ИНТЕЛРОС > №7, 2017 > О вреде традиции и пользе привычки

Алексей МАЛАШЕНКО
О вреде традиции и пользе привычки


02 августа 2017

Малашенко Алексей Всеволодович — российский востоковед, исламовед, политолог. Доктор исторических наук, профессор. Один из ведущих специалистов по проблемам ислама.

 

 

С чего начинаются традиции и ценности? С того же, с чего начинается наша жизнь, — с привычки.

Привычки определяются физиологией, семьей, климатом, пространством — большим или малым, условиями жизни, этнической принадлежностью, домом, улицей, страной, обществом, государством. Вера в Бога тоже привычка. Бог ведет себя как человек, и у Него тоже есть привычки.

Прийти на выборы и проголосовать за «Единую Россию» или в носу  поковырять — все едино. Не нравится сравнение — заменим на «зубы почистить». Впрочем, чистка зубов — осмысленная гигиена. Физиологические привычки оправданны и нужны. Они идут от естества, от стремления к чистоте — как у кошек и собак. Политические привычки — благоприобретенные. Например, опускание в урну бюллетеня — навязанный, кое-где бессмысленный и унылый ритуал.

Точная этимология русского слова «привычка», как говорится в интернете, неизвестна. Как всякий поработавший в Академии наук, я отношусь к интернету снисходительно, но насчет привычки он прав. Перелистав несколько филологических публикаций, легко убедиться, что в русском языке со словом «привычка» дело обстоит действительно непонятно. Приставка «при» означает приближение к «образу жизни» (vita), что звучит не слишком убедительно, но все-таки понятно. То есть если мы привыкаем, то приближаемся к определенному образу жизни, создаем его. Еще привычка трактуется как бессознательное действие.

Она и навык, необходимый для проживания, выживания в быту, в обществе, в политике. Еще привычка — это подражание. «Подражание, — писал Аристотель, — присуще людям с детства, и они тем отличаются от прочих животных <…> продукты подражания всем доставляют удовольствие»1. Депутаты в Думе привыкли, обрели навык приспособления и прекрасно выживают, заодно подражая тем, от кого зависят. Наша народная пословица твердит: «повторенье — мать ученья». Но ведь повторение, когда оно гипертрофируется, становится долдонством.

Привычка — обидное слово. Особенно для русского человека, которого веками приучали к послушанию царю, вождю, какими бы те ни были. Привычка требует покорности. Привычка к царю, а не сам царь властвует над нами. Отсюда — привычка к свободе «кухонного» самовыражения, которая при Сталине была опасной. Когда привычка к царю, к тоталитарности, стала рассыпаться, мы чуть было не привыкли к демократии, в частности голосовать по собственному желанию и разумению.

У нас нет привычки к праву, к правовому государству. Потому что в России у человека не было прав или они носили формальный характер. Нет у нашего человека привычки быть гражданином. Зато есть обращение «гражданин начальник», которое отрезает человека от общества, унижает его. Гражданин по определению не может быть начальником. Или может, но только в тюрьме. «Aux armescitoyens!» (к оружию, граждане!) — поют во французском гимне. «Гражданин начальничек», — припеваем мы.

Мы не привыкли быть обществом. Эта привычка с нами вяжется плохо. Мы привыкли быть толпой; у временного, случайного людского конгломерата привычек нет: толпа сбежалась, покричала, покрушила, поубивала — и разбежалась.Русский бунт, «бессмысленный и беспощадный», нельзя списать на привычку. Напротив, бунт свидетельствует об отсутствии привычки к систематическому, осознанному общественному действию.

Нас приучали и приучили к тому, что мы великая держава. Приучать начали еще при Петре, после Полтавской битвы 1709 года. И кто начал? Они, иностранцы, шведы. Что писал Пушкин о Петре? «…И за учителей своих заздравный кубок подымает».  До 1917 года Россия не была эксклюзивной державой, но членом «концерта европейских держав», Евросоюза — по-современному, и не более того. Александр III, будучи в раздражении, — его ждали какие-то послы — осерчал: «Европа может подождать, пока русский царь рыбу ловит». Европа ждала не всегда.

Впоследствии к величию нас окончательно приучили — коммунистическое мессианство, победа в Великой Отечественной, ядерное оружие, космос, а также то, что мы, во всяком случае статистически, занимали второе место в мире по чугуну и стали.

Мы не хотим от этого отвыкать. Дефиниция, данная Бараком Обамой России — «региональная держава», — прозвучала оскорблением. Я сочувствую Путину. Всю жизнь прожить в сверхдержаве, чтобы в итоге согласиться с ее «невеличием», не под силу ни президенту, ни обществу. Это все равно, как пересесть из «мерседеса» в «жигули».

Привычка вторая натура. Почему не первая? Натура — нечто устойчивое, «метафора» идентичности. Хотите изменить свою натуру? Тогда учтите, что это — как операция, или как имплантация в ваше тело чего-то нового, иного, пусть полезного, но все-таки чужого. Это все равно как привыкать к протезу. Устойчивая, из века в век, совокупность самовоспроизводящихся привычек — традиция. Привычка звучит несколько легкомысленно. Традиция — величественно.

Складывается цепочка: привычка — традиция — ценность. Ценности — считает экономист Александр Аузан — формируются по принципу дополнительности, дефицитности, редкости… «Ценно то, что редко»2. Выходит, что ценности — не традиция, а исключение из нее, что ценности ценнее традиции. Аузан пишет о национальных (в каком-то смысле об этнокультурных) ценностях. А что если замахнуться на религиозные?.. Религиозные ценности тоже могут противостоять стереотипам, только уже религиозным. Хотя «обыкновенный верующий» их зачастую отождествляет. На самом деле оказывается, что одной из ценностей христианства является свобода личности, а отнюдь не подчинение установленным кем-то, будь то церковью или государством, поведенческим нормативам.

В романо-германских языках у слова привычка (habithabitude) есть близкие, почти схожие по смыслу слова, среди которых попадаются такие как «рутина», «зависимость» и… «традиция». В европейском сознании понятие «традиция» воспринимается нейтрально. В нем не чувствуется ничего заведомо негативного или позитивного, хотя позитивного все-таки больше. В арабо-исламском менталитете к понятию традиция (таклид) отношение более сложное. С одной стороны, традицию надо уважать, но в то же время в исламской богословско-юридической интерпретации таклид трактуется скорее негативно и считается слепым подражанием авторитетам прошлого, что ведет к искажению истинного ислама и препятствует самостоятельному мышлению. Самым ярким и страстным сторонником таклида был знаменитый богослов и факих (правовед) Ибн Таймийя (1263—1328), влияние которого на теологию, право и политику сильно и сегодня. На этого средневекового авторитета беспрестанно ссылаются нынешние исламские фундаменталисты.

Таклиду противостоит иджтихад — право на самостоятельное решение религиозно-правовых вопросов, что можно в каком-то смысле считать исламским свободомыслием, свидетельством того, что ислам отнюдь не консервативная, не косная религия. Однако в XI веке возобладали сторонники мукаллиды (последовали таклида), и произошло закрытие врат иджтихада, что многие мусульмане называют трагедией. Возврат к нему начался только XIX веке, когда были предприняты первые попытки модернизации ислама, со скрипом продолжающейся и сегодня.

Традиция, как и привычка, удобна. С ней спокойно. Не нужно думать ни о реформах, ни о кризисах. Дескать, все само обойдется, раньше-то обходилось. Самые опасные советники власти — традиционалисты. Конфуций говорил: «Ученый, думающий о спокойствии и удобствах, не заслуживает этого имени»3.

Традиция и привычка ограничивают нашу свободу, нашу активность. Сошлемся на Никколо Макиавелли (1469—1527), пусть кому-то это покажется неуместным:  «…если город или страна привыкли (курсив мой. — А.М.) состоять под властью государя, а его род истреблен, то жители города не так-то легко возьмутся за оружие, ибо, с одной стороны, привыкнув повиноваться, а с другой, не имея старого государя, они не сумеют ни договориться об избрании нового, ни жить свободно»4.

Двойная опасность традиции — постоянная устремленность в прошлое, подавление индивидуальности. Основные охранители традиций — социум, община, государство и его институты, традиционным нормативам которых человек вынужден подчиняться. Шаг в сторону — побег. Или измена.

Движение вперед — будь то в политике, в искусстве, в науке, в технологии — есть отказ от традиции, протест против нее. Удар по традиции наносили астроном Коперник, физиолог Иван Павлов, фотоаппарат, электричество, Эйнштейн, Мустафа Кемаль Ататюрк. Горбачёв, между прочим, тоже ее подрывал. Традиционалисты и модернисты (реформаторы) по большому счету непримиримы. Борцы за традицию всегда сильнее тех, кто хочет от нее отказаться. За их спиной — вековые стены, сложенные из нерушимых, сакрализованных привычек. И вновь Макиавелли: «Когда приверженцы старого видят возможность действовать, они нападают с ожесточением, тогда как сторонники нового обороняются вяло, почему, опираясь на них, подвергаешь себя опасности»5. Почему они такие слабаки, сказать не берусь, но к России это имеет самое прямое отношение.

Этот конфликт сегодня до крайности обострился. Ретрадиционализация — этнокультурная, религиозная — на уровне отдельных стран и целых регионов жестко оппонирует глобализации. Если недавно казалось, что глобализация, при всех ее издержках, «обречена» на победу, то ныне победитель в схватке, во всяком случае при жизни нынешнего поколения, далеко не очевиден. Кстати сказать, Дональд Трамп, которого российская пропаганда назначила главным «нападающим» антиглобалистской команды, не столь уж оригинален. В каком-то смысле он, при всей своей американской специфике, даже типичен. Он — индикатор антиглобалистской  тенденции.

Мы несем ответственность за наши традиции, в том числе вредные. Оправдываемся тем, что не мы их придумали, мы просто их унаследовали. Некоторые — от святой веры, значит, от самого Господа Бога. Как тут их нарушить? «Бремя прошлого лишает нас сил и возможности сделать новый выбор»6 — суждение американского философа Джеймса Холлисасколь банально, столь и печально, но оно точно, и ему нечего противопоставить.

Однако все не так страшно. Выше мы рассуждали об устойчивости традиции, которая складывается из привычек. Кто-то может сказать, что традиция есть одна большая привычка. Но если взглянуть на историю, обнаруживается, что наши привычки обгоняют наши традиции, подтачивают, деформируют и разрушают их. Это как в семье, где привычки детей отличаются от привычек родителей, что невзначай расшатывает незыблемые и дорогие материнскому сердцу семейные устои. Если бы не переменчивость привычек, человечество не научилось бы жарить мясо, не сменило бы привычно-традиционное многобожие на монотеизм и не изобрело бы бензиновый двигатель и демократию.

Возникает и беспрестанно возобновляется конфликт между привычкой и традицией, который длится веками, но верх в котором в конце концов одержит привычка, постоянно конструирующая новую, отличную от прежней традицию. Эта дисгармония, этот экзистенциальный конфликт происходит и в каждом из нас, и в обществе. Даже в религии. Церковь (как и мечеть) не может до бесконечности сдерживать, игнорировать новые привычки, даже если от них для нее исходит угроза.

Отказ от старых привычек ускоряется в крайних ситуациях — во время революций и прочих катаклизмов. Деформируются и рушатся установившиеся, нарождаются новые традиции. Любопытно, например, как изменятся наши привычки, и бытовые, и политические, если наступит глобальное потепление или похолодание, что по своим последствиям одно и то же. А если нагрянет астероид, наступит обещанный всеми монотеизмами апокалипсис? Впрочем, пусть об этом размышляют режиссеры фильмов-катастроф…

И все же. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…» А что затем? Затем нередко наступает реверсивное движение, как говорят политологи, «откат», ретрадиционализация, хотя до полной реанимации традиции дело не доходит. Возьмем хотя бы нашу страну. Разрушили до основания тот мир, а «наш, новый», который построили, оказался чем-то похож на прежний — и бесправие, коллективизация вместо крепостного права, и вместо веры в Бога — вера в светлое будущее, и, конечно, обожание царя, пусть и с партбилетом. «Великий Октябрь» был тем же бунтом, «бессмысленным и беспощадным», сродни пугачевскому восстанию, которое в случае его успеха вряд ли кардинально изменило бы общество: на смену одному царю пришел бы другой. Емельян Иванович ведь именовал себя царем Петром Фёдоровичем. Я это так, в скобках.

Сейчас, как всегда, происходят два процесса — формируются новые привычки, и параллельно этому сохраняется тяга сберечь старые привычки и традиции.

Одна из них, причем, наверное, самая стойкая и длительная — общечеловеческая привычка делить мир на «они и мы». Мир всегда был поделен на своих и чужих. Так рассуждали все — от египтян (древних) и ассирийцев, от греков с их Александром Македонским, римлян, гуннов, кочевнических орд, христиан, мусульман, колонизаторов, борцов за свободу — и до российских патриотов и демократов. Свои-чужие — базисный принцип, стержень всех идеологий и каждой в отдельности, вечный тренд человеческого сознания и мышления. Отрешиться от него не в состоянии никто, даже самый отъявленный либерал, которому обязательно необходим отъявленный реакционер. Нам нужен чужой, без которого нельзя позитивно воспринимать себя любимого. Мы понимаем, что мы от них, как они от нас, никуда не денемся.

Доходчиво и весело это показано в фильме «Ширли-мырли». Помните? Когда только что враждовавшие между собой братья — русский уголовник, еврей-музыкант и цыганский барон (все в исполнения актера Гаркалина) — вдруг осознали свою общность, им немедленно понадобился антипод, и они тотчас нашли его, признав, что не любят чужаков-негров.

Далее все просто: или мы их — или они нас. Конечно, мы все за мирное сосуществование, недавно появился еще и этот, как его, мультикультурализм. Но одолеть чужого, доказать ему свое превосходство все же хочется. Если это не получается на поле битвы, то надо показать себя в состязании традиций, бери шире — цивилизаций. Наша культура, дескать, всегда была и есть богаче вашей, наша религия совершеннее. На нас возложена главная миссия. Разве не так?

Все мы правы, каждый по-своему. И «эллины», и «иудеи». Все мы несем невыносимое, но сладкое бремя собственной исключительности. Мы к нему привыкли, это стало нашей общей традицией. Мы привыкли воспринимать друг друга таким образом, сотворив из этого обоюдную традицию. Не надо искать здесь чьего-то злого умысла.

В свою очередь, и Европа воспринимает Россию с точки зрения «они — мы», привыкает к тому, что она, пусть и христианская, неазиатская, но все же чужая. Наше взаимовосприятие зеркально. Не кто-нибудь, а Карл Маркс в работе «Секретная дипломатия» писал: «Изумленная Европа в начале царствования Ивана (Ивана III, 1440—1505. — А.М.) даже не подозревавшая о Московии, затиснутой между Литвой и татарами, была ошеломлена внезапным появлением огромной империи на ее восточных границах». Европа тогда тоже ощутила нечто чужое, к чему с того самого XV века и по сей день ей приходится привыкать и что вошло в ее традицию.

На Руси деление на «мы — они» началось в 988 году с принятием православия и продолжилось с приходом Орды. Иными словами, в первый раз мы, Киевская Русь, формировалась в контексте обособления от Европы, во второй — от Востока. Между прочим, на этой средневековой геокультурной обособленности и одновременно промежуточности и паразитирует евразийство, что изначальное, искреннее, что нынешнее, с приставкой «нео», жуликоватое и насквозь политизированное.

Своеобразным символическим рубежом мышления «мы — они» в России можно считать появление и укоренение в XVII веке применительно к иностранцу слова «немец», то есть «немой», человек, который не говорит по-нашему. Будь наши предки последовательнее, они бы назвали чужаков «глухо-немцами», то есть такими людьми, которые не только не говорят по-нашему, но нас еще и не слышат, а значит, не понимают нашу душу.

Но вот незадача: общество отторгало «немцев», но в тоже время и училось у них, лечилось у них, вовсюпользовалось их изобретениями, носило их одежду, танцевало их танцы. Следовать их привычкам входило в привычку. Мы их не любили, но мы им и завидовали, и хотели подражать. Это, заметьте, началось до петровских времен.

Столетия спустя общество, уже советское общество, поголовно переодевалось в «немецкие», иностранно-американские джинсы, слушало Битлов и рвалось хоть краешком глаза поглядеть на их закордонную жизнь. На московском молодежном фестивале 1957 года мы, хотя бы одни москвичи, после долгой паузы их впервые увидели и почувствовали, что они тоже нормальные и в чем-то похожи на нас, как и мы на них. Мне об этом рассказывал отец, который на фестивале работал, и теща, сшившая по случаю фестиваля новую юбку.

После 1917 года привычка к «мы и они» превратилась в самодостаточную государственную идеологию. В нео- (иликвази) империи, в Советском Союзе, ощущение нашего отличия от них развилось в наше безудержное и неопровержимое превосходство над ними. Оно удвоилось, даже утроилось. Воспринимая самих себя как носителей всего самого передового, мы были уверены в окончательной победе над ними. Поначалу таковой виделась мировая революция, затем построение коммунизма. Казалось, что триумфа ждать остается не так долго.

А ждать лучших времен мы умеем. Такое ожидание вошло в привычку и обернулось традицией, которой мы по глупости гордимся. Это, можете не сомневаться, очень вредная традиция. Отучились долго ждать мы только на одно историческое мгновение — в 1990-е. Всего захотелось сразу — и конституции, и севрюжины с хреном. Быстро родятся только кошки и… олигархи. Пытаясь похерить одну крайность, мы впали в другую. О девяностых написаны горы литературы и макулатуры. Но эти годы доказали только одно: быстрых перемен в нашей стране не бывает. Если и случаются, то за ними приходит тяжелый, мучительный откат. И сегодня официальная идеология, что телевизионная, что церковная, в который раз приучает нас к терпеливости.  Как пели члены жилтоварищества в фильме «Собачье сердце» «за ними (суровыми годами. — А.М.) другие приходят, они будут тоже трудны». В самом деле, «Христос терпел…» Но он все-таки знал во имя чего. Во имя чего терпит Россия? Не во имя же Башара Асада?

Бороться за лучшее будущее мы научились. «И вся-то наша жизнь есть борьба». А как работать на будущее, не знали и знаем. В 1918 году В.И.Ленин в программном для советских времен труде «Очередные задачи советской власти» написал, что «русский человек плохой работник». Стал ли он, то бишь стали ли мы работать лучше? Судя по производительности нашего труда — нет. Если исходить из того, сколько продукции производит за час ихний труженик, то наш работяга окажется на 42-м месте. В Штатах его коллега производит продукции на $ 67,32, в Германии — на $ 57,36, во Франции — на $ 59,247, а наш — на $ 19,70. Ленинский вывод о качестве русского труда бессмертен, чего не скажешь о его учении.

Плохо работать — наша привычка, превратившаяся за столетия в традицию. Объяснить, почему так случилось, могут люди, которые в этом разбираются намного лучше. Я же лишь замечу, что ведется эта привычка от того, что: мы работали а) на помещика, б) на государство, в) но не на себя. Очевидно, от этой привычки пошли и пословица «работать на дядю», и советский анекдот «мы делаем вид, что работаем, а они (государство, начальники) — что нам платят». И еще: если государство нам так мало платит, то мы имеем полное право у него воровать. Воровство вошло в привычку и далее — в традицию. Отучить от воровства не смог никто — ни Бог, ни царь и ни герой.

Мы навсегда усвоили, что работаем хуже них. Доказать обратное были не способны даже советские пропагандисты. Однако в душе мы были уверены, что, коль захотим, то равных нам не будет. Отсюда сказка Николая Семёновича Лескова про Левшу, который подковал блоху. Но, между прочим, тот же Левша кричал перед Крымской войной (1853—1856), что у них ружья нарезные, а у нас (традиционно) гладкоствольные. Сказочный русский умелец предупреждал, что мы от них опять отстаем. Нынешние наши «левши» (хакеры не в счет — они востребованы) склонны перебираться к ним. Не только из-за денег. У них лучше работается, больше шансов реализовать свой «левшизм», талант.

После конца советской эпохи дихотомия «мы — они» стала отступать, трансформируясь в честное, но и обидное: у нас с ними есть немало общего, вот только на их фоне мы смотримся как second hand, несмотря на Газпром и атомную бомбу. Нам до них далеко.

К счастью ли, к несчастью — кто как считает — признание этого обстоятельства длилось не слишком долго.

С начала XXI столетия восхищение самобытностью вернулось к нам даже в большем, чем прежде, объеме. Мы противостоим им, но уже не как творцы самой совершенной модели устройства государства и общества, но как обладатели «самых истинных» ценностей. Произошел возврат к культурному, шире — цивилизационному, превосходству, откат к тютчевскому «умом Россию не понять, аршином общим (курсив мой. — А.М.) не измерить, у нас особенная стать…»

Возродить привычку мыслить и чувствовать, что мы лучше их, и уж тем более сможем без них обойтись, проще простого. Она любезна и комфортна массовому сознанию: доказывать ничего не надо, нужно «только верить». Там, где вера, там и привычка, и традиция.

Знаете, чем это все может кончиться? Привычкой к замкнутости, к тому, что мы живем и будем жить во враждебном окружении, а в итоге привыкнем к «глобальному одиночеству». Это опасная привычка. Традиции из этого, слава богу, не должно получиться. Во всяком случае, хочется надеяться. Нам без них, конечно, хорошо, но как-то некомфортно в бытовом плане без их ширпотреба, автомобилей и кино. Да и интернет не позволит.

Возврат к «непониманию России умом» усилиями пропаганды продолжается, зато уходит в небытие привычка к Союзу Советских Социалистических Республик, а вслед за ней — и к постсоветскому пространству, к которому так и хочется добавить «так называемое».

Скажу то, с чем многие не согласятся. Одной из причин распада СССР было отсутствие советского человека. Он так и не народился, остался в эмбриональном состоянии. Сам я в свое время писал, что такой человек должен был вот-вот появиться, почти появился. И все же: мы «привыкали» друг к другу, но до конца так и не привыкли. Не выросло из привычки к советскому «большой» советской традиции. Русская есть, узбекская есть, казахская, армянская… Новый год — тоже традиция, но все они не советские. Назовите мне хоть одну советскую традицию, именно традицию, а не привычку.

Даже в сплоченной привилегиями тогдашней политической элите ощущались местные, этнонациональныеразличия. Зато в столичной Москве советского человека к концу столетия стали воспринимать как объективную реальность. Впрочем, такой же данностью считалась и вечность КПСС. И Кремлю, уже постсоветскому, потребовалось время, чтобы отвыкнуть от того, что бывший первый секретарь местной компартии стал президентом совершенно независимого государства. Второй российский президент Путин также уразумел это не сразу после своей инаугурации. Однако отдадим ему должное, он научился работать с коллегами именно как с президентами. Да и новоиспеченные президенты ему в этом помогли, каждый демонстрируя собственную суверенность. Так или иначе, российский лидер четко осознает, что он глава только одного государства, а не вождь мифического постсоветского пространства (хотя, помнится, некий общественный деятель лет десять тому назад нарек его «евразийским императором»).

Привычка к восприятию узбеков, грузин, казахов, позже украинцев, а в перспективе еще и белорусов — в общем, обитателей бывшего СССР — как граждан иностранных государств сформировалась достаточно быстро, за одно десятилетие. Не вдаваясь в детали, назовем только четыре причины. Первая — возрастная: поколение тридцатилетних уже не ведает, не чувствует, что такое СССР, и знает о нем из национальных учебников, которые чудовищны по своей (небъективности, а то и просто невежеству.

Вторая состоит в том, что на Кавказе и в Центральной Азии Россия не  сумела — ума не хватило или денег — сохранить свое культурное влияние, поддержать хотя бы «русскоязычность». В Ферганской долине молодежь по-русски говорить почти не умеет. Что станет с русским языком на Украине, судить не берусь. Но от него, увы, отвыкают — где быстрее, где медленнее — везде. Пройдет лет тридцать — сорок, и нашему президенту придется привыкать общаться со своими vis-а-vis через переводчиков.

Третья причина — экономическая. Россия не способна сохранить свое материальное, финансово-экономическое лидерство. У нее нет для этого ни технологий, ни денег. К тому же у соседей появились альтернативы — Европа, Америка, Китай, мусульманские страны. Так что жить исключительно под российским зонтиком перестало быть прерогативой их политики. Про Грузию и Украину — молчок.

Причина четвертая: «единое пространство» сотрясается войнами. Кто виноват — думайте сами. Но поглядите на карту: между отдельными частями нашей бывшей советской родины сложились враждебные отношения. Недавно в каком-то шоу я видел министра иностранных дел Донецкой народной республики! Откуда он взялся? Кто его сделал? Вот в Казахстане сейчас сидят и думают: что, если у нас в Усть-Каменогорске появится свой МИД? В Астане к нему никогда не привыкнут. Кстати, кое-кому на заметку: в Пекине тоже не привыкнут.

Привычка, тем более советско-имперская полноценная традиция, в России не сложилась. Судите сами: после Британской империи за «постбританское», а после французской — за «постфранцузское» пространство сражаться не приходилось. Оно в обоих случаях осталось само по себе, как нечто само собой разумеющееся. Бывшие метрополии там ругают, но все-таки к ним тяготеют.

Превратить постсоветское пространство в евразийское и приучить к нему — дело безнадежное. Конечно, на вербально-идеологическом уровне это может показаться достижимым. Но такое пространство не существует как цивилизация. Точно так же нет и не может быть традиции жить по-евразийски. Найдите хоть одну евразийскую привычку (любви к пельменям, бузам и мантам недостаточно). Дайте мне почитать евразийскую литературу, послушать евразийскую музыку. Покажите мне евразийский автомобиль, самолет, ботинки, наконец. Есть евроокна, привычка к Европе, но нет окон евразийских. И вряд ли вы захотите установить такие окна в своем жилище — их качество сомнительно.

Теперь личное. Когда я приезжаю в бывшие советские республики, то по-прежнему приезжаю к своим. От этой привычки я не избавлюсь никогда. В городе Фрунзе (простите, Бишкеке), в Алма-Ате (простите, в Алматы), в Ленинабаде (простите, Ходженте) я пью водку с друзьями. Это больше, чем привычка, это — моя личная традиция.

В 1992 году мы — таджики, узбеки, украинцы, киргизы, москвичи — после очередной конференции сидели в гостинице в Чимкенте (он тогда еще не назвался Шимкентом) вокруг низкого гостиничного столика и пели Высоцкого, и про то, что «наш адрес Советский Союз», пели про нашу молодость и чувствовали, что прощаемся, нет, не друг с другом, а с нашими, скажем так, политическими привычками, если угодно, с образом мышления. Мы начинали понимать, что теперь живем в разных государствах. Чудилось что-то новое, но тягостное. Года четыре тому назад в Кабуле я встретился с таджикским послом в Афганистане Шарафом Имомовым, с которым мы в 1980 году в Рузском районе Московской области грузили на тракторный прицеп мешки с минеральными удобрениями. Мы почувствовали себя родственниками. В моем, нашем кругу привычка к взаимному притяжению осталась традицией. Традицией, которая после нас оборвется.

Не любил я советскую власть, но все-таки на затянувшихся похоронах СССР иногда могу и всплакнуть.

Превосходство российских ценностей над иными сопровождается милитаризацией сознания. Всухую проигрывая им экономическое соревнование, мы остаемся достойным соперником (противником) в военной сфере. Об этом обстоятельстве обывателю напоминают каждый день. Главным и по сути единственным национальным праздником было назначено 9 мая. Семидесятилетней давности победа навеки стала основным символом нашей успешности и превосходства. Раньше такого не было.  До 1965 года 9 мая было рабочим днем. Война была негромкой, интимной памятью. Власть ее даже «гасила», возможно, не желая лишний раз напоминать о «разоблаченном» Верховном главнокомандующем Сталине, а возможно, из-за боязни амбиций военного истэблишмента. Великая Отечественная осторожно отодвигалась в историю. Ей коммунистические бюрократы даже аббревиатуру придумали — «ВОВ». Был другой единственный и неповторимый нацпраздник — 7 ноября, день Великой Октябрьской социалистической революции, день создания нового Советского государства. Бабушка рассказывала, как его поначалу и не праздновали вовсе, но потом привыкли и пекли по этому случаю пирожки. На 7 ноября приглашали гостей. Мне всегда казалось, что я, родившийся аккурат посредине прошлого века, от 7 ноября не отвыкну никогда. Отвык. В 1993 году в Киргизии, куда приехал на конференцию, я про этот праздник забыл и вспомнил, что он прошел, только на следующее утро. Так значит, не традиция, а привычка? Пасху-то нигде не забудешь — что в туркменских Марах, что в Алжире, что в городе Вашингтоне.

Праздновать победу приучают так, словно с нее и началось государство. Войну удерживают в нашей жизни, делают ее частью современности. (Как «запасной вариант», в нацпраздник одно время пытались превратить победу над поляками в начале XVII века. О том, что тогда случилось на самом деле, историки судачат до сей поры.) Для внедрения войны в идеологический оборот и, что особенно важно, в психологию ни сил, ни средств не жалеют. Здесь и военные парады, и несчетное количество военных фильмов, насквозь фальшивых (с немыслимыми ошибками), а заодно — «про Афганистан» и «про Чечню».

Могу поспорить, что вот-вот пойдут фильмы «про Сирию». Вопрос в том, что рано или поздно эта тематика обесценится, поднадоест, как надоела непрекращающаяся ни зимой, ни летом тусовка звезд. Милитаристский дух можно сделать привычкой, но временной. В традицию его не обратить. Если, конечно, не материализовать его в настоящую, большую войну. К реальности такой войны приучить нелегко.

И здесь интересно взглянуть, как, например, трансформировалось восприятие ядерной угрозы. Угроза эта изначально представлялась реальной, подпитываясь формированием блоковой системы, корейской войной 1950—1953 годов, конфликтами в Восточной Германии в 1953-м, в Польше и Венгрии — в 1956-м. Она стала частью людского страха. Человек привык бояться атомной бомбы, но в то же время уже не мыслил без нее своего существования. Переломным моментом стал Карибский кризис 1962 года, когда две державы подошли (или казалось, что подошли) к порогу прямого военного столкновения. Этого, однако, не произошло. А затем ядерное оружие стало восприниматься не как угроза мировой войны, но как гарантия против нее. В 1963 году на полигоне в Кубинке советский вождь Хрущёв сказал: «Война может быть только ядерной, однако ядерная война невозможна»8. Привычка к ядерному оружию становилась антимилитаристской, вносила успокоение в человеческие души. Известный анекдот: «Что делать в случае ядерной войны? — Завернуться в простыню и ползти на кладбище» — был антивоенным, ибо подчеркивал ее нереальность.

В доядерную эпоху с уверенностью в том, что мировой войны не избежать, люди жили столетиями — от одной войны до другой. Каждую тогдашнюю европейскую войну или хотя бы противостояние с Османской империей возле Вены в 1683-м можно считать мировой. Может, оттого Толстой так просто и понятно назвал свою Книгу — «Война и мир». И то, и другое в равной степени было естественным и неизбежным.

Сформировавшаяся во втором десятилетии нашего века милитаристская тенденция в российской идеологии «идет против течения». Разговоры о третьей мировой, чаще всего ведущиеся политиками второго и третьего ранга и некоторыми залих-вастскими экспертами, впечатляют не самую грамотную часть граждан, а у более продвинутых вызывают не страх, а раздражение.

Впрочем, надо признать, что и некоторые серьезные политики, например, бывший министр иностранных дел РФ Игорь Иванов, возможность большой войны полностью не исключают. Допускает ее и известнейший специалист по проблемам разоружения Алексей Арбатов, который приводит жуткую цифру — один миллиард человек, которые погибнут в случае ядерной войны между Индией и Пакистаном9. Но даже этот кошмар еще не третья мировая, и, думается, угроза такого локального ядерного столкновения — лишний повод для взаимодействия остальных держав ради предотвращения большой войны.

Приучить к мысли о вероятности войны непросто, тем более что всякий раз срабатывает все тот же механизм самозащиты — ну, какой псих дерзнет ее развязать? Конечно, можно возразить, что в США, по неким опросам 2016 года, 64 процента американцев, а в Великобритании 61 процент населения в вероятность «большой войны» якобы верят. «Открыто говорят о возможности такой войны 52 процента россиян»10 (особенно когда хорошенько поддадут. — А.М). Но что это за война — кого и с кем — неясно. Да, в странах Балтии, в Польше многие продолжают бояться, но не третьей мировой, а России. После Грузии 2008 года, после Крыма, Донбасса этот страх понятен. Но, повторяю, речь все же не о страхе перед всеобщей войной.

Привычка не бояться всеобщей войны прочнее, чем мы думаем. Эта «небоязнь» выросла в традицию.

А вот российскому правящему классу выгодно пугать население войной, в которую он сам не верит, которой не хочет и боится. Это понятно, поскольку верхушка от нее ничего не выиграет, а только проиграет, ибо лишится накопленных и хранимых на территории противника богатств, включая бизнес собственных детей. Во что превратит эта война Россию, не говорит ни один телеведущий — мы же все равно победим!

Да, психологическая готовность к большой войне ушла в прошлое. Зато, как компенсация, осталась, даже окрепла привычка постоянного ожидания малых войн, этаких «междусобойчиков», которые, хотя в одну глобальную и не сольются, все равно ведут к исчисляемым сотнями тысяч человеческим жертвам.

С недавнего времени появляется привычка к терроризму. Раньше тоже были террористы — то народовольцы и социалисты-революционеры в России, то ирландские католики, то «красные бригады», то палестинские борцы с Израилем, то курды… Но к ним относились как к «кровавым шалунам», а то и просто как к ненормальным. После 11 сентября, а в России еще до того, во времена чеченской войны, стало  ясно — шутки кончились. Терроризм из цепочки «инцидентов» превратился в глобальный феномен.

Поначалу, что в Европе, что у нас, казалось: этот новый терроризм — отклонение от нормы, он пройдет, как болезнь. А болезнь не прошла, и не проходит. Более того, она усугубляется и не излечивается даже с помощью хирургического вмешательства, в том числе военно-космическими операциями.

Люди с удивлением обнаруживают, что убить могут, причем где и за что угодно: за карикатуру на знаменитого религиозного деятеля, за нелюбовь к платку на женской головке, за то, что ходишь в свой, а не иной храм, наконец, просто за то, что ты не из той привычки и традиции, к которой принадлежит твой убийца. На Ближнем Востоке к этому привыкли давно, но чтобы вот так, в Париже, Мадриде, Лондоне, Москве… Попасть под «террористический» грузовик в Ницце или Берлине, взорваться в европейском метро или в самолете…

Терроризм стал трендом мировой политики, одной из ее «традиций». Мы перестаем ему удивляться. Кто-то скажет, что я драматизирую. Пусть так, но и я, в свою очередь, имею право возразить, что упрекать за такую драматизацию станетпрежде всего тот, кто, незаметно для самого себя, сам привык к терроризму и подсознательно не воспринимает его как нечто из ряда вон выходящее. И… «если однажды вы поймете их (террористов. — А.М.) философию, ни один из их поступков даже не удивит вас»11. Разве не так?

Плохо то, что к терроризму, к систематическому совершению терактов, привыкают сами террористы — и те, которые уже сотворили свое черное дело, и те, кто к нему еще только готовится. Получается, что у нас с террористами появилась общая привычка.

Страх перед ним в чем-то схож с угрозой ядерной войны. Но есть и существенная разница: те, кто раньше пугали и сейчас пугают ядерной войной, что на Западе, что в России (раньше — в СССР), сами в нее не верят. А террористы — как раз наоборот. В отличие от Хрущёва с Кеннеди или Путина с Трампом они в нее верят. Использовать «бомбу» они готовы, лишь бы ее достать. А если на самом деле достанут?.. Они иррациональны, они несут ответственность только перед «высшей небесной силой». У нас разная традиция мировосприятия. Они готовятся к смерти профессионально, они к ней приучены.

 

Заключение

 

«Привычка свыше нам дана», — уверял Пушкин. С этим можно согласиться.  А вот дальше, что «замена счастиюона», — сомнительно. Строфу можно было бы закончить и так: «Она полезна и вредна». О значении «привычек души и привычек ума» рассуждали многие, например, в середине позапрошлого века об этом в книге «Демократия в Америке» задумался почти ровесник Пушкина, небезызвестный «политолог» Алексис де Токвилль (1805—1859).

Из привычек складывается образ жизни, однако тот же образ жизни одни привычки утверждает, другие, напротив, отвергает. Скорость изменения привычек, что в быту, что в политике, нарастает по ходу всей человеческой истории. Сейчас это стало особенно заметно. В чем-то это даже опасно. Пропала привычка писать письма, исчезла привычка к двуполярному миру. Может, скоро придется отвыкать от электронной почты и пересылать депеши непосредственно от мозга к мозгу, а мир,  вопреки нынешним сумбурным разглагольствованиям, вообще станет этаким «бесполярным» — кто его знает?

Похоже, мы не поспеваем за собственными привычками. Успеют ли при такой смене привычек появляться традиции? За последние два десятилетия они, если и появляются, то выглядят зыбкими и какими-то искусственными.

Человечество, конечно, меняется. Но даже в нашем сверхскоростном времени от главной своей привычки — делить мир на нас и их — оно отказываться не намерено. Привычка эта перетекает из одного тысячелетия в другое. Она стала самой прочной традицией. Избавить людей от нее не могут даже невероятно расширившиеся контакты — между людьми, между цивилизациями. Более того, именно эти контакты, в том числе через интернет, нередко способствует взаимной подозрительности и отторжению.

Отсюда непреходящее значение Диалога, необходимость которого признают все, но честно участвовать в нем с тем, чтобы понять другого, а не только слышать самого себя, никто не готов. До такого Диалога мы (и они) все еще не доросли. Привычка — действительно вторая натура.

Когда же мы наконец-то сообразим, что в первую очередь мы не христиане, не мусульмане, не китайцы с русскими и не американцы, а прежде всего — люди с одной головой и четырьмя конечностями? Неужели только тогда, когда встретим свалившихся на нас с небес двухголовых и десятиногих? И как мы к ним, да и они к нам, будем привыкать?

 

_____________

Аристотель. Поэтика. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1967. C. 48.

Аузан А. Национальные ценности и модернизация. М.: ОГИ. Политу, 2010. С. 17.

Сянь Вэнь. Конфуций. Афоризмы и изречения. М.: Дом славянской книги, 2010.  Глава 14. С. 211.

Макиавелли Н. Государь. М.: Планета. 1990. С. 16.

5 Там же. С. 18.

Холлис Дж. Душевные омуты. М.: Когито-Центр, 2006. С. 32.

7 https:\\en.wikipedia.org\wiki\List_of_countries_by_GDP_(PPP)_per_our_worked

Таубман У. Хрущёв. Серия «ЖЗЛ», М.: 2008. С. 867.

Млечин Л. Позвольте превратить вас в пепел. «Новая газета», 11.01.2017.

10 Кащеев Н. Вероятность войны. «Ведомости», 24.01.2017.

11 Mark A.Gabrielph.d. Islam and Terrorism. Published by Front Line. A Strange Company 600 Rinechard Road. Lake Mary, Florida 32746. www.charismahouse.com


Вернуться назад