был невыносимо тихий.

К голосу, невыносимо тихому, вернусь. Но сперва к имени. Точность письма у Оклянского такая, что по мельчайшим деталям я угадываю, кто это, хотя он и не назван. Но я назову — с согласия автора.

Всеволод Ревич.

Сейчас, через двадцать лет после его смерти, ни один осведомленный литератор не переспросит: а это кто такой?

Возьмите его итоговый том — и поймете. «Перекресток утопий. Судьбы фантастики на фоне судеб страны». Предисловие сына — Юрия Всеволодовича. Труды отца, собранные сыновьями, подкрепляют его репутацию если не как основоположника, то как главного авторитета в истолковании современной фантастики. Громко звучит? Громко. Ничего похожего на то сосредоточенное беззвучие, при котором начиналась (лет шестьдесят назад) работа Ревича в критике и при котором эта работа продолжалась всю его жизнь.

Голос и впрямь был тих. Оклянский признается, что именно этот тихий голос определил его неприязнь к Ревичу.

Я все это знаю и помню — как на первом курсе филфака МГУ записался в стрелковую секцию и спустился в тир. Патроны раздавал светловолосый старшекурсник, чуть слышно, но очень четко говоривший:

— Назови еще раз внятно свою фамилию и повтори, сколько патронов получил.

Мы-то, по обозначившейся тогда вольности, ерничали на каждой официозной фразе, а тут: «повтори внятно». Меня даже не тихий голос поразил, а то, что говоривший явно верил в то, что говорил.

Неслыханно: если говорит, то только то, во что верит.

Это черта характера. И позиция. Тихая. Но красноречивая — на фоне нашего тогдашнего упоенного придуриванья.

 Несколько десятилетий редакционные будни сводили нас вместе. В «Литературной газете», в «Советском экране», в других редакциях. Я многому научился у Севы как у редактора. Что располагало к нему — так это спокойный, ровный, «тихий» стиль общения и та бережность, с которой он указывал мне на мои недосмотры и промахи.

Тексты его проходили как-то мимо моего сознания. Фантастика, приключенчество, детективщина — это для меня был второразрядный, развлекательный край словесности. Меня-то тянуло в центр событий. Туда, где «Новый мир» дрался с «Октябрем». И куда мне никак не удавалось влезть.

И тут, помню, какой-то текст Ревича попался мне на глаза. Я прочел. И был поражен тем, как ясно, умно и плотно это написано. Да с таким пером… войди Ревич в центр литературных баталий — он стал бы первым критиком в нашем поколении!

Но он-то как раз таких баталий сторонился. И в быту тоже уходил на свой тихий край бытия. Мы под гитару орали, бросая вызов «этой реальности». А он — пел. Тихо и внятно:

 Перепеты все песни и забыт разговор,

 Подождите ребята, не тушите костер,

 Чтобы ты не спешила уходить от огня,

 Чтобы ты полюбила за песни меня.

 

Мы упивались эротикой — скорее для самоутверждения, чем по реальной нужде. А он полюбил. На всю жизнь. И Таня Чеховская его полюбила… за песни? За склад души…

Мы знали: они вместе, Сева и Таня. Неизменно и навсегда.

Ее смерть, помимо горечи потери, пробудила тревогу: как Сева сможет жить без Тани?

Не смог. Тихо умер. Шел через переделкинские заросли, упал в снег и перестал дышать. Нашли не сразу.

Оклянский свою «Фальшивую песню» завершает чуть заметным пожатьем плеч: жил человек странно и умер странно…

Я не могу думать о его жизни в снисходительном стиле.

Всеволод Ревич — Севич, как мы его звали в узком кругу, — личность, вызывающая не учтивое снисхождение, а глубокое уважение.

Неподкупный профессионал.

Неутомимый работник.

Тихий праведник, сохранивший верность своим убеждениям во времена повальных нравственных камнепадов.


Вернуться назад