ИНТЕЛРОС > №5, 2014 > А как иначе? Из книги «Мир моей жизни»

Имант Аузинь
А как иначе? Из книги «Мир моей жизни»


01 июня 2014

С латышского. Перевод и примечания Ирины Цыгальской

Имант Аузинь (1937 — 2013) — поэт, прозаик, переводчик, литературный критик. На латышском языке издано около сорока книг. Поэзия переведена на 15 языков (английский, русский, украинский, болгарский, грузинский и др.). Среди переведенных И. Аузинемпоэтов, изданных отдельными книгами или вошедших в общие сборники и антологии, — М. Лермонтов, А. Блок, О. Мандельштам, М. Цветаева, Н. Рубцов, А. Кушнер, Т. Шевченко, С. Нерис

Лауреат Государственной премии ЛатССР (1977), премий имени В. Плудониса (1990), О. Вациетиса (2007) и других.

Книга «Мир моей жизни» на латышском языке в настоящее время готовится к изданию.

 

 

От автора:

«"Мир моей жизни" повествует о судьбах близких мне людей, родственников и чужих по крови, ближних и дальних соседей в моем родном селе в войну и после войны. Повествование строится на материалах, собранных за долгие годы — устных рассказах, страницах воспоминаний, письмах, телефонных разговорах и других свидетельствах очевидцев.

Нередко речь идет о малоизвестных или умолченных из идеологических соображений судьбах и событиях: о заслуживающих внимания проявлениях Сопротивления, о спасении людей во время террора, поддержке тем, кто находился под угрозой Холокоста.

В этом стихийном движении Сопротивления старались найти взаимопонимание люди разных политических убеждений, принимали участие недавние чиновники независимой Латвии, занимавшие в волости управленческие должности и во время войны. И все-таки многие из них были репрессированы в послевоенные годы, их дела, имена преданы забвению.

Вопреки реализуемой тоталитарными режимами политике размежевания, поиски взаимопонимания и нового единения не прекращались и в послевоенные годы.

Цель моей книги — дать как можно более правдивое представление об этих уникальных событиях, которые вырисовывают сложную ситуацию в Латвии в военные и послевоенные годы и опровергают пропагандистски одностороннюю их трактовку, коротко говоря — о народе в войну и войне в народе.

Путь преодоления драматизма и трагизма столкновения человеческих надежд, иллюзий с жестокой реальностью — это путь к выстраданной правде».

— В августе 1941 года мы с мамой вслед за отцом отправились в рижское гетто. Как же иначе?  Мама любила отца, мы хотели быть вместе. Поселились на улице Лиела Калну, 48.

Эти три слова — как же иначе? — не впервые услышанные мною от двоюродной сестры Бетти Судаковой (Шнейдер) и не раз произносившиеся другими самыми близкими родственниками, с детства удивляли больше всего и в то же время делали как бы само собой разумеющимися смелые поступки людей в разных чрезвычайных ситуациях — в условиях войны и массового террора.

Бетти повторяет эти слова нам с Ириной и 9 декабря 2000 года, когда мы гостим у нее в Риге, на улице Саласпилс. На сей раз я надеюсь кратко обозначить главные контуры, узлы тяжелого пути, пройденного семьей сестры и ею самой; одна из станций спасения на этом пути — наше село Залве. От диктофона Бетти отказывается, но рассказывает хорошо, точно, так что по скупым заметкам я могу дома все зафиксировать.

Разумеется, большинство излагаемых ею фактов и ситуаций для меня не новость. И все-таки каждый раз открываются до сих пор не известные взаимосвязи или, по крайней мере, детали.

 — Как же иначе? — так или примерно так о своих действиях не раз говаривали, когда, переступая последние границы риска, протягивали руку помощи людям и мои родители, и сестра матери Эмилия Шнейдер — мать Бетти, наша добрая рижская тетя. Более того, тетя после добровольного ухода в гетто вместе с мужем, позднее оказавшаяся в заключении в лагерях Саласпилса и Заксенхаузена, об этом времени вообще говорила неохотно. Отмахивалась: ну, что вспоминать эту бесчеловечность! Надо жить для жизни. Похожие слова нередко говорила и моя мать.

У каждого из них, товарищей по несчастью, свой путь, своя история, свой характер, но меня много лет волнует и то общее, что их объединяет. Казалось бы, главное уже с молодых лет выливалось у меня в каком-нибудь стихотворении, находило отражение в балладах, поэмах. Все же многие личные разговоры с двоюродной сестрой, особенно в последние годы, переписка со школьными товарищами, новые и новые исследования той эпохи историками, оставленные отцом страницы воспоминаний и воспоминания сотен людей в книгах побуждают попытаться еще раз схватить это главное — глубже, с более тонкими нюансами, в новых контекстах и взаимосвязях.

И, как нередко бывает, главное должно быть сказано кратко, а кратко — это мысль о том, что и в условиях жесточайшей войны, массового террора единственной надеждой часто остается человечность, которая стремится преодолеть колючую проволоку, тюремные стены, противостояние окопов разной глубины — и вырвать хотя бы одну жертву из пасти вырытой для расстреливаемых ямы...

Человечность — многолетнее растение. Можно сказать, долгота его века достигает протяженности в целую жизнь, и даже в жизнь нескольких поколений. В страшные годы яснее всего становится видно, что не все близкие одинаково близки, не все далекие — во всех смыслах — далеки, порой они поступают, как добрые родственники, как свои люди.

Будь иначе — в мире исчезли бы любовь, дружба (ведь влюбляются, вступают в дружеские отношения чаще всего чужие перед тем люди!); исчезла бы надежда.

В годы войны наиболее жестоким испытаниям подвергаются человечность и другие величайшие ценности.

 

 

Семья двоюродной сестры и залвские родственники перед войной.

Двоюродная сестра Брайна Шнейдер (Судакова) родилась в Риге в 1927 году. Деревенская родня ее всегда называла Бетти; это имя сохранилось у нее и в гитлеровских лагерях, и позднее. Ее отец в свидетельстве о рождении зарегистрировал только имяБрайна. У матери Бетти тоже было два имени — Миле и Эмилия (БеттиПервое мама в русское время утратила»). Миле-Эмилия, сестра моей матери Олги Аузини (урожденной Валака, 1901 — 1982), родилась в Лиелзалвской волости Яунелгавского уезда в 1898 году, умерла в Риге, в 1977 году. Мои близкие ее всегда называли Миле или — как мы с братом Майгонисом — «рижской тетей», потому что в Залве жила еще третья сестра, Минна, «тетя Витолс» — она была замужем за сельскохозяйственным рабочим ЯнисомВитолсом; позднее они получили в наследство хутор «Вецозолниеки» в Залвской волости — от сестры нашей бабушки Анны, тети Озолс.

Отец Бетти, Копель Шнейдер, родился в Скултском Звейниекциемсе в 1897 году. Родители его, Голда и Лейбе Шнейдеры, там хозяйничали на своем хуторе «Курмиши». «У бабушки была корова Циелава, у дедушки — лавка, потому что земля там плохая, — вспоминает Бетти. — Потом все пропало».

Копель Шнейдер занимался торговлей, тетя была домохозяйкой и воспитывала детей — Бетти и ее брата Шлейме-Александра (1919). Брат закончил гимназию Раухваргера, Бетти — основную школу Hamor с языком обучения ивритом (1934 — 1941).

 — Вначале трудно жили, мне перешивали старые пальто, — иной раз вспоминала сестра. — Но постепенно появился достаток. Отец поставлял для латвийской армии лошадей из Польши и Финляндии, его предприятию оптовой торговли принадлежали конюшни на улице Матиса, 63.

По рассказам матери я знаю, что, когда мы с братом росли, рижские родственники нам помогали.

После 1934 года предприятие переименовывается в «Бауманис и Ко» («потому что во время Ульманиса для жидов налоги увеличились», — добавляет Бетти).

Семья рижской тети до войны, в начале тридцатых и позднее, много раз гостила и у нас в «Аузини», и у сестры Минны, и у других родственников. Вот на одной из фотографий Бетти, еще маленькая, вместе с мамой, на другой фотографии есть и ее отец, мои родители, вторая мамина сестра Минна и ее муж Янис Витолс, их единственная дочка Олите со своим мужем Бруно Милкеном, несколько друзей — все еще молодые. Хорошо одеты. Видные. Может быть, даже красивые. Дружные. Сильные.

Какими разными, драматическими, даже трагическими, станут уже довольно скоро их пути! Как близко они сойдутся или как далеко разойдутся!

Но пока они все вместе. Это 19 июня 1932 года или, может быть, какой-нибудь вечер Лиго. Трудно определить. Но 19 июня, как утверждает Бетти, состоялась свадьба Олите и Бруно МилкенаМилкен — немец. Он руководил в Яунелгаве училищем почтмейстеров. Олите окончила гимназию в Петербурге — будучи беженкой во время Первой мировой войны; на этих курсах они и познакомились, и Милкен влюбился в нашу двоюродную сестру.

Редко о ком приходилось слышать такие хвалебные отзывы, как об Олите. Бетти тоже часто повторяет, какая Олите была чудная: «очень нежная, сердечная, очень добрая». Судьба новобрачных окажется совсем не такой светлой, хотя Бруно «и правда любилОлите». Век двоюродной сестры, к сожалению, через несколько лет внезапно оборвался — в 1936 году она умерла в рижской больнице от неизлечимого заболевания печени. А Бруно Милкен оказался сотрудником германской разведки (!); очевидно, этим и объясняются — как рассказывает Бетти, как говорили и другие родственники — его частые поездки в Яунелгаву, велоэкскурсии по Латвии... Репатриировался; был в коридорах гитлеровской власти в Германии и в годы войны. Родителей Олите не забывал, присылал марки, наверно, и какие-нибудь известия о себе, но все это окутано мраком неизвестности.

Но пока они все вместе. Как и полагается в светлый праздник, картинка, зафиксированная на снимке, кажется идиллией. Вот мои мать Олга и отец Отто с Бетти на коленях, сидят на автомашине тех лет на фоне сельскохозяйственной постройки. Отец иМилкен работают на почте в Залве. Так сказать, коллеги.

Скоро — после переворота 15 мая 1934 года — моего отца арестуют, ему «пришлось и работу потерять на почте, это была драма» (Бетти). Ее слова совпадают и с тем, что говорила моя мать, рассказывал и писал отец: он, преданный демократической Латвии, пройдет первые месячные курсы незаконного ареста, заключения, первого преследования, а шпион все более агрессивной западной империи спокойно будет работать дальше и продолжать свои путешествия по Латвии...

За что арестовали моего отца и его друга, одного из немногих социал-демократов волости, Карлиса Ванагса (он тоже есть на том свадебном снимке), в тот момент члена волостного правления? Ответ: ни за что. Предлог, разумеется, — симпатии к мощнейшей тогда в Латвии социал-демократической партии, подозрения, что он посылает коротенькие, с легким критическим налетом заметки, иронические зарисовки о жизни волости в рабочую газету «Musu Dzive» («Наша жизнь») Екабпилсского уезда. Корреспонденции подписаны псевдонимом; редактор Янис Мурниекс перед своим арестом архив успел уничтожить, так что и эти белыми нитками шитые псевдодоказательства утрачены.

Но — как и в иных местах — власть перешла в другие руки, в Залве демократически избранное правление распущено, а новое — уже назначено новой властью.

Это возымеет свое значение в уже недалекие роковые годы, когда и Латвия станет ареной столкновения мощнейших мировых сил; это существенно повлияет на судьбы или жестоко пресечет надежды всех, кто запечатлен на свадебной фотографии.

На ней должен бы непременно быть и в то время тринадцатилетний брат Бетти Саша (Шлейме-Александр); он тоже иногда гостил в Залве. Но на сей раз его, к сожалению, нет. После крушения мира тех лет от жизни Саши останется одна-единственная фотография: подросток с велосипедом... Когда я смотрю на эту фотографию, у меня на протяжении долгих лет сжимается сердце оттого, что нам не суждено было встретиться и побыть вместе на отрезке жизненного пути подлиннее.

Бетти говорит о Саше: «Умный, интересный, неудобный ребенок». В юности сбежал на судне в Бельгию, там проучился какое-то время, примерно год работал. Ни тогда, ни теперь невозможно представить себе, что спустя немного лет эта поездка будет оплачена самой высокой ценой... в Сибири.

Еще на этой фотографии могли бы быть и другие близкие люди, родственники, прежде всего — наша бабушка Анна и дедушка со стороны отца Эрнест, их жизни в те и уже совсем близкие предстоящие годы нераздельно переплетутся с нашими.

Еще тетя Озолс — сестра нашей бабушки, ее сын Эдгарс с женой Наталией и их дочка Зелма с мужем. Эдгарс — учитель, скоро станет завучем залвской школы; Зелма — художница в оперном театре, замужем за немцем, в 1939 году они репатриируются; в войну он в высоком чине окажется во властных структурах Риги.

У всех у них будет своя роль в событиях, когда огромная катастрофа еще теснее сблизит или безнадежно расколет родственников и друзей во многих народах, в нашем — тоже.

За ними в некотором отдалении вижу и других. Прежде всего — уехавшего после 1905 года из Залве в Россию брата отца Эрнеста. Он был помощником садовника, помогал в устройстве парка в залвской усадьбе графа; работал в усадьбах и под Москвой, затем стал мастером и работал на московских заводах, написал даже книгу о сельскохозяйственных машинах.

Отец еще получает от брата письма. Но очень скоро — после убийства Кирова в декабре 1934 года — лет на десять установится могильная тишина... Никто и не заподозрит, что в стране другого диктатора одним из видов преступления начиная с 1937 года, во время «большого террора», станет национальность «латыш» — даже говорить по-латышски там будет опасно. Дяде и его жене Клавдии, служившей в кремлевской библиотеке, посчастливится выжить, но исчезнут многие их соседи, друзья, коллеги… Мы (отец, мой брат, я) еще встретимся в Залве или в Москве. И это тоже сыграет роль в судьбе нашей семьи и в моей личной.

Еще на давних рижских снимках вижу родственников отца Бетти — Копеля; в те годы это — целый клан. Из рассказов Бетти знаю, что это были энергичные, способные люди, глубоко вросшие корнями в латвийскую землю. Почти все они безвинно погибнут здесь или на просторах Запада и Востока… А Бетти с матерью отправится за отцом в рижское гетто, ей будет тогда едва четырнадцать с половиной... И это окажется лишь началом их хождения по мукам.

Как и многих из нас.

Но пока — вот так, празднично родственники стоят в саду, на берегу реки Залвите или возле антикварного, как теперь бы сказали, авто. Ни малейшего намека на то, что каждый из них переживет невообразимое.

О наших с ней матерях Бетти говорит: «Они были очень близки. Сколько добра сделали обе во время войны, и потом…»

Я тоже смогу это засвидетельствовать, вспоминая увиденное глазами ребенка, услышанное от родителей и тети. Но тогда — 19 июня 1932 года — мне еще... предстоит родиться. Нет, не в этот год, позднее. Брат Майгонис меня опередит почти на три года, приветствуя мир криком в тех самых «Озолниеках», потому что мать не успеет доехать дальше на пути к докторам Яунелгавы или Риги. Явиться на свет в доме сестры своей бабушки — это, ей-богу, чудесно, особенно в морозный день 31 декабря 1934 года.

«Твоя мама сильно любила отца. Отец тоже был очень добр ко мне, к детям. С мамой — дело другое…»

Знаю. По-разному бывало. В тот момент, кажется, случилось первое серьезное отцовское увлечение — ему приглянулась какая-то коллега. На протяжении долгого века будут и еще годы разлуки, и я тоже это волей-неволей переживал. И все же, не сомневаясь, говорю: отец любил мать всю жизнь — со времен их общего детства в имении графа, их юности — и до последнего вздоха матери, а затем и своего.

И только любовь позволила им вынести невыносимое.

То же хочу сказать и о Бетти и ее семье.

 

Пакт Молотова—Риббентропа уже 23 августа 1939 года пометил печатью смерти и Латвию. Крупные державы вскоре растерзали Польшу. Еще в 1934 году началось преследование евреев в гитлеровской Германии и насильственно покоренных странах; наша земля осмеливается предоставить убежище хотя бы небольшой частице беженцев. Мало. Прибывает один пароход с людьми.

Карлис Ульманис призывает запастись обувью и бельем. Война неотвратимо приближается. Осенью 1939 года Балтийские страны вынуждены позволить разместить на своей территории советские военные базы, и в Латвию приходит войско большее, чем вся наша армия в мирное время... В сущности все уже решено: нашей стране тоже остается положиться на Бога, будущее, на свои силы и разум, а в ближайший отрезок времени — на защиту восточной державы и ее невмешательство во внутренние дела Латвии.

В июне 1940 года все меняется.

Мне кажутся знаковыми слова отца в нашей последней продолжительной беседе (май 1984 года), незадолго до его ухода; всю жизнь веривший в идеалы социальной и национальной справедливости, о 1940-м годе отец с горечью сказал: «Если бы нам дали приказ, мы бы сопротивлялись, и армия у нас была хорошая...»

Нечто подобное я слышал от многих земляков. Но выбора после преступного соглашения держав фактически уже не было. Да, трагическое кратковременное сопротивление, большие жертвы цветущего государства и народа, может быть, содействовали бы скорейшему восстановлению независимости. Но подобным же образом можно строить и другие догадки, а именно: не стало ли бы в таком случае Латвийское государство во Второй мировой войне союзником гитлеровского рейха с еще более тяжкими последствиями для себя и ответственностью за все преступления рейха?

Это, можно смело утверждать, для большей части граждан Латвии было неприемлемо ни в коем случае. Причин много, упомяну лишь несколько, о которых рано услышал в кругу близких, в разговорах односельчан; новые подтверждения появляются и поныне — в том числе в рассказах о судьбах моих родственников, в исследованиях историков и других источниках.

Всему тому, что сегодня с таким трудом исследуем, чему учимся и силимся учить других, латышского крестьянина и большинство жителей Латвии научила жизнь: в их собственном или семейном опыте были 1905 год, карательные экспедиции, Первая мировая война, образование Латвийского государства и жизнь в независимой стране. Отнюдь не райская, но — развивавшаяся и способная к дальнейшему развитию.

Даже среди родственников — как в нашей семье — нередко были люди нескольких наиболее распространенных в Латвии национальностей. У многих близкие или дальние родственники выступали против власти баронов и царской империи, воевали вПервую мировую войну против армии кайзеровской Германии, против бастарда обеих рушащихся империй — банд Бермонта — или пропали, унесенные вихрями революции и гражданской войны в России. Брат моей матери Карлис Валакс (долго я искал его фотографию — я, будто бы, очень похож на него) был добровольцем и пал в одном из ожесточенных боев 1914 года в Восточной Пруссии; второй ее брат Янис ушел с латышскими стрелками в сторону солнечного восхода, где безвестно закончился его краткий век...

Прошло всего каких-нибудь двадцать лет, и вновь почти каждый в Латвии оказался перед судьбоносным выбором. Кто был первым среди наших родственников? Кажется, мой двоюродный брат Саша, которому — по рассказам Бетти — только-только удалось вернуться из Бельгии, потому что в Германии уже началось преследование евреев, Саша мог быть интернирован, и дальнейшая дорога ему предстояла бы такая же печальная, как многим-многим другим.

Вернулся ли Саша после вторжения гитлеровского войска в Бельгию (10 мая 1940 года) или раньше (ведь Вторая мировая война началась уже 1 сентября 1939 года), вряд ли уже можно уточнить. Но, очевидно, из-за учебы и работы в Бельгии 17 июня 1941 года брата ищут чекисты (был за границей!..). Не находят. В начале войны он отправляется в эвакуацию. Многие годы родным было известно только то, что у границы с Эстонией эшелон разбомбили, там, считали они, и погиб Саша. Лишь примерно в 1990 году Бетти встретила в Риге приехавшего из Сибири Льва Юделовича, сына человека, некогда снимавшего у них квартиру. Отцу Левы в Риге до войны принадлежал небольшой магазин готовой одежды. «Из-за какой-то лавчонки — Сибирь! — говорит Бетти. — С детьми — Левой и его старшим братом Изой».

Иза Юделович вместе с Сашей был заключенным в лагере где-то под Омском или Томском, там они оба погибли. «Изу прибило деревом в тайге на лесных работах», — сказал Лев, который в то время уже был директором небольшого деревообрабатывающего предприятия в Сибири. К сожалению, нет никаких оснований усомниться в правдивости его рассказа.

После подписания пакта Молотова-Риббентропа уехали в Германию Бруно Милкен и Зелма Озола с мужем, но, как увидим, вскоре возвратились.

Не без иронии член германской оккупационной генералдиректории д-р В. Сандерс в Саукском Доме единства возвестит шестистам жителям СаукиВиесите (вероятно, были там и представители Залве) о правительстве Латвии: «После подписания договора1939 г(ода) правительство приняло решение примкнуть к большевикам» («Jekabpils Vestnesis», 11.12.1941 г.).

Как бы то ни было, в Латвии сторонников гитлеровской политики было не много. Против нее были настроены крупнейшие демократические партии, наиболее решительно — социал-демократы. В сельской среде еще долго можно было слышать и о других основаниях для надежды после июня 1940 года: предположение, что, может быть, мировая катастрофа пройдет стороной; блокированная или слабая — после ульманисовского переворота 15 мая — информация о происходящем в СССР; известная симпатия к простым русским солдатам, с которыми еще так недавно вместе воевали в Первую мировую войну, — по сравнению с жестким немецким порядком, в том числе и в Залве, в месяцы оккупации 1918 года и т.п.

Но нельзя отрицать и привлекательность лозунгов о социальной справедливости, надежду на устранение несправедливости, порожденную переворотом Ульманиса. Считалось, что молодому Латвийскому государству не хватило пары десятков лет, но скорее — значительно больше, скажем, как у датчан и норвежцев, чтобы укрепить демократию, добиться большего единства, развязать еще не развязанные социальные узлы. На селе таким узлом были, к примеру, несколько тысяч безземельных крестьян, сельскохозяйственных рабочих; пенсий или другого рода обеспечения по старости у многих людей села пока тоже не было. Радикальная земельная реформа в двадцатые годы многое решила, но, конечно, не могла разрешить всего, к тому же за такой краткий отрезок времени.

Земля, где построили тогда хутор «Аузини», доставшаяся по жеребьевке отцу отца Эрнесту как много лет отслужившему в имении, выросшее на этой земле хозяйство в буквальном смысле спасало нас в войну и сразу после войны и помогало спастись многим другим людям.

А сестра матери Минна и ее муж Витолс стали так называемыми новохозяевами — они получили 10 га на правом берегу реки Залвите, справа от дороги к маленькому селу Дривас за школой. Уже с тех времен, когда они еще батрачили, как вспоминает Бетти, «Витолсы были зажиточные, ужасно много работали». А уж на своей-то земле!

В 1940 году в волостное правление приглашают и тех, кто были арестованы после переворота 15 мая; отец — один из них. Он стал заведующим конно-машинным прокатным пунктом в «Чакули», в доме бывшего волостного старшины Арнольда Баинского, участвовал в установлении новой власти.

Отец оставил довольно много зарисовок-воспоминаний, которые вместе с другими материалами (кое-какие мои труды; документальные свидетельства — письма, страницы дневников и т.п.) легли в основу нескольких глав этой книги.

Здесь подчеркну лишь главное: многие, в том числе бывшие латвийские чиновники, надеялись, что при смене властей (советской, затем германской) можно будет работать в рамках законности и просто здравого смысла. Сохранить какой-то порядок хотя бы в собственной волости.

– Народ меня избрал, — сказал отец про свои должности в том году.

И ни один шаг человечности не был напрасен, даже в самых тяжелых условиях. Все это и в нашем краю осталось полуисследованныммалоосознанным вот уже на протяжении человеческого века2 .

В самый разгар массового фашистского террора «Jеkabpils Vеstnesis» (23.07.1941 г.) недвусмысленно призывает к сведению счетов: «Предателей и их пособников на месте расстреляют...» Кто в глазах гитлеровцев и их сподручных эти «предатели»? Об этом там же сообщает германский главнокомандующий: «Борьба ведется только с большевиками и представителями их власти» (это напечатано большими буквами). Для расправы с евреями, цыганами, а также — другого слова нет — обыкновенными латышами и инородцами назначаются убийцы. Преступные пособники находятся и в нашей волости.

Газета откровенно науськивает на «предателей», называя в числе прочих и имя отца, хотя относительно Залве вынуждена признать: «Наверно, это единственная в уезде волость, где "советская власть" нанесла наименьший урон. Из Залве вывезена только одна семья (Вилиса Смилктыньша), и то, кажется, на основании распоряжения властей Неретской волости» («JV», 31.07.41).

Это правда — из волости больше никого не сослали. Было несколько арестов, например, задержан и спустя какое-то время... освобожден молодой парень, который накануне выборов в Сейм 1940 года спилил древко красного знамени. Насколько известно, с его головы за время ареста ни волоска не упало. К сожалению, в годы немецкой оккупации он был среди тех, кто участвовал в репрессиях. После войны осужден, вернулся в середине 50-х годов.

Предоставив историкам и юристам документальные исследования (многое уже сделано и делается), важно осознать и наметить общую картину, среду, в которой происходит дальнейшее: от помощи преследуемым, спасения людей, неповиновения приказам гитлеровских оккупантов, зачатков сопротивления — до обширного участия жителей Залве и соседних волостей в вооруженном партизанском движении, которое не могло бы стать таким значительным лишь с появлением небольшой группы О. Ошкалнса внашемкраю.

Первое, что почувствует каждый, кто познакомится со свидетельствами того времени в архивах, книгах, воспоминаниях современников, — это удивление и сожаление: сколь многое запоздало! Как много не выяснено своевременно!

Хотя есть оправдание: слишком непреодолимы были те лавины, которые накатывались не только на Латвию. Был ли такой период — тогда и позднее, — когда кто-нибудь мог хотя бы приблизиться к истине? Надеемся, что теперь — пора. Но уже — не откладывая.

Не успев эвакуироваться, отец во время массовых расстрелов (с начала войны до конца лета 1941 года) скрывается в лесах близ «Петермуйжи»; мать ему носит продукты, рассказывает о происходящем. Вести страшные.

Говоря современным языком, после Ужасного года сталинской оккупации начались Страшнейшие годы гитлеровской оккупации... И вряд ли можно назвать некой странностью, что один жестокий режим в известной мере пожинает плоды политики другого режима, то есть оба так или иначе перемалывают самостоятельно мыслящих людей, раскалывают народ и народы. Разумеется, не только в Латвии.

Наиболее емко об этом сказано в книге Улдиса Ласманиса «Чего не предвидел герцог Екаб» (авторское издание, Р., 2006): «В начале и конце немецкого времени в Залвской волости расстреливали безжалостно». К тому же: «Залвские леса выбрали местом убийств и закапывания трупов людей и из остальных волостей — обреченных на смерть. В Залвском лесу близ "Чиганкалнса" убиты и зарыты евреи Мемельской волости. Там расстреляна и часть жителей Нереты».

В других источниках упоминаются и окрестности «Межамуйжи». В послевоенные годы часто говорили также о моховом болоте за хутором «Чайданы» (около двух километров — по левую сторону дороги на Нерету) — там тоже расстреливали и закапывали. Несмотря на то, что после войны почти все найденные тогда же или позднее жертвы были перезахоронены, проходившие или проезжавшие мимо этих мест годами ощущали зловещее веяние — как в июльский знойный полдень, так и осенними вечерами.

Уже в начале войны около десяти жителей Залве были закопаны главным образом в окрестных лесах. По сей день редко найдешь упоминание хотя бы какого-нибудь предлога (скажем, какая-то должность или несправедливый поступок в советское время), которым можно было бы попытаться по крайней мере объяснить, конечно, не оправдать, преступления убийц, подобных которым историк Андриев Эзергайлис не находит во всей истории Латвии, включая времена Ивана Грозного и послевоенные широкомасштабные репрессии...

Большинство расстрелянных хорошо известны залвским жителям, это знакомые или друзья и моего отца. Тут и одна из немногих еврейских семей волости — лавочник Роберт Цалкович с женой и маленьким сыном.

О судьбах Цалковичей и других убитых без суда и следствия залвенцев еще расскажут другие, у меня тоже есть кое-какие дополнения и уточнения.

Арестовывать семью Цалковичей отправляются пятеро, считая шофера. Ими руководит заместитель начальника группы самоохранников; оба они, шофер и заместитель начальника группы — из другой волости, остальные — жители Залве. Это происходит в конце июля; упоминаются и более ранние приблизительные числа — около 20 июля.

Приехавшие сказали Роберту Цалковичу, что их повезут в еврейский лагерь; приказали собрать вещи. Затем Цалковича, его жену Риву и сына увозят за несколько километров от Чиганкалнса в сторону Эрберге, машина сворачивает в лес, и там всю семью расстреливают.

Вот как это происходит. Машина останавливается, начальник группы говорит:

 — Дальше не едем, рассчитаться с Цалковичами надо будет здесь.

Двое уводят в лес Риву с сыном. Потом другие приказывают Роберту следовать за ними. Роберт умоляет, чтобы его (наверно — их. — И.А.) не расстреливали, спрашивает, за что его (их. — И.А.) хотят расстрелять, ему отвечают, что они об этом ничего не знают. В лесу раздается выстрел и плач ребенка. Наконец стреляют и в Роберта.

Возвращаются в село. Вещи расстрелянных оставлены у одного из группы. На другой день он зовет делить вещи остальных. Пьют пиво. Делят брюки, несколько рубашек, френч и пальто.

Все.

Кое-кто из участников расправы над Цалковичами после войны были пойманы, другие — нет. На следствии они будут менять показания, пытаться свалить главную вину на других. Хотя бы убийство жены и сына. Хотя бы то, что последний, решающий выстрел в грудь Роберта сделал другой, не он. Он, будто бы, был пьян и всего лишь стоял на страже у дороги. Или еще так: начальник группы дал ему свой карабин, у него самого винтовки не было; ну, выстрелил, но только ранил в правую руку выше локтя, после чего стреляли двое других, они-то…

И, конечно, не в первый и не в последний раз в ходе следствия сталинского времени в рассмотрении дел залвенцев происходит резкий и неожиданный поворот. Можно догадаться, что его обеспечило... Перерыв в допросе на какое-то время, обычно — как и на сей раз — до следующего дня; сигналом о резком повороте всегда звучит начищенная до блеска сапог страшная формула следователя, например:

— Я требую давать правдивые показания!

И — чудо — допрашиваемый все вдруг «вспоминает» и четко заявляет:

— Я давал ложные показания. Жену и ребенка застрелил я сам. И раненного Цалковича тоже.

Неважно, что второй о себе показывает то же самое. Да еще и о других. Как говорится, двойное не рвется. Да и следователи могут же быть разные, что тут согласуешь? Только странным кажется, что и этот, второй, вдруг начинает нести такое, чего от него не ждут и не требуют. Тоже, по-видимому, после известной «подготовки». На вопрос, почему они убили семью Цалковичей, следует страшный ответ, похожий скорее на крик под пытками:

— Семью Цалковича мы расстреляли, потому что он был маленький и черненький...

Нет, это никак на сей раз не означает снижения вины — против обвиняемых достаточно много свидетельств, в том числе и свидетельств их участия в расстреле. Кровь стынет в жилах, когда читаешь, как одна женщина из соседнего села рассказывает, что один из сопровождавших на смерть Цалковичей застрелил ее мужа, который просил оставить его в живых ради четверых детей... Почему? Говорят, был членом компартии.

Тогда зачем понадобилась еще такая расистская блевотина на допросе? Более того — запись ее, тщательная фиксация? Особенно гадать не приходится.

Но мне подобные эпизоды и весь трагический рассказ об уничтожении целой семьи всю жизнь напоминает, что холокост — это часть судьбы и латышей, и всех народов Латвии. Другими словами — что не было отдельных убийц для евреев и отдельных — для латышей и прочих; просто — наша очередь пока продвигалась медленнее... Но путь уничтожения нации в наших сосновых борах все равно уже был намечен.

Еще много лет после войны о нем напоминал брошенный дом Цалковичей в центре Залве.

 

Несомненно, что мать в июле 1941 года могла немало при встречах рассказать отцу. Может быть, и о лесничем Янисе Вингрисе, который расстрелян только за то, что в советский год сказал несколько резких слов бывшему начальнику. Может быть, и про кузнеца Петериса Гутманиса, который расстрелян будто бы за то, что в 1940-м году, возвращаясь с работы, маленький отрезок дороги проехал с группой из соседней волости, которая, как оказалось, направлялась за кем-то из назначенных к ссылке...

Жаждущие крови решили расстрелять и отца. Но его спас, предупредив, начальник залвских самоохранников (позднее их называли шуцманами) Артур Звейниекс. Отец скрывался в лесу несколько месяцев, в это время ему помогали и другие люди, вероятно, его друг Янис Стубурс с женой Отилией — их дом находился на опушке леса, слева от дороги на Нерету. Возможно, и кто-нибудь из «Петермуйжи», скорее всего, другой друг отца — Жанис Будвикис (с женой Отилией), в прошлом стрелок 5-гоЗемгальского полка (полковника Вациетиса!), волостной начальник, позднее — партизан, убитый вскоре после войны во время вооруженного столкновения партизан с гитлеровцами и их сторонниками.

То, что залвский полицейский Йоргис Брингманис дерзнул оказывать помощь тем, кого преследовали гитлеровцы, поныне находит отклик в воспоминаниях односельчан.

В целом это наводит на мысль о начале стихийного движения сопротивления с первых же недель войны — так же, как в других странах Европы, где перед лицом изуверств находили общий язык люди разных взглядов, разных верований и национальностей. И не их вина, что многие все равно прошли дорогой мук.

Что думали, как поступали другие, те, кто имел возможность повлиять на события в жизни волости? Как переживали они вершившиеся у них на глазах изуверства местных или присланных из Екабпилса или даже из Риги шуцманов? Быть может, многие из них все же оставались на своих должностях, чтобы делать хоть что-то возможное, помогать людям? В сущности это мало исследовано. Ясным кажется только то, что по крайней мере у некоторых достало силы и человечности насколько можно — и насколько хватало отваги — восставать против огромной волны кровавого террора, пытаться хоть кого-нибудь спасти, хоть кому-нибудь помочь. Рискуя иной раз всем. Но даже это никого не спасет от Воркуты или Норильска, послевоенной ссылки... Разве что — эмиграция навеки.

...Наряду с другими свидетельствами сохранились и строки отца из того круга ада в самом начале террора; они написаны мелкими буквами на обороте фотографии четырехлетнего брата Майгониса (он снят, видимо, возле кирпичной стены больших ворот у школы) — очевидно, это была единственная бумага, имевшаяся у отца. Мать получила это письмо в каком-то заранее условленном месте — насколько помню, в дупле дуба неподалеку от опушки леса.

Начало: «1941 год, июль. Пятый день, как я скрываюсь...» и конец: «…числа не знаю, знаю только, что четверг. Твой От...» (дальше буквы выцвели) дают основание сделать довольно достоверное заключение, что это написано 3 или 10 июля. Отец пишет, что его донимают «многие и разные страшные мысли. Почему это так? Разве я убийца или еще какое-то чудовище? Нет! Но из-за разных поворотов (война, смена властей. — И.А.) появилось множество кровожадных людишек...» И — чуть дальше: «Но я надеялся (надеюсь.— И.А.) на лучшее, потому что кроме людишек есть люди, хорошие, милые и душевные люди, которых не забудем никогда ни я, ни мои дети» (выделено мной. — И.А.).

Главный мотив написанного на обороте карточки — нам с братом и с матерью адресованные слова: «Жизнь дорога мне ради вас...»

 Здесь и далее приводятся цитаты из тетради воспоминаний отца — записей примерно 1970 года.

После заявления оккупационных властей о прекращении незаконных убийств отец, чуть переждав, возвращается домой. Следует кратковременный арест, затем он обязан ежедневно ходить в Народный дом отмечаться.

 «В народном доме шлялась без дела целая куча шуцманов, часто приходилось видеть пьяных [...] никогда не знаешь, вернешься ли целым домой и вернешься ли вообще...»

Отец все же рискует и создает подпольную группу.

Это происходит еще до второго массового расстрела заключенных рижского гетто в декабре 1941 года, потому что вскоре после этого, как увидим, в «Аузини» живет уже Бетти, она переводит с немецкого языка сброшенные советскими самолетами листовки, чтобы члены группы «распространяли их дальше».

В своих заметках отец называет пять первых членов группы; это беженка из Литвы Юстине Янонайте, жена расстрелянного советского активиста с двумя маленькими дочками Лайсве и Годой, моими будущими подругами детства; Юлий БаравикисКарлисБерзиньш, Оскар Ратиньш и отец. Отец — секретарь группы, у нас дома хранятся ее документы. «Все подписали клятву». Группа собиралась в ближнем лесу (помню, отец говорил, что иногда какую-то часть дороги ехал на велосипеде — значит, это осень 1941 года, так как осенью 1942 года отец уже в тюрьме).

Кроме листовок есть в то время еще один источник известий — «слушали московские радиопередачи», чтобы узнать «о положении на фронте» и рассказать людям нечто другое — отличное от того, что сообщалось в газетах «Tеvija» или «Jеkabpils Vеstnesis». Правда, Бетти думает, что в «Аузини» радио тогда уже не было, наверное, она права, хотя в моей памяти четырехлетки и сохранился приемник в доме, но относительно времени я совсем не уверен.

Ни одного члена компартии ни в этой группе, ни тем более в какой-нибудь другой4 , которая тоже с самого начала не подчинялась оккупационному режиму, не было.

На сей раз кажется важным нечто другое.

За каждым человеком, который так или иначе, рискуя свободой или даже жизнью, в ЗалвеДривас или еще где-нибудь сопротивлялся гитлеровцам, протягивал руку помощи преследуемым, стояли еще один, два или пять человек — кто же сосчитает? — без которых сопротивление, хотя бы отдельные, хотя бы небольшие победы человечности в годы зверств были бы невозможны. Поэтому реальное число людей, вовлеченных во все проявления сопротивления на самом деле в три, в пять раз больше. Иной раз члены семьи, друзья рисковали не меньше, может быть, даже больше и чаще. В сущности это было народное движение сопротивления. В безвыходной ситуации тут в первый и единственный раз стихийно объединились, совместно действовали люди разных взглядов — сочувствующие социал-демократам или Крестьянскому союзу, но, пожалуй, даже еще больше — люди, вообще далекие от политики. Иные из них оказывались в самом центре событий.

В нашем ближайшем окружении таким человеком была моя мать Олга АузиняС первого до последнего дня войны она волей-неволей стала в нашем краю противником номер один — такое сравнение иногда приходит в голову — Верховного главнокомандующего СС и полиции, обергруппенфюрера и генерала полиции Екелна, во всем и везде действуя прямо наперекор приказам и распоряжениям главного начальника и его подчиненных, неизменно сопровождаемым угрозами наказания и смертной казни...

Настоящая латышская крестьянка, можно сказать, фольклорно близкая всему живому вокруг, мать даже петуха зарезать не бралась, звала помощника (отец тоже старался уклониться; ну, а уж если... то пил валерьянку); и все-таки, находясь после войны в Риге, она позволила себя уговорить и в 1946 году пошла на казнь Екелна и других. Почти никогда ничего об этом не говорила, разве что, бывало, вздохнет:

– А скольких они погубили только в Залве!.. А в Риге? В других местах?

 

 

* * *

Что происходит с нашими родственниками в Риге?

 — 8 июля 1941 года шуцманы в течение часа выкинули нас из квартиры на улице Матиса, 38, — рассказывает Бетти. — После этого мы — отец, мать, я и сестра отца с семилетним сыном Мишей, после множества приключений и переездов переселились в гетто, на улицу Лиела Калну, 48. В августе оно еще было открыто.

В той же квартире жил еще доктор Давид Берникер с восьмилетним сыном Орионом, женой и тещей. У доктора была частная практика на улице Меркеля, близ вокзала.

В октябре гетто закрыли. В город можно было выйти только колоннами вместе с рабочими. Ворота были на перекрестке улиц Садовникова и Лачплеша. Полицейские часто отводили доктора Берникера в участок на улице Маскавас, где он лечил полицейских и их родственников.

Примерно за неделю перед ноябрьской акцией, первым массовым расстрелом, доктора и его семьи в квартире на улице Лиела Калну уже не было, — продолжает Бетти. — Ходили слухи, что нас поведут в Румбулу работать. Часть людей этому верила исобиралась... Мужчинам, в том числе отцу, отвели для ночлега большой дом на углу Лудзас и Ликснас. А работал отец на товарной станции на улице Ханзас: разгружал и мыл вагоны.

2 декабря д-р Берникер в сопровождении двух шуцманов вернулся в квартиру на улице Лиела Калну, 48 забрать кое-какую одежду и другие вещи. Он был неприятно удивлен, что мы еще здесь: ведь моя мама — латышка, — и сказал о своем недовольстве шуцманам. У мамы проверили паспорт, и один из шуцманов сопроводил меня с мамой по улице Лудзас к воротам. Когда нас уводили, папин племянник Миша и некоторые другие родственники оставались там... Мальчик учился в группе при консерватории. Мы все его так любили...

 «А я? — жалобно спрашивал Мишенька. — А я?»

Вот что произошло там чуть не сразу после того, как шуцман, по просьбе Берникера, вывел их обеих из гетто...

Бетти: на Лудзас и Садовникова лежали в крови расстрелянные дети и старики... валялись всякие вещи. На углу Садовникова и Лачплеша находилась будка охранников, как будто бы приподнятая на воздух на хилом фундаменте. В будке и вокруг нее ползали перепившиеся шуцманы, ничего не соображавшие. Страшная картина. Какое-то безумие. Ну вот, доктор и охранник нас вывели. Кажется, 3 декабря. 8 декабря был второй расстрел... Часть из тех, кто поздоровее и посильнее, еще оставили работать; отец продолжал работать на товарной станции. Там, на улице Ханзас, была площадка с поленницами дров.

Слушая сестру, я думаю, что, наверно, это — на улице Ханзас — было первое место, куда моя мать привозила дяде продукты из деревни, где могла с ним переговорить. Начальник работ — отзывчивый, старается помочь. Я почти уверен, что это он спустя пару недель поселится (спрячется?) у нас в Залве; в разговорах с Бетти услышу и его имя, которого не знал, когда писал об этом человеке в зарисовках воспоминаний о детстве.

– Все родственники отца в Сигулде и окрестностях уже были расстреляны... Соседи... простые крестьяне приходили, — говорит Бетти. — Знакомые. Не хочу об этом рассказывать.

 

 

* * *

 — Мы с мамой искали какое-нибудь жилье. Возвратиться из гетто было некуда. Наша квартира уже была занята. Ночевали то у знакомых, то на кроватном месте... Зашли к Зелме и ее мужу, теперь занимавшему какую-то высокую должность. Перед войной наша семья стала хорошо жить; отец даже подумывал построить дом... Зелма была талантливая, мои мама и отец с ней хорошо ладили... но ее муж — тогда, перед войной, еще не официальный — был совсем другим человеком, ребенок это чувствует. Они приходили к нам тогда, мама накрывала стол, отец заботился... Молодые люди, тетя Озолс им особо ничего прислать из деревни не могла...

Теперь они жили в шикарном доме на углу улиц Тербатас и Стабу. Вышел муж Зелмы, в пижаме. Высокий такой, худощавый, наверно, страдал желудком. Разговаривая с нами, ел, нам не предлагал. Там были каша, яйца… и тут же я, ребенок — мне было всего 14 с небольшим, после всего... но Зелмин муж ел один.

Помочь нам, сказал, ничем не может.

Я еще мало что соображала, но мама, наверно, все поняла, мы быстро ушли.

 

 

* * *

 — Пошли к давнему другу отца Андрею Вилциньшу (отец Андрея еще в прежние времена перешел в лютеранскую веру). Они нас приняли на несколько дней, — вспоминает Бетти. — Это был собственный дом Андрея. Мама отсюда послала телеграмму вЗалве. Приехал на станцию дядя Витолс и отвез меня в Залве, примерно 4 или 5 декабря. Твой отец не мог приехать, сам был под наблюдением шуцманов.

Уже накатывалась еще одна волна уничтожения. Мне в то время шел только пятый год, но Бетти у нас на хуторе в какие-то моменты помню — это ведь событие в замкнутой деревенской жизни! Красивые черные косы, которые брат Майгонис все хотел незаметно привязать к спинке кровати... Мы с братом и соседским Раймондом в заснеженном поле ловили падающие с неба листки, несли их Бетти... Еще что-то, но немногое… Вернее сказать, у меня картинки раннего детства спутались, как кадры разных фильмов разных лет.

А Бетти еще и сегодня может вызвать в памяти эпизоды, детали, временные срезы.

...В то время в «Аузини» живут и мамина сестра Минна с Янисом Витолсом, у которых уже отняли их недавние 10 гектаров. Бетти рассказывает и о них, о каких-то моих детских проделках, но больше всего — о моей матери:

 — Твоя мама шла с открытой грудью. Оберегала всех, как наседка, — говорит она в одном из телефонных разговоров.

Ясно, что и в «Аузини» никакой безопасной жизни нет. Бетти никуда нельзя ходить. Судьба отца по-прежнему висит на волоске. Все же на семь месяцев, включая страшную зиму 1941/42 года, двоюродной сестре удается найти в Залве прибежище.

 — Однажды жена маминого двоюродного брата Эдгара Озолса прибегает предупредить: в волостном правлении говорили, что надо бы пристрелить жидовку... (Выделено мной. — И.А.).

Это было не единственное предупреждение. Уже старым, живя у нас в Риге, отец в дневнике (20.01.1983) записывает, что получил из Залве письмо — умерли несколько залвенцев«...Удрис Валдис, Грике (СтипниецеЭлзаВасариня АлмаАлма — та, которая спасла Бетти: дала знать, что в "Аузини" будет обыск, и я отвез Бетти в "Аритес" (в фашистское время)»6 .

Это могло быть в феврале 1942 года.

Наверно, страшную весть услышал Эдгар Озолс, потому что он как заведующий школы чаще заходил в волостное правление. Как узнала об этом Алма Васариня? Случайно или сказал кто-то из волостного правления — из тех, кого я уже упоминал, или еще кто-нибудь?

Как бы там ни было, и эти, и другие события уже с самого начала войны свидетельствуют о проявлениях сопротивления, в котором находят общий язык, одинаково рискуют люди разных взглядов. Еще далеко до тех дней, когда явится небольшая группа О.Ошкалнса и начнется вооруженное сопротивление (лето 1943 года), к которому впоследствии примкнут и многие жители Залве, молодежь и мужчины из соседних волостей. Небольшая группа Ошкалнса разрастется в Третью партизанскую бригаду.

Из рассказа сестры о дальнейшем можно понять, что весьма многие люди сыграли свою роль в самые решающие дни.

 

 

* * *

 — Далеко еще? Далеко? — спрашивала Бетти, когда они с моим отцом ехали на санях в «Аритес» — в глубь леса. Еще и теперь, когда я летом отправляюсь туда на велосипеде, эту чащу местами хочется назвать дремучим лесом... А тогда? Зимой!

 — Пришлось ехать твоему отцу; Витолс не был смельчаком, может быть, не хотел вмешиваться, — говорит Бетти.

«Аритес» — это несколько домов и хозяйственных построек, где в то время живет двоюродный брат отца Вилис Аузиньш. Позднее он погиб в большом вооруженном столкновении в апреле 1944 года у Минной горки.

Бетти:

 — У Вилиса был брат Рудис, активист 1940 года; он эвакуировался в Россию и служил в Красной армии. Был ранен и потерял ногу, после войны вернулся и ходил на деревянной ноге. Жил в небольшом домишке совсем близко у станции узкоколейкиДаудзева. Оба брата перед войной какое-то время жили в «Аузини». Тетя Олга к двоюродным братьям отца относилась хорошо, твой дед Эрнест — тоже...

Вилис Аузиньш был молодой, видный, но ужасно ленивый и ужасный альфонс... Ухлестывал в «Аритес» за вдовой лесничего. Жили бедновато. Картошка была, варили картофельные клецки, чуть-чуть начиненные копченым мясом, очень вкусные... Еще такой водянистый грибной суп, изредка ягодный кисель. Желудевый кофе, сироп из сахарной свеклы — патоку — на сладкое. Молоко брали у соседей.

Веснами Вилис работал на сплаве леса, еще где-то. Но чаще лежал на диване и без конца перечитывал старые романы.

...Однажды был случай в «Аритес». Сидим за столом, едим на обед клецки. Все втроем — хозяйка, Вилис и я. Смотрим — идут двое молодых мужчин. Мы с Вилисом спрятались. Пришельцы говорили по-русски. Такие были голодные... съели все, что было на столе. Хозяйка дала им еще с собой кусок шпека толщиной в сантиметр, почти полбуханки ржаного хлеба, луковицу, чеснок и соль. Теплые носки. Они быстро ушли... Это было в начале 1942 года. Как-то выжили...

Слушаю рассказ Бетти, и опять приходит на ум сегодня уже неразрешимый вопрос: кем они были? Было ли у них оружие? Как сложилась их дальнейшая судьба? Как вообще можно было пережить ту суровую зиму? Но такие случаи бывали и в наших краях; самый известный был некто из Сауки по прозвищу Лесной король, он скрывался с начала войны.

Бетти сомневается, что это были солдаты.

 

В «Аритес» сестра укрывалась несколько недель. Мои родители вспоминали, что в ее спасении какую-то роль сыграл дядя Таливалдиса Калныньша7  по отцовской линии — он тоже тогда проживал в «Аритес».

Из «Аритес» Бетти вернулась в «Аузини» и прожила у нас до начала лета 1942 года. В моей памяти подобно далекому сну всплывают картинки, как мы по обычаю обливали друг друга водой, впервые выпуская на пастбище коров той давней весной.

...Когда самая большая волна расстрелов, казалось, уже миновала, Бетти стала собираться в Ригу к матери. Во всяком случае, во время ареста моего отца в августе 1942 года двоюродной сестры у нас дома уже не было. Это я хорошо помню.

Как Бетти добирается до Риги?

 — В Залве, неподалеку от старой сыроварни, в бывшем имении жила семья Андреевых: отец — сапожник, жена, сын Роберт примерно девятнадцати лет и Ирма, лет шестнадцати. Отец умер, вдова ходила на разные работы к хозяевам, Ирму отдала на воспитание своей сестре, жившей близ Айзкраукле. Муж сестры был довольно богатым хозяином, начальником айзсаргов. Летом 1942 года Ирма приехала погостить к матери и Роберту. Девушка согласилась, уезжая из Залве, взять меня с собой к своей тете переночевать и на следующий день отвезла меня на железнодорожную станцию, вот так я и вернулась к матери в Ригу. Помню, мы едем, Ирма стоит, поет... Лошадь сильная, красивая. Да, но дядя Ирмы в конце войны бежал в Германию с Ирмой! Ему было около пятидесяти. Тетя уехала в Германию одна.

Бетти, вернувшись в Ригу, какое-то время вместе с матерью жила на улице Бруниниеку, где они снимали кроватное место. Отец продолжал работать на товарной станции. В конце улицы Ганибу Дамбис было два барака, где они ночевали, группа примерно в 25 человек.

...Но это, как оказалось, было лишь самым началом Страшных лет. Почти для нас всех. И только чудо поможет большей части нашей семьи остаться в живых.

В том числе — и нам в «Аузини».

Не будь мама такой сильной и самоотверженной, это было бы невозможно.

 

 — Когда я вернулась из Залве в Ригу, мама искала для нас жилье... — рассказывает Бетти.

Дальнейший рассказ ее, когда слушаешь, кажется весьма ясным, но не видевшему тех событий человеку напоминает остросюжетный детектив или фильм ужасов, и без отступлений, объяснений воспринимается с трудом. Потому что у каждого из участников событий своя жизнь, опасность и поиски хоть какого-то выхода и своя довоенная или возникшая в Страшные годы связь с другими.

 — Отец до осени 1944 года, когда его отправили в Штутгоф, работал на товарной станции. У отца на работе был бригадир, хороший парень, Леонид Шипкевич. Однорукий...

Не тот ли, который прятался несколько недель у нас в Залве? У него была только одна рука. Левая. Я еще удивлялся, как это ему удается левой рукой, а то даже и ногой что-то написать!.. Мать не раз говорила мне, что он был связан с подпольем.

 — Совпадает, — говорю я. — Насколько я понимаю, он помогал тем, кого приводили из гетто. Моя мать могла встретиться с твоим отцом, передать продукты из деревни, переговорить с ним.

 — Этот парень приносил папе обед. Заворачивал в газеты, платки... Что надо, о чем просили — делал. Постарше меня. Очень помогал всем.

 — Может быть, он был связан с Жаном Липке9 ?

 — Не думаю. У него была какая-то связь с переправкой в Швецию, — говорит Бетти. Я прошу ее вспомнить еще что-нибудь о необычном парне. И в одном из разговоров находится неожиданная нить. Оказывается, сестра встретила Леонида уже в семидесятые годы!

 — Я работала тогда в Латвийской торговой палате. Пришла по делам на предприятие «Ригас апгербс», торопилась к директору и... столкнулась с Леоном! «Ленька, что ты тут делаешь?» Оказалось, он бригадир охраны предприятий. Мы все с ним вспомнили. Та беда во время войны с ним случилась на работе — Леону оторвало руку, зажатую между вагонами... Тетя Олга в тот момент как раз была в Риге, она-то и стирала окровавленные рубашки... А потом, наверно, они отправились в Залве.

Кем был Леон? Он был из Латгалии. Кончил школу в Лудзе, затем — Резекненское коммерческое училище. В последние годы при Ульманисе руководил каким-то акционерным обществом, занимавшимся продажей масла, бекона. Возможно, он был из латгальских поляков.

Слушаю и в который раз думаю о том, сколь многие ушли, не рассказав о взаимной помощи, поддержке, проявлениях сопротивления в Страшные годы... Не рассказав, так как их действия не укладывались ни в послевоенные, ни в последовавшие затем рамки и стандарты — жизнь и правда им в сущности никогда не соответствуют. Ну, конечно, сыграло роль и естественное желание покоя: забыть, не терзать себя и своих близких после всего пережитого; и еще — трепетная человеческая застенчивость, робость: не бить себя кулаком в грудь, «не качать права», то есть не требовать для себя привилегий...

 — Мы все время как-то мало говорили об этом, — прибавляет Бетти. — Но есть и такие люди, которых хлебом не корми, дай потрепаться...

Все же в основе, очевидно, — политика тоталитарных режимов, власть вездесущей пропаганды. Проще говоря, людям в определенной мере можно вдолбить, что пережитое ими, их страдания, их дела не очень важны, может быть, даже не соответствуют очередному великому времени... А что же сегодня?

Однако, позиция и поведение Леонида Шипкевича, так же, как и Бетти, и других мне близких людей, заслужили самого простого — и самого высокого! — слова признания их человечности.

Иногда думаю еще и о том, что вряд ли моя мать повезла бы его, и вряд ли сам парень рискнул бы отправиться с ней в небезопасный и полный народу дом деда моего в Залве, не будь в этом серьезной необходимости. Сказанное матерью я уже упоминал —Леониду надо было спрятаться. Может быть, еще надо было лечить тяжелую травму? Сам я ничего такого не припоминаю. Парень остался в памяти уже оправившимся от несчастья, спокойным, даже жизнерадостным, только, кажется, от дома не отходил ни на шаг, сидел в комнате дедушки (с дороги ничего нельзя было увидеть — окно выходило на юг).

Осколки фактов и воспоминаний кое-что проясняют относительно слов Бетти о некой «связи с переправкой в Швецию». Это был еще один способ спасения людей, проявление сопротивления, которое почти полвека старались замолчать.

 

 

* * *

 — Ну, и вот, значит, мама искала, куда нам обеим деваться, — рассказывает Бетти. — Какое-то время ютились в разных местах. Помню, гетто еще не было закрыто, иногда я ходила в лавку на Московском форштате, там можно было получить соленую рыбу, кусок мыла, буханочку хлеба крупного помола. Шла по водосточной канаве — показывает пальцами, смеется; хорошо, если не побьют. Не хочется об этом вспоминать. Потом папин знакомый господин Хорст, искусный ювелир, ему принадлежал магазин золотых изделий, посоветовал обратиться к Кларе Ратнере на улице Заля, 3. Клара была латышка. Она сказала: «Приходите, живите!» У нее, в крошечной комнатке, какое-то время мы и жили. Когда Роберта Андреева призвали в легион, его часть находилась недалеко от улицы Заля. Совпадение. Роберт приходил к нам в гости. Мама варила супы; мы все втроем втискивались в угол у шкафа. Там только и были кушетка, кровать и этот шкафчик. Мама подрабатывала уборкой частных квартир.

Судьба Роберта осталась неизвестной. Как и судьбы очень, очень многих.

Бетти продолжает:

 — В гетто работало подполье, было много оружия. Готовился побег; в этом важная роль принадлежала отобранным из заключенных — для поддержания внутреннего порядка — полицейским. Когда заговор открыли, тридцать полицейских поставили у края могилы и расстреляли. У Клары Ратнере прятался один из них — он раненным был сброшен в могилу, ночью выполз... После этого его вывели из гетто с колонной.

Но среди организаторов отправки в Швецию был провокатор. Так случалось: людей провоцировали, выманивали драгоценности, бриллианты, у кого они были... Мама в подготовке к побегу не участвовала, папа вообще ничего об этих планах не знал, но, поскольку мы с мамой там жили, кое-что видели. Когда 15 апреля 1943 года гестапо всех позабирало, Исая Израилевича — выжившего полицейского из гетто — водили в гестапо из Центральной тюрьмы на допросы, страшно избивали... В Центральной тюрьме, в изоляторе II корпуса, открывалось одновременно несколько дверей, я подглядывала в щель — он был среди остальных, лилово-синий, ноги не слушались... Били по голове, истязали людей. Ужасными «мастерами» избиения были несколько спортсменов, один — бывший чемпион... Чемпион Латвии по конькобежному спорту. В Центральной тюрьме евреи умирали в страшных мучениях.

Во время следствия я два месяца находилась в изоляторе. Иногда я считалась у них латышской девушкой, иногда — жидовской. Евреям давали только половину нормы еды. Половину. Но и при полной норме жить было нельзя...

Опять приезжала твоя мама, привозила хлеб, шпек, еще кое-что. Отец в то время работал в порту, там можно было кое-что достать, ну, и они с твоей мамой действовали сообща, — продолжает Бетти. — Твоя мама ночевала у нас на улице Заля, наутро отправлялась в Сиерамуйжу к твоему отцу. Запомнилось, что мой папа ему раздобыл питьевую соду, твоему отцу она помогала от какой-то желудочной хвори.

Да, в моей памяти тоже зацепилось что-то, не только из похожих рассказов матери. Но вначале нам не приходилось и мечтать о темно-коричневой патоке из сахарной свеклы или варить большие котлы кленового (именно кленового!) сока, чтобы под конец остался тоненький слой немного похожего на конфеты «коровка» лакомства — чуть больше ста граммов из одного котла; это бывало уже, кажется, в конце войны и в послевоенные годы. Ведь ребенку такие вещи глубоко западают в память, так же, как, например, случайно найденная при вскапывании земли возле клубничной грядки банка варенья, зарытая в лучшие времена и забытая... Вот радость!

 — Позднее я была в тюрьме уже вместе с мамой, — вспоминает Бетти. — Работали в прачечной.

 — Тяжелая работа?

 — Тяжелая. Гнать не гнали, но я шла, тогда давали больше хлеба... одной тюремной похлебкой было не обойтись.

 — А как сложилась судьба Клары Ратнере?

 — Мы были вместе с ней в Центральной тюрьме. Она оказалась слабой, что-то похожее на тип предателя... Это я слышала в больничном корпусе. Меня увели из камеры жидов в изолятор, потому что я потеряла сознание. В больнице встретила молодую женщину, которая прятала своего гражданского мужа-еврея. Когда выводили на прогулку, она ходила вместе с Кларой. «Что у вас общего?» — спросила я ее как-то. «Я ее боялась», — ответила женщина.

— Трое детей Клары пропали, — продолжает Бетти. — Ину и Хария отдали в детский дом, никто не знает, куда они потом делись. Одну только Тибу — так все ее называли, — вырастила ее тетя. Клара после концентрационного лагеря попала во Францию, вышла замуж за цыгана. В общей сложности мы пробыли в Центральной тюрьме почти 14 месяцев. И вот 4 июня 1944 года команда: «Сдать государственное имущество!» Меня увезли в Межапарк — в концентрационный лагерь Кайзервалд, а маму через неделю — в Саласпилс; немного позднее ее переправили в Заксенхаузский лагерь в Германию. Помню, папа мне прислал зеленое пальтишко... Как-то там выменял у заключенного немецкого еврея; в ателье перешито — там мастера еще были...

Мне показалось, что голос сестры, остававшийся таким твердым на протяжении всего рассказа об уму непостижимом, при упоминании темно-зеленого пальтеца надламывается. Может быть, то была последняя весточка от ее отца, чьи следы навеки исчезнут на смертельной дороге в Штутгоф или куда-то еще, там же, где пропали следы многих залвенцев и Константина Чаксте10 .

– В Межапарке было тяжело, в больнице тоже. Следователем гестапо был сын белогвардейца Данилова, красивый как картинка. В больнице я познакомилась с его любовницей — еврейской девушкой. «Разве они преступники?» — спрашивала она Данилова о заключенных. «Они не преступники, но…» — отвечал генеральский сын. Свою любовницу он, тем не менее, спас. А когда позднее его судили в Германии, она свидетельствовала в его пользу. Но об этом я ничего больше не знаю.

На второй день меня отправили в немецкую столовую — кантин. Там часть девушек были острижены наголо, у других — зебры: волосы, выстриженные полосами... Приходилось обслуживать восемь столов для охранников, в том числе вечернюю смену охраны СС — folksdeutsch — из Румынии, Хорватии и других стран. На кухне мне помогали две девочки-подростка и двадцатилетняя студентка из Берлина. Кроме кухонного блока там были еще жилой блок, амбулатория, камера, где сортировали одежду убитых... Было ужасно, пока не построили бараки.

Спрашиваю сестру о том, что часто приходило и приходит на ум, когда читаешь и слушаешь воспоминания, исследования, точки зрения о лагерях Латвии и других стран во время гитлеровской оккупации:

 — Говорят, в Межапарке был особенно тяжелый лагерь. А что мама рассказывала о Саласпилсе? Как было в других местах?

И, на мой взгляд, в коротком ответе Бетти — главное, то, чего нельзя потерять за бесконечными вереницами фактов и цифр, попытками осознать различные аспекты, сравнить отдельные шестеренки жуткой машинерии, уточнить число жертв:

 — Не было легких лагерей. И Саласпилс был очень тяжелым лагерем; там многие погибли; брали кровь у молодых людей... Все рассказы бывших заключенных Саласпилса ужасны. Стопроцентно.

Тут надо добавить: пока позволяло здоровье, Бетти долгие годы участвовала в собраниях общества репрессированных нацистами евреев, познакомилась с другими товарищами по судьбе, со спасенными Жаном Липке, с его супругой Иоганной.

 — В лагере Kaiservald я пробыла с июня по октябрь 1944 года, после чего вместе с другими заключенными была перевезена в Штутгоф. На большом судне мы были стиснуты, как селедки в бочке. Ужасно. Дальше — по польским каналам на баржах до Гданьска, в то время — Данцига. Бараки жуткие. Местные отличались жестокостью; обокрали всех. Уголовников там не было. О жестокости польских надзирателей (капо) знает весь мир. Старшая лагеря, тоже полька, избивала нас безжалостно. Сама жила, будто и нет никакой войны, у других отнимала последние крохи... Туда запихнули людей со всего света, были и пленные, которые находились под защитой Красного креста. Напротив стояли литовские бараки, там держали вожаков их сопротивления. Среди них был Константин Чаксте. У них все было так же ужасно, но они не голодали. Их снабжал Красный крест, еды вдоволь, бросали нам через забор. Очень, очень хорошие люди.

И сладковатый запах крематория день и ночь... Мы укрывались с головой единственным небольшим одеялом.

В ноябре в Штутгоф приехали представители оружейного завода Круппа. Искали рабочую силу. Велели нам приподнять юбки, чтобы осмотреть колени — сможем ли работать. Мужчинам попасть в группу было трудно. Они себе придумывали специальности — слесарь или еще что-нибудь, — чтобы их взяли. Старались вырваться из Штутгофа, чтобы только избавиться от этого сладковатого запаха человечьего мяса. В Магдебург, филиал Бухенвальда, нас везли три-четыре дня. В Бухенвальде тоже были крематории.

Я работала в гальваническом цехе. Смена — 12 часов. Там были немки, русские девушки, еврейки. Каждой дали резиновый фартук — от носа до земли. В ванночке, в кислом щелоке, надо было мочить оболочки артиллерийских снарядов (гильзы, как мы их тогда называли), гранаты, торпеды, что ли; затем сушить паром и смазывать. Стоишь весь день на ногах, как статуя. С утра до вечера. После работы фартук снимали; в двух бочках — персил, можешь помыться. Горло воспаленное, на руках сыпь, еще долго после войны руки болели...

 — А еда?

 — С едой совсем плохо. Ложек не давали; пили из алюминиевых мисок. Немытая кольраби на донышке. Хлеб — редко, крошечными порциями. Мужчины там пропаривали картофельные очистки, после чего многие заболели...

 — Разве по крайней мере в военной отрасли не старались немножко поддерживать рабов, чтобы могли работать?

 — Нет. Работали на износ, отработан, выжат — приходят другие... Находились люди, которые помогали заключенным. Дядя Герман, добродушный старик, из вольнонаемных рабочих, подходил ко мне и говорил: «Я тебе положил два кусочка хлеба с ливерной колбасой возле бака». Эти баки были на несколько ведер, в них — коричневатая бурда вместо кофе. А ливерная колбаса тогда представляла собой пасту из перемолотых внутренностей. Старательно намазанная на немецкие круглые булочки, что-то похожее на наш кисло-сладкий хлеб. Второй мастер, Эрнст, ничего не давал; показывал семейные фотографии — сентиментальный! Но у него была славная жена, на велосипеде приезжала на работу и всегда привозила то брюкву, то кольраби, то морковку, то картофелину. Картофель ужасно высоко ценился... Еще приносила соленую масляную фасоль. Соня и ее друг Абрам клали сырые овощи на парной люк и тушили мичмач; Соня иной раз добывала кусочек маргарина...

 — Где ты познакомилась с Соней?

 – В Магдебурге. Соня была из Даугавпилса, лет двадцати пяти-двадцати шести — из тех, кто там остался после расстрелов. Она меня стала опекать, заботиться: отбирала хлебную порцию, заставляла делить, чтобы хватило на несколько раз. Я-то — как схвачу, так сразу все проглатываю. Сонин друг тоже был из Даугавпилса. После войны они остались в Бельгии, в Антверпене; у них выросли дети, внуки. У Сони был сильный характер.

 — Ты в свое время рассказывала о своем соученике — друге, которого встретила в Риге примерно в 2004 году, он когда-то был крупным деятелем израильской разведки «Моссад», полковником.

 — Да, это был Менахем Шерман, мы дружили еще со школы. Вместе ехали по польским каналам... Я его встретила в Обществе еврейской культуры, когда из-за границы начали что-то присылать, он сотрудничал со спонсорами. Хотел встретиться, обещал мне помочь. Я по телефону сказала: «Я привыкла быть самостоятельной». Мне было стыдно.

…В Магдебурге наша начальница полька относилась к нам враждебно; мне тоже не раз попадало ногайкой. Когда нас освободили, заключенные были готовы ее растерзать. Отколошматили. Она оправдывалась: «Мне приказывали!» Но разве ей приказывали относиться к нам с ненавистью? С украинцами там тоже бывали сложности. Одна угрожала мне: «Скажу, что ты жидовка!» На это одна из русских девушек ей ответила: «А я тебя придушу, если ты…» И так посмотрела, что та замолчала.

 

 

* * *

В филиал Бухенвальда моя двоюродная сестра попала в ноябре 1944 года, освобождена 11 апреля 1945 года.

 — Русские были уже у Эльбы. Над нами летали американские самолеты. Как стаи птиц — по шесть, по шесть… Бомбили открытые места, луга; на лагерь бомбы не сбрасывали. Немецкие фанатики сопротивлялись сколько могли; эсэсовцы бежали, надев под форму гражданское, сопротивлялся вермахт. Жертв в гражданском выталкивали вперед колонны, перед собой — заключенные, как щит.

Наши охранники переоделись в одежду от Красного креста. Муж Сони остался в женском лагере на нарах. Нам выдали по буханке хлеба, накормили о-очень вкусным чечевичным супом с копченой свининой, слоеной. Вот, запомнилось, больно уж изголодались, наверно, поэтому.

Целый день мы не видели, что творится внизу. Курильщики курили сено, обычную траву. Надо было прикурить, меня послали за огоньком. Я вышла, подходит старый немец — пожарный: «Ой, какая ты молоденькая! Если у тебя есть голова на плечах, нынче же ночью беги! Haus du Weg

Соня — огонь: «Уходим!»

На улице темно, пусто. Прочие — поевшие, усталые — остались на нарах спать. А мы? Направо — завод; впереди — окраина Магдебурга; мы на эту окраину! Высокий забор, я шустро перепрыгнула. А Сонин муж: «Я не смогу!..» Но разозлился, разбежался — и перепрыгнул тоже. Огороды. Мы залезли в погреб. Там — варенье, зеленая фасоль масляная в деревянных бочонках. Буханка хлеба у нас была с собой. Поели, пить захотелось! Выйдя, заблудились. Я набрела на каких-то людей. Меня втолкнули в какую-то будку при складах. Налет.

Но потом на какое-то время фронт остановился; нас снова собрали эсэсовцы. Мы лежали в бараке, как селедки в бочке. Ночью даже по нужде не выбраться. Казалось, мы были способны задушить этих эсэсовцев!..

Как-то ранним утром слышим шум. Танки! Американские солдаты — здоровые чернокожие парни.

 — Тут о вас начали заботиться, кормить? — спрашиваю Бетти.

 — Нет. Мы скитались по городу. Иной раз в парке на скамейке увидишь — смотрите-ка, один из наших надзирателей... Но у американцев кое-что можно было получить — например, сгущенное молоко. Потом я заболела — тиф. Госпиталь эвакуировали к голландской границе, напротив Маастрихта. Отсюда и отправились в Голландию.

 — Там начали заботиться?

 — Да, там были заведения по оказанию помощи. Велели ехать в Амстердам, там выдали деньги, купоны... талоны; можно было за плату поселиться в брошенных коллаборационистами квартирах. Я работала в пекарне, хороший хлеб выпекали. За два месяца выучила голландский язык.

У голландцев была сильная ненависть к гитлеровцам. Принц Бернгард сотрудничал с движением Сопротивления. Он возвратился из Англии, руководил организацией помощи нам.

 — Как тебе удалось так быстро научиться говорить на нидерландском языке?

 — Сперва было трудно, но через пару месяцев я довольно хорошо говорила, только немецкий акцент мешал. И тут я наивно решила съездить в Ригу. Пошла в русское консульство в Гааге. Мы же всему верили, и тому, что лгали позднее: иностранный паспорт, всегда сможешь вернуться…

 — Ты надеялась повидаться с мамой? — спрашиваю я, когда мы гостим у нее 9 декабря 2009 года.

 — С мамой, может быть, еще с кем-нибудь.

 — А твой муж — голландский офицер — уже отправился в Индокитай?

 — Да много чего еще было. Не хочу больше углубляться.

На этом месте наш разговор о былом неоднократно прерывался, хотя сразу по возвращении сестра рассказала про год, проведенный в Голландии. Наверное, это было тогда, когда солнечным днем 1946 года она неожиданно появилась у нас во дворе. Вот была радость! Меня, уже девятилетку, больше всего удивила ее необычная шинель — английская? голландская? — шинель с металлическими пуговицами. Да, а еще — неслыханные прежде песни, которые они пели в Центральной тюрьме, и... то ли реальные, то ли придуманные страшные рижские истории, напоминающие литературу ужасов (одну я нередко вспоминаю, сидя в парикмахерском кресле, хотя технологии бритья давно уже стали несравненно безопаснее...).

Тете, матери Бетти, тоже посчастливилось в конце войны спрятаться и спастись, вернуться в Ригу. Само собой, не в свою прежнюю трехкомнатную квартиру (там уже поселились другие люди).

Лишь спустя годы и годы я понял, что и возвращение через Гродненский пограничный пункт было для Бетти отнюдь не простым. 22.01.2012 года сестра рассказывает по телефону:

 — Некоторых — прямым сообщением в Сибирь! Допрашивал какой-то мальчишка-сопляк, темноволосый... Втолкнули в полуподвал. Это было осенью 1946 года. Дивился: надо же! За год еще один язык выучила!

Увидеть Голландию Бетти больше было не суждено. Она осталась в Латвии, вырастила дочку Инару; переживала каждый шаг внука Эмиля и теперь радовалась правнучке Саре. Каждому достался какой-нибудь из талантов Бетти, не только способность к языкам. Наверное, и большая внутренняя сила у них — от нее, от ее матери Миле, от Копеля Шнейдера и других предков. Они вписывают новые строки в свой рассказ каждый день. Так же, как мы.

 

 

* * *

Слушая повествование двоюродной сестры, записывая главное, я нахожу иной раз довольно ясные ответы на, казалось бы, уже неразрешимые вопросы. Например, когда моя мать во время войны впервые или хотя бы в один из первых разов поехала в Ригу, чтобы как и чем могла помочь оказавшейся в беде семье сестры?

Ответ: не позднее начала сильных морозов 1941 года, скорее всего, в ноябре (потому что в декабре Бетти уже в «Аузини», а жизнь отца моего висит на волоске; работы в деревне по горло — мать вряд ли в декабре и январе смогла бы выбраться в Ригу). Первый поворот в сражении за Москву определенно указывает возможный срез времени.

 — Я стояла на рижском вокзале. Вагонами везли обмороженных и замерзших под Москвой немецких солдатиков. Кого-то без рук, кого-то без ног, — этот эпизод мать иной раз вспоминает как редкое свидетельство, что побеждавшая до того Германия начинает проигрывать войну.

В течение нескольких лет мать ездит в Ригу и старается что-нибудь отвезти заключенным родственникам. До последнего — пока еще есть хоть какая-то надежда кого-то повидать, что-то передать. В том числе и к отцу в лагерь «Сиерамуйжа» или вЕлгавскую тюрьму. Упоминаю об этом, потому что в переписке матери и отца в период его заключения обнаруживаются какие-то сведения о поездках в Ригу. Насколько это возможно, потому что на каждом письме — ядовито-лиловая печать: «Просмотрено вЕлгавской тюрьме». Слегка зашифрованные строчки матери становятся понятны, если знать то, о чем рассказывается на этих страницах. Вот, 21 января 1944 года, Рига. Написано: «Рижане живут по-старому, работают. Каждый на своем прежнем месте».Читается: «Бетти — в Центральной тюрьме, сестра Миле — в Саласпилсе, отца Бетти с бригадой приводят из гетто на работу на товарную станцию». Написано: «...больше о них нечего добавить, здоровы, обходятся...» Читается: «Все пока живы, еще не замучены, не голодают...»

Эти письма — единственное, что отец пронесет через весь тюремный срок, через все лагеря в Латвии, по дороге во Францию, через заключение в Нормандии, побег во время десанта союзников; сохранит в месяцы, проведенные в Англии, и на обратном пути в Латвию, когда бросит в Атлантический океан даже свою величайшую ценность — дневник последнего этапа несвободы (опасаясь ожидаемых проверок англичан, а может быть, и советских); сбережет в Мурманске, в Москве и привезет в Залве, в «Аузини»...

Это был его единственный возможный талисман, маяк, показывающий путь в Латвию и, главное, к тем, кого там — может быть, лишь может быть! — опять увидит: к нашей матери, Майгонису, ко мне, другим родственникам, близким или далеким.

...Имена утраченных родственников Бетти сохранены в Румбуле11 .

Когда моя жена Ирина в 2000 году в Израиле гостила у своей самой близкой в жизни подруги Софы, она посетила центр памяти жертвам Холокоста и спасителям людей Яд Вашем, привезла из музея полученные там анкеты и предлагала послать свидетельства о намеченных в этих главах судьбах людей, своих родственников и близких.

До сих пор известны имена 472 живущих в Латвии спасателей евреев. Музей «Евреи в Латвии» рассказывает о 512 случаях укрывания и спасения евреев. Но, как мы убедились, каждая жизнь в Страшнейшие годы нередко зависела от целого ряда людей. Всю жизнь я горжусь, что среди них были и мои земляки, залвенцы, и самые близкие мне люди.

К сожалению, подготовленный с моей помощью небольшой материал о Бетти и ее семье в 18 томе Собрания статей Латвийской комиссии историков «Холокост в Латвии» куда-то исчез, как объяснил составитель Улдис Ласманис, пропал в издательских компьютерах, и вместо него об этих драматических событиях в Залве появился всего лишь один невыразительный абзац. Надеюсь, что это было случайностью.

Повторяю: казалось, что главное я сказал в стихах, балладах, поэмах. Мое раннее детство в доме деда протекало подобно тому, как изобразил свое детство, проведенное приблизительно там же — в противоположном краю Нереты, Янис Яунсудрабиньш в «Белой книге» и как другими изобразительными средствами показывает в кинофильме «Мальчик» режиссер Айвар Фрейманис.

Но война, Страшнейшие годы стремятся этот скромный, но богатый мир насильственно сделать лишь фоном. В любом случае сопротивление людей бесчеловечности, террору, их способность по-человечески понять друг друга были и остались для меня самой существенной меркой драматических и трагических событий ХХ века. В другой стороне света о них напоминали сохранившиеся довольно давние уже бараки — они тоже связаны с судьбами моих земляков, школьных товарищей, коллег, поэтому сами собой рождались поэтические строки об этой общности.

Многие стихи об этом — в моих сборниках, книгах избранных произведений того времени; неопубликованные — публикуются позднее.

И все-таки время, все новые исследования историков, самое движение жизни с его неожиданными кругами многократно заставляли почувствовать, что в семьях ближайших земляков было много событий, которые уникальны и... малоизвестны. Поэтому годами я старался сделать свою посильную часть дела и побудить других рассказать свои судьбы. Отклик оказался большим, чем можно было надеяться. Общими усилиями мы надеемся предать гласности новые найденные факты.

Никто из близких мне людей не жаждал внимания и благодарности за свои поступки в чрезвычайных ситуациях. Это казалось само собой разумеющимся. Слова Бетти, похожие на лейтмотив ее воспоминаний — как же иначе? — часто повторяла и моя мать на своем селийском наречии, с интонацией родного края: «Как же по-другому?»

 

Рига, 2012 
январь-май

 

Примечания

1 Павел Рафаилович Бермондт-Авалов (Бермонт — так часто пишут его фамилию, но он Бермондт), князь Авалишвили (1877 — 1973), во время Первой мировой войны был офицером Уссурийского казачьего войска. 12 июня 1919 года Бермонт со своим отрядом прибыл в Елгаву, 5 сентября объявил себя главнокомандующим Западного корпуса Северо-Западной добровольческой русской армии. 26 сентября он заключил тайный сговор с Ридигером фон дер Гольцем о включении немецких частей в состав Западного корпуса, чтобы совместно с отрядами Железной дивизии сражаться против армии Временного правительства Латвии. Войско Бермондта в ходе октябрьских боев за столицу Латвии было полностью разбито латвийской армией совместно с эстонскими частями, при участии английских кораблей. В честь победы над Бермондтом-Аваловым и частями Железной дивизии в сражении в Риге у Даугавы 11 ноября в Латвии ежегодно отмечается День Лачплесиса.

2 Имеется в виду 1940-й — Baigais (Ужасный) год; таким он остался в памяти латышского народа. Годы фашистской оккупации автор называет Страшнейшими. В Залвской волости в 1940 году заняли небольшие должности уважаемые люди села; они старались их исполнять в рамках законности, стремясь в своих действиях и поступках сохранять человечность. С той же целью — во имя человечности — многие из них принимали или, по мере возможности, оставались на своих должностях и в годы как фашистской, так и послевоенной советской оккупации стараясь протянуть руку помощи тем, кто в этом нуждался.

3 Земляки со времен моего детства рассказывали только о примерно шестилетнем сыне, который был убит вместе с родителями. В списке послевоенной следственной комиссии его имя на русском языке записано неясно (ХайесХаэс), а в переписи населения упоминаются двое детей Цалковичей: сын Хатцкел (род 1934 г.) и дочь Хасе (род. в 1937 г.). Судьба дочери неизвестна, комиссия после имени брата указывает год рождения сестры. По-моему, волостное руководство в 1945 году ошиблось. Скелет одного ребенка в августе 1944 года находят и военные медики на месте убийства семьи. (Примечание автора.)

4 Коммунистической ячейки в 1940 году в Залвской волости не было. Антифашистская группа, организованная Отто Аузиньшем, была близка по своим убеждениям к социал-демократам, но и в ней не было ни одного большевика. У других сопротивленцев гитлеровскому режиму — сторонников Ульманиса, людей, близких к Крестьянскому союзу или не симпатизирующих никаким политическим партиям, — коммунистов и на самом деле не могло быть тем более.

5 Зелма, двоюродная сестра Олги Аузини и Эмилии Шнейдер, перед войной уехала из Залве в Ригу, училась в Академии художеств, затем работала в Оперном театре сценографом. Вышла замуж за немца. Перед войной Эмилия Шнейдер и ее муж Копель Шнейдер старались поддержать малообеспеченную младшую двоюродную сестру Зелму и ее мужа. Поэтому Эмилия Шнейдер сочла возможным обратиться к ним за помощью в особенно опасный период преследования евреев. Муж Зелмы в это время был высокопоставленным чиновником в коридорах фашистской власти.

В 1944 году, спасаясь от Советской армии, Зелма с мужем бежали в Германию. По-видимому, муж ее или погиб, или они разошлись: в 50-е годы Зелма присылает в Залве письма, открытки и фотографии из Бразилии, и на этих фотографиях муж у нее другой. О судьбе первого мужа — немца Зелма ничего не сообщает, поэтому о его судьбе автору книги больше ничего не известно.

6 Алма Васариня (род 1911 г.), так же, как и многие из тех, кто не покорился, сопротивлялся гитлеровскому режиму, 25 марта 1949 года, тем не менее, была сослана в Сибирь. Такие случаи ясно доказывают, что решение о ссылке принималось не в Залве... Вернулась 20.08.1956. (Примечание автора.)

7 Таливалдис Калниньш — известный учитель в Вецбебри; рос в «Баяры» — неподалеку от Залвской школы. (Примечание автора.)

8 Позднее Бетти относительно фамилии начинает сомневаться: может быть, Станкевич? Сенкевич? — с этой оговоркой оставляю пока первый упомянутый вариант. (Примечание автора.)

9 Жанис (Янис) Липке (1900 — 1987) вместе с супругой Иоганной в годы Второй мировой войны выводили из рижского гетто, прятали в бункере в своем саду и спасли от верной смерти 55 евреев. Тайный бункер находился на Кипсале (остров в Задвинье, в Риге) недалеко от берега Даугавы. В 1977 году Жанис и Иоганна Липке были удостоены почетного ордена и титула «Праведники мира».

10 Константин Чаксте (1901 — 1945) — сын первого президента Латвии Я. Чаксте, врач. В оккупированной нацистами Латвии возглавил нелегальную организацию Латвийский центральный совет, созданный 13 августа 1943 года, за что был арестован и отправлен в концлагерь. Погиб в Штутгофе.

11 Румбула — одно из самых крупных мест массового уничтожения евреев в Европе. Во время двух акций 30 ноября и 8 декабря 1941 года в Румбульском лесу были расстреляны более 25 тысяч человек, в том числе около тысячи евреев, депортированных из Германии.

Мемориальный ансамбль по проекту архитектора Сергея Рыжа был открыт 29 ноября 2002 года.

 


Вернуться назад