ИНТЕЛРОС > №7, 2018 > Шырдак

Диана СВЕТЛИЧНАЯ
Шырдак


01 августа 2018

Рассказы

 

Диана Светличная (Горяйнова Юлия) родилась в 1979 году в Томске. Журналист. Работала в различных СМИ. Преподает в Киргизско-Российском славянском университете на факультете журналистики. Печаталась в журналах «Идиот», «Слово Кыргызстана», «Идель», «Лампа и дымоход» и других. Живет в Бишкеке. В «Дружбе народов» публикуется впервые.

 

 

Черные аисты

 

— Что она там сидит? Будущее себе уже, поди, отморозила! Зови чай пить, — с раздражением говорит Асель сыну и добавляет в заварной чайник щепотку чабреца.

Очаг в юрте горит весь день, тонкая струйка дыма летит в небо через открытый тундук, крича мужу: «Я тебя жду!»

Последние три дня дым срывает голос, а мужа все нет.

Максат, не глядя на мать, запахивает овчинный тулуп и, морщась от мелкой снежной крошки, направляется к озеру.

Жюли сидит на том же камне, что и всю предыдущую неделю, и смотрит на покрывшуюся тонким льдом воду.

Проснувшись с холодным солнцем, она залпом выпивает пиалу ароматного чая и, взяв с собой войлочный коврик и одеяло, идет к озеру ждать аистов.

— Вставайте, мама зовет обедать, — подойдя чуть ближе, чем обычно, говорит по-кыргызски Максат. Он уже почти привык к этой их странной гостье и даже может исподтишка взглянуть на нее. Правда, из этого не выходит ничего хорошего: каждый взгляд, брошенный на ее большие глаза, белую шею, красные волнистые волосы, вызывает какую-то противную дрожь в коленях и сухость в горле.

— Почему они не прилетают? — спрашивает Жюли по-французски и, не моргая, смотрит на Максата своими зелеными инопланетными глазами.

— Одно лето на это джайлоо семья приезжала. С ними дед был — Кадырбек звали, так он, как вы, все сидел и сидел на одном месте и не ел совсем. И умер осенью. Вон — холм видите? Там его и похоронили, — отвечает ей Максат и показывает на бугорок на горизонте.

— Да нет же, они прилетают не в горы, а на озеро. Я это точно знаю. Мне рассказывали, — трясет головой Жюли. — Я должна их дождаться. Ты еще маленький, не поймешь.

— Когда я был маленьким, мама рассказывала, что здесь, на озере, живут черные аисты. Они большие и сильные. А еще они едят детей. Я однажды видел птицу с черным крылом, она летела за мной и хотела съесть. Было очень страшно, хорошо, что я быстро бегаю.

Из юрты высунула голову Асель и закричала на сына низким протяжным голосом. Горы отозвались эхом, волки в арчовых лесах подхватили мелодию, вода в озере дрогнула.

По дороге в юрту Жюли снова увидела свою новорожденную дочь — прекрасное, чистое лицо ангела. «Софи — радость. Софи — счастье. Софи — музыка», — зашептал ветер. У Софи красивые крошечные пальчики и огненно-красные завитки на макушке. Софи пахнет хлебом и не дышит. Совсем.

Глядя в темные воды озера, Жюли пытается утопить воспоминания из той больницы, где ей внушали, что все будет хорошо, привязывает к ним тяжелые камни и забрасывает на глубину. Только одно воспоминание она хранит с нежностью и надеждой — разговор с пожилой арабкой, потерявшей в один в день сына и веру.

«Вернуть потерянных детей могут только черные аисты, прилетающие на озеро в горах. Там снег и ветер, там нет людей. Аисты прилетают ненадолго. Дождаться и накормить. Больше ничего не нужно», — словно молитву, повторяла раскачивающаяся арабка.

Когда Жюли и Максат подошли к юрте, пошел настоящий снег. Максат приоткрыл Жюли войлочный полог в юрту, зажмурился и твердо решил: «Вырасту, женюсь на ней».

Шорпо из баранины в большом казане на арчовых дровах способно согреть самого замерзшего путника. Густой ароматный бульон, словно жидкий янтарь, растекается по белым берегам пиалы, гонит печаль, наполняет силой.

«Где же ты, Арстан? Вот и бешбармак, и боорсоки с каймаком — все на столе. А тебя нет. Неужели послушал родственников? Десять лет мы с тобой от них отбивались. Да, не с юга я, по-другому плов готовлю. Но разве ж это беда? Или преступление? Как же сердце болит. Чувствует, что не просто так отвез ты сюда нас с Максатом. Осенью джайлоопустеют. Одни мы тут остались. Вот и снег уже. Неужели в городе свадьбу празднуешь? Правильную келинку в дом родителям привел? Двоеженцем стал? Ах, Арстан, не наша это традиция. Чужая», — думала над огнем Асель и сама своих мыслей боялась.

— Мама, волки воют вторую ночь, и снег пошел. Мы тут что, зимовать останемся? — почти шепотом спросил Максат.

— Не бойся, сынок. Ничего не бойся, — ответила Асель и отвернулась.

— Снег пошел, а аистов все нет, — поддержала разговор Жюли.

— Ты хоть что-нибудь понимаешь, что она говорит? — спросила Асель сына.

— Она говорит, что ей хорошо у нас, — ответил Максат.

— Сходи за дровами, нельзя, чтобы очаг остывал.

Максат вышел из юрты, все вокруг было белым. Острые вершины гор кололи синее небо. Там, где еще днем зеленели арчовые заросли, сейчас высились ледяные замки. Дорогу вниз, бесконечный серпантин в их прошлую жизнь, засыпало, спрятало, накрыло холодной белой тканью. Где-то в городе остались его книжки, одноклассники, конструктор лего. Все это казалось сейчас каким-то призрачным, будто ненастоящим. Настоящими были ветер, острые ледяные комья с неба и черные аисты, летящие через замерзшее озеро. Больше Максат их не боялся.

 

 

Алые маки

 

Раздеваться в присутствии чужой женщины было совестно, хотелось прикрыться, укутаться хотя бы в белую простыню, что привезла из дома мама. Высокая блондинка расстилала эту простыню на узком столе и не обращала на нас внимания.

— Что будем делать? — спросила она высоким голосом лампу и щелкнула выключателем. Помещение тут же наполнилось холодным, ярким светом. У меня перед глазами поплыли черные кляксы.

— Нам все, полностью. Чтобы гладко и красиво. У нас завтра свадьба! — гордо ответила блондинке мама.

— О! Поздравляю! — продолжая копаться в своих баночках и салфетках, воскликнула блондинка, и меня снова начала бить мелкая дрожь.

Знаю, что нужно взять себя в руки, но ничего не могу с собой поделать. Пальцы одеревенели, не слушаются, коленки подгибаются, зубы стучат. Один раз со мной такое уже было: тогда мы ходили с классом кататься с горки. Одежда тогда у меня промокла, пальто висело, как ледяной мешок, тянуло к земле, думала, не дойду до дома. Сейчас нет снега. Солнце печет. Платье, пока ехали, к спине прилипло от пота. А тело не слушается, как тогда.

— Сахаром будем убирать или воском? — спросила блондинка саму себя и повернулась к маме.

— Сами посмотрите, как лучше, — ответила ей мама и, чуть смутившись моего голого тела, поправила простыню.

— Ох! — выдохнула хозяйка кабинета, обернувшись ко мне. — Вы и ноги, и руки, и все хотите сразу? — спросила она.

— Да-да! Говорю же, украдут завтра нашу Зульфию! — ответила ей мама и отвела глаза в сторону.

— Давайте попробуем. Несладко тебе придется, девочка. Волосы густые, толстые. Вытерпишь? — спросила меня, словно ребенка.

Я хотела улыбнуться, но не смогла. Лицо, как и пальцы, — деревянное. После того как к нам в гости приехала тетя Нигора и мама сообщила мне о замужестве, с моим телом и случилось все это безобразие. Хожу, как заводная кукла, ни улыбнуться, ни прищуриться не могу. И еще сердце стучит не там, где обычно, а в горло поднялось, дышать мешает. Вчера качала сестренку, хотела песню ей спеть, а сердце лезет наружу, давит голос, даже разговаривать больно.

— Ложись. Вот так. Сейчас будет больно, ты на счет «три» сделай выдох — будет легче, — предупредила блондинка.

А я знаю, что когда больно, нужно правильно дышать. В учебнике по акушерству написано. Я же хотела врачом стать. Но в институт на врача берут только после одиннадцатого класса. Мама говорит, что после замужества я больше не пойду в школу. А вдруг муж разрешит? Я один раз его видела. Мы в гости ездили к родственникам, и он там был. Красивый. Глаза большие. Может быть, будет добрым мужем.

— Ну, ты как? Терпимо? Герой! — похвалила меня блондинка и намазала своей липкой жидкостью там — внизу живота. Трудно представить себе больший позор, чем все это. Когда мы совсем еще маленькими девчонками собирались на чай у тети или все приходили к нам, я слышала, как много говорили старшие женщины про эту область внизу живота. И слов столько специальных есть для этой части тела, и историй. Но это только для женских ушей. Нельзя, чтобы хоть слово услышал мужчина. Даже муж. Особенно муж.

«Женское счастье между ног. Это все, что у нас есть», — однажды сказала мне соседская бабушка. Ей, кажется, сто лет, она ходит, опираясь на клюку, и видит мертвых. Говорят, в молодости она была первой красавицей и родила двенадцать детей. Трудно представить, что когда-то она была молодой.

А мамина сестра предупредила меня, что перед мужем нужно будет раздеться. И сделать все, что он скажет. Но я его видела. Он красивый. Он не заставит меня делать дурное.

— Кожа тонкая, волоски толстые. Не надо бы все разом убирать! Она вся горит! — голос блондинки обращается к маме.

— Завтра у нас свадьба! — уставшим голосом отвечает ей мама. И мне становится так ее жалко. Со стола видны все ее морщинки: у глаз, у носа, у губ. И седая прядка торчит из-под платка.

Уйду завтра в чужой дом, а она останется одна. Младшие братья разве ей помогут? Сестренка совсем еще маленькая. И лагман тянуть маме одной, и клевер на манты собирать, и двор, и огород — все теперь на ее плечах.

Красивая моя мамочка! Тоже в пятнадцать замуж отдали. Неужели и она вот так без одежды лежала и чужая женщина ощипывала ее, как курицу, и во все места своими руками лезла?

Боль притупилась, жар разливался во всему телу. Мне казалось, что лежу я уже не только без одежды, но и без кожи. Свежее, красное мясо. Халяль.

— Доченька, тебе совсем плохо? — откуда-то издалека услышала я мамин голос. И от этого ее голоса стало так хорошо. Будто прохлада опустилась на землю.

— Может, воды на лицо плеснуть? — там же вдалеке прозвучал высокий голос блондинки.

— Доченька, давай отменим, если тебе плохо! Если хочешь, все отменим! И свадьбу отменим! — сбиваясь, говорил мамин голос. И это было самое сладкое мгновение в моей жизни. Я лежала и чувствовала, как из глаз прямо в уши текут слезы, и слышала звук речки, что сразу за нашими огородами, и видела бесконечные алые поля — это цвели маки, их было много-много — целый океан.

Я лежала и думала: «Только с мужем пусть не будет так больно!» И маковый океан шумел и бурлил и что-то мне обещал.

 

 

 Белый саван

 

— Женщины не омывают мужчин! — сказал кто-то ей в ухо и попытался вывести из комнаты.

— Это не просто мужчина. Это мой муж, — тихо и страшно ответила Анна и убрала от себя чужие руки.

— Это не по правилам! Это нарушение всех законов! — заголосили женщины из соседней комнаты.

Еще полчаса назад Анна всматривалась в застывшее лицо с надеждой. Ей казалось, что вот, мышца дрогнула, ресницы приподнялись, губы шевельнулись. Сердце ее замирало, миллионы барабанов устремлялись к вискам, били вразнобой, у нее начинала кружиться голова, она жмурилась, считала до десяти и снова всматривалась в замершее лицо.

Теперь в ней было пусто: надежда умерла, барабаны смолкли. Тишина снаружи, тишина внутри.

Анна закрыла дверь в комнату на ключ, намылила губку и стала водить ею по холодному телу. По груди, на которой спала, по плечам, на которые бросалась после каждой разлуки, по рукам, которые были такими сильными и нежными, по животу, который чуть выпирал вперед, по бедрам, коленям. По всему этому родному, знакомому, любимому. В какой-то момент она с силой вдохнула воздух и поняла, что все это нагромождение костей, волос, кишок — больше не Чингиз. Тело больше не пахло им. Оно вообще ничем не пахло.

Ужас охватил Анну, ее приподнятая рука застыла в воздухе вместе с намыленной губкой, тишину разрезал вопль. Анна кричала неженским голосом, глаза ее стали мутными и больными.

Двухстворчатая дверь вылетела под натиском мужских плеч. В комнате появились родственники Чингиза — его брат, зять, дядя. Анна мало кого из них знала лично. Родители Чингиза так и не одобрили невестку, она так и не вошла в семью. Встречи с родней стали редкими, почти случайными.

— Ну-ну… — сказал голосом, очень похожим на голос Чингиза, его брат и забрал из рук Анны губку. — Не надо было тебе его мыть…

Другие мужчины взяли ее под руки и вывели из комнаты. На кухне, опершись о стол, сидели женщины. Несколько из них по-звериному скулили. В центре сидела та сморщенная, темнокожая ведьма, которая при первой же встрече сказала Анне: «Никогда!» Тогда она казалась Анне высокой, статной, колючей. Сейчас же выглядела маленькой, состарившейся, беззащитной.

Увидев Анну, она встала, сделала шаг навстречу. Анна испугалась, что ведьма сейчас ее заколдует, превратит в лягушку. Ведьма закусила губу, сняла со своей головы платок. Анне показалось, что Чингиз сейчас стоит с ней рядом, подталкивает ее под локоть. Ведьма сделала еще шаг и надела платок на голову Анны. Женщины в комнате завыли.

— Что с ним произошло? — спросила Анну женщина с непокрытой головой.

— Врач сказал: инфаркт, — ответила она.

— Познакомишь меня с Андреем? — спросила женщина.

— Угу, — кивнула Анна.

— Он похож на Чингиза? — спросила ее женщина.

— Он похож на вас, — ответила ей Анна.

Когда из квартиры выносили тело в саване, Анне показалось, что по всей земле пошел снег. Она держала за руку самую родную из чужих женщин и мысленно крестила белый саван.

 

 

Ложка мёда

 

Третий день она металась по горячей подушке и беззвучно кричала: «Мё-ё-ду

— Мё-ё-ду, — вытягивались в трубочку ее белые губы, но сноха читала по ним: «во-оду!» и вставляла в рот свекрови носик детского поильника с водой. Старуха злилась, отворачивалась, вода текла по ее подбородку.

— Че строить из себя красный крест? У нее есть две дочери! — сквозь гул самолетов и взрывы снарядов услышала старуха.

— Да никого у нее нет, — различила она второй голос и почувствовала, как где-то в груди закипел бульон, нужно было снять пену, которая булькала и ползла вверх.

«Ложку! Сейчас перельется!», — забеспокоилась она и застонала, пытаясь привстать. Кипящий бульон дрогнул, запузырился и полился через край, обжигая ребра, бока, живот. Раздался взрыв, звон, гул. Все вокруг заполыхало огнем, разрушенные стены медленно поползли вниз. Каменная крошка, пыль, гарь — все смешалось.

— Настя! — кричала откуда-то из дыма мама. — Настя! — голос мамы срывался, она закашливалась. Было жарко, и хотелось спать.

Проснулась Настя от шума. Мужчины в форме помогали детям и женщинам подниматься в вагоны, забрасывали туда же тюки и мешки. Настя лежала на какой-то деревянной телеге, с неба на нее падали капли дождя, вокруг бегали и суетились люди, человек со свистком подгонял нерасторопных женщин, женщины обнимали мужчин, плакали. Настя приподняла голову в поисках мамы, но мамы нигде не было.

— Мама! — закричала Настя что есть мочи.

— Ну-ну-ну! — сказал ей почти ласково чужой мужчина с усами и, словно куклу, завернутую в какое-то колючее пальто, понес к вагону.

— Мамамамама! — кричала Настя.

— Ч-ч-ч, — успокаивал ее солдат.

— Сколько тебе лет, девочка? — спросила Настю уже в вагоне чужая женщина и дала крошечный сухарик. Настя показала ей, как учила мама, три пальца и съела угощение.

— Ты завалишь весь проект! Если даже родные дочери не стали забирать ее из больницы, это что-то да значит! — разобрала сквозь шум колес и гудок поезда уставшая старуха. Хотелось сойти с поезда. В щели товарного вагона, в котором они вместе с доброй незнакомой женщиной и еще целой толпой народа ехали целую вечность, она видела поле, желтые и синие цветы. Хотелось выйти в поле. Остаться там. Хотелось, но было нельзя. Ей еще предстояло положить веточку на холмик могилы доброй женщины с сухариком сразу после прибытия в теплую солнечную страну.

Разгружались медленно, радости от прибытия на лицах не было, покинув вагон, люди сначала подолгу стояли у поезда, а потом, раскачиваясь и широко расставляя ноги, шли куда-то прочь.

— Мама? — спросила Настя свежий холмик и почувствовала во рту неприятный вкус, перед глазами запрыгали черные мушки.

— Ч-ч-ч, — снова сказал ей какой-то незнакомый человек и, взяв за руку, повел по пыльной дорожке в маленький домик под большими деревьями. У домика бегали дети и черная собака.

— Ну-ка, съешь ложку мёда, — распорядилась с порога большая черноволосая женщина и сунула качающейся от бессилия Насте ложку сладкой гущи. — Ну, вот ты и дома.

 — А золовки-то твои знают, что их мать умирает у тебя? — жужжит, как пчела, голос. И нельзя от него ни отмахнуться, ни уменьшить громкость.

— Мама, ведь ты никогда не умрешь? — шепчут по очереди на ушко Насте ее ангелы-погодки. И по телу растекаются мёд и нежность. И сладкие слезы смывают все, что было темное, страшное. Верочка и Любочка — крошечные носики, светлые глазки, русые мягкие локоны. Набрать воды дождевой, ромашку заварить в банке, чтобы купать по очереди это счастье. Чтобы самыми красивыми росли эти девочки. И целовать макушки и розовые ладошки, задыхаться от аромата молока и мёда. Заслонить от ветра и невзгод, подстелить на каждом скользком повороте соломки. Утром чуть свет подоить корову и парного молока в постель своим изюминкам. Чтобы щечки розовые, глазки веселые. Расчесывать их густые волосы, вплетать в косы алые ленты. Любоваться и молиться.

— Хоронить тоже сама будешь? Пока они там дом делят. Давай.

Из ценного в доме только расписные тарелки. Стоят в серванте на самом видном месте. Это все, что осталось от Гришеньки. На них еще такие цветы красивые, ярко-синие, и каемочка золотая. Шесть больших тарелок, шесть поменьше. Всего-то пару раз из них и ели-то. Награда! «Почетный шахтер» с другой стороны на одной тарелке написано. А Гриша над тарелками теми смеялся. Да он надо всем смеялся. Как смеется, так все время и закашливается. Кашляет и говорит: «В себе уголек ношу». Глаза у него до последней минуты блестели, как угольки. Весело с ним было всегда. То историю какую расскажет, то просто смотрит глазами своими горящими, и хорошо. С работы приходил, на стул у стола садился, ногу на ногу закидывал, детей брал на руки по очереди, качал, песни сочинял на ходу. Жизнь вокруг него всегда кипела, как-то умел он оживить все. «Мёд ты мой!» — говорил Насте. А у Насти от слов этих сразу щеки горячие, и в животе так хорошо, будто взлетела вверх на качелях.

Когда выносили Гришеньку из дома, Настя ни разу не заплакала, только повторяла, что вообще это не весело. А вернулась с кладбища — танцевать стала и петь, как Гришенька, — про все, что вокруг. Закружилась, упала, ударилась о косяк. Дети к ней бросились, помогают подняться, а Настя им: «Только одна у меня просьба: чтобы положили потом вместе с папкой. Соскучилась. Сил нет». Вечерами, как оставалась одна дома, с тарелками разговаривала.

— Ты хоть Игорю-то сообщила, что пока он там, жених, в меду купается, его мать тут испускает дух?

Игорь родился, когда Верочка с Любочкой уже в школу ходили. Крепкий, красивый, настоящий кукленок. Глаза отцовские — угольки круглые, волосы твердые, ежиком. Всей больницей любовались, такой ладный ребенок. Умный, ласковый. Только с ним Настя поняла, что значит обожать. Смотрит на него и тает сразу, умиляется, и не надо больше никакой другой картинки. Потому что нет картинки краше, чем сын. Для сыночка все самое лучшее. Пусть у самой пальто прохудилось, на локтях протерлось до сеточки, главное — сыночку ботинки новенькие и шапку кроличью. Зима-то вонкакая лютая! Ножки куриные из супа — только Игорю, мяско красное, чтобы сил больше было. И самый сочный кусок из пирога разделить между сыночком и Гришенькой. И слушать с замиранием сердца все, что Игорь рассказывает. Все интересно, все важно. И про муравьев, что кислой палочку делают, и про мальчишек, что ныряют с моста, как лягушата, и про школу, сколько там всего непонятного, и про железнодорожный институт, и про Аню, у которой ямочки на щечках. Да, про эту Аню постоянно. А что та Аня? Что там с ямочек на щечках взять? Отняла у матери последнюю радость. Сказала, что жить они в городе будут. А он за ней бегом. И плевать на дом отцовский, на слезы матери. Откуда только взялась та Аня.

— Анют, она глаза открыла! Пришла в себя, кажется, — прожужжал ставший уже знакомым голос.

Солнечный свет, словно луковый сок, больно кольнул глаза, Настя попыталась зажмуриться, но получилось только прикрыть веки. Под прикрытыми веками заиграли цвета: красный, синий, зеленый, поплыли цветные разводы и кляксы. Настя попыталась собраться и вспомнить, кто она. Вена на виске напряглась, вздулась, сердце застучало быстрее. Но она так и не смогла выбрать из представших в воображении образов подходящий. Вроде бы она и девочка в разрушенном доме, и девочка в поезде, а то женщина, что гонит корову на пастбище, и та, что кричит на кушетке, разрываемая изнутри новой жизнью и сыплющая горстку земли вслед ушедшей жизни, и еще одна, и еще много других. Ее снова охватил животный ужас, она снова погрузилась в кошмар. Седые волосы снова стали влажными и прилипли к вискам.

— Ч-ч-ч… — услышала Настя откуда-то издалека. — Сейчас я смочу вам водой губы… Ч-ч-ч…

Настя замерла, и перед ее глазами возникла четкая картинка. Она вдруг вспомнила серые стены больницы, жизнерадостного таракана, бегущего по спинке кровати, засаленную наволочку, запах хлорки и спирта. Вспомнила свою дряблую, пятнистую руку под капельницей, боль в пояснице, в груди, в висках. Вспомнила боль. Вспомнила, что ей восемьдесят два года, что она живет вдвоем с кошкой Шпонкой. Вспомнила, что у нее есть дочери и сын. Вспомнила, что она очень устала.

— Все будет хорошо, мама, — услышала она над собой и немедленно открыла глаза.

Остывший бульон, едва покрывшийся пленкой, снова дрогнул и забурлил. «Какая я тебе мама? — хотелось крикнуть ямочкам на щеках. — Десять лет как мы чужие люди, что тебе от меня надо?» Но сил сказать все это не было. Губы не слушались, голос кончился. Только зеленые глаза, будто мхом покрылись, еще гуще цвет сделался. Округлились два болота, замерли.

— Хотите куриный бульон? Давайте, мама, хоть ложечку… — и тянется со своей ложкой. И никуда не денешься. А свет яркий, солнечный. Обои в цветочек — розовые. Подушка мягкая, пахнет свежестью. Вот оно, наказание.

Ой ты, дура! Жизни не знала, не видела. Городская, избалованная кукла! На всем готовом всю жизнь. Борща варить так и не научилась. Ямочками своими мозги-то Игорю и запудрила! Пустоцвет ты несчастный.

— А вот сейчас еще ложку, и сразу сил наберетесь! Мы еще повоюем! — и улыбается, а у самой слезы в глазах, будто не вижу. Будто не знаю тебя, нюню. Чуть что, слезы близко. Размазня ты бесхребетная.

— Вот и щеки порозовели. Совсем другое дело! Какая красавица! Игорь приедет, а мы к нему — своими ногами!

И вот здесь еще много всего вспомнилось. И то, что пять лет ни весточки от сына. С новой девицей укатил на край света, и ни письма, ни звонка. И дочери, как стервятники, глотки друг дружке грызут, кому дом достанется. И Шпонка кричит вечерами с голоду — ни щавля, скотина, ни картошки знать не желает.

А еще вспомнилась старуха с окраины, к которой фотографию Аньки носила вечером, чтоб старуха та свечи сожгла, землю растолкла, пустила по ветру, чтобы нутро Аньки опустошила-высушила, да откинула Аньку подальше от Игоря.

И от этого далекого, забытого воспоминания отчего-то так холодно сделалось. И укрыться захотелось одеялом тяжелым, толстым. И перекреститься. Или Аньку перекрестить. Да только сил в руках никаких. Будто и нет рук совсем.

«Прости!» — одними губами попыталась сказать старуха, но бестолковая Анька снова прочитала «воды» и опять поднесла свекрови детский поильник.

«Откуда у нее детская посуда?» — последнее, о чем успела подумать старуха.

Издалека доносилось «Ч-ч-ч… Ну-ка, съешь ложку мёда… Ну, вот ты и дома».

 


Вернуться назад