ИНТЕЛРОС > №1, 2014 > Два рассказа

Юна Летц
Два рассказа


13 февраля 2014

Юна Анатольевна Летц родилась в Смоленской области в 1985 году. Окончила факультет журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова.  Автор книг «Там, где растет синий» (СПб., 2011), «Шуршание философа, бегающего по своей оси» (СПб., 2012). Финалист многих литературных премии. Живет в Африке и Москве. В «ДН» публикуется впервые.

 

 

 

Как молния-мальчик бродячий

«Меня зовут Берри и я не ягода, хотя уже сорок два года все говорят, что я та еще ягода. Какая именно ягода — та, никто не объясняет, но мне и не надо: я малость зловещий с детского возраста, но не в том смысле, что мне враждебен весь мир, а в том, что я не способен быть в одной куче со всеми. Когда они объясняют, что я только часть рода, что за мной и передо мной по всемирной пуповине тянется цепочка человеческих жизней, я морщусь и закрываю уши. Потому что никакой цепочки я вокруг себя не чувствую. Но если уж они так хотят, чтобы я рассказал про своих родичей, то вот что я расскажу.

У моего отца были глухонемые родители, и когда он плакал, к нему никто не приходил, и с ним никто не разговаривал. Он лежал в корзине на траве, пока его мать пасла коров. Отец вырос замкнутым человеком и никогда никого не любил. Его второй сын, мой брат Томигус полностью унаследовал все отцовские предрасположенности и считал, что люди не услышат его, даже если он будет кричать им прямо в уши. Он утонул в соленом озере в прошлом году, зацепившись волосами за ржавый якорь, и старые моряки, знавшие его, шутили, что он нырял, чтобы биться головой о дно.

Так что брат утонул, а перед этим еще отец прекратил свое существование, просто распался в один день, не будучи способным удерживать молекулы своего тела в одном целом, и только я как-то спасся, и то не уверен, что надолго, потому что уже сейчас у меня появляются совершенно пустые мысли в голове, и я чувствую эту наследственную муть, которая будет тянуться тоскливо из поколения в поколение, пока не растворится в одном человеке. И этим человеком, видимо, должен стать я.

Еще у меня, конечно, была мама. Она вышла без шапки на улицу в семь лет и отморозила себе мозг, после чего неделю пролежала в коме, и все это время ее родительница стояла над ней со всей белой церковью, пока мама не услышала колокольный звон, и ангелы не вернули ее к жизни. Мама отошла от болезни, но много-много лет после этого падала в обмороки, где снова встречала тех самых ангелов, так что люди были у нее всегда на втором месте. И когда мы родились, она почти с нами не разговаривала, но все звенела колокольчиком, который вечно лежал у нее в верхнем кармане кофты. Мама ушла от нас пешком куда-то в сторону Южного полюса, и мы больше никогда не имели от нее никаких новостей.

Мамина мама, моя бабушка, сначала жила с нами, но потом она перестала ходить и лежала перед столом, на котором стояла еда, и люди ели и пили. И мне рассказывали, что у бабушки внутри тогда не было сердца, а вместо него туда что-то натолкали. А ее сердце увезли в научный институт — я думал, что учиться, но выяснилось, что на исследования, потому что оно было таких огромных размеров, что занимало почти все туловище. Отец говорил, что это оттого, что она всем без разбора сочувствовала, и от этого у нее выросло такое гигантское сердце.

Ее муж, мой дедушка, недолго был свидетелем ее сердечного роста, он не был свидетелем, но был дипработником и время от времени он уезжал, пока однажды не уехал совсем. Он уехал работать на Куб, но не смог долго удерживать равновесие, так как с одной стороны у него была моя бабушка, а с другой — новая кубическая привязанность, и в какой-то момент он упал и ударился сердцем, так ударился, что разбил его. В общем, они с бабушкой перестали поддерживать не только совместную, но и собственно человеческую жизнь примерно похожими способами.

Были незначительные вкрапления дяди, который строил испытательные ракеты для испытательного космоса, и тети, у которой было парализовано лицо, но об этом и сказать больше нечего, кроме того, что виделись мы раз в четыре года по большим праздникам и никак не могли друг друга запомнить.

Так что вот так выглядели судьбы главных для меня людей, в этой истории была еще моя девушка, но мы остались друзьями еще до того, как стали встречаться, потому что я не собирался быть в куче, и она тоже не собиралась. Мы не начали быть вместе, вот и все, что можно сказать про эту историю.

 

Итак, меня зовут Берри, и я точно не ягода, потому что, во-первых, я больше не расту, но еще не подвергаюсь гниению. Меня также не съели. Я не вошел в состав варенья — так что я намного меньше ягода, чем все окружающие. У меня собственная корневая система, особые взгляды, и я никогда не чувствовал рядом с собой присутствие куста, так что этот допрос кажется мне почти бесполезным. Я не понимаю, почему они спрашивают меня о людях, в которых я никогда не верил.

Что касается моей собственной жизни, то я рано стал понимать, что происходит вокруг и, значит, рано стал замкнутым. Сначала люди пытались получить от меня электричество и клали рядом с собой, и гладили по голове, пытаясь высечь искры из волос, но искр никаких не было. И тогда они начали растить меня гелием: выставляли на солнце с огромной лупой и смотрели, как я буду изменяться в размерах и по характеру. Когда мне удалось сбежать от людей, я долго не мог попасть в свою жизнь и все заходил в чьи-то другие по старой памяти: распадался на молекулы, отмораживал мозги, нырял в соленое озеро — больше плакал, работал официантом — отзывался на колокольчик, взял собаку — сочувствовал собакам, выгнал ее — взял паузу, чтобы походить по острым углам геометрических органических форм — философское скалолазанье. И когда они снова нашли меня, я был уже без вести пропащим для самого себя. И им долго приходилось отучать меня от стояния с лупой на солнце в попытке выгореть и развеяться по ветру.

Я хотел тогда красиво уйти, но они вернули меня сюда. Посадили на место и просят заново рассказать. Я должен быть благодарен, но у меня нет этих эмоций, а у меня есть право — право отказаться от их участия в моей жизни. Это не сложно — уехать отсюда в маленькие города и не давать себе свободного времени.

Меня зовут Берри, и никто никогда не называл меня ягодой. Это мои фантазии, это и есть они — мои фантазии, они помогают мне, но они и преследуют меня. Они испортили мою семью, сделали ее уникальной. Они выводят меня из ряда обычных людей, и я никогда не смогу называть вещи своими именами, даже свое имя я выдумал, чтобы рассказать эту историю, чтобы быть вашего поля…»

Ягода, бродячий рассказчик, взял коробку с мелочью, положил ее в рюкзак, туда же — картонные титры, маленькие колокольчики с руки, подвесной камин, искусственный космос, взял все это, сглотнул и побрел на новое место.

 

 

Комод

Сезонные дожди идут, сезоны каждый раз, как валики, вворачивают всех в жизнь, меняются страны, и у людей новые волосы, пальцы растут, глаза принимают общий цвет. И человек с каждым днем удобнее уже сидит, стоит, и слова появляются у него, личные жизни, какие-то фотографии, часы на руке. И так живет он, и так он учится обрастать бетоном. Это не больно — только не шевелиться надо и скоро привыкнешь.

Раньше человек не замечал, как постепенно он проваливается в эти стены, как не остается в нем ни мурашек, ни дрожи и никакие его страхи уже не ждут. Человек сам решал, когда ему сливаться и с чем. Он решал, когда ему расслабить пальцы, и стоило ему расслабить их, как сразу же рука ныряла в какой-нибудь торжественный секретер или диван продолговатый из сухого вельвета, или в гардину, или в стол. Люди переходили постепенно в соседнюю неживую материю, всасывались туда медленно так — сложно было заметить.

Это случилось — реакция некая в природе или катаклизм. В один день замкнулись все цепочки материальные, распрямились в футлярах очки — поросли песком, сигареты спелые расцвели, выпуклились объектами фотографии, дали ростки продавленные ковры, и все убитые под флагом цивилизации предметы воспряли духом, приступая к универсальному мщению.

…Она сидела рядом и гладила его добротное тело. Рука скользила по дубовой коже, оставляя на отполированной поверхности человеческое тепло.

— Что-нибудь чувствуешь? — спросила она.

— Конечно, чувствую. Как твои пальцы шевелятся. Чувствую твой запах, дождь за окном, аллергию и голод. Жуткий предметный голод. Я ощущаю, как распадаются мои ткани, как я исчезаю. Граска, скажи мне, милая, ты везде посмотрела? Неужели совсем ничего?

Она вздохнула.

— Я обошла все брошенные квартиры в этом доме, осмотрела телевизоры, полки, холодильники и даже диваны. Все собрано уже, ты же знаешь, какие они шустрые, эти торшеры.

— Но я так голоден!

— В новостях говорили, что вот-вот изобретут вакцину, сильное средство, и можно будет лечить все, даже если последняя стадия, можно будет лечить… Сеня, ты только не сдавайся, ты выберешься и будешь жить, будешь ходить…

— На деревянных ногах?! Пойми же, я сливаюсь с ним. Еще немного, и в этой деревянной дуре не останется ни капли человека.

— Не говори этого… Мы должны верить.

— Но Граска, я — комод!

Она замерла и смотрела несколько секунд зачарованно в отполированную стенку, где были видны размазанные контуры ее лица и кусочек лампочки из картинного абажура. Неясно, сколько продолжалась эта тишина — между двумя людьми, один из которых был не совсем человеческий — сколько бы это ни продолжалось, но оба вернулись к обычным своим ролям. Комод вздрогнул, ощутив сумасшедшее тепло в области резьбы — это Граска гладила его. Уловив пальцами деревянные токи, она продолжила говорить:

— Это еще ничего, ничего, милый… Это еще ничего, помнишь нашего соседа с четвертого этажа? Он стал бардаком, и глухая уборщица разнесла его части по полочкам, теперь он вряд ли сможет собраться, ты же знаешь, как Лида убирается, так что тебе еще повезло, что ты… цельный. Такая удача… Немного потерпеть, и они придумают ее, вакцина появится, надо чуть-чуть подождать, и скоро всех спасут.

— Мне страшно, — сказал он совершенно искренне.

Она поцеловала его в круглую ручку.

— Сень, ты не бойся, мы продержимся, тут у меня идея — есть такая идея: пособирать с людей.

— Но это же опасно, ты можешь заразиться.

— А могу и не заразиться. Вдруг у меня иммунитет?

— Но мы не знаем наверняка.

— Я все-таки рискну, все-таки пойду туда. Что-нибудь принесу, и ты поешь… Мы как-нибудь продержимся, должны продержаться, пока они не изобретут. Я что-нибудь принесу.

Он процокал трижды деревянным голосом, выражая неодобрение, и рванулся из шкафа, желая благодарно обнять ее, прижать, как обычно, к своей груди — прижать и немного по волосам рукой, провести по волосам, но рук у него уже не было, ни одной руки нынче, и даже грудь совершенно отсутствовала, так что ничего не вышло из этого, и только ящик один вывернулся и упал. Мужчина вскрикнул от неожиданности черт, какая боль! и девушка поспешила вернуть этот ящик в прежнее положение, и она вставляла ящик, и слезы копились в ее глазах.

— Я скоро вернусь, потерпи, мой хороший… Я скоро вернусь.

Она аккуратно прижалась к нему — как смогла, а потом вышла из этой тусклой квартиры, где когда-то они счастливы были, вешали по стенам велосипеды, дарили друг другу портреты из печений, спорили, менялись, разбивали палатки посреди кухни, придумывали новые способы целоваться...

Где это все?

Граска сейчас шла по сшитому в сумрак, сырому и прохладному городу и вспоминала то время, которое еще недавно было предоставлено им, а теперь его уже нет: время, как и люди, провалилось в столы и ботинки, время исчезло, обозначив начало страшной эпохи вещизма.

Это называли «провалень», эту болезнь, и это была эпидемия, настоящая катастрофа: люди растворялись в мебели, проваливались в полы, газоны, стены, и никто не знал, каковы были причины этой трагедии, и никто не знал, как это непредвиденное событие остановить. В лабораториях ученые с вросшими в руки пробирками носились — потные лица, стеклянные руки — что-то пытались придумать, но пока ничего определенного не было озвучено. Все сливалось, смешивалось, мир обретал потерянную свою целостность — но какой ценой обретал!

Провалень начинался с того, что у человека набиралось так много предрассудков в голове, что он становился окостенелый, останавливался в своем движении, и тут еще возможно было лечение — почитать что-нибудь, развеяться, сходить на какую-то лекцию, купить специальные бахилы и плащ от проваливания и к чему-то стремиться, найти себе цель — это хорошо помогало, но только на первой стадиисли же время упущено, то болезнь переходила кардинально во вторую стадию, на которой человек уже в предметы влипал, сначала влипал, а потом по-настоящему проваливался в них, и хоть тяни, хоть режь, и это, как правило, неожиданно все происходило, больной ехал в своей машине, и вдруг — пробка, и все застряло, и он застрял — сидит там, а сиденье уже сожрало большую часть его туловища.

Граска еще никак не могла привыкнуть к новому внешнему виду домов, которые прилично разрослись за счет провалившихся в стены и — страшно было подумать — некоторые проваливались сюда осознанно, им негде было жить и надоело изо дня в день заботиться о еде, поэтому они приходили сюда группками и врастали со всех сторон, где-то еще торчали руки, но в целом люди довольно быстро исчезали, так как не имели против этого никаких возражений. И они оставались в центре города — это выглядело престижно: целыми днями ничего не делать и жить в хорошем районе, и смотреть на этих мечущихся свысока — для этого они врастали в самые высокие этажи. И провалень для них был удачей — для многих, но только не для Граски, которая хотела движения и жизни, настоящей человеческой жизни — и бегать, и гулять, и стремиться.

Теперь она подошла к офисному центру и стояла тут, ожидая, когда окна начнут свою полуденную болтовню, чтоб под шумок проскользнуть внутрь, но план провалился, как будто и он был уже заражен.

— Девушка, а вы куда? — нагнал ее скрипучий голос.

Она обернулась и увидела человека-дверь, который нерасторопно толкал себя в сторону открытого прохода, чтобы закрыться или немного пригрозить — хоть как-то исполнить свои обязанности.

— Я пришла сюда, чтобы… устроиться на работу. Я пришла сюда.

— Шутка, что ли? — прозвенел петлями добродушный охранник.

— Это почему вы так?

— Они же там смешались все: люди, телефоны и столы, вы хотите заразиться, наверное? Вы за этим пришли?

— Я вовсе нет, вовсе не за этим — пришла… Немного соврала, знаете, растерялась и думала, что вы охранник, ну, обычный такой, с усами, из тех, что постоянно докапываются, и я думала, что вы один из таких, но у вас даже лопаты нет, и вы вовсе не злобный, и вполне еще человеческий…

— Еще бы, откуда у двери лопата?!

— Вы очень еще человеческий… Так что я расскажу. Знаете, у меня есть друг, и он очень-очень болен, и ему нужно немного пыли, так что я хотела пособирать...

— Кому она сейчас не нужна, эта пыль, я бы сам не отказался, ведь мне пайки выдают такие мизерные, просто чтобы я не до конца провалился… 
Пыль — это серое золото... А кто он у вас?

— Он комод у меня, с ящичками такой.

— И все открываются?

— Пока что открываются, такой красивый комод.

— Это хорошо, что красивый, но все же — комод. Мне в этом смысле полегче, я хоть на полметра, но двигаюсь туда-сюда, а комодам, наверное, совсем тяжело… Любите его?

— Спрашиваете… Очень люблю!

— А меня моя бросила, уехала туда, ну, где особенные эти пески, антизыбучие или как их. Многие уехали…

— Раньше автобусы еще не пожирали, самолетами можно было летать.

— Да, как-то она успела тогда, а меня с собой не взяла… Я все работу не мог бросить, думал, надо деньжат подкопить, а потом провалился, и вот теперь одна ржавчина на боках… Еще, бывает, дождь, и эта ржавчина как прихватит… Ржавчина моя, и еще эти грустные истории. Что же мне с вами делать?.. 
Ладно, идите, пусть хоть кому-то можно будет помочь, там на стене ключи от этажей и разовые бахилы не забудьте тоже взять, сейчас даже полы мраморные, прости господи, въедаются, не говоря уже о паркете.

— Спасибо вам, я скоро вернусь.

 

Она надела бахилы, взяла ключи и побежала добывать пыль. Отворив дверь первого этажа, девушка так и застыла на месте. Нет, пока что она не вросла, но от удивления не могла и пошевелиться: там эти люди-компьютеры, люди-факсы, люди-стулья, насквозь пропитанные бумагами больные столы… Кто-то из них еще умел передвигаться, и эти люди ухаживали за остальными: на тележках перевозили полуживых в уборные, заваривали чаи не утратившим рты. Это было очень грустно — наблюдать за тем, как человечество разрушается. Граска решительным усилием приостановила движение комка из своего горла, а потом встала на видное место и заговорила — громко так, чтобы многие услышали.

— Здравствуйте, я вижу, как вам нелегко, я вижу, как вы страдаете, но я все же спрошу: а нет ли у вас немного лишней пыли, может, не самой питательной, не самой серой, но хоть какой-нибудь? Мой друг превратился в гигантский комод, и ему нужно поддерживать в себе человеческое, и ему нужна пыль, привычная среда… Можно, я пособираю с вас? Пожалуйста, люди, если среди вас остались люди, пожалуйста, дайте мне взять от себя…

Она говорила и говорила, пока не лопнул нерв в голове, и потом она разрыдалась, потому что понимала, что они должны будут пожертвовать собственной своей энергией, и она разрыдалась, понимая, что просит слишком многого.

Но они не стали шикать, они не стали набрасываться, только сочувственно повели головами и лампами — кто чем горазд, и какой-то старичок с дыроколом вместо руки подошел и говорил ей без нотки неприязни, со всем благодушием говорил:

— Девочка, вас обманывают, говоря о лечебности пыли. Пыль ни в коем случае нельзя есть! Это же самая отрава. Комод хочет стать мебелью, обрести свою стабильность, вот он и просит через человека. Эти предметы — они такие хитрые… С пыли все и начинается, всякая болезнь. Люди обсуждают пыль, трясут пыль, втирают ее себе в щеки. Они пьют чай с пылью и слизывают ее друг у друга с зубов. Некоторые удивительно изобретательны в применении пыли. Это единственная доступная им форма реальности — мелкая, почти порошок, и они не хотят упустить ни грамма. Они зависимы от нее, а когда очнутся, то видят, что ног у них нет, и рук нет, и что они предметны, как смертны, и даже более предметны, чем им кажется.

— Но он же голоден! Его мучает голод!

— Это комод борется за свою жизнь, ему хочется воспрянуть, а человече-ских тканей недостаточно пока, тем более, что человек сопротивляется, а комоду хочется быстрого исторического корма, это понятно… Держись моего совета, не давай ему пыль, если не хочешь остаток жизни провести с древесиной.

Граска поблагодарила его за помощь, помогла организовать очередной обед из размоченных в кофе крекеров, помыла посуду, разложила по полкам, прибрала бумаги, если на ком-то щекотно лежали, и побрела обратно домой. Ей было горестно идти туда с пустыми руками, но все-таки она несла кое-какие находки в своей голове, и это была важная информация. Граска придет сейчас, и они попробуют поесть обычной человеческой еды, какие-нибудь тыквы или консервы, как-нибудь протолкнут сквозь эти деревянные барьеры, как-нибудь спасут его.

В квартире свернутые сумерки, как ковры, и этот загнанный полумрак, может быть, еще похолодало, и всякое отопление уже отключено — кривые тени от уличного фонаря на стене, но это было привычно — предметы и свет. Немного западала тишина, как уши разрывала, глубоко-глубоко в голову шла, и Граска никак не могла выкинуть ее из головы и трясла головой, но даже когда тишина перестала западать, внутри у нее осталось какое-то подозрение, предчувствие, что-то такое неприятное. И она долго не могла войти в комнату, она знала, что однажды надо будет войти, но она не могла. Бродила по прихожей в поисках собственного успокоения, но оно пряталось от нее, и это был страх, это был страх.

Она закрыла глаза и шла по стеночке — миллиметр за миллиметром, как обессиливший муравей, она перебиралась в обезжизневшую спальню, где ждал ее избранный из людей, и она нащупала его правой рукой и осела, спиной прислонившись, как будто боялась увидеть то, что там было такое.

— Не вышло у меня ничего, — говорила она с закрытыми глазами, тщательно следя за своим голосом. — Пыль — это провокация. Мы будем ждать вакцину. Мы будем… Помнишь эту говорящую гору и синее озеро в пещере, и эти мохом поросшие дома?.. Помнишь эти цветы, неувядающие поля по сторонам, варварски красивые старые города, греческие забегаловки — да, мы били тарелки, мы били тарелки — соль среди воды, ходить босиком по дну, ты помнишь, Сеня? Двумя половинками на песке… И это были ангелы, в карнавальных костюмах солнца, и у тебя сгорело лицо, а я снимала с деревьев эти жирные плоды и мазала тебя и лизала тебя, мы путешествовали, мы бродили по веревочным мостам — маленькая глубина осторожности, и ты очерчивал меня с обеих сторон, чтобы я не переваливалась, и сам чуть было не упал, и мы торопились добежать до конца, а еще океан в шляпе-медузе, свора дичайших собак, помнишь это, ты помнишь? Мы лежали в гамаке над водой, и над головой было это… Звезды. И они шевелились. Звезды и ветер, и я прижималась к тебе, я думала, что это вечность, мы были вечными… и если бы мне кто-то рассказал, что мы… что ты вот так… ходили в красных шерстяных носках, ходили на спектакли, кофе по утрам на первом этаже, и там еще магазин с круассанами, субботние вылазки на каток, а летом маленькие торжества у набережной, а осенью валяться все выходные, и философские шахматы, цитируя, веря…

— Ты помнишь? — спросила она медленным шепотом и прижала к комоду кончики пальцев, стараясь уловить его природные токи, но это было — мертвое дерево, и Граска хотела бы переломать пальцы об него, вжимала туда, пока косточки не начали трещать… И ей никто не мешал больше, ей никто не мешал.

— Сеня! — прохрипела она, теряя ощущение голоса, и вот теперь земля ушла у нее из-под ног, она поняла, как это, когда земля уходит, и она попыталась провалиться сквозь нее, она прыгала и кричала, разбегалась и била себя об стену, она прислоняла себя так сильно, что кости пружинили, и когда крик весь вышел из ее горла, она ощутила удушающий комок горя. И она выбежала на улицу, и падала коленями в грязь, она бежала куда-то, сама не знала куда бежит. И иногда она останавливалась, и смотрела по сторонам, там был темный невзрачный вечер вокруг, и фонари, и парки — что-то осталось живое. И она стояла там, а где-то рядом с ней стояло живое, но оно было не нужно ей — такое живое.

Она стояла там, среди горящих окон, и видела эти каменные корни домов. И Граска стояла, пока ощущение холода не заставило ее двигать ногами, и она двигала ногами, и скоро снова была в этой комнате из четырех потолков. И она вынула из карманов камни, которые принесла с собой, и выложила на одной из блуждающих стен: Произошли великие мутации. Из кирпича стало расти дерево. Животные разных видов начали скрещиваться. Мир стал совсем другим. Материя обрела энергию, и все сливается вмертвоживущий ком. Процессу этому люди не могут противостоять.

Она выложила и долго не могла остановить эту трясущуюся руку, которая писала камнями, но потом рука остановилась, и Граска сняла кофту и сняла туфли, и выдвинула один из ящиков, самый нижний ящик — она выдвинула и легла в него, в этот гигантский прожорливый комод, и тут же хищник начал забирать ее тело, и она стискивала зубы, думая о том путешествии, которое им придется совершить, и там они встретятся, скоро они встретятся...

…Тишина стояла в комнате и на улице. Дремали сросшиеся пассажирами остановки, посапывали по-кошачьи крыши, спали человеческие асфальты и набитые мухами корявые столбы — все спали или казались спящими. Все спали, и только человека-дверь из офисного центра отчаянно терзала дождливая ржавчина. Он напевал что-то, покачивался на петлях и мечтал о том, что однажды кто-нибудь поднесет ему спасительный стакан масла. Но сделать это было уже некому.


Вернуться назад