ИНТЕЛРОС > №4, 2014 > Полутени полураспада

Лев АННИНСКИЙ
Полутени полураспада


15 мая 2014

— Никто не знает, как избавиться и возможно ли спастись от этой чумы.

Владимир Бутромеев. Земля и люди

Если вы помните, как лет пятнадцать назад Владимир Бутромеев прошумел бурлескной повестью «Корона Великого Княжества» (журнал «Дружба народов», премируя белорусского автора, назвал его труд романом-мистификацией), так вам и новое огромное полотно Бутромеева «Земля и люди» поначалу покажется (уж точно в основной его части) чем-то в том же духе и жанре: умопостигаемые рассуждения о смысле существования прихотливо чередуются с умопомрачительными эпизодами из жизни мужиков и баб Погромного Двадцатого века, Достоевский дрожащим пером пытается вживить в эту жуть свои мистические предчувствия, Толстой тщетно силится охватить и осмыслить судьбы народов, эти усилия вновь композиционно обрушиваются — в древнюю мудрость, в Рим или Персию, к Одиссею и Навсикае, откуда автор возвращает вас в причудливую вязь, перевитую лесными тропами, ползающими по ним змеями и упоительным народным враньем про то, чего никогда не было и не будет.

Хотя и было, и будет.

Вы что, думаете, будто Сталин умер своей смертью у себя на даче в марте 1953 года (ровно за две недели до того, как Бутромеев появился на свет, — чем, может быть, и объясняется его интерес к этому персонажу, как если бы дух оного переселился в повествователя)?

Нет, Сталин не умер своей смертью. Его убили.

Кто убил?

Например, Хрущев. Чтобы опередить Берию, который хотел сделать то же самое. Или Жуков — за то, что Сталин «приказал отобрать у него два отреза хорошего шерстяного сукна». Или Рокоссовский — за свои маршальские обиды. Или Твардовский — от обиды за своего сосланного отца. А Стефка

Стефка тут реальнее всех, но она с другого конца повествования. А насчет этих, перечисленных, они действуют смутно, как какие-то полутени; Бутромеев делает примечание, что это персонажи полностью им выдуманные, совпадения их фамилий с фамилиями исторических лиц случайны. Стефка же персонаж неслучайный. Как она проникла к вождю народов с целью его убить? А дала понюхать часовым колдовские цветочки из тайного венка — одуревшие часовые ее и пропустили. А научила Стефкуколдовству ведунья Параскеевна из Рясны.

Рясна — вот настоящая, невыдуманная реальность: родная деревня Бутромеева. Вроде бы на карте место незаметное. Но важное: точка, в которой Белоруссия переглядывается с Польшей и Россией, место, где во времена оны Петр Великий бил шведов, где Раевский на несколько дней остановил Наполеона, где спокон веку селились «порубежники»: русские ополченцы, охранявшие границу, и раскольники, через эту границу бежавшие, а еще и евреи, которым границей назначили черту оседлости. Все тут! И всегда так!

Стиль, в котором Бутромеев описывает Рясну, пахнет стариной и землей, на столе хлеб: не буханка, а бохан, молоко — не в кувшине, а в горлаче. Фольклористы и этнографы оценят! И словарь, ритм, явно подслушанный в перебрехе односельчан: «Жена, девка, все знали, что выходила замуж девкой, никто не успел "спортить", хотя и говорили все с четырнадцати лет "во ета будить аторва, будить дык будить"».

Но не в том только важность рясненской жизни, что старина дышит в речи и молоко сберегается в горлаче, — а в том важность, что из этой точки пространства открывается для Бутромеева вся Вселенная. Рясна — точка, из которой видны не просто ближние соседи, но края мироздания. И края обозримой истории.

Ручей, журчащий у стен замка, в котором живет старушка-травница, это в своем верховье — Сож. «Тот самый Сож, на бе­регу которого некогда приостановились два брата Родим и Вятко со своими родами после долгого пути с берегов Дуная. Вятко повелсвоих дальше, а Родим остался. Сож впадает в Днепр то ли за Гоме­лем, то ли не доходя до него, а по Днепру недалеко и до Киева, а уж дальше — Черное море…»

Страны света перекликаются в Рясне не просто в топографическом смысле, а в мистической значимости. Запад и Восток.

На Западе — «трудопослушная Европа, с ее черепичными крышами и лязганьем станков на фабриках и заводах». На Востоке — «дикая Азия, с ее неизведанными глубинами, таинственно влекущими к себе, но порой просто унылыми и однооб­разными, как всякая голая и плоская степь».

На Западе — «немец с его железом, добротным инструментом, порядком, аккуратностью и чистотой, ратушами на торговых площадях, Магдебургским правом, грабе­жами и пожарами войны и убийством всех, кто сопротивляется» немцев задумано: «часть людей убить, чтобы самим жить на той земле, которую занимали эти люди, а часть заставить работать, чтобы не работать самим, а только присматривать с оружием в руках за теми, кто работает (оружие — винтовки, ав­томаты, пистолеты — нужно для того, чтобы убить тех, кто откажется работать)». Все понятно.

На Востоке — не сразу поймешь что. То братство всемирное, то погром всемирный. Там — русские. Их не обойдешь и не победишь. «Народ русский победить можно, только ежели он сам друг на дружку пойдет». Непонятно, чем влекомый, он расселился аждо Тихого, или Великого океана и даже одно время добрался до Америки, «до самой промерзшей ее части — Аляски». Живет этот народ на своей земле, но своим считает весь мир и не согласен рабски работать «за штаны и миску супа». До океана дойдет, но не примирится.

И вот идут огромные массы людей на огромные расстояния с запада на восток, а потом с востока на запад. Идут, «по дороге грабя и убивая, вместо того, чтобы научиться лучше пахать и сеять». Идут — «готовые вцепиться друг другу в глотку руками и зубами на краю пропасти, отверзшейся под ногами».

Картина приобретает апокалиптический размах. Тот самый, который читателям Бутромеева может показаться мистификацией. На рясненском перекрестке скопления людей, не знающих друг друга, сменяются в ритме дурной бесконечности, Бутромеевупирается в вопрос, завещанный нам философами тысячелетий, а в России окрещенный проклятым: какой во всем этом смысл?

И поскольку вопрос этот высвечен у Бутромеева в специальных рассуждениях и его ответ на него недвусмыслен, — надо отдать должное эпическому романисту, замахнувшемуся на глобальный портрет мироздания.

«Никакого смысла!

То есть как это никакого? Как же так может быть? Почему, за что людям суждено погибнуть, умереть?

— Это неизвестно. Возможно, виноват тот старик в белых одеждах, измазанных глиной…

— Боже мой! Боже мой! Ведь это ужасно!

— Да, ужасно. Хотя ужасным все это кажется, только если думать об этом. А если не думать, то это не так и ужасно.

— Так и плыть дальше неведомо куда и неведомо зачем? А красота? Разве она не спасет мир?

— Не красота спасет мир, а ублюдки погубят его.

— Но откуда ублюдки? До них что-то было в этом мироздании?

— Было. Первородное время.

— Что такое время, они знают?

— Этого не знает никто. Время — старуха с выколотыми глазами — сидит в заброшенном сарае на окраине Рясны в затянутом паутиной углу. Время похоже на необъятный, косматый океан, на темную пучину, межзвездную звенящую пустоту, излучающую завораживающее, серебристое мерцание, никем и ничем не измеримое, — оно, вольно или нет, выпускает из своих глубин человека, и то, что происходит потом, и называется жизнь.

— Но если жизнь — только полутень небытия, то что такое смерть? Возвращение к небытию?

— Что такое смерть, не знает никто. Кто прав: те, которые убивают, или те, которых сейчас убьют, для чего и почему они все это делают, люди не знают.

— А душа? Что такое душа?

— Никто не определит, где находится душа, она владеет телом и влечет тело, источая то зависть, то злобу…

— А тело?

— Тело — высшее творение то ли Бога, то ли непознаваемого и непоня­тного ни для кого времени, то ли Вселенной, то ли чего-то или кого-то такого, о чем или о ком никто даже и «не догадывается догадаться»… Неиз­вестно имя его создателя, Бог ли это, Время или Вселенная, которую еще называют природой, но неизвестно имя, без которого, кстати, легко обойтись, а то, что создатель есть, понятно всякому, кто когда-либо задавался этим вопросом.

— Так это тот старик, что измазал в глине свои белые одежды, создавая нас? Этот негодяй слепил нас неказистыми, кривобокими, косноязычными, картавыми, злобными и завистливыми, а потом еще и поставил нас в последние ряды, чтобы не была видна его оплошная неудача. Мы оказались в последних рядах, но хотим-то в первые!

— Первые здесь станут последними там…

— И все это правильно?

— Никто не знает, что правильно, а что неправильно.

— Но как объяснить муравьинолавинное, нескончаемое движение рода человеческого неизвестно откуда и неизвестно куда?»

И еще вопрос, на грани самоуничижения. Если смысл непостижим, то зачем писать сочинение, которое останется непонятно зачем и непонятно для чего после ухода автора неизвестно когда и непонятно куда?

Странным образом эта самоубийственная характеристика только повышает (в моих читательских глазах) доверие к автору.

Оставив неразрешимые вопросы бытия в «бурлескном» кругу основного текста, автор выныривает из этой неразрешимости и, дав волю своему таланту, описывает жизнь героев реалистично, досконально и беспощадно.

Жизнь — это когда смерть нависает. «Как убили Петра Строева» и «Как убили Авдея Стрельцова» — главы печатаются как Приложение к основному тексту, меньшим шрифтом. Но действует сильнее — непосредственной энергией сцен, написанных со скрытой яростью. В полумраке дерутся насмерть мужики (безымянные красноармейцы, приехавшие убивать жителей по списку, и жители, попавшие в список — имена знает вся округа), — а на крыльце с зажженной лампой сгрудилась семья обреченного: жена, дети мал мала меньше и старики седые — слушают доносящиеся из полумрака звуки убийства, выстрелы и удары — калеченная полужизнь возвращается в изначальное небытие.

И автор возвращается в «топографию» — туда, где вопрос о смысле бытия лучше не задавать, ибо на все вопросы ответ один — Погром.

В 1918 году он возникает прямо из революционного остервенения. Учреждается «ревсельсовет». Составляется список на экспроприацию. Попасть можно и в этот список, и в состав экзекуторов, это уж как судьба ляжет. Мелом метятся дома приговоренных, пометить могут не того, а если того, то белый крест могут не заметить на белой стене мазанки, не различить в полутьме экзекуции. Палачи мешаются с жертвами, можно по ошибке попасть в мясорубку, а можно по ошибке не попасть: оказаться за краем расстрельного шабаша.

Проходит десятилетие, и в 1928 году шабаш возобновляется. Или он и не прерывался? И еще десятилетие спустя, в 1938 году — тот же страх висит над деревней и над хуторами. Погромный год перерастает в Погромный век, проваливаясь в Великую Отечественную войну (которую Бутромеев нигде так не называет, чтобы не вспыхивал Смысл, а называет: «вторая война с немцами», не перепутать бы с «первой», которая официально числится «Империалистической», а на самом деле это все тот же Погром).

Есть ли выход из этой костоломки?

«Никто не знает».

Но у отдельного человека, в костоломку попавшего и пока еще уцелевшего, — есть ли выход?

Это — интереснейший аспект бутромеевского человековедения.

Итак, масса «муравьинолавинно» движется по непонятной дороге, плывет неведомо куда, дерется насмерть то ли с врагами народа, то ли со своими, в том же народе живущими.

И вот ответ природы (или Старика в измазанной белой одежде) на этот фатальный «ход вещей» (любимое выражение старухи Параскеевны):

«Каждое поколение зубовцев имеет своего обязательного чуда­ка. Мужика необычайной силы, или редкого умельца, или сочини­теля скабрезных частушек, или пьянчужку, который, перехватив у кабака дармовые сто граммов, начинает искать правду, касающую­ся не какого-то случая, а правду вообще как принцип возможной жизни, и уже ничем другим, кроме этих поисков, больше не за­нимается, не считая необходимым ни пахать, ни сеять, ни косить в сенокосную пору, ни даже ездить в лес за дровами».

Ни пахать, ни сеять? Искать правду? Выпадая в разряд тех бездельников, «ублюдков», которые мира не спасут, а глядишь, и угробят?

И это так не у одних зубовцев или рясновцев в нашем лесном краю, но и в «трудопослушной» Европе! Итальянцы и австрийцы не только трудятся и музицируют, но иногда и дерутся. «Маленький худосочный подросток», попавший в свалку, барахтается в болотной жиже под мостом, его вытаскивают, он становится во главе войска и выигрывает кампанию.

Он «по-прежнему маленького росточка, худой, как подросток. Жена изменяет ему направо и налево, предпочитая мужчин покруп­нее». А он?

«Он не замечает этого или догадывается, но делает вид, что не знает, потому что один из любовников жены выхлопотал ему повышение в чине».

И вот эта полутень оживает: человек маленького росточка становится командующим армии, хочет прославиться на весь мир, лезет под пули у всех на глазах и тащит за собой солдат.

Куда тащит? Да по всей Европе, а потом и к нам в Россию. Зачем? Чтобы оправдать те убийства, насилия и грабежи, которые люди и сами готовы совершить, вместо того, чтобы «жать рожь и рожать со своими женщинами детей».

Угадали, кто это?

Бонапарт, пропущенный Бутромеевым через умопомрачение века. Не Погромного еще, но не менее абсурдного.

Так, может, дело не в нем, который тащит других, а дело в людях, которых он «тащит»?

Вот еще тройка портретов таких вождей, которые вместо того, чтобы «жать и рожать», бредят поисками «правды» и идут сквозь человечество — кто с пушкой и «Гражданским кодексом», а кто и с «Капиталом».

«Маркс родился в семье раввина, изгнанного из общины за пере­продажу краденого, подделку векселей и за связи с разными темными людьми, по большей части бандитами. Кто его мать — неизвестно…

И вот этот Маркс, несмотря на свой рост, повадился лазить че­рез стену в парк и вести разные сомнительные беседы с красавицей баронессой… Совсем повредился рассудком и начал излагать свои бредовые видения в письменной форме…

Понимал, что, окажись он среди приличных людей, его тут же выставят за дверь, да еще для острастки надают по шее. Такое с ним несколько раз случалось. А вот пролетарии могли бы принять за своего…»

Пролетарии и приняли:

— Так вот где собака зарыта! Так вот в чем истина! Нас учат, что, мол, необходимо работать, тогда как в Европе уже научно доказано, что нужно не работать, а грабить!

«Поползли слухи, что Маркс — гений».

А может, он был вурдалак? И у него росли копыта?

Тут самое время напомнить, что вымышленные персонажи у Бутромеева случайно совпадают фамилиями с известными историческими деятелями.

Вот еще один такой вымышленный персонаж: по скверности своего характера он доказывает, что «может убить столько людей, сколько не приснится во сне не только Ленину и Сталину, но и всем их подельникам-сотоварищам, вместе взятым».

Оказывается, это Троцкий.

«Сталин не верит Троцкому, называет пустым хвастливым болтуном и в глубине души презирает его. А Ленин верит».

Ленин — персонаж, над вымыслом которого читателям Бутромеева впору и впрямь облиться слезами.

«Он с детских лет ненавидел и Россию, и русских…»

За что?

 «Маленький, кривоногий, с уродливой головой карлика, гневно жестикулируя, нервно, словно в легком припадке, дергая левой ногой (это с ним всегда случалось, когда что-нибудь выводило его из себя), с пеной у рта, начал доказывать, что 
Россия — колосс на глиняных ногах, что она давно уже гнилая.

 — Пальцем ткни — и развалится…»

 У Бутромеева это сказано Акиму из Зубовки, а не тому полицейскому, который предупреждал Ульянова не лезть на стену. И колосс на глиняных ногах снился скорее Гитлеру, чем Ленину (снился он на самом деле Навуходоносору). Но не буду придираться, ибо суть в том, что миллионы людей, бросившие пахать и сеять, слушают, разинув рты.

 «Рано или поздно находится кто-то обязательно кривоногий, обязательно с неправильным лицом, со скрюченным, как будто перебитым носом, обязательно с поджа­тым подбородком, редкой бороденкой, всегда неопрятный, как будто кривобокий, с затравленным, но упорным взглядом — он-то и начина­ет говорить, что стоящие в последних рядах ничуть не хуже оказав­шихся в первых рядах и что все равны и одинаковы, по крайней мере, так должно быть, и даже если не равны, то должно быть, чтобы были равны — и заканчивается все рано или поздно Погромной ночью».

Неизбежен именно Погром. Главное — построиться в ряды. Желающих хватает.

Так в чем причина умопомрачения? В том, что могутный пахарь, устав пахать, бросил плуг, начал задумываться о правде, стал плюгавым крикуном и ведет простодушную толпу к гибели? Или причина в самой этой толпе? И люди ищут таких проповедников-коноводов, потому что не хотят пахать? И становясь разинувшей рты толпой, перестают быть народом, перестают быть нацией?

Судьбы наций — вопрос, к которому прикован Бутромеев; мысли его на этот счет — самое горькое, что я вижу в «топографическом» романе.

Цыгане и евреи. Два народа, приговоренные Гитлером к первоочередному уничтожению. Пока в России правил царь, ходили к нему проситься на жительство, а вели себя по-разному. Цыгане не расписывали выгод от торговли, а сразу начинали петь, танцевать и играть на скрипках, цыганки сверкали шелком платьев и гремели золотыми кольцами и браслетами. Евреи тоже любили и скрипочки, и золотишко, но старались спрятать, не показывать, что оно у них есть. И мелодии получались другие.

Отчего это? Отчего столь разно складываются судьбы народов? Оттого, что прокричит им очередной коновод? Или от характера самого народа, складывающегося веками?

Не буду трогать поляков, которым Бутромеев со знанием дела дает характеристики, иногда скептические, иногда влюбленные.

Самая важная (для меня уж точно) тема его национальной «топографии» — русские. Их характер. Их судьба.

Характер как следствие судьбы? Судьба как следствие характера?

«Характерные черты русских следующие. Они ленивы, до мно­гого доходят только задним умом, хотя иногда проявляют необы­чайную сообразительность и смекалку. По большей части любят вы­пить, болтливы, хвастливы, в деревнях обычно сидят на завалинках, в городах любят собираться за самоваром и рассуждать о чем-нибудь необыкновенном и очень важном, часто говорят про матушку-Русь, Россию, называя ее Расеей, очень терпеливы, могут снести-вынести все на свете, по праздникам разгульны до безобразия, в работе часто бестолковы, нерасчетливы, суеверны, косны; людей умных и заслу­женных не уважают — уважают только странников, пустынни­ков, любят юродивых, власть обходят стороной, стараясь закрыть­ся от нее плечом, не соблюдают законов, вечно попадают в дурацкое положение и растерянно чешут в затылке или, в лучшем случае, сму­щенно теребят бороденку или скр подбородок».

И еще важнейшее наблюдение:

«Особенность положения русских между другими народами заклю­чается в том, что все те, кто по разным причинам родились нерус­скими, хотят ими, то есть русскими, во что бы то ни стало сде­латься и готовы ради этого на всякие ухищрения».

Что это? Портрет, собранный из вековых красок и легенд? Или памфлет, взывающий к издевке?

Если итоговый портрет, то надо поблагодарить Бутромеева за удачное исполнение. Если же это список черт, чреватых бедой, не менее интересно об этом задуматься.

Так почему нерусские хотят стать русскими? Что им тут светит? А может, русские оттого и сложились как единый народ, что им тут что-то светило? И не потому ли светило, что это был путь сбережения племен, здесь оказавшихся? И если бы другие племена сошлись на этом чистом поле, где нет естественных «топографических» границ, — пусть язык оказался бы другим, и имя (хотя язык и имя — фатально несменяемы в судьбе любого народа), — но характер людей, выживших в таких обстоятельствах, был бы, я думаю, похож на русский.

Так что портрет, исполненный Бутромеевым, может быть сохранен как памятник.

Почему памятник?

Потому что Бутромеев предсказывает русским — исчезновение.

«Россию ожидает погибель».

Для меня этот прогноз настолько запределен, что я не желаю с ним спорить.

Россия не исчезнет. Для меня Россия останется ценностью несомненной, даже если еще раз сменят герб, гимн, официальное название. Если она исчезнет, то я исчезну вместе с нею. Я буду сопротивляться ее исчезновению. И если останется во мне память о жизни, то — русская память.

Никакой распад или «полураспад», пережитый страной при окончании Погромного века, никакие «полутени» переходного времени, пляшущие сейчас в абсурдистских пространствах массовой культуры, не изменят моего душевного состояния и духовного сознания. Даже если все фатально.

— Все фатально, — убеждает меня Бутромеев, — потому что в безумеющем мире никто не сможет сохранить своего места. Своего пространства. Своего клочка земли. Вот и отчаиваются люди, надеявшиеся оградиться от общей непредсказуемойчресполосицы. И не потому решаются они бросить землю, что какой-то умник, вылезший из постели своей законной баронессы, пускает по Европе призрак, и призрак этот бродит, сметая ограды, межи и заставы, — а потому что сама земля, как вдруг чувствует пахарь, не может вынести такое количество пахарей.

Это смутно чувствуется в «топографическом» романе: мужик, не ведая почему, вдруг прерывает это тянущееся от отцов-дедов-прадедов однообразие и уходит прочь, или, как по-рясненски формулирует Бутромеев, в «прочки». Туда, где его ждут Ленин, Троцкий, Сталин, а также Маркс и Наполеон.

А если это и впрямь фатально — оскудение пахотного клина в масштабах Рясны, России, Европы и всего мира? И если голод подстерегает всех?

Ученые, правда, полагают, что все-таки продержимся. Правнук Столыпина, Николай Случевский подсчитал, что Россия сможет прокормить не только себя, но еще полтора миллиарда едоков.

А если нет? Если пахать будет нечего?

Троцкий в романе Бутромеева «рыбалку любит еще больше, чем убивать людей».

Спасение — рыбалка?

Апостолы, которых окликал Христос, тоже любили рыбалку…

 


Вернуться назад