ИНТЕЛРОС > №5, 2018 > Осколок синевы Тимур МАКСЮТОВ
|
РассказыМаксютов Тимур Ясавеевич родился в Ленинграде в 1965 году. Вырос в Таллине. Окончил высшее военное училище (1986), служил в Забайкалье, на Урале, в Монголии. Капитан запаса. Автор книг «Ограниченный контингент» (2013), «Офицерская баллада» (2016), «Спасти космонавта», «Нашествие» (2017) и др. Лауреат ряда литературных премий. Живет в Санкт-Петербурге. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Знамя ночного мотылька
Фан Дык Ха создал «Государство Небесного Благоденствия Свободных Людей» из ничего — из грязи индокитайских джунглей, стреляных гильз и перевязанных окровавленными бинтами бамбуковых палочек. Историки говорят, что оно просуществовало тридцать три года; это неправда. Никто так и не смог его уничтожить и сжечь столицу, которой не было, — значит, оно существует до сих пор. Началось все с того, что французский лейтенант возжелал сестру Фана, луноликую Суан. Это неудивительно: посмотреть на красавицу приходили даже полудикие охотники с той стороны Шаншанского хребта. Они вели себя прилично: неслышно являлись ночью и садились на корточки, кладя на колени бамбуковые духовые трубки, из которых метко плевались колючками, смазанными вонючим соком аманга. Дикари с окрашенными охрой щеками ждали утра: на рассвете грациозная Суан вместе с другими женщинами деревни отправлялась за водой на реку. Они шли пестрой стайкой и звонко пели, подыгрывая себе на маленьких барабанах — и не от нечего делать, а чтобы прячущийся в тростниках тигр испугался громких звуков и передумал нападать. Охотники неслышно скользили между лианами, недалеко от тропинки, любовались красавицей и наслаждались серебряным ручьем ее голоса. А потом исчезали, оставив предварительно у стены хижины связки ярких перьев невиданных птиц и свежую тушу горной обезьяны. Французский лейтенант пришел не один — с тремя десятками желтолицых солдат. Солдаты были худые и голодные; длинные штыки их винтовок торчали во все стороны, словно иглы испуганного дикобраза. Офицер велел привести старосту деревни. Зуавы отправились искать; чтобы заглушить свой страх, они зло визжали — громче даже, чем визжала откормленная к Празднику Дождя свинья, которую вояки закололи штыками. Солдаты храбро задирали подолы юбок и ворошили навозные кучи. Они атаковали сарай, где прятались мешки с рисом, а потом взяли в плен две дюжины кур; ощипанные заживо куры не выдержали пыток и рассказали, как искать старосту, прежде чем солдаты их сварили. Староста был там, где и всегда — в своем крытом бамбуком доме, что в центре деревни. Старосту притащили на веревке. Солдаты уже выкопали бочонок с рисовой брагой, поэтому шли очень долго — их сильно шатало, соломенные тапочки застревали в грязи единственной улицы, и дошли не все — многие полегли на этом пути и захрапели. Багровый лейтенант в пробковом шлеме щелкал тонким хлыстом по желтым крагам и лениво спрашивал: — Ну-с, бунтовать будем, чтобы я с чистой совестью спалил эту груду грязной соломы, которую ты называешь своей деревней? Или все-таки приведешь и подаришь мне красотку Суан? Старосту качало, как бамбуковый побег на ветру. Седые волосы слиплись, будто рисовые метелки после дождя. Он потрогал изодранную веревкой шею, утер обильно бежавшую кровь и пробормотал: — Как я могу подарить то, что мне не принадлежит? — Ну, ты же местное начальство. Видишь эту толпу пьяных обезьян? Это мой пехотный взвод. Он принадлежит мне целиком — от драных патронных подсумков до жизней этих уродов. И твоя деревня, стало быть, принадлежит тебе целиком, вот и подари мне всего одну девку, чтобы сохранить остальное. Староста улыбнулся: — Солнце согревает весь мир, не делая различия между императором в золотом дворце и приговоренным к смерти. Ветер родины омывает и отроги Шаншаня, и морской берег. Красота Суан вдохновляет птиц на нежные песни и заставляет наших юношей распрямлять плечи. — Это значит «нет»? — хмыкнул лейтенант. Староста промолчал. Тогда француз достал из желтой кобуры тяжелый «лебель». Взведенный курок щелкнул, как хлыст бога смерти Ямы. Лейтенант, не глядя, выстрелил в толпу: бабушка Туен вздохнула, будто давно этого ждала; удивленно посмотрела, как пропитывается бурым ветхий аозай, и рухнула ничком в раскисшую землю. Француз вновь взвел курок и сказал: — В барабане осталось всего пять патронов. Но ты не переживай, старик: у меня есть еще десяток. А если эта пьянь не растеряла боекомплект в битве с вашими курицами, то мой взвод может сделать добрую сотню залпов. Как тебе перспектива? Староста упал на колени. Медленно, как падает слоновое дерево, подрубленное усердным дровосеком. А следом опустилась на колени вся деревня. Осталась стоять только сестра Фана, луноликая Суан. Она улыбнулась небу и пошла легко, не касаясь смотрящих в землю соотечественников, будто танцуя — так танцует ночной мотылек в джунглях, не касаясь вялых мокрых лиан. — Другое дело, — осклабился лейтенант. И французы ушли. Фан узнал обо всем этом, когда на следующий день вернулся из леса. Молча выслушал рассказ старосты: тот лежал на соломенной лежанке и кряхтел, пока невестка обтирала избитое тело. Кряхтел, стонал и плакал. Говорил сбивчиво и закрывал глаза ладонями. Фан молча встал с циновки, не притронувшись к чашке с рисовой водкой. Молча вышел из дома старосты, и пошел прочь из деревни, не оглядываясь. Что было потом, толком неизвестно. Сначала в заштатном французском гарнизоне сгорел дом лейтенанта, и в огне погибли не только офицер, но и его жена, и двое детей. Молоденький сержант на пепелище размахивал руками: — Погибшие были связаны до пожара! Посмотрите на положение рук и ног. И похоже, им распороли животы. Но бывалый военный прокурор Южного комиссариата только хмыкнул: — Не майтесь дурью, молодой человек. Вы, кажется, бельгиец по происхождению? Слава Эркюля Пуаро не дает покоя? Потом в грязных переулках «веселого» квартала Сайгона начали находить трупы сутенеров-китайцев, подгулявших моряков с французских канонерок и торговцев опиумом. Все они были убиты одним и тем же ужасным способом: сначала нападавший разбивал жертве затылок, лишая сознания, а потом распарывал живот от солнечного сплетения до паха. Некоторые успевали прийти в себя за минуту до смерти от кровопотери и пытались запихать обратно перемазанные в жирной индокитайской грязи внутренности. Военный комендант уже подготовил приказ о введении чрезвычайного положения, но убийства внезапно прекратились. А на заброшенном кладбище на окраине Сайгона, среди безымянных холмиков, появилась мраморная плита. Без надписей. Только с вырезанным изображением ночного мотылька.
* * * Через три года в китайском Гуаньчжоу, в военной школе Вампу, появился новый курсант по прозвищу «Вьетнамец». Он не особо корпел над идеологическими предметами; начальник политотдела школы Чжоу Энлай отечески пенял мрачному юноше за нечеткое изложение «трех принципов Сунь Ятсена». Зато советские преподаватели тактики и военной топографии нарадоваться на Вьетнамца не могли, а уж на занятиях по стрельбе и диверсионной работе ему не было равных. Я не могу рассказать, как я там оказался, да это и неважно. Я спросил: — Они не приходят к тебе? Все эти французы с распоротыми животами, китайцы с развороченными затылками? Твои бойцы, разорванные на части бомбами, завяленные заживо на солнце? Я был осведомлен о любимом развлечении зуавов: они привязывали бунтовщиков к столбу на самом солнцепеке, а жителей провинившейся деревни выстраивали вокруг. И потом делали ставки на то, что произойдет раньше: умрет привязанный к столбу или кто-нибудь из жителей деревни. У вторых, конечно, было преимущество: на них были одежда, широкополые шляпы, и они стояли тесно, прикрывая друг друга от солнца. — Нет. — То есть ты не испытываешь угрызений совести? Вьетнамец затянулся японской папиросой, которая воняла ужасно: говорят, сыны Ямато делают эту дрянь из высушенных водорослей, предварительно пропитав их настоем на окурках, собранных в портовых борделях. Там прожигают свои гульдены и доллары длинноносые гайдзины. Портовые — это вам не гейши разряда Лунной Хризантемы; это неграмотные деревенские девки, которых родители продали за мешок риса. У меня не повернется язык осудить несчастных стариков за подобную торговлю родной кровью: дочке гарантировано позорное, но сытое существование. А мешок риса — это три месяца жизни, если семья не слишком велика. — Нет, — повторил Вьетнамец, — совесть — это не голодный тигр в тростниках. Она неспособна ничего сожрать; разве что позудеть над ухом, подобно малярийному комару. Я как-то раз сидел в засаде сорок восемь часов, поджидая, когда французский комиссар поедет к любовнице за реку. Комиссар все опаздывал: может, его вызвали на важное совещание по поводу духовного воспитания туземного населения; а может быть, у него разыгрался простатит. Но я сидел по уши в вонючей грязи, и комары медленно жрали меня, потихоньку зверея: они уже добрались до костей черепа и обломали о них хоботки. В тот момент я мечтал, чтобы пришел тигр, отъел мою голову, и эта пытка наконец закончилась. Но вот комендант появился, и все завершилось благополучно. — Благополучно для коменданта? Вьетнамец оценил шутку: расхохотался, хлопая себя по тощим коленкам. — Там было сто шагов. С такого расстояния и слепая старушка попадет на слух. — И все-таки, — не успокаивался я, — всегда ли оправданы жертвы на пути к свободе? Вьетнамец потушил папиросу в консервной банке из-под свинины — завоняло неимоверно. Так пахла деревня Кванчу, которую французы спалили, когда староста отказался выдать связников Фан Дык Ха. Жителей загнали в большой овин вместе со всей скотиной и сожгли. Там страшно смердело горелым мясом. И три дня спустя, и месяц. Может, воняет до сих пор. Вьетнамец сунул руку в карман китайского кителя дешевой бумажной ткани. Достал винтовочный трассирующий патрон. — Представь себе, что это человек. Неважно, откуда — из Парижа, Сайгона или твоего Ленинграда. — Но-но, — быстро сказал я, — с чего ты взял, что я из Ленинграда? Я вообще — немецкий студент Клаус Вертер в туристической поездке. — Несомненно. Так вот, о чем мечтает патрон? Да ни о чем возвышенном. Лежит себе в обойме рядом с такими же и хочет оставаться в темном и сухом месте как можно дольше. Он даже не представляет своих способностей. Он не знает, что внутри его — маленькое солнце, умеющее взорваться, разогреться до тысяч градусов. Его пуля-голова способна пролететь три километра и убить тирана, изменить мировую историю, швырнуть человечество в бурный поток, несущийся к океану свободы. Мечтает ли патрон о полете? о подвиге? о свершении? Ответь мне, немецкий студент-романтик, досконально знающий ремесло отравлений и тихих убийств. Я молчал. Это непедагогично; преподаватель всегда должен найти ответ. Но я молчал. — Так вот, — сказал Вьетнамец, — я делаю великое дело. Я открываю забитым, голодным, несчастным людям их истинное предназначение. Они не должны дремать в пыльном подсумке. Они должны лететь к великой цели с горящимижопами.
* * * Через год, когда меня уже не было в китайской школе Вампу, Вьетнамец насмерть поругался с преподавателем марксизма и ушел. С ним ушли три десятка лучших курсантов. Государство Небесного Благоденствия Свободных Людей успешно отбивалось от французов, позже от японцев, опять от французов; затем от американцев. Потом пришли коммунисты, но и у них не вышло подчинить себе горных стрелков Вьетнамца. Официальная пресса не писала о единственном вернувшемся в Ханой пропагандисте, желудок которого был набит страницами из «Капитала»; остальные переварить такое богатство не смогли и умерли по пути через джунгли. Поэтому я уверен: Государство существует до сих пор. Невозможно подчинить себе пули с горящими жопами, летящие к великой цели. Особенно если на их знамени — силуэт ночного мотылька.
Осколок синевы
— Битков! Сергей! Визгливый голос воспидрылы носится над участком дурной вороной, бьется об игрушечные фанерные домики, путается в мокрых кустах. — Куда опять этот урод запропастился, а? Найду — ухи пообдираю. Битко-о-ов! Серёжка сидит в любимом углу, скрытый от воспитательницы ободранной сиренью. Обхватив красными от холода ладошками колени, отчаянно шмыгает носом — веснушки так и подпрыгивают, словно мошки, стремящиеся улететь в низкое осеннее небо. — Нет, ну надо же. Ведь два раза группу пересчитала, все были на месте — девятнадцать голов. А как на обед сажать — нету Биткова. Вот скотина малолетняя. Битков! — Вера, ты в группе-то смотрела? Под кроватями в спальне? — Да везде я смотрела. Вон, колготки порвала, пока лазила-то на карачках. Ну, сука, он мне ответит за колготки. — А в шкафчиках? В раздевалке? В прошлый раз он там был. — Точно! Во, зараза. Воспидрыла, пыхтя прокуренно, убегает. Заскрипела дверная пружина, грохнула. — Не пойду, — бормочет Сережка, — суп ваш есть, а Петька плеваться опять. И тихий час этот. Битков рыжий, поэтому дразнят. И не хотят водиться. Он давно привык молчать с одногруппниками, а разговаривает обычно сам с собой. Сыро, неуютно; облака ползут грязно-серыми бегемотами, давят брюхом. Серёжка начал смотреть на улицу, сквозь забор из рабицы: там тоже — скукота. Ни пожарной машины, ни завалящегосолдата. Только тополя машут тощими руками — будто соседки ругаются, швыряют друг в друга умершими листьями. Какая-то старуха прошаркала галошами, бормоча себе под нос. А на носу — бородавка! — Баба-яга, — прошептал Битков и начал пятиться прочь от ставшего вдруг ненадежным сетчатого забора. Опять сел на корточки, чтобы быть меньше, незаметнее. И — увидел вдруг. Вдавленный в грязную землю, между редкой щетиной жухлой травы — неровный треугольник, размером со спичечный коробок. Пыхтя, выковырял с трудом: кто-то будто вдавил каблуком, хотел разбить — а мягкая земля не дала. Осколок синего стекла. Настолько синего, что сразу вспоминалось деревенское лето, оранжевый смеющийся шар в зените, запах полыни и нагретых солнцем помидоров. Сухие ласковые руки бабушки Фени, тарелка шанежек, похожих на подсолнухи. И кружка теплого молока, которое от щедрой горсти малины становилось синевато-розовым. Сережа осторожно поднял осколок и посмотрел сквозь него в небо. В серое, сонное небо, в котором не угадывалось даже пятна от скрытого грязной ватой светила. И ахнул... … тополя прекратили вихляться, по команде «смирно» вытянулись ввысь и выбросили тугие белоснежные паруса. Волны едва успевали уворачиваться от стремительного форштевня — отпрыгивали, плюясь пеной и сердито шипя. И до самого горизонта, так далеко, что заломило глаза, — синее, синее, безбрежное... — Вот ты где, подонок! Стальные пальцы с облупленным маникюром вгрызлись в веснушчатое ухо, закрутили — аж слезы брызнули из глаз. Воспидрыла потащила Серёжку в здание — в запах мочи, хлорки и пригорелой каши, в крашенные мрачно-зеленым стены. А в кармашке штанов притаился синий осколок — мальчик нащупал его сквозь ткань. Шмыгнул носом и улыбнулся.
* * * — Ма-а-ам! — Отстань. Семнадцать, восемнадцать. Отстань, собьюсь — опять перевязывать. Мама вяжет, и спицы качаются, словно весла резвого ялика. Заглядывает в заграничный журнал со схемой вязки — подруга дала только на один день. У мамы морщинки возле глаз. Щурится близоруко, но очки не носит, чтобы быть красивой. Когда она смеется — морщинки превращаются в лучики. Серёжа так солнце рисовал в раннем детстве: кружок и тонкие штрихи. А когда плачет, бороздки становятся сетью, ловящей слезы. Плачет чаще. — Ну ма-а-ам! — … тридцать два. Запомни: тридцать два! Не ребенок, а наказание. Ну, чего тебе надо? — А вот папа. Он же моряком был, да? Хмурится. Откладывает вязание, идет на кухню. Мальчик бежит за ней, как хвостик. — Ведь был? Мама мнет сигарету. Пальцы ее дрожат, поэтому спички ломаются — и только третья вспыхивает. Битков втягивает воздух веснушчатым носом — этот запах ему очень нравится. Когда мама злится, она называет Биткова не «сынулькой» и не «Серёженькой». И говорит — будто отрезает по куску. — Сергей. Почему. Ты. Это. Спрашиваешь? Мальчик скукоживается, опускает глаза. Шепчет: — Я же помню. Черное такое пальто, только оно по-другому называется. И якоря. И еще... — Ты ошибаешься, — резко обрывает мать, — твой отец — не моряк. — А кто тогда? — совсем уже тихо. — Твой отец — сволочь! И больше, Сергей, изволь не задавать мне вопросов о нем. Мама с силой вдавливает окурок и крутит его в пепельнице, убивая алый огонек. Выходит из кухни и автоматически выключает свет. Серёжка сидит в темноте. Гладит синий осколок. И вспоминает — ярко, будто было час назад: черная шинель («шинель», а не «пальто»!), якорь на шапке, ночное небо погон — золотые звездочки и длинный метеоритный след желтой полоски... Авоська с мандаринами, елочные иголки на ковре, смеющаяся мама — еще без морщинок у глаз. И тот непонятный ночной разговор: — Куда мы поедем, в Заполярье?! В бараке жить? — Родная, будет квартира. Ну, не сразу. — Торчать на берегу, психовать за тебя? По полгода! Без работы, без друзей! Серёжка зажмуривается еще крепче. Хочет увидеть играющую солнечными зайчиками лазурь, но вместо нее — тяжелые свинцовые брызги, оседающие льдом на стальных поручнях, и простуженный крик бакланов...
* * * — Свистать всех наверх! Черные грозовые тучи мчатся, словно вражеское войско, грозно стреляя молниями. Рангоут шхуны стонет, едва выдерживая ураган. Лопаются шкоты и хлещут палубу, будто гигантские кнуты. Неубранный стаксель рвется в лохмотья... Многотонная волна набрасывается злобным хищником, хватает рулевого — и утаскивает за борт... Бешено вращается осиротевший штурвал, растерянно крутится обреченное судно. Но кто это? Фигура в промокшем насквозь плаще, в высоких ботфортах, бросается и хватает рукоятки рулевого колеса, разворачивая шхуну носом к волне. — Молодец, юнга! — кричит пятнадцатилетний капитан Дик Сенд, — ты спас всех нас. Тебе всего восемь лет, но в храбрости и умении дашь сто очков вперед даже такому морскому волку, как Негоро! Юнга отбрасывает капюшон, обнажая благородный профиль, и говорит: — Мы идем неверным курсом, шкипер! Кок засунул топор под нактоуз, и перед нами Африка, а не Америка. Паршивец Негоро выхватывает огромный двухствольный пистолет и стреляет, но юнга успевает закрыть капитана своим телом. Дик Сенд склоняется над храбрецом: — Как зовут тебя, герой? Юноша смертельно бледнеет и успевает прошептать: — Серж. Серж Биток... По накренившейся палубе с грохотом катится пушечное ядро.
— Биток! Ты заснул, что ли? Мячик подай. Серёжка хватает мяч, неуклюже пинает — мимо. Просит: — Ну возьмите хоть на ворота. Пожалуйста. — Иди, иди отсюда. Без сопливых скользко.
* * * — Рыба! Егорыч грохочет по дощатому столу так, что остальные костяшки подпрыгивают и сбиваются. — Везет тебе сегодня, — качают головой игроки. — Нам, флотским, всегда везет. У тщедушного Егорыча — штопаная тельняшка, руки в наколках: полустертые якоря, буквы «ТОФ», сисястая русалка. — Еще партию? — Не, там же закрытие Олимпиады по телику. Партнеры встают, идут по своим подъездам. Сергею тоже хочется смотреть закрытие из Москвы, но он остается. Смотрит, как Егорыч тихо матерится, копаясь в сморщенной картонной пачке «Беломора». Наконец находит невысыпавшуюся папиросину, чиркает самодельной зажигалкой из гильзы, прищуривается от едкого дыма. Фальшиво затягивает: — Когда усталая подлодка из глубины... кхе-кхе-кхе. Кашляет так, что ходят ходуном тощие плечи. Подмигивает Биткову, обкусывает картонный мундштук, протягивает беломорину: — Добьешь, комсомолец? — Не, — крутит головой Серега, — мне нельзя. — Ну да, ну да, — хихикает Егорыч, — боксер, понимаю. Какой уже разряд? — Второй юношеский. — Ништяк. Битков деликатно шмыгает. Решается: — Дядя Егорыч, а океан — это ведь красиво? — Да нунах. Лучше три года орать «ура», чем пять лет — «полундра». Хотя сейчас два и три служат. Я ж на железе, в подплаве. Чего я там видел? Мазут, отсек да учебные тревоги. Аварийная, — начал загибать прокуренные пальцы с желтыми ногтями, — пожарная, химическая... Уже и не помню толком. «Человек за бортом», во! Для подплава очень актуально, хе-хе-хе. Зато пайка на флоте — это песня. Железная пайка. Сгущенку давали. И кок не жмотился, добавку — всегда пожалуйста. — Ну как, а небо, волны? Синева. Егорыч кивает: — Когда всплываем аккумуляторы подзарядить — да. Разрешают на мостик по двое подняться, покурить. После отсека-то! Воздух — пить можно, такой вкусный. И небо... Да. Егорыч зажмуривается, его сморщенное загорелое лицо вдруг озаряется щербатой детской улыбкой. Видит и аквамариновую воду, и такое же небо. Снежно-чистые комки облаков отражаются белыми барашками на гребнях. Без всякого волшебного осколка — видит.
* * * — Товарищ подполковник, ну пожалуйста! — Странный ты какой-то, призывник Битков. Какого хрена тебя во флот потянуло? Опять же, три года служить. А так — два. Подполковник отдувается, трет несвежим платком багровую лысину. На столе — тарелка с надкусанной домашней котлетой, чай в стакане прикрыт от мух бумажкой. Как такому объяснишь? — Я с раннего детства... Мечта у меня. — Странная экая мечта, — военком крутит толстой шеей, отстегивает галстук — тот повисает на заколке. — Городок наш сибирский, тут до любого океана — тысячи верст. Я тебе так скажу, Битков. Спортсмен, школу закончил отлично. Характеристики хорошие. Кстати, а чего не поступил в институт-то? — Я хотел в военно-морское или торгового флота, во Владивосток. А мама категорически... Болеет она у меня. — Ну, и чего? Не поехал во Владик, правильно, нахер он нужен. У нас же — и сельскохозяйственный, и политех. О! Педагогический, опять же. Одни девки учатся, был бы там, как султан в гареме. Военком подмигивает и противно хихикает. — Я... Я настаиваю, товарищ подполковник. — Ну ты, сопляк, — повышает голос офицер, — настаивает он. Настаивалка еще не выросла. Пойдешь в ВДВ, в Ферганскую учебку. Про атмосферу Земли слышал? Пятый океан, голубой. Будешь прыгать с парашютом — считай, в синеве купаться, хе-хе.
* * * Злой воздух хлещет, давит стеной. Десантники прячутся за рубкой катера, кутаясь в бушлаты. Старлей кричит, перебивая ветер: — И чтобы без самодеятельности! Без пижонства этого вашего, никаких бескозырок. Каски не снимать! Высаживаемся, сразу цепью рассыпаемся. Первая группа прикрывает, вторая — с саперами к доту. Закладываем заряды и уходим. Все понятно, товарищи краснофлотцы? Сосед Биткову шепчет на ухо: — Ага, уходим. А если ждут, самураи чертовы? Берлин вон три месяца как взяли. Обидно так-то. Считай, после войны. Серёга молчит. Проверяет сумку с дисками, поближе подтаскивает пулемет Дегтярева. Катер сбрасывает ход до самого малого, чтобы не реветь дизелем — сразу начинает качать так, что ноги задирает выше головы. — Пошли, — командует старлей шепотом. Можно подумать, это поможет. Катер — как на ладони. Светило хлещет очередями веселых зайчиков, скачущих по лазури. Почему все-таки не ночью, тля?! Кто-то украдкой крестится. Переваливается через борт, ухает в воду — по грудь. Подняв над головой ППШ, идет к берегу, как танцует, — один локоть вперед, потом — другой. Битков расстегивает промокший ремешок, снимает каску, бросает на палубу. Достает из-за пазухи беску, натягивает поглубже, ленточки — в зубы. Зажмурившись, кивает солнцу. Прыгает в зеленую волну. Бредет к мокрым камням — они сейчас похожи на ленивых тюленей, развалившихся под жарким небом августа. Когда остается двадцать метров — оживает японский дот. Бьет прямо в лицо ослепительными вспышками. Серёга, опрокинувшись на спину, тонет — вода смыкается над головой, плещется, рвется в продырявленные легкие. Нечем дышать. Битков пытается нащупать в кармане треугольный стеклянный осколок.
* * * — Харе орать, Биток. Сергей распахивает глаза. Пытается втянуть раскаленный воздух — и корчится от боли. Розовая пена пузырится на губах. Над головой — не синее курильское небо и не зеленая тихоокеанская волна. Над головой — потолок кабульского госпиталя. В желтых потеках и трещинах, напоминающих бронхи на медицинском плакате. — Осколок! Осколок мой где? — хрипит Битков. — Во, видали? Хирурга спрашивай. Там из тебя всякого повынимали — и пуль, и осколков. — Нет, — кашляет Серёга. Сплевывает в полотенце, добавляя бурых пятен, — стеклянный такой. Синий. — Тьфу, вот чокнутый, а? Его когда в вертолет тащили — тоже все свою стекляшку искал. Кто маму зовет, а Битков — кусок бутылки. — Где?! — В манде. В тумбочке твоей, придурок. Рыча, садится на койке. Ощупывает перебинтованную грудь. Скрипит верхним ящиком тумбочки. Тощая пачка писем. Картонная коробочка с орденом Красной Звезды. Мыльница. Бурый огрызок яблока. Вот! Берет осколок синевы. Прижимает к повязке, осторожно ложится на спину. Улыбается растрескавшимися губами.
* * * — Ну, все! Кабздец тебе, барыга. Кожаных — четверо. Мелькают набитые кулаки, белые полоски «адидасов». Мужик держится секунд десять, потом бритые его заваливают, начинают пинать лежащего — с хеканьем, выдающим удовольствие от процесса. — А ну, стоять! Битков ставит на скамейку ободранный чемодан с металлическими наугольниками, бросается в драку. Первый даже не успевает развернуться — хрюкнув, падает мордой в асфальт. Второй успевает — и совершенно зря. Прямой левой приходится точно в челюсть. Третий издает мяукающие звуки, начинает махать ногами. Балерун, тля. Кто же ноги выше пояса задирает в реальном-то бою? Битков ловит каратиста под колено, бьет лбом в харю. Добавляет уже по упавшему. Последний шипит что-то матерное, выбрасывает тонкий луч ножа. Вот это — зря. За такое не прощают. Серёга выбивает нож. Руку ломает вполне осознанно и намеренно. Помогает мужику подняться. «Барыга» смотрит на свой пиджак в кровавых пятнах. Качает головой: — Надо же, суки. Двести баксов платил за шкурку-то. Подходит к каратисту, пинает узким туфлем. Нагибается и орет: — Вы, бычары, всем кагалом не стоите, сколько пиджак! Так своему старшему и передай: должен теперь. Поворачивается. Протягивает Биткову бумажный прямоугольник. — Будем знакомы. Павел Петрович. Удивленный Серёга крутит картонку, чешет лоб. — А это чего это? — Визитная карточка, — хмыкает Павел Петрович, — ты откуда такой взялся? Вписываешься ни с того ни с сего, визитки пугаешься. — Я-то местный. Просто четыре года за речкой. Сверхсрочную еще. — А! Афганец, значит? Это хорошо. Пошли. С меня поляна за спасение. — Да как-то... — Пошли-пошли. За все платить надо. А про Пашу-Металлурга любой скажет — я долги отдаю.
* * * Четыре огромные трубы, будто наклоненные назад встречным ветром, нещадно дымят, пачкая ослепительную лазурь. Нож форштевня режет бирюзу, как грубый плуг — английский газон. По верхней палубе прогуливаются пассажиры первого класса: сияют цилиндры, топорщатся нафабренные усы. Дамы сверкают драгоценностями: один гарнитур стоит столько же, сколько новейший миноносец. Смех, словно звон серебряных колокольчиков. Улыбка — нить жемчуга в перламутровом обрамлении. — Вы так милы, Серж. А китель великолепно облегает вашу фигуру. Ах, моряки — моя слабость. В полутьме — шуршание сползающего шелка. Алебастр кожи. Неземной аромат. — Это — Флер д‘ Амур, запах любви. Идите ко мне, мон капитэн. — Кхм. Пока — только вахтенный начальник. — Ах, смешной! Разве это важно? Вы же приведете бригантину нашей любви в лагуну истинной страсти, не так ли? Звон пружин. Жар скользящих тел, влага и дурман. Скрип пружин. Скрежет измученных пружин. Вздох. Стон. Стон и скрежет рвущегося железа. Бешеный стук вестового в дверь каюты: — Всех офицеров — на мостик! Катастрофа, мы столкнулись с айсбергом. Крики наполняют тесные пространства палуб. — Ах, вы же не бросите меня, Серж?! Прижимается горячим телом, умоляя.
* * * Битков открыл глаза. Кто-то уткнулся в плечо, прижался горячим телом. Серёга скосил взгляд, увидел пышную пергидрольную волну. Отодвинулся осторожно. Потрогал: — Эй, девушка! Вы кто? Гражданка... Блондинка проснулась. Хихикнула: — Ты че, ты ж не мент, вроде. Какая я тебе гражданка? Перекатилась на спину, потянулась — даже не пытаясь прикрыть роскошные формы. Битков отвернулся. Начал собирать по полу одежду — вперемешку свою и женскую. Блондинка мяукнула: — А ты чего торопишься, милый? Я не против продолжения. — Можно и продолжить. Только я ни хрена не помню. Где мы? И ты откуда тут? — Ну как же. У Павла Петровича на даче. А ты меня сам выбрал. И можешь не спешить — еще два часа оплачено. Битков выпучил глаза: — Ты что, эта? Э-э-э. ? — Фи. Какая проза. Я — ночная бабочка, ну кто же виноват? В дверь стукнул и сразу вошел Павел Петрович. Рассмеялся: — Что, уже поете? Так, Серёга, пошли вниз, опохмелю и поговорим. А ты, подруга, давай, собирайся. Премию у водителя получишь.
* * * — Для начала — пятьсот баксов в месяц. Ну и десять процентов в бизнесе. Битков крякнул. — Да, я со своими щедрый. А ты — свой. Ну что, еще «абсолюта»? Простого или черносмородинового? Сергей прикрыл стопку ладонью. — Погоди, Пал Петрович. Очень заманчиво, конечно. Только я не собирался дома оставаться. Хотел во Владик ехать, поступать в училище Невельского. Переживаю только за экзамены, со школы не помню ни фига. — Тю! И на хрена тебе оно надо? Ты ж четыре года лямку тянул, а там первокурсники в казармах. И закончишь — кем будешь-то? — Я на судоводительский. Штурманом буду. Потом — и капитаном, если повезет. — Вот смотрю я на тебя, Биток, и охреневаю. Точно как блаженный. Пароходов-то не осталось уже, моряки без работы. Это они при совке были крутые, дефицит возили и инвалютные копейки получали. А сейчас — нищета, кто под флагом не ходит. — Я не из-за денег. У меня мечта. Я океан мечтаю с детства увидеть. — Дурак ты, ей-богу! Да заработаешь денег и поедешь на свой океан. В круиз. С мулатками. Серёга потрогал неровные края треугольника в кармане. Помотал головой. — Нет. — Ну, хорошо. Давай так: годик у меня поработаешь. Квартиру купишь, мать подлечишь. И на будущий год поступишь. Я там-сям подмажу, связи подниму — проскочишь в свое училище, как по маслу. Битков сказал, только чтобы не обижать хорошего дядьку: — Я подумаю. — Это как раз хорошо. Никому не возбраняется. Подумать — оно полезно.
* * * — Итак, «Кореец» вернулся, атакованный японскими миноносцами. Блокада Чемульпо полная. По старой флотской традиции, господа, первое слово — самому младшему по званию и годам службы. Сергей Иванович, прошу вас. Мичман вскочил, волнуясь. Огладил тужурку. Прочистил горло. — Господа, я подумал... Командир подождал. Улыбнулся ободряюще: — Ну что же вы, голубчик? Продолжайте. Подумать иногда даже штафиркам не возбраняется, а уж вам и сам бог велел. — Всеволод Фёдорович, надобно принимать бой. Я полагаю, необходимо идти на прорыв, пытаться уйти в Порт-Артур. Сел, краснея. Офицеры поднимались один за другим, говорили о том же. Командир помолчал. Перекрестился. — Ну что же, так тому и быть. Офицеров по механической части прошу сделать все возможное, чтобы обеспечить полный ход хотя бы в девятнадцать узлов. Поговорите с кочегарами, с машинной командой. От всех господ офицеров и экипажа жду, что исполните свой долг до конца. Выход назначаю в одиннадцать часов. С богом.
В ушах еще гремели оркестры английского и французского стационеров, провожавшие крейсер на безнадежную схватку. Море было спокойным и безмятежным; ластилось к крейсеру, поглаживая борта зелеными лапами. Фок-мачта царапала синеву, словно пытаясь оставить последний автограф. Мичман приник к визиру. Нащупал хищный силуэт японского флагмана. Прокричал: — Дистанция сорок пять кабельтовых! Это было в 11 часов 45 минут. В 11.48 в верхний мостик угодил восьмидюймовый снаряд с «Асамы». После боя моряки обнаружили оторванную руку мичмана, сжимающую стеклянный осколок — видимо, от оптической трубы. Все, что осталось от дальномерного офицера.
* * * Битков вскрикнул. Разжал ладонь — синий осколок врезался в пальцы. Поднял ко рту, высосал капельку крови. — Ты когда-нибудь себе пальцы отрежешь, дарлинг. Жена сидит у итальянского авторского зеркала. Правит ноготки пилкой: «вжик-вжик». Будто крохотные мирные раковины превращает в хищников. Ручка пилки облеплена стразами. — Это вообще-то ненормально, дарлинг. В пятьдесят лет спать со стекляшкой в руке. — Не твое дело. — Фи. Хамишь, май хани. Битков морщится. Задолбали англицизмы к месту и нет. Вжик-вжик. — Чего ты их трешь? Сточишь же до мяса. Позавчера делала маникюр. — И сегодня буду, на двенадцать вызвала мастера на дом. Сергей Иванович смотрит на бутылку из-под двадцатипятилетнего «чиваса». Наклоняет над стаканом. Остатки едва покрывают дно. Вжик-вжик. — Прекрати, достала. Будто мясник нож точит. — А меня достало, что ты бухаешь с самого утра... — Хлебало завали. — … и до поздней ночи. Ходишь потом с опухшей рожей. — Заткнись, тварь. Своего тренера по фитнесу учи. Если он, конечно, обучаем. Жена сладко тянется, изгибая спинку. — О-о-х! И еще как обучаем. Способный мальчик. — Он тебе в сыновья годится. — Бред. — Нет, не бред. Если бы не чистки твои бесконечные... Как раз родила бы в девяностом, и было бы мальчику двадцать пять сейчас. — Слушай, лучше пей. Маслянистый виски жжет распухший язык. — Ты не забыл, дарлинг? Сегодня пати у Васильчиковых. Битков взрывается: — Во-первых, у твоих Васильчиковых может быть только пьянка под гармошку по поводу смерти соседской коровы, а никак не «пати». Во-вторых, ты прекрасно помнишь: сегодня мамина годовщина. Я поеду на кладбище. Вжик-вжик. Точеная ножка качает туфелькой. Жена никогда не ходит в тапочках. «Фи, это моветон». Мама ходила в тапочках. Старых, без задников. И с помпоном на левом. А с правого тапка помпон потерялся. Звякнул «верту». — Сергей Иванович, это Лёня. Я подъехал, стою внизу. Чертыхаясь, начал подбирать галстук. Плюнул. — Ты бы хоть в душ сходил. Воняешь, как козел. Не комильфо, дарлинг. — А ты не нюхай. На работе помоюсь. — Да-да. И ведь найдется кому спинку потереть, не так ли? Дай угадаю. Сегодня у тебя Света? Или эта, черненькая. Галя, да? — Обе сразу, — пыхтит Битков, натягивая ботинки. Пузо мешает, а ложка для обуви завалилась куда-то. — Это вряд ли. Обе сразу не поместятся в кабинке. Света слишком жопаста. — Да уж, тебе до Светочки далеко. Одни мослы. Сточилась об тренера, мать. Вжик-вжик.
* * * Охранник вытянулся, отдал честь: — Здравия желаю, Сергей Иванович! Битков мрачно зыркнул: — Ты чего, клоун? У нас что, армия тут? Охранник побагровел. Содрал бейсболку, начал протирать лысину несвежим платком. На столе — тарелка с надкушенной котлетой и стакан с чаем, прикрытый бумажкой. Проблеял: — Виноват... — А чего жрем на рабочем месте? Блеяние перешло в визг: — Ви-и-иноват. Исправлюсь. Битков поднялся на пролет. Вспомнил что-то, вернулся. — Слышь, служивый. Ты подполковником был? В военкомате? — Никак нет. Я капитаном третьего ранга. Северный флот. — Да-а? Подплав? Надводник? — живо заинтересовался Битков. — Я, это. Извините. Замполитом на базе снабжения. В морях не бывал-с. — Тьфу ты.
* * * — Серёжа, ну чего ты кислый? — Петрович, договаривались же. Я на Тихий океан на две недели. Без отпуска пятый год. А тут в кои веки — без жены, она с подружками своими малахольными в Париж на неделю высокой моды. Не могу я ехать в Тюмень. — Тю! На Тихий океан, ага. В Тайланд, что ли? Смотри, там транссексуалов море. Не перепутай, ха-ха-ха! — Да какие... В Находку. Я же теплоход купил. Старенький, но еще фурычит. Ребята ремонт сделали, фотки прислали. Ты же помнишь, у меня мечта. — Биток, кончай тут мне. Тьфу, то есть не мне и не кончай. Говорю — надо в Тюмень. Они там совсем оборзели, два лярда уже торчат. А ты разрулишь, ты могешь. Давай, а? — Ну как ты не понимаешь, Петрович! Мы до Камчатки своим ходом, а там уже все заряжено. Вертолет, инструктор. У меня график по часам расписан. Экипаж со всей Находки собирали. Не могу я! Павел Петрович шарахнул волосатым кулаком по столу — звякнула печатка с бриллиантом о столешницу. — Все, нахрен. Пропил совсем мозги уже? Русским языком говорю: «два лярда». Закроем контракт — нормальную яхту себе купишь, у меня приятель продает на Канарах. По божеской цене отдаст. А то будешь позориться на пердящемкорыте, белых медведей до икоты доводить. Не обсуждается. — Мне не надо Канары. Мне надо Тихий океан. — А мне пох, что тебе надо!!! Будешь делать то, что надо мне. Иди, готовься. Билеты на самолет у Светочки своей сисястой заберешь. Свободен. — Да. Я свободен. Грохнул дверью так, что со стены слетел бесценный картон в разноцветных пятнах какого-то французского концептуалиста.
* * * — Может, все-таки в ресторан, Сергей Иванович? А лучше — домой. Водитель Лёня доставал из пакета бутылки, складывал на сидении. Понюхал пирожки, поморщился: — Отравитесь еще, Сергей Иванович. А у вас поджелудочная. И печень. — Простату забыл. И камни в почках. Наливай. — Водка, вроде, не паленая. Хотя все равно, вы же отвыкши. Может, в центр мотанемся, в «Азбуку»? Виски куплю вам, закусь нормальную... — Харе трындеть. Наливай, говорю. Ухнуло горячим комком, желудок растерялся и присел. — Ы-ы-ть. Забыл уже, чем родной народ живет. Наливай. — Вы бы хоть пирожком-то... — Сам их жри. Я кошек не люблю. Ни так, ни в пирожках. — Скажете, тоже... Отпустило, вроде. — Понимаешь, Лёня. У меня мечта. Про океан. Я в детстве стекляшку нашел, синюю. Вот эту. — Да я в курсе. Вы уж в десятый раз рассказываете. — Заткнись! Наливай. И слушай. Я ведь через нее посмотрю — и вижу... Волны! Небо! Альбатрос — высоко-высоко. И я! То у Колумба — первым землю замечаю. То с Одиссеем гребу. То Магеллан на моих руках умирает, отравленной стрелой в горло ему... Ярко так вижу — ни в каком кино... А в последнее время — хрень. Сломалась штуковина. Все какие-то яхты, крашеные, губернатор белую дорожку строит. Рожи — свинские! Ни пиратов, ни марсовых. Капитанов нет — одни холуи. В золотых мундирах, что твой Киркоров, тьфу. Понимаешь ты меня?! Все. Кончилась мечта. Протрахал я мечту. На говно поменял, в купюрах. На стерве этой женился, по расчету. Детей нет, друзей нет. Думал — на теплоходе, две недели, восстановится все — хрен там! ПэПэ меня в Тюмень загоняет. Все, не могу я больше. Наливай. Пошевеливайся давай, тормоз. Чего зенки вылупил? — Не надо так, Сергей Иванович. Я не тормоз. И вам не официант. — А кто ты? Шестерка. — Да иди ты, алкаш. — Что-о?! Что ты сказал? Вернись! Вернись, козлина. Битков вылез из «бентли», сел на поребрик. Глотнул из горла. Вытащил осколок, посмотрел сквозь него — увидел серое небо, неряшливые тополя. Завыл, задрав лысеющую голову. Зазвонил телефон. Встревоженный голос Светочки: — Сергей Иванович, где вы? Из Тюмени звонят — вас в самолете не было. Павел Петрович тут, как Везувий. Извергнется сейчас. — В манду. — Что? Я не расслышала. — Светочка, у тебя есть ручка и бумага? — Конечно, я же в офисе. — Записывай. Пункт первый. Павел Петрович. Хотя нет, какой он первый? Исправь на «нулевой». Записала? — Да-да. — Пункты остальные. Света жопастая. — Что? Плохо слышно. — Конечно. Где же тут расслышишь, когда жопа уши затыкает. Дальше. Галочка-брюнетка. Этот, как его. Глозман, начфин. Ой, как же я забыл! Ольга Сергеевна из мэрии. И все остальные. Записала? — Да, только последний пункт не поняла. — Чего ты не поняла, дура? Вообще все-все-все. Как в книжке про Винни-Пуха. Ну? — Про Винни-Пуха. Записала, да. — Стой! Вычеркни медведя, он тут точно ни при чем. Вот. А всех остальных обведи кружком. Стрелочку нарисуй. И напиши: В МАНДУ! — Куда? — Туда, тля. Откуда мы все взялись — вот туда. Нажал отбой. Хотел разбить «верту» — не успел. Чертыхнулся, принял звонок. — Дарлинг, где ты?! Я у Васильчиковых, тут весь бомонд, ждем тебя. — Вот, блин, чуть главного-то не забыл! У тебя моей Светочки есть номер? Позвони сейчас ей и попроси, чтобы тебя включили в список. И Васильчиковых, и бомонд. — Какой список, хани? — Она знает. Конец связи. Размахнулся телефоном. Спохватился, набрал зама по безопасности. — Да, Сергей Иванович? — испуганно. — Там у тебя утром на вахте стояло мурло одно. Косит под моряка, а сам... Короче, уволь его нахрен. Только сначала сорви перед строем морские погоны. — Ка... Какие погоны?! Вот теперь — все. С наслаждением грохнул телефон об асфальт. Вытащил из замка ключи, закинул в кусты. Шел вдоль обочины, разбрасывая — паспорт, визитки, кредитки. Швырял купюры, ключи от кондоминиума, от гаража, от загородного дома. Обручальное кольцо долго не поддавалось. Достал конверт с документами на теплоход. Подумал. Порвал и разбросал обрывки — ветер унес их в ночь, как мотыльков. Последним был синий осколок. Сжал, крича прямо в треугольный глаз: — Ты! Если бы не ты — я бы давно сам на океан уехал! Понимаешь? Сам! А ты мне все картинки показывал, вместо настоящего океана. Скотина ты, врун! Бросил, пытался раздавить каблуком — мягкая земля приняла. Не дала расколоть. И пошел вдоль трассы. На восток. Навстречу солнцу, которое в тысячах километров отсюда проснулось, сладко потянулось и сбросило сапфировое одеяло Тихого океана.
Вернуться назад |