ИНТЕЛРОС > №4, 2014 > ...в отечестве грозном моём

Геннадий РУСАКОВ
...в отечестве грозном моём


15 мая 2014

Русаков Геннадий Александрович — поэт и переводчик. Автор 10 книг стихов. Постоянный автор журнала «Дружба народов». Живет в  Москве и Нью-Йорке.

 

1

Когда струится время в волосах,
как утлый ветер с памятью утраты,
и звякнул холод в птичьих голосах,
и в праздных глинах обнажились страты,
я знаю: снова завершился круг,
опять кукушки сроки просчитали,
и на Оке с утра течёт испуг
по руслу из легированной стали.
Прекрасно это время полноты
перед началом самоистощенья,
пока душа с тобой ещё на «ты»
и хочет слова, нежности, прощенья!
Потом придёт срамная нагота
на наши обездоленные станы — 
последняя
неназванная, та,
в прикиде непроспавшейся путаны.

 

2

...А утром проснёшься: — Любима!
Откроешь глаза: — Хороша!
И, как под крылом херувима,
чиста и покойна душа.
Носи своё лёгкое тело,
растрёпой по дому снуя.
Вот в зеркало словно влетела:
— Неужто и впрямь это я? — 
На цыпочки встать, закружиться,
вспугнув абажур над столом...
И так в этом утре прижиться,
касаясь судьбы подолом.

 

3

Заниматься бы тихим и стоющим делом:
сапоги ли точать или резать алмазом стекло,
чтобы тени качались на синем и белом,
чтобы время негромко в тугую воронку текло.
Чтоб глаза уставали от тяжести взгляда,
чтобы слух отучался от глупости выспренних слов. 
Заниматься бы делом, которое попросту надо,
делать ровно и споро, вести без прорех и узлов.
Вот призванье души, соблазняемой Зовом
и снедаемой жаждой разглядывать мир в мелочах.
Он, похоже, исходно так сообразован,
чтоб высокий мыслитель в сапожнике вдруг не зачах.
Только малая польза дарует нам веру
и внушает смиренье спешащим ускорить века.
Ведь не зря же врала Катерина Вольтеру
про вальяжную куру в пустом чугунке мужика!

 

4

В такой большой литературе
не обойтись без воровства.
Прильнёшь к прельстившей строчке-дуре...
Мы все грешны: кто раз, кто два.
Восторг чужого вдохновенья
нам соблазнителен порой — 
хотя бы только дуновенье,
хотя бы лишь его настрой!
Строка с её лебяжьей статью
так хороша, легка, проста...
Жена, пришпиль её на платье — 
ну, чем не брошка-красота?
...Конечно, грех, пусть не де-юре.
Конечно, публика права.
Увы, в большой литературе
не обойтись без воровства.

 

5

Я знал его секрет: под мухой — ровно в меру — 
войти в привычный ритм, паря во облацех.
Начать с любой строки пока ещё химеру
и вдруг застрекотать — ну, «Зингер», швейный цех!
Набрать пригоршню слов и рассовать, не глядя:
авось найдут свой чин, неверностью верны.
Кто сват, кто хват, а кто, глядишь, и вправду дядя...
Зато не подведут — земелибратаны.
А он уже хмелён и оттого восторжен.
Уже поверх судьбы — до выроста осин.
Он понят, он прощён и никому не должен — 
как в Книге, где домой вернулся блудный сын.
Чего там — пей и пой, и кто тебя осудит,
когда идут стихи, как белая вода!
...А день уже кипит в расплавленной полуде. 
И мечутся под ветром провода.

 

6

Не находит меня слава,
не скребётся мне в окно.
Смотрит влево, смотрит вправо…
Ей, шалаве, всё равно.

Я бы с нею, конопатой,
в парке под руку ходил.
Я бы грёб деньгу лопатой
и наследников плодил.

Я развёл бы в банке гуппи
и купил жене манто.
На вопрос на каждый глупый
отвечал бы всем: — А то!

Мне бы хвори не мешали,
тлелся б жизни фитилёк.
…Трубы смутно зашуршали.
Дом вздохнул и снова лёг.

Ладно. Глупости всё это.
Спит усталая жена.
Без манто, а всё ж одета.
Перебьёмся. Жизнь полна.

 

7

Снова красные стены Вероны,
этот жжёный, кровавый кирпич.
Кипарисов гонимые кроны
и Скальери неистовый клич.
Эй, любимцы судьбы, кондотьеры!
Сучье племя, краплёная масть!
Нет вам больше ни славы, ни веры — 
кроме тех, что успели украсть.
Вон в разлом горбоносого лета,
обвалился огромный закат.

И горячая сталь арбалета
прожигает пластинчатость лат.
Гибнет Падуя — так ей и надо.
Век взбесился и ржет жеребцом.
Кто там вышел из райского сада
с опалённым геенной лицом?
Кто, обкормленный злобой разлуки,
гневный нищий, насупленный сыч,
слышит отчей Флоренции звуки?
И Скальери неистовый клич.

 

8

Писать бы травоядные стихи
о бабочках, цветках и насекомых...
И по причине этой чепухи
ботаником прослыть среди знакомых.
А то податься в лирику навзрыд
и женский род достойно обозначить.
В мои-то годы всякий путь открыт...
Я нынче всё могу переиначить.
Могу вот этак, а могу — и так...
Да запросто! Да не бином Ньютона!
В мои года любой мужик мастак
запеть по пьянке выше на три тона.
Уж не такое это мастерство,
и ни к чему сгущать, ей-богу, краски.
...Вся фишка в том, зачем и для кого
на людях рвать голосовые связки.

 

9

Что так горишься, ива-ракита,
распустила по ветру власа?
Или старая боль не забыта?
Или новой пришла полоса?
Или просто в печаль загляделась — 
в тихий омут, как в душу мою?
И чего ты так в холод зарделась?
Я к тебе своих чувств не таю.
Мы давно друг у друга в полоне
Т
олько поздно нам в игры играть.
Мы с тобой во втором эшелоне,
мы не самая нужная рать.
И всегда в стороне от дороги,
где-то сбоку, в отдельном строю
В
идишь, вон я один среди многих — 
на отшибе, на самом краю?

 

10

…И властный зуд, как в детстве по весне:
желанье лёта или просто взбрыка — 
ни для чего, а сдуру, прямиком,
задравши хвост, восторженным телком…
Июльских гроз, их царственного рыка.
Тяжелым телом движется Ока
по самой нижней кромке лозняка,
качая пузыри водоворотов.
И, серая от нудного дождя,
наставилась к Озерам, уходя
к нездешним людям и чужим широтам.
Эх, разойдусь, раскинусь, полечу — 
гуляй, шпана, cегодня по плечу
любая блажь, ответ на все вопросы!
Какие наши, собственно, года,
когда идёт высокая вода
и заливает выжившие плёсы?

 

11

Когда б я был весёлый пианист,
я б пробегал по клавишам ручьями.
Мне был бы Моцарт, и Шопен, и Лист,
и те, кто с ними в оркестровой яме.
Но я — не он, и, видно, потому
я жизнь беру по бережной щепотке.
...Вон глохнет день и рушится во тьму,
и засыпает с голошеньем в глотке.

В моих годах уже открылось дно,
блестят его обструганные плашки.
Что мне взамен весёлости дано?
Лишь времени обтянутые ляжки.
Лишь музыки вторичная судьба
да крошечное лето в три притопа.
И эти молодые ястреба
над сором одичавшего окопа.

 

12

У меня изменилась манера письма:
стала суше, печальней и проще.
Это воздух и возраста злая тесьма,
и уже отгремевшие рощи.
Ночью капает, мир по утрам в тесноте — 
сократились размеры и сроки.
Даже сутки, сегодня, похоже, не те.
И трещать перестали сороки.
Убежать бы куда-то. Зарыться в песок
на горячем и солнечном месте,
чтоб в душе на пригреве запел голосок...
А потом бы запели мы вместе.
Мы бы пели про cвой сократившийся срок,
про уже отзвучавшие рощи,
про страну без дорог и оглохших сорок,
где мы стали печальней и проще.
Мы бы пели — мы, трезвые, плохо поём:
не нажили вокальных традиций.
Но в отечестве грозном моём 
и без песен годится родиться.

 

13

Мне бессмертья не надо, мне только бы краешком глаза...
Я третичная муха, упавшая вечности в мёд.
Жизнь порой непривычна, особенно с первого раза,
хоть, наверное, кто-то её и такую поймёт.
Кизяки дотлевают в неясном небесном проёме.
Закипела гармошка у клуба на дальнем конце.
Я третичная муха в большом недостроенном доме,
где липучка над лампой, щербатый сервиз в поставце. 
Как дарёное яблоко, век нами только надкушен.
Нас ещё не качала его молодая вода.
Нас покуда прельщают его разбитные кликуши.
И ночами под ветром поют на столбах провода.
Мне бессмертья не надо и зря мы об этом базарим.
Семиклинное лето вертит во дворе подолом.
Мне бы этих, со вторника медленно вспыхнувших зарев
и распоротых гроз над затихших под ними селом.


Вернуться назад