Я познакомилась с Татьяной Морозовой и ее
мужем Игорем Кузнецовым либо в 89-м, либо в самом начале 90-го. В
"Литературной газете”. Игорь — тот словно родился профессионалом, годным
к любой литературной работе. А Таня… Что талантлива, ясно с первого
взгляда, но ясно и то, что это какая-то рассредоточенная,
несфокусированная талантливость. Как будто креативная энергия,
помноженная на "жажду жизни”, то ли никак не может найти подходящую ей, и
только ей, форму (способ) выражения, изображения, соображения,
истолкования, то ли почему-то (по инстинкту?) не спешит находить. В
отделе тут же пытались приспособить и ее к газетной текучке, подсовывая
для рецензирования то одну, то другую книжку или публикацию. Таня мягко,
через раз, уклонялась. Однажды показала несколько миниатюр в прозе —
наброски, обещания, штрихпунктирные, "первой рукой”, неожиданные и
интересные. По обыкновению, принялась уговаривать. Дескать, вот-вот,
самое то, надо только довести до ума! Впрочем, тут же и "дала задний
ход”, сообразив: когда молодая яркая женщина так опасно больна "чувством
жизни”, в том самом есенинском смысле ("Я сегодня чувством жизни как
некогда болен…”), навязывать-советовать бесполезно. К тому же через
несколько месяцев из "Литературки” сбежала. В новообразовавшееся
"Согласие”. Не помню, кто кого (года через полтора) нашел, то ли я Таню,
то ли Таня меня, но один из принесенных в журнал маленьких рассказов
(кажется, это был "Мелк”) нам, мне и Светлане Бучневой, удалось
опубликовать. Прошло еще несколько лет. "Согласие” лопнуло, а я волею
случая оказалась в "Новом мире”. Ситуация была критическая. Залыгин
требовал Большой Прозы, калибра Астафьева и Владимова, а ее не то чтобы
не было вовсе, но на двенадцать полноценных номеров не хватало. Словом,
когда Таня появилась в редакции, мы ей обрадовались. И бескорыстно, и
корыстно. Но Таня принесла не повесть и не роман, а полуочерк
"Придурки-хроники”, первую, как я теперь понимаю, попытку беллетризации
своего нового, совместного с мужем профессионального опыта — "в качестве
политтехнологов” многочисленных проектов — от выборов мэров до выборов
президентов. "Придурки” и сами по себе, не помню, в рукописи или где уже
опубликованные, и как заявка на остросюжетный политико-технологический
роман, мне, к сожалению, не показались. Нет, нет, в тексте как таковом
не было ничего вульгарно-технологического. Весело, иронично, местами
ядовито. Ничего похожего на "романы для денег”. Да и кто их при
тогдашнем тотальном безденежье не сочинял? И все как один в стиле: чем
хуже написано, тем больше заплатят. И все-таки это был не новомирский
"формат”. Залыгин остросюжетной беллетристики на дух не переносил.
Наталье Михайловне Долотовой пришлось сильно постараться, чтобы Сергей
Павлович подписал в печать журнальный вариант первого большого романа
Людмилы Улицкой "Медея и ее дети”. Да и я ожидала от Татьяны чего-то
другого, наверное, развернутого продолжения нащупанного в "Мелке”. О чем
и сказала. Может, слишком прямо или резко. Впрочем, и она, отстаивая
себя, в возражениях не церемонилась. В проекции воспоминаний суть ее
позиции сводилась к следующему. Новое время — новые возможности, а
значит, новые и язык, и сюжеты. Жизнь, как центрифуга, сортирует людей,
прижимая к обочине мелкообразных. А она не хочет. Не хочет туда,
обратно. В Мелкогонию, в серую, затянутую паутиной вместожизнь. Туда,
где свалка ненужных, отбракованных, не сортовых вещей и людей. Туда, где
ничего, кроме якобы любви, не происходит. Да разве это любовь? Это ж
брожение смутных предчувствий, легкокасание маловероятных вероятностей…
На этом мы с ней и расстались. В дверях Татьяна
обернулась и, словно бы по дороге (комната прозы в тогдашнем "Новом
мире” просторная, не комната, а зал), "переменила” свое новое деловое
"лицо” на прежнее, еще литгазетовское. Закавыченная фигуральность может
показаться натянуто-литературной, притянутой задним числом. Однако в тот
момент она была совершенно естественной. Дело в том, что перед самым
приходом Тани я листала "Шарманку” Эмэ Бээкман. Год или два назад ее
переиздали в "Худлите” под одной обложкой с "Гонкой” и "Глухими
бубенцами” и с моим послесловием. Вовремя до "худлитовской” лавки я
почему-то не добралась, а тут вдруг увидела на развале и купила. В
"Шарманке”, напоминаю, в условно эстонскую, отставшую от мировой
цивилизации провинциальную страну является эффектно-деловая гостья из
будущего, автор суперсовременного "андорского букваря”. Герой романа,
пораженный ее необычным видом и боевой фосфоресцирующей раскраской лица,
увязывается за ней. Андорка не возражает, они долго бродят по городу,
заходят в какой-то бар, усаживаются за столик, и тут с гостьей из
будущего происходит нечто странное:— она теряет свое деловое лицо. Герой
пробует пошутить. Где, мол, вы теряете свои лица? Я бы подобрал
какое-нибудь. Андорка шутку не подхватывает. Отвечает серьезно. "Одно
погребено под обломками во время землетрясения. А иногда люди уносят их с
собой, чуть ли не силой… Бывает, что у меня безвозвратно похищают мое
самое любимое лицо…”
Больше мы с Таней при ее жизни так никогда и не
пересеклись. Слухи, естественно, доходили. Все, мол, у
Кузнецова—Морозовой ладно да складно: успешно, разнообразно, современно.
Множество — под псевдонимом — остросюжетных романов, сценарии для ТВ, а
у Тани еще и замечательные выставки графики. И здесь, и ТАМ. На
выставках побывать не пришлось, но некоторое представление о том, как
славно она рисует, все-таки было. По сборнику "Новые амазонки” в ее
оформлении. Легко, иронично, изобретательно, со сдвигом из примитива в
полусюр...
В конце 90-х, когда гендерные бунтования возгорелись
до температуры проблемы, я, взявшись за статью о женской прозе,
позвонила Татьяне. Не дозвонилась, а потом и повод исчез. Выяснила,
углубившись в предмет, что феминистские страсти-мордасти в ракурсе новых
амазонок меня не волнуют только потому, что годы моей юности были
праздником освобождения от навязанного развитым социализмом гендерного
равенства. Евтушенко, а вслед за ним и наши ровесники, еще долго, по
инерции, скандировали: "Лучшие мужчины — это женщины”. Но мы уже
иронически переглядывались. Нам нравились совсем другие песни:
Тьмою здесь все занавешено
И тишина, как на дне.
Ваше Величество, Женщина,
Да неужели ко мне?
Тусклое здесь электричество,
С крыши сочится вода…
Женщина, Ваше Величество,
Как вы решились сюда?
Праздник неравенства, как всякий праздник, длился
недолго. Тьма становилась все серее, электричество — тусклее. Мужчины
слишком быстро старели, мальчики чересчур медленно взрослели. А
достигнув возраста зрелости, превращались в персонажей без свойств.
Вирус "гипертрофированного романтизма” смутировался настолько, что особи
женского рода уже не "падали в любовь”, как в болезнь, они без нее
обходились… По причине стойкого иммунитета. Иногда, впрочем, иммунитет
не срабатывал. Не в первой молодости, позже, порою как в случае с
героиней морозовского "Августа”, в статистической середине "дороги
жизни” — в тридцать четыре года…
При первом быстром чтении воспринимаешь рассказанную здесь лавстори как повесть о поздней неудачной, невпопад любви.
При втором — как исследование "свойств страсти”.
При третьем — как историю болезни, в специфическом,
чуть ли не медицин-ском значении. Болезни тяжкой, затянувшейся на год, с
осложнениями, но отнюдь не смертельной. Вполне-вполне совместимой с
жизнью.
Пытаясь сообразить, какое из трех истолкований ближе
к авторскому замыслу, перечитала оказавшиеся под рукой сборники женской
прозы — от "новых амазонок” до первой книжечки Татьяны Толстой "На
златом крыльце сидели…” Ни соответствий, ни перекличек не нашла. Но с
кем-то она, Татьяна (не Толстая, а Морозова), без слов собеседовала, на
кого-то тайно оглядывалась. В тексте скрытно присутствует некто не
названный, но авторитетный… И потом, почему героине к началу невеселого
ее романа тридцать четыре? Не бальзаковские тридцать, не ярославсмеляковские сорок —
"Вам не случалось ли влюбляться, \ Мне просто грустно, если нет, \
Когда вам было чуть за двадцать, \ А ей почти что сорок лет…”? Странное
число … и не литературное (то есть, не числовой центон), и не прямо
автобиографическое. В год нашего знакомства Татьяне то ли только что
исполнилось, то ли еще и не было 34-х. Однако в женской ее участи, по
всем приметам, ничего "августовского” не происходило. Они с Игорем не
демонстрировали согласие, они им светились…
34…34…34… Что это число — ключ к смыслу "Августа”,
подсказывала интуиция, но где все остальное? Замок? Тайник? Ларчик? И
вдруг что-то в памяти щелкнуло. Подошла к полке, вынула том, отличный от
других лишь тем, что из него, вместо закладки, торчал пожелтевший
обрывок газеты. На заложенной странице он разломился, и я прочла —
когда? зачем? для какой надобности? — отчеркнутое:
"Обидно сознаваться перед самим собой, что молодость
моя прошла без любви и что настоящим образом я люблю впервые только
теперь, в 34 года”.
Ну, так и есть: Антон Чехов. "Три года”. Сентябрь —
декабрь 1894-го. Автору, как и герою рассказа, 34! И ситуация та же, что
в "Августе”, только повернута к нам мужской стороной:
"Он вспомнил длинные московские разговоры, в которых
сам принимал участие еще так недавно, — разговоры о том, что без любви
жить можно, что страстная любовь есть психоз, что, наконец, нет никакой
любви, и есть только физическое влечение полов, — и все в таком роде; он
вспоминал и думал с грустью, что если бы теперь его спросили, что такое
любовь, то он не нашелся бы что ответить”.
Когда был начат и закончен "Август”? Судя по
реалиям, давным-давно… Почему же так и остался в рукописи? Не знаю. Зато
в том, что маленькая эта повесть — из тех текстов, какие Игорь Кузнецов
назвал "неизбежными”, не сомневаюсь. Чтобы не объяснять своими словами,
что сие означает, процитирую отрывок из его статьи, некогда
опубликованной в "Дружбе народов”: ""Неизбежный текст" — ключевое
понятие, выведенное д-ром Казиным (героем рассказа Владислава Отрошенко
"Тайны жалонерского искусства"). Суть этого понятия в том, что
существуют некие тексты, которые просто не могут не появиться, ибо их
первопричиной является "высшая воля". Заинтересованная, впрочем, не
только в появлении, но и в правильном истолковании… Если же на том или
ином этапе происходят сбои, то тексты сии вынуждены рождаться вновь — "в
другом месте", "в другое время", "и при содействии другого автора"”. (Игорь Кузнецов. Египетское утро. "Дружба народов”, 1996, № 11. С.170.)
"За августом следует август…” А что, если это и есть самое любимое лицо Тани Морозовой?