ИНТЕЛРОС > №4, 2014 > Катинка

Вика ЧЕМБАРЦЕВА
Катинка


15 мая 2014

Вика Чембарцева (настоящее имя — Виктория Чембарцева) — поэт, переводчик, прозаик. Родилась в 1973 г. в Кишиневе, в Молдавии. Окончила факультет маркетинга Экономической академии Молдовы и факультет психологии Института непрерывного образования. Автор книги стихов «Тебе…» (Кишинев, 2010). Участница форумов молодых писателей России (2009—2010). Лауреат международной литературной премии «Серебряный стрелец» (Лос-Анджелес, 2010), VIII международного литературногоВолошинского конкурса (2010), V международного конкурса молодых российских поэтов зарубежья «Ветер странствий» и др. Живет в Кишиневе.

 

 Люди, чьи судьбы так или иначе вошли в нашу жизнь, иногда совершенно необъяснимым образом на долгие-долгие годы выпадают из нашей памяти. И, бывает, вдруг брошенная кем-то случайная фраза или обрывок мелодии начинают проявляться в цепляющихся друг за дружку мыслях — именами, лицами, событиями. Сначала неуверенно и блекло, потом все четче и яснее обрастая тугим объемом. Так в раскрытой книге приподнимаются под неожиданным порывом ветра листы кальки, беззащитно обнажая страницы, испещренные твердыми знаками судьбы. И как все книги в жизни — по своей дурацкой неистребимой привычке — мне захочется прочесть ее с последней страницы…

 

 

* * *

Мы ехали уже примерно час, а пейзаж за окном все так же томил зрение неизбежной однообразностью. Темный пробор дороги делил русоволосую степь надвое. От горизонта и до горизонта — сухой шершавый пергамент азиатской равнины, глубокая опрокинутая пиала неба и струящиеся солнечные ветра. Мои весенние сны о казахских степях сбывались до мелочей, с той лишь разницей, что запах дикой полыни невозможно было сновидеть так явственно.

— Понимаешь, я не считаю, что мне нужен посредник, когда я обращаюсь к Богу. Каким бы именем я его ни называла, я знаю, что он бережет меня. Как бы я к нему ни обращалась, я уверена, он меня услышит. Мне нет необходимости, следуя обрядам, ходить в церковь и исповедоваться в своих грехах. Если я искренна сама с собою, если я осознанна в каждом моменте своего существования, я уже говорю с Богом, и он уже слышит меня.

Женька, чуть опустив голову, посмотрел в зеркало заднего вида:

— Да нет же, Нинка! Это самообман, уловка. Ты просто пытаешься найти оправдание себе. И может, это просто твой стыд — ты не можешь озвучить перед чужим человеком то, в чем каешься сама перед собой.

Я протиснулась ближе к водительскому сиденью. Дина повернула ко мне голову:

— Я говорю ему то же самое.

— Блин! Да вы никак не можете понять, что именно в приходе в Храм, в исповеди и есть победа над гордыней. Человек отдает себя на суд другому. Тому, кто, пожурив для приличия — ну тут уж зависит от мудрости батюшки! — позаботится о твоей душе, обеспечив ей неподсудность на небесах.

— Да, да! Или наложит на тебя епитимью. И отлучит и от церкви, и — получается — от Бога? Зачем мне это нужно?! Зачем мне просить у Господа о здравии моих близких за деньги? Зачем мне просить приобщения к Богу крещением за определенную плату? Вымаливать его безусловную любовь. Ты думаешь, Бог лучше услышит меня, если я куплю себе посредника для общения с ним? Какой-то абсурдный алгоритм — бросил монетку, получи то, что заказывал, нет монетки — нет и прикупа. Аттракцион божественных услуг. Нет, Евгес, не понимаю я этого.

— Елки! Да ты же говоришь совсем не о том! Не путай религию с церковью.

— А я и не путаю. Это ты, кажется, уже не о том… Кстати, если уж говорить о церкви: в Ташкенте, в буддистском храме, нас приняли очень тепло. И чаем напоили. С конфетами, — я улыбнулась повернувшейся ко мне Дине. Она улыбнулась в ответ.

— Настоятель отдыхал, но вышел к нам и побеседовал. Он расспрашивал меня, почему мне так важно было пройти этот путь и найти храм, который и храмом-то не назовешь и о котором не знал никто из моих многочисленных знакомых ташкентцев. А я сказала, что, наверное, это было внутренней потребностью, которая вела меня и которую я и сама себе объяснить не смогу.

— Ну, вот. Точно такая же внутренняя потребность может быть и у христианского прихожанина.

— Да, Женьк, я согласна. Но только разговор с Богом, — который един ведь, да? — у меня происходил все-таки один на один. А настоятель просто дал мне свое благословение на пути к самой себе и к богу, пребывающему во всех нас. И кстати, ни за четки, ни за книги, ни за диски с духовной музыкой, ни за записки о здравии родных с нас с Юлдузкой не взяли ни одного сума1 .

— Да что ж ты снова! Нин-на-а! Ты все же с буддистским настоятелем говорила! Благословение от него получила! А он тоже — по-сред-ник.

— Да, но он не просил меня поделиться с ним своими грехами, — съязвила я.

— Вот дурында ехидосная!

— Знаешь, я просто немного изнутри знаю жизнь христианского священнослужителя. И он совершенно обычный человек. Такой же грешный, как ты и я. А может, даже больше. Для чего же мне нужны его услуги, раз мы с ним ничем не отличаемся? Зачем, если мои откровения нужны только мне и тому, кто над всеми нами?

— Ну ты и зануда! Ну, вот представь себе: человек ломает руку, у него дикие боли, и кость торчит наружу — куда он пойдет? Будет терпеть и сам перелом вправлять? Будет сам себе руку шить? Зачем, если есть путь правильнее и короче, если есть специалист, который сможет это сделать профессионально? Вот священник и есть тот врач, вправляющий душу.

— Ага, как писал мой любимый поэт: «…пытаясь вправить застарелый вывих под несудьбой прогнувшейся души…» Только вот знаешь, Евгес, врач бывает хреновым. Порой просто как специалист, а порой и как человек. Правда, это уже его личные счеты с тем, кто присматривает за нами.

— Все, ты меня достала, Нинк.

— А ты меня.

— Значит, будем петь песни! Запевай! — он снова глянул в зеркало и, высунув язык, состроил мне коварную рожицу. Дина небольно шлепнула его по макушке.

— А-а-арле-е-екиноарлекино, нужно быть смешным для всех! А-а-арлекиноарлекино, есть одна награда — смех!

А степь все звенела своими сухими стеблями, все врывалась в раскрытое окно знойным полынным духом. И где-то у самой кромки горизонта одинокое дерево неожиданно нарушало эту монотонную плоскую геометрию пространства. И я вспомнила ее…

 

 

* * *

И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его2 

Примерно в середине мая приходит череда дней, отмеченных какой-то особой значимостью. В них нет шумной суеты начала весны: разноголосицы снующих с ветки на ветку птиц, обустраивающих свои гнезда; ежедневно обновляющейся палитры красок и запахов торопящейся, набирающей силу жизни. К этому времени успевают распуститься и облететь последние лепестки с яблонь, и ржавеющая сирень, раскачиваемая сквозняком, уже не рвется настырно в ночное окно. Это время разливается ощущением какой-товселен-ской трагической пустоты. Время, когда умирает весна. Противоречивая смертельная тяжесть внезапной свободы.

Печально ныл колокол. Нужно было собираться в церковь. Я ушла в сад. Там, упруго обхватив вспоротую темными бороздами жесткой коры ветку, болтались витые веревочные качели, с накрепко вросшим деревянным сиденьицем. Еще те, мои каникулярные летние качели. Сколько часов моего детского одиночества было посвящено им! И этим кружащим голову полетам до самой кромки неба. И этому саду, где запахи переспевшей тягуче сладкой шелковицы, затхлых кроличьих клетушек, продымленного чернослива и теплого куриного помета смешиваются с солнечной пыльцой и холодным каменным духом беспросветной темноты подвала. Закрыв глаза, я вспомнила однажды сошедшее тут на меня откровение — осознание одновременной первозданности и неумолимой конечности бытия.

 

ДоамнемилуештеДоамнемилуеште, Доамнемилуе-милуе-э-э-ште3 

 

Пальцы, напоминающие виноградную лозу, — такие же темные, узловатые и скрюченные — держали свечу. Вернее, свеча была втиснута в эти натруженные, беспокойные когда-то руки, теперь покорно сложенные на груди. Она лежала, похожая на маленькую некрасивую птицу. Пергаментные острые скулы, резко выступающий клювом нос и синеватые провалы глаз. Простой, по-крестьянски низко завязанный платок прижимал ко лбу ее «проходную бумажку». Отец Василий, откашлявшись, начал службу. И слезы потекли сами. Словно вдруг отворилась моя душа.

 

 

* * *

Катинка, по давним рассказам бабушки, была какой-то дальней нашей родственницей. Когда-то в молодости она была хорошенькой. Тугие темные локоны, обрамляющие миленькое лицо, — аккуратные завитки прикрывают невысокий лоб; чуть косящие глаза, доведенные неумелой ретушью до формы лисьих; раскрашенные кричащим малиновым фломастером пухлые губы — главенствующее цветовое пятно на черно-белой фотокарточке. Подобная фотография хранилась в нашем альбоме. Ее копия украшала стену с многочисленными родственниками в бабушкиной спальне. И стакой же точно Катинка любовно вытирала пыль в своей маленькой комнатенке на окраине села. В детстве меня всегда мучил вопрос — сама ли она раскрашивала губы на всех своих фотографиях, или это была услуга фотоателье? Но спрашивать вслух об этом я стеснялась — боялась, не сумею скрыть свое снисходительное отношение к этим вульгарным сельским художествам.

Вообще вкус у Катинки был отменный! В ранней молодости, говорили, она работала в городе белошвейкой, а потом вернулась в село и в просветах между тяжкими крестьянскими буднями иногда шила что-то родственникам и соседям. Могла на скорую руку за несколько минут скроить прямо по фигуре шикарное платье, схватив всего несколькими стежками то тут, то там. Особенно много заказов бывало осенью, когда вино уже бродило игривым мустом и урожай был собран — самое время для молдавских свадеб. Тогда в комнатке ее появлялись полуодетые женщины, обнажая контраст темных, по локоть загорелых натруженных рук и нестерпимо-белых дебелых плеч. Кто-то приносил перешить-наладить старые платья — таких было больше. А кто-то, словно священнодействуя, вносил на вытянутых руках отрез плотного репса, привезенного из Черновиц. Тетки, тетушки, кумэтры4  и финуцы приходили и уходили, оставляя в благодарность: кто свежеиспеченный хлеб, кто бутыль меда, кто кроличью шкурку, а кто и спасибо на растянутых в улыбке губах. Денег Катинка не брала никогда, да их, в общем-то, и не предлагали. В такие дни шумная суета комнаты к вечеру пропитывалась деревенским духом теплого женского тела: кисловатым ароматом волос, промытых зэром6 ;потной горечью крестьянского труда; волглым соломенным настоем и особым, тошнотворно-сладким запахом гусениц шелкопряда. Если мне счастливилось задержаться у Катинки в это суетливое время, мне доставались — полная коробка чудесных цветных лоскутов и обещание Катинки сшить моим куклам великолепные платья. Поэтому, заслышав от взрослых о том, что у кого-то из соседей намечается свадьба, я торопилась к Катинке с каким-нибудь пустяшным делом, выпросив у мамы позволения остаться там переночевать. И меня отпускали. Весь следующий день я многозначительно кивала, одобряя фасоны, цокала по-взрослому языком или морщила нос в несогласии, подавала Катинке ножницы и держала булавочницу. А потом солнце соскальзывало за поросший виноградниками дальний холм, и усталаяКатинка выходила во двор согнать в курятник птицу. И начиналась баня! На упирающейся в землю покатой крыше сарая с утра было приготовлено цинковое корыто, до краев наполненное водой. За день вода прогревалась, и вечером мне позволялось до опупения плескаться в теплой, обласканной солнцем обволакивающей влаге. А еще — безнаказанно вымыливать здоровенный пахучий кусок земляничного мыла, изводя его на огромные радужные шары, неуклюжие и совершенно не приспособленные к высокому долгому полету.

 Наутро шились платья старым куклам, а из белых лоскутов вдруг волшебно появлялась кукла новая — простенькая, набитая сухим кукурузным волосом, с глазами, прорисованными отслюнявленным химическим карандашом, и — из жалости за эту наивную простоту — любимая мною более других.

Не шила Катинка только самих подвенечных платьев. Никогда. Никому. Ни настоящим невестам, ни моим невсамделишным кукольным.

 

 

* * *

— ДоамнемилуештеДоамнемилуештеДоамнемилуе-э-милуе-э-э-ште

 

Пение хора и сухой шелестящий шепот скорбящих. Голова кружилась от душного майского воздуха, пересыщенного дымом церковного ладана, сирот-ским треском оплывающих свечей и неживой резкостью формалина. Комок в горле постепенно рассасывался, и пространство церкви, колеблемое световыми волнами, льющимися из сводчатых окон, начинало напоминать театральные подмостки с перемежающимися декорациями. Ощущение наигранности, оторванности от происходящего, словно взгляд из зрительного зала. Все это притупляло переживания и глушило скорбь. Хотелось выбраться из храма, смахнуть, стряхнуть с себя это нелепое представление. В голове вдруг начала вертеться совершенно не к месту возникшая мелодия: «А-а-арле-е-екиноарлекино, нужно быть смешным для всех…» И стало стыдно и неловко за свое это мелкодушное предательство. А мелодия назойливо сверлила мозг, удовлетворенно насмехаясь и гордясь своим превосходством над сознанием. Противоречие внутреннего циничного состояния с внешним трагизмом ситуации нервировало и пугало. Церковный обряд тяготил. Но выйти до завершения службы не было никакой возможности. Перед глазами поплыли какие-то фрагменты из прошлого, связанные с приблудившейся мелодией. И яобессиленно ухватилась за мелькнувшую мысль. Мысль о разговоре, который всего какой-то час назад, перевернув мою картинку мира, пошатнул уверенность в том, что все в жизни подчинено четким понятиям о хорошем и плохом, верном и не верном, белом и черном…

 

— А ты не знала?! Вай декапулмеу!

— Нет. А кто мне мог рассказать, если все это тщательно скрывали?

— Ну, пока вы детьми были, у ваших даже язык не поворачивался это сказать. А теперь я думала, что ты уже обо всем догадываешься… Знала бы, промолчала б. Вот же бес попутал. А чего же ты думаешь, она столько лет у вашего двора топталась? Это все из чувства вины. Так грех свой замаливала. Перед матушкой Параскевой, перед сыновьями — дядьками твоими, перед мамой твоей и теткой. Они когда из Дану переехали, матушка Параскева еще матушкой не была. И дед твой никаким священником не был, он только-только директором школы назначен был. В соседней Кажбе. Вот там-то они и спутались. Яртэмэ, Доамне9 ! Она до того дошла, нерушината10 , что встречала его утром на краю поля и там прямо и согрешали по нескольку раз. Так люди говорят. А потом она его до ночи у себя держала. Одному Богу известно, что они там делали такого, да только дед твой возвращался домой дурной и злой. Выпивал он с Катинкой на пару — она тогда и сама попивала, и его к этому приучила. Ну а потом домой он возвращался и скандалил — тарелки швырял, кричал, как малахольный, детей пугал. Из детей у них тогда только Ленуца — мать твоя — и маленький Раду были. Близнецов Марийку и Джикушора она уже потом родила. Нет, руки на матушку он не поднимал, конечно. Ни боже упаси! Воспитанный все ж таки человек, городской, образованный. Но вот так вот нервы ей, бедной, трепал. Оф-оф-оф… Какое-то время матушка ничего не знала. Ну, так добрых людей всегда полон свет. Село… Пришла какая-то кумэтра, все доложила в подробностях. А матушка ее взяла и выгнала. Святая женщина! Думнезеу со ерте11 ! «Слышать, говорит, ничего не хочу. И знать не знаю! Как глазам вашим не стыдно и губам не противно мерзости такие мне говорить! Уходите вон со двора!» Да… вот так прямо и выгнала. Но на следующий день к обеду пошла в Кажбу, нашла дом Катинки, во двор зашла и, молча так, в глаза той посмотрела. Та засуетилась — боялась, что что-то натворит матушка — перепугалась насмерть, споткнулась, растянулась на дорожке, выронила миску с кукурузным зерном. Миска, рассыпая зерно, по двору покатилась прямо к ногам матушки. А матушка миску подняла, подошла к той Катинке, встать помогла и миску в руки всунула. Развернулась и ушла домой в свое село. И в тот же вечер за Нику пришли. Арестовали деда твоего. Кто-то донес на него, мол, рассказал он в пьяной компании анекдот про Сталина. В двадцать четыре часа арестовали и выслали в Сибирь лес валить. Оф, вяцайвяцэ12 . В сорок восьмом это было…

Старуха замолчала. Уставилась в притолоку когда-то карими, а теперь выцветшими до бледной желтизны глазами. Мелко, со всхлипом, словно ребенок, вздохнула, отерла лицо тыльной стороной ладони, потом сноровистым движением развязала, оправила и снова низко повязала платок.

— А дальше что, тетя Виорика? Что дальше было?

— А дальше… Они когда пришли его забирать, Параскева воду из колодца набирала. Так и застыла: рукоятка крутится, цепь вниз полетела с ведром — как бесы в него уселись. А она стоит и — как окаменелая. Ни слез, ни звука, ни вздоха. Тут Катинка во двор ворвалась. Уж кто ей там, в Кажбе, обо всем сообщил — не знаю, да только слухи по селу от кумэтры к кумэтре разносятся, как колорадские жуки над картошкой. И вот: одна стоит у колодца ни жива ни мертва, а другая по двору ползает, причитает и в ногах у душегубов этих валяется, умоляет ее забрать, а Нику жене и детям оставить. Один из этих, в форме, Катинку ногой пнул, чтобы отпустила, значит. Не помогло. Он пистолетом на нее замахнулся, покраснел, стал кричать, что расстреляет на месте за то, что врага народа покрывает. Его второй вытолкал со двора, а то неизвестно, чем бы все закончилось. В общем, посадили Нику в автомобиль тот и увезли. И только машина за соседним домом в улочке скрылась, дети на крыльцо выбежали — Раду с Ленуцей. Они в касамаре13  в сундуке прятались, пока беззаконие это на дворе творилось. Бедные детки на крыльцо, а тут матушка Параскева из оцепенения вышла, да как заголосит! Волосы на себе рвать начала, заметалась, как безумная. Дети плачут, ничего не понимают, но неладное чувствуют. Катинка с карачек вставать начала, волосы растрепанные ладонью приглаживать — пора убираться, все не ко двору она тут. А матушка Параскева как кинется ведро колодезное руками быстро-быстро вытягивать, сорвала, отшвырнула его в сторону, цепью шею обвила и уже на край колодца взобралась, готовая кинуться вниз. Тут Катинка как закричит детям: «Репедефужицьынкасэ14 !» Да сама как бросится к матушке Параскеве. Слава Домнулуй15 , успела-таки поймать ту. Не дала сгинуть. И душу живую спасла, и детей круглыми сиротами не оставила. Господи, помилуй! Кто бы подумать мог о таком! Вот ведь, нечестивица распутная тогда была, а сопернице своей греха совершить не дала. В общем, вынула она Параскеву из петли, в дом завела, уложила и еще три дня ухаживала за ней непрестанно. У Параскевы от нервов жар поднялся, помутнение головы произошло и ноги отнялись — никого она не узнавала, и только стонала тихонько: «Нику, Нику, открой окна, детям нечем дышать в темном подвале». А позже оказалось, что она уже тяжелая близнецами была. Ничего, выходила ее Катинка. Как наседка над ней тряслась. И за детьми смотрела, и по двору, по дому всю работу делала справно. Через месяц Параскева уже ходила потихонечку. А еще через сколько-то недельКатинка с кровотечением в районную больницу попала. Она, значит, тоже понесла от Нику перед его арестом. Только оставлять плод не стала. От одного греха и другой грех на душу взяла. Пошла к бабе Онике, и та ее вычистила. Да видно, плохо вычистила. Нагноение началось, и кровотечение открылось сильное. Еле спасли. И теперь уже Параскева за той в больнице ухаживала. Потом Катинка из Кажбы к нам в село перебралась. Поначалу угол у Лучии-хромоножки снимала. Батрачила по дворам. Но обязательно к матушке Параскеве приходила и по хозяйству, и с детьми помочь. Параскева вроде даже предлагала ей совсем к ним жить перейти. Но Катинка отказалась наотрез. Уж не знаю, как и о чем они там договорились, да только когда близнецы у матушки родились —Джикушор и Марийка, дядька с теткой твои — Катинка с раннего утра и до поздней ночи у Параскевы оставалась. Потом, в пятьдесят третьем, Нику из лагеря освободился и сразу уехал в Одессу в семинарию. Окончил семинарию и вернулся в село уже батюшкой. Как раз старую церковь сельскую из зернохранилища снова храмом сделать позволили. Так и стал он — пэринтеле16 Николае, а Параскева — мэтуша17 ПараскеваКатинка продолжала у них работать, да и не работать 
даже — платы она не получала за это — просто помогала матушке по дому да с детьми и на службах в церковном хоре пела. Голос у нее божественный был. Да ты же и сама помнишь. А к праздникам полсела она обшивала. Так вот и жили. И ни разу большеКатинка с батюшкой Николаем наедине не оставалась. Ни разу! Только он на двор — она с глаз долой, в сарай. Он в сарай — она голову опустит и мимо него в огород спешит. Он мимо огорода пойдет — она уже в подвале с чем-то возится. Не знаю уж, как они все это уладить смогли, но вот прожили всю жизнь так бок о бок. Потому она, Катинка, и стала вам своей. Член семьи прямо. Потому вы — внуки — ее бабкой своей и считали.

— Да, я думала, она нам троюродная по деду.

— Вот-вот. Все ваши так думали. И лукавый меня дернул же так-то проболтаться, а! Ну да теперь уже все равно. Все они покоятся у ангелов в обители. А Бог милосерден и простит меня за эту болтовню. Мне тоже уже… скоро. Я, знаешь, одного не могла понять долгое время, как она могла простить ей — Параскева Катинке-то. По мне — такая жизнь хуже ада. Господи прости! И ведь обе его любили. Но одной пришлось смириться, а другой — уступить. Так уехала бы куда! Семьей бы обзавелась. Маретрябэ18 ! Все ж Катинка работящая баба была, и сноровистая, и на лицо недурная. Там-то все равно семья и детей четверо ртов. Оно, конечно, Нику как батюшкой стал, достаток в доме появился больший. Да и годы тяжелые голодные прошли. И детей он поднял, и образование всем дал. Матушка от него уйти никуда бы не ушла — не положено попадье-то, да и кто ж четверых-то чужих растить будет. Ну, другое дело, что она и любила его, как безумная. Потому и простила, видать, и ему и Катинке той. Да… любила. Вот и всю жизнь его не иначе как Никушор кликала. Никушор то, да Никушор се. Только на людях — пэринтеле Николае. Оно конечно, он священник. Но, господи прости, грешен всю жизнь был. Ни одной бабы просто так мимо не пропускал. Хоть за задницу ущипнет, хоть грудь потискает наскоро, хоть у забора так прижмет! И стыдно-то как, а! Ведь никому и не пожалуешься — батюшка все ж. Потом придешь к нему на исповедь, а и сама не знаешь, как сказать — ведь он же в стыд этот и ввел-то! А ему как ни в чем не бывало. С гуся вода. Словно и не он это вчера у ограды за юбку меня ухватил, и прямо в губы, в рот — Господи, прости — языком лез. Тьфу! Исповедует он меня, значит, послушает, да грехи мои мне, значит, отпустит. Я с колен встану, руку ему поцелую, к кресту приложусь и бе-е-гом домой. Там на иконы покрещусь, покаюсь, и вроде как легче станет… А что он грешен, так это его грехи, не мне им счет вести, там все ответим. Вот и он, сэрманул19 , уже стоит перед Богом на коленях, исповедуется… И то подумать — и ему же как тяжело жить-то, поди, было. Это же он Катинку ту каждый божий день видел, мучился. Каждый день грех свой искупал вот этим вот самым, как говорится — не возжелай ближней своей! И ее-то он любил же. Катинку-то. Любил, любил! Точно тебе говорю! Тц-тц-тц! Вот так вот рай земной и становится для человека адом уже при жизни… А матушка! Сердце рвалось ведь, небось, а виду не подавала. Сколько милосердия в ней было! Я так скажу — все они измучились в этой жизни. Нет, я бы так не смогла. Истинно, не смогла бы. Да… Так вот, а матушка когда помирала, за ней Катинка и ходила. И в страданиях и болях ее утешала, и кормила-поила ее, уколы какие, примочки делала. И все прощения просила за всю прежнюю жизнь. Параскева тяжело умирала. Долго. Мучилась, несчастная, словно держало ее что. Никак отойти душа ее не могла. Вот ведь говорят, что люди светлые, праведные умирают легко. А поди ж ты! Она-то, Параскева-то, душой светлая, почитай святая была — такое в жизни пережить. Ан тоже маялась. Главное дело, в полном сознании умирала. Когда я к ней заходила, она, помню, глаза приоткрывала и жалко так смотрела, болезная. Исхудавшая вся, почерневшая на лицо, недвижимая, и только глаза впалые живым блеском светятся, а там, 
в них — боль и такое страдание ужасное, что у здорового, глядя на нее, сердце рвалось. Доамне-Думнезеуле20 . Не дай Бог никому! Только совсем уже перед кончиной — утром, на рассвете — она вдруг на кровати приподнялась, позвала Катинку к себе и наказала той строго: «Се ай гриже де Нику! АузьКатинка, се ай гриже де ел!21 » Опустилась на подушки и померла. Так и закрыла ей глаза Катинка, молитву последнюю прочла, обмыла и свечу в руки вставила. Стало быть — ближе всего ей перед смертью сделалась. Вы-то уже потом приехали, к похоронам…

Тетка Виорика снова помолчала. Во дворе начала подниматься робкая суета. Вот-вот в церковь отправляться пора, скоро и заупокойная служба начнется.

— А ведь и сама Катинка его всю свою жизнь продолжала любить! Я ее как-то, уже на старости лет, спросила: «Неужто тебе вот так рядом с ними жить было просто? Неужели никогда не хотелось отобрать его, врэжь22  им какую сделать за то, что жизнь твоя из-за него не сложилась?» Она, знаешь, что мне ответила? «Я, — говорит, — только один-единственный раз усомнилась, как поступить. Вот когда Параскева с цепью на горле в колодец готова была кинуться, я подумала — вот оно, твое счастье, Катинка, не делай ничего, просто чуть повремени, стой столбом, и оно само собою все решится. Детей ее сама поднимешь, а вернется Нику из лагеря, будешь единственной, и свое дитя ему родишь, да еще и не одно, может. Промелькнуло это тогда в голове, словно молния меня надвое разделила. Спор внутри меня пошел: спасти или погубить. Это рассказывать долго, а тогда в считанные секунды все произошло и все решилось. Видать, Господь меня простил тогда, сберег, не дал сатане разум затуманить. Кинулась я ее спасать и слово себе дала, что всю жизнь служить этой женщине буду. За весь свой грех перед нею расплачусь сполна. А может, любовь за меня все решила. Может, просто хотела я всю жизнь рядом с ним быть. Хоть и не мой он, а все каждый день его видеть могла и счастью его радоваться. Такая уж судьба. Оно, знаешь, Виорика, не понять, в чем большее счастье — жить с ним под одной крышей и делить одно ложе, рожать ему детей, вместе стариться, но носить в себе камень греха, что детей сиротами оставить позволила, что не спасла ту, с которой он в церкви венчан, или с открытой душой жить рядом, помогать, видеть, как рождаются и растут его дети, как счастливы он и та, которой я сама же жизнь для него сберегла, и радоваться их счастью. Что поделать. Душа под судьбой прогибается… и смиряется. А любить его мне никто уже запретить не может. Даже и сам Господь. Пусть и так — на расстоянии, не мой. А другой любви в жизни у меня и не было никогда».

Старуха смахнула мутноватую слезу.

— О-о-оф-оф! Вот так, Нинуца. Вот так, драга мя23 … И слово, данное матушке, она сдержала. Все то время после смерти Параскевы заботилась о батюшке Николае — и дом вела, и двор, и его обстирывала, кормила, поила. Люди злые, саренокь24 , всякое говорили. Завидовали, наверное, что деньжищи поповские могут Катинке достаться, что обведет она детей и внуков его вокруг пальца, говорили, что спит она с ним. Но ни разу в доме она не оставалась, это уж точно, так что и слово, что себе дала, Катинкасдержала. Вам, детям и внукам, из города всего этого не видать было. Все казалось, наверное, что старик сам в силах. Но только мужчина, что всю жизнь привык в женской заботе быть, к самостоятельной жизни на старости лет совсем не приспособлен. Да и тосковал он очень по матушке. Быстро сдавать ваш дед стал, как Параскевы не стало. Да… И у Катинки, говорят, перед смертью своей он прощения попросил. А остальное уже Господь прочтет, когда с лица батюшки Николая покров снимут — все наши грехи с собой пэринтеле унес, за всех нас, представши, просить будет.

 

 

* * *

…И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его…

 

А-а-арле-е-екиноарлекино, нужно быть смешным для всех!..

 

ДоамнемилуештеДоамнемилуештеДоамнемилуе-милуе-э-э-ште

 

 

* * *

Монотонная тряска внезапно прервалась. Видимо, я задремала. Дина говорила по сотовому и расспрашивала у кого-то, на каком повороте мы свернули «не в ту степь». От буквальности фразы стало смешно. Я вышла из машины, решив не вмешиваться в начавшуюся колкую перепалку Женьки с Диной.

На линялом от солнца сучке черного саксаула сидела степная птица. Мое присутствие ее ничуть не смущало. Я, сама боясь спугнуть ее, отошла подальше. Земля под рослой травой, высушенной ветрами, слоисто шелушилась. Вдохнув тревожную горечь полыни, я пружинисто присела, а потом, запрокинув голову, растянулась навзничь. И тут же накренилось проколотое тонкими стеблями небо, покатилась дугой подброшенная медяшка упругого азиатского солнца. И вдруг стало отчаянно жаль себя. И показалось, что я одновременно всеобъемлюща и пуста в этой чужой, бесконечной книге степей. И противоречивая первозданность и конечность мира снова — как там, на качелях детства — неумолимо обрушились на меня, придавив своей невыносимой легкостью.

 

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 1 Денежная единица Узбекистана.

 2 Екклесиаст (XII, 7).

 3 Господи, помилуй (молд.).

 4 Кума (молд.).

 5 Крестница (ласкательноемолд.).

 6Кисло-молочная сыворотка (молд.).

 7 Горе на мою голову (молд.).

 8 Село на севере Молдавии.

 9 Прости меня, Господи (молд.).

 10Бесстыжая (молд.).

 11 Прости ее, Господи! (молд.).

 12 Ох, жизнь есть жизнь (молд.).

 13 «Большой дом» (молд.) — нежилая комната для гостей и проведения обрядов, вкоторой молдаване держат все ценное, собирают приданое.

 14 Быстро марш домой! (молд.).

 15 Слава Богу! (молд.).

 16 Отец, батюшка (церковное — молд.).

 17 Матушка (церковное — молд.).

 18 Большое дело (молд.).

 19 Бедный, несчастный (молд.).

 20 Господи-Боже (молд.).

 21 Заботься о Нику! Слышишь, Катинка, заботься о нем! (молд.).

 22 Колдовство (молд.).

 23 Дорогая моя (молд.).

 24 Соль в глаза — народная присказка от завистников (молд.).


Вернуться назад