ИНТЕЛРОС > №10, 2016 > F20

Анна КОЗЛОВА
F20


04 ноября 2016

Кинороман

Анна Козлова родилась в 1981 году, в Москве. Автор шести книг и многочисленных кино- и телесценариев. Роман «Люди с чистой совестью» вышел в финал премии «Национальный бестселлер», сериал «Краткий курс счастливой жизни» (1 канал) удостоился премии ТЭФИ.

 

 

1

Начиналось все неплохо. Я родилась в большой семье, в большом доме, спустя два года после моего рождения появилась сестра Анютик. В чемоданчиках с генами, которыми нас с Анютиком одарили, были сломаны замки, но поначалу это не бросалось в глаза, и мы жили под присмотром родителей и бабушки, росли, играли. Папа имел свой бизнес, так было принято говорить в те времена, когда он впервые увидел маму и захотел от нее детей. Он хотел нормальную жену, нормальную женщину, какой была его мать. Крепкую, с сиськами, чтобы хорошо готовила и занималась детьми. А уж он мог обеспечить — и ее, и детей, сколько бы их там ни было. Все нормально — говорил папа, напиваясь. Но все отнюдь не всегда было так. 

Обычно все было совсем даже ненормально. Но это не играло такой уж решающей роли, когда был дом, на первом этаже — кухня, она же столовая, все проектировал дизайнер, и барная стойка, над ней полочка, и на ней висят сковородки розовой меди, ужасно, ужасно дорогие. Всю эту кухню папа планировал под жену. Ее не было, вернее, была какая-то Лена с сиськами, но папа не желал ее видеть своей женой. Он, правда, жил с ней, отдыхали вместе на Кипре, он четко отслеживал, чтобы в дьюти-фри Лена тратила не меньше двухсот долларов, на Кипре они вместе фотографировались, лежа в прибое. Ели рыбу, если вдруг что-то нравилось, он безропотно покупал, хотя и посмеивался — Ленин выбор папа почему-то всегда находил немножко глупым. Но зато она отвлекалась — на выбор. А папе звонили из Москвы и требовали его немедленного решения по поводу офиса.

Когда мы родились, папа, наконец, с офисом определился. Снимал бывшее советское помещение: на фасаде была мозаика в стиле соцреализма — женщины, дети, рабочие, все они так крепко стояли на земле, что ноги у них казались бетонными. Сам папин бизнес едва ли отличался таким качеством. И поэтому его дом, его дизайнерская кухня, все его сковородки розовой меди — вместе должны были фиксировать какое-то важное, необходимое, но почему-то отсутствовавшее качество жизни. 

Он это понял, когда однажды, совершенно случайно, подвернул ногу на улице, и сам — от посторонней помощи отказался — доковылял до ближайшего травмпункта. В этом месте судьба папы пересекается с судьбой мамы. Но это неинтересно. Потому что папа просто дал ей сто долларов за перевязку, потом вяло хохмил насчет перелома, потом трахнул ее на коричневой дерматиновой кушетке, а потом сказал, что уезжает. На маму это большого впечатления не произвело. На нее вообще ничего не произвело впечатления — ни его нога, ни его член, ни сто долларов. Еще ему все время звонила Лена, и, чтобы маму наконец взбодрить, он в очень грубой форме оповестил Лену о том, что все эти годы о ней думал, а маме предложил свой дом. Ну, и все остальное. 

Чтобы понять, почему мама согласилась, надо представлять себе бабушку. А бабушкино мнение о жизни было довольно критическим, возможно, оно подпитывалось ее работой. Она служила терапевтом в поликлинике, и каждый день внушительный поток людей убеждал ее в том, что все очень нелегко. Что касается мамы, то она, по протекции бабушки, тоже закончила первый мед, но ее практика оборвалась по причине тотального отсутствия интереса к своему предмету. На лето перед предполагаемым поступлением в ординатуру мама устроилась санитаркой в травмпункт. Воспоминания об этом месте она сохранила самые теплые. Когда она рассказывала, какой там был заведующий Арам Артурович, как там пили и безобразничали с наступлением темноты, ее взгляд теплел, и в синоптическое пространство приходили медленные допаминовые волны. Бабушка, уверенная в том, что мама получает неоценимые врачебные знания, уехала на двадцать один день отдыхать в санаторий.

В одну из ночей, когда весь травмпункт с одобрения Арама Артуровича пил, а мама, напившись, спала на застеленной клеенкой в пятнах йода кушетке, доставили парня. Как потом выяснилось, он прыгнул из окна, но друзья, которые его привезли, пытались это скрыть. Они дали Араму Артуровичу денег, чтобы он наложил на ногу гипс и никуда не сообщал, потому как в противном случае парня отвезли бы в дурку и вместе с гипсом на сломанную ногу он получил бы в качестве врачебной помощи убойные дозы галоперидола. 

Накладывать гипс Арам Артурович поручил маме. Она неожиданно хорошо справилась с задачей, а наутро они с парнем, который представился Толиком, уехали из травмпункта вместе. Когда бабушка вернулась из санатория, мамы дома не было. Она позвонила с неизвестного номера ближе к вечеру и сказала, что нашла любовь. Бабушка мало что могла разобрать из сбивчивой маминой речи, к тому же в трубке кто-то настойчиво тявкал. 

— Кто там лает? — крикнула бабушка. — Я плохо тебя слышу!

— Мы щеночка завели, — сказала мама. — Ну, ладно, я позвоню потом. 

Бабушка нервничала, но ближе к полуночи она приняла половинку диазепама и подумала, что ничего страшного не произошло. Ее дочь совершеннолетняя, она встретила мужчину. Рано или поздно это должно было случиться. В то, что все может сложиться нормально, бабушка изначально не верила и поэтому решила просто ждать, пока весь ад грянет в свои цимбалы. Она не искала маму, даже когда наступила осень и позвонил ее знакомый Леопольд Львович из ординатуры. 

— Боюсь, она не сможет учиться, Леопольд, — сказала бабушка, — у нее проблемы. Со здоровьем.

Сентябрь, октябрь и половину ноября бабушка особенно свирепствовала в поликлинике, а ближе к концу ноября на пороге ее дома появилась осунувшаяся мама в чужой плащовке и с подростком кокера на поводке. Мама была издергана и толком не понимала, что происходит. Ее Толик оказался каким-то странным. То есть все было нормально летом, перелом у него оказался легким, уже в июле гипс сняли, они на Клязьму ездили, к его маме, он такой веселый был. Золотая молодежь, актер, он ведь с пяти лет снимался, и мать его в театре, и друзья все такие, творческие. Бабушка мрачно слушала. Осенью, по словам мамы, с Толиком стало что-то происходить. Он мог сидеть часами, уставившись в одну точку, а когда она спрашивала, что происходит, отвечал невпопад. Путал слова. Вдруг доставал с антресоли горнолыжные ботинки и начинал складывать сумку, чтобы ехать кататься. 

Мама пошла гулять с собакой, но встретила соседку, которая рассказала, что на проспекте убили мужчину и все оцепили менты. Мама пошла посмотреть. Вернувшись домой, она простодушно поведала Толику историю с телом и ментами. Толик занервничал. Он удалился на кухню, а вышел оттуда с ножом. Стал ловить в коридоре собаку, собака визжала и пряталась за маму. Толик был уверен, что пока мама тупила над убитым, менты вживили в собаку микрочипы, и, возможно, даже подслушивающее устройство. И ее надо срочно разрезать. 

Мама неожиданно для Толика распахнула входную дверь и заорала: гулять! — собака выбежала. За ней выбежала и сама мама. Они воссоединились с собакой на втором этаже и вместе поехали к бабушке.

— А ты сразу не поняла, что он шизофреник? — спросила бабушка.

— Он не шизофреник! — крикнула мама. — Он актер! Он с детства в кино снимался…

— Или наркоман, — заключила бабушка.

Толик еще пару недель звонил маме и пытался вызвать ее на встречу, но бабушка так ее запугала, что она не соглашалась. Потом он исчез. В состоянии депрессии мама тем не менее продолжала ходить на работу в травмпункт, где ее и подхватил папа. 

Из-за того, что Анютик появилась так быстро после меня, у мамы начались те самые проблемы со здоровьем, которые опрометчиво предрекла в разговоре с Леопольдом Львовичем бабушка. Ноги поразил варикоз. Вены, идущие от ступней к щиколоткам, почернели, на лодыжках набухли тяжелые, темные гроздья. Мама больше не могла носить юбки. Она очень переживала из-за ног, но почему-то не лечилась. Ей несколько раз настоятельно предлагали сделать операцию, но бабушка пугала случаем с какой-то знакомой знакомых, которой на операции вместо вены перерезали артерию, и ногу пришлось отнять. 

Варикозные ноги, двое маленьких детей, собака и дом, в котором она находилась безвылазно, погрузили маму в апатию. Многие дети в нашем заповеднике ходили в детский сад, но нас туда папа отдавать запретил. Его отношения с мамой вообще были крайне лаконичными. Он или что-то давал, или забирал.

Как и многим мужчинам, ему почему-то казалось, что счастье женщины состоит из ограниченных и очень простых вещей типа тех, что изображаются в рекламе. Вот — дом, вот кухня с красивыми сковородками, вот дети, вот кокер-спаниель, а вот и платья в шкафу, духи на столике, крем в ванной. Разве же это не счастье? За то, что именно он все это угадал и маме преподнес, папа хотел если не безумной любви, то хотя бы благодарности. Но не получал и ее. Единственным, что он получал, были слезы, скандалы и разрушительное поведение. Это папу расстраивало. Это угрожало его рациональности, он начал подозревать, что просто выбрал не ту женщину.

Папа уезжал на работу рано утром. Мы с Анютиком, голодные, в трусах и майках, врывались в родительскую спальню и прыгали по маме, пытаясь ее растормошить. Это была задача не из легких. Мама лежала в кровати на спине, а из глаз у нее катились слезы, она даже не делала попыток вытереть их. Кокер по кличке Долли поскуливал, сидя на полу перед кроватью, а потом перемещался в коридор, где к моменту, когда мама все-таки находила в себе силы подняться, всегда была лужа. А иногда и куча. 

У нас в принципе отсутствовали понятия завтрака, обеда и ужина. Иногда маму удавалось поднять в 12, иногда вообще в два. Бывали дни, когда она вставала, в ночной рубашке заходила на кухню и ставила кастрюлю с кашей на конфорку. Через минуту она забывала про кашу, и та горела, покрывая дно кастрюли розовой меди неотмываемой коричневой коркой. Мы обедали кашей, завтракали супом, в зависимости от того, что стояло в холодильнике ближе, когда мама его открывала. Если после приема пищи она снова не возвращалась в постель, мы шли гулять с собакой. 

Мы требовали, чтобы мама завела собаку домой и сходила с нами на детскую площадку. Она почему-то сопротивлялась, собака была для нее чем-то вроде якоря: когда она находилась по другую сторону поводка, мама словно чувствовала себя устойчивой. Если все-таки от Долли удавалось избавиться и мы добирались до каруселей и турников, мама садилась на скамейку и сидела много часов, уставившись в одну точку. Иногда мы гуляли на площадке до темноты. Так Анютик однажды зимой обморозила себе пальцы на ногах, а я чуть не лишилась языка, лизнув качели. Если бы не какой-то мужик, отогревший мой язык своим дыханием с чесноком, трудно спрогнозировать, чем бы эта прогулка закончилась. 

Мы с Анютиком перед сном лежали в кроватях и говорили, как ненавидим маму. Наш круг общения был не особенно велик, но ни у кого из знакомых детей такой мамы не было. Чужие мамы ходили на каблуках, в сережках, у них было и двое, и трое детей, собаки и кошки, но они всегда вставали и готовили завтрак, а не лежали в кровати со слезами на глазах. 

— Мне кажется, — заключила Анютик, — ей просто не нравится жить. 

Папа снова сошелся с Леной. Доходило до того, что он подъезжал к нашему дому в своем огромном джипе, совершенно пьяный, и потом из джипа вываливалась совершенно пьяная Лена и что-то оскорбительное кричала нашему забору. Папа хохотал. Если Лена была не слишком настойчива в оскорблениях, папа целовал ее взасос на наших глазах и снова погружался с ней в джип. Если она конкретно хамила, папа мог ее побить. Бил он ее по лицу, иногда увлекался, сбивал с ног и потом, лежащую на земле или на снегу, если зимой, крепко пинал ботинками. 

В какой-то момент бабушка нашла для мамы врача. Он жил в частном доме в Видном и лечил бывших спортсменов.Бабушка говорила, что к нему едут со всего СНГ. Утром мы с мамой и Анютиком сели в джип и спустя пару часов добрались до дома доктора. Анютик просила пить, и его жена завела нас в грязную, с запотевшим окном кухню, где на столе, на заскорузлом полотенце, были разложены шприцы. У доктора был свой метод, он делал раствор на основе йода, вводил его в нескольких местах в больную вену и тем самым сжигал ее изнутри. Вена уходила под кожу. Мы ездили в Видное несколько месяцев, от гроздьев на маминых ногах остались только синеватые пятна. Напоследок доктор посоветовал маме делать лечебную гимнастику для ног. 

Я пошла в первый класс. Это выглядело немного предательством. Теперь я присоединилась к папе, уходящему из нашего проклятого дома, а Анютик оставалась одна с мамой и Долли. В школе мне нравилось. Там не было интересно, там не было хорошо, но там было предсказуемо, и я купалась в этой предсказуемости, как воробей в луже. Во всех действиях и оценках была логика, и эта логика была понятна: хорошо учишься — ты хороший, не слушаешь учителя — ты бездельник, гуляем, потому что полезно, обедаем — в три. Я хорошо училась, после уроков читала или рисовала, учителя меня хвалили за усидчивость. 

У мамы же это полезное качество напрочь исчезло. То ли почувствовав легкость в ногах, то ли с излишней ревностью восприняв прощальное напутствие доктора из Видного, мама увлеклась фитнесом. Она по-прежнему лежала в постели до полудня, но после вдруг вскакивала и развивала бешеную активность. Мама натягивала на упиравшуюся Анютика колготки и комбинезон, и в любое время года они шли гулять, и Анютик уныло бросала Долли палку, а мама приседала, бегала на месте, делала махи ногами и ходила приставными шагами. Так могло продолжаться несколько часов. Потом они возвращались домой, Анютик получала какой-то обед, а мама снова в майке и спортивных трусах скакала теперь уже в комнате перед телевизором. Вечером, когда вся наша семья собиралась на кухне за ужином, мама могла внезапно встать из-за стола и уйти в спальню, чтобы делать там березку. Она предсказуемо похудела и окрепла, старая депрессивная одежда ей больше не годилась. Она купила себе новую. Много. 

У отца поднялась температура, и вдобавок он поругался с Леной. Он не брал шофера, тот с утра позвонил и тоже пожаловался на жар. Папа бросил свой грандиозный джип у нашего забора и вдруг увидел Анютика, убегающую под ели. Горячий, почти сорокоградусный папа поднырнул под ель за Анютиком и увидел маму в позе ласточки, а также своего шофера, интимно ее поддерживающего. Отец позвал Анютика и крикнул шоферу, что он уволен. Шофер убежал. Мама, папа и Анютик вернулись домой, и отец приступил к допросу. Он как на незнакомого человека смотрел на подтянутую, краснощекую маму и по кругу повторял одни и те же вопросы, перемежавшиеся странными требованиями. Сначала он спрашивал, как давно мама спит с шофером, на что мама отвечала, что не спит с ним. Просто он помогал ей. Отец несколько секунд молчал, а потом потребовал, чтобы мама призналась — она ведь давно уже живет с шофером, вся эта аэробика лишь предлог. Мама в этом признаваться не желала. Тогда отец немного поменял угол вопроса: чем она занималась с шофером под елями? — Аэробикой, — сказала мама. «Ты меня за идиота держишь?» — спросил отец. 

Суть происходившего я знаю лишь со слов Анютика, поэтому затрудняюсь сказать, сколько весь это бред продолжался. Не добившись ответов, отец начал маму избивать, Анютик дико орала. Маме удалось подхватить Анютика и Долли и закрыться от отца в ванной на нижнем этаже. Он попытался выломать дверь, но вскоре в его голову пришла идея получше. Отец обложил дверь в ванную газетами, полил их керосином, который стоял в подсобке для каких-то сантехнических нужд, поджег и ушел из дома. Мама, Анютик и Долли, равно как и весь дом, не сгорели только потому, что керосин оказался просрочен и через пять минут после поджога в дом вошла бабушка, обеспокоенная тем, что мама ей целый день не звонила. Она сразу затушила занимавшиеся обои, а мама после долгих уговоров открыла дверь в ванную. 

Анютику дали валерианки, а мама с бабушкой заперлись в спальне, и бабушка долго ее допрашивала. Она тоже почему-то не верила, что шофер помогал маме делать ласточку, и требовала рассказать правду. Мама рыдала. Бабушка заключила, что мама — полная идиотка, а такой психически неустойчивый человек, как отец, может быть опасным для детей, и мама с жаром согласилась. Бабушка боялась, что отец не отдаст маме нас с Анютиком, но тут в дом ворвалась Лена. И приказала нам всем, включая бабушку, выметаться. Прокричав все это, она вошла в нашу кухню, где висели на специальной стойке сковородки и кастрюли розовой меди. Лена вдруг заплакала. Она стояла среди сковородок, плакала, а ее воинственно подрагивали в такт рыданиям.

 

 

2

Анютика отдали в школу на год раньше — держать ее дома уже не было никакой возможности. Без отца наше финансовое положение основывалось исключительно на бабушке, пока она в очередной раз не обзвонила знакомых, и тот самый Леопольд Львович, который в свое время держал для мамы контрамарку в ординатуру, устроил ее администратором в новую частную клинику. Маму эта перемена, против ожиданий, крайне воодушевила. Каждое утро она натягивала юбку, накручивала волосы на старые щипцы с местами погоревшим, заклеенным изолентой проводом, и убегала на работу. Возвращалась поздно. Мы уходили в школу одни и возвращались одни домой.

Со второго класса у меня начался немецкий язык, как ни странно, ставший для меня опорой, надеждой и своего рода спасением в тех обстоятельствах, которые жизнь мне с самого рождения предложила. В его громоздкости я находила надежность, в неблагозвучии — тайную красоту, в чудовищной грамматике — вознаграждение. Возвращаясь из школы, я стаскивала с полки огромный немецко-русский словарь и часами читала его. Длинные, составленные из многих других, как скелет из костей, слова, меня очаровывали. Verzweiflung — отчаяние, Schatz — сокровище. 

Анютика школа как-то сразу прибила. Я часто приходила к ней в класс на переменах и слушала, как ее ругает учительница. Анютик, не реагируя, сидела за партой и густо зарисовывала последнюю страницу тетради. Она вообще не понимала, чего от нее требуют на уроках. Она не могла осознать, как отдельные буквы соединяются в слоги, писать в прописи у нее тоже не получалось. Я честно пыталась ей помочь, но она как будто бы и не нуждалась в помощи, и кончалось все тем, что я делала за нее все домашние задания. Если меня панически пугала мысль, что я получу двойку или меня вызовут к директору, то Анютику на все это было просто наплевать.

— Я когда туда захожу, мне хочется умереть, — объясняла она.

Потом появились голоса. Они звучали в голове Анютика, но если дома их еще можно было как-то терпеть, то в школе голоса становились настолько громкими, что Анютику хотелось биться об стену, только бы они замолкли. Сначала я не очень серьезно относилась к голосам, но она так много о них говорила, что постепенно я привыкла и даже втянулась в их вечный гул. После школы мы приходили домой, я разогревала сваренный бабушкой суп, мы ели, а потом садились рядом, и Анютик повторяла для меня, что говорят голоса. 

«Во дворе дети играют. Подойди к окну».

«Смотри, она не идет, не верит нам. Ну и дура».

«Иди к окну! Дети играют, что они кричат, ты слышишь? Мы слышим».

«Дети играют, у них красный мяч. Прыгай! Прыгай!»

Сначала голоса звучали разрозненно, и это действительно угнетало. В моей голове их не было, но даже то, что повторяла для меня Анютик, настолько изматывало, что через десять минут активного слушания я с трудом могла понять, где нахожусь. Анютик говорила быстро, интонация срывалась от крика до шепота, но я все равно понимала, что она едва успевает за голосами. В ее голове они говорили еще быстрее. Постепенно из общей полифонии выделился голос Сергея. Он был наш сосед сверху, но умер. Сергей требовал, чтобы Анютик нашла его жену Ирину и отдала ей вещь. Какую вещь, мы не понимали. Сергей из-за этого злился. Он сказал, что если Анютик и впредь будет такой тупой, он ее накажет, он отнимет ее правую руку и возьмет ее в аренду. 

— Как это в аренду? — спросила я.

— Как это в аренду? — спросила сама у себя Анютик и сама себе ответила спустя несколько секунд: 

— Как-как? Возьму твою руку себе! Все будут думать, это ты делаешь, а это я буду за тебя твоей рукой делать. Если не найдешь Ирину и вещь не отдашь. 

Сергей мне не нравился. Другие голоса, конечно, тоже говорили гадости, но они во всяком случае не угрожали напрямую. И у них не было никаких конкретных требований, ничего, кроме издевок и констатации действительности, а Сергей постоянно нагнетал поток своих претензий. Анютик Сергея тоже боялась, но совершенно не понимала, как его заглушить. Особенно ее пугало, что каким-то образом он узнал и про меня и обещал до меня тоже добраться. 

— Ты думаешь, он может залезть и в мою голову? — спросила я.

— Он все может! — ответила Анютик. — Он мертвый, ему все равно…

Однажды утром Анютик не смогла пошевелить своей правой рукой. Рука висела, как тряпочка. Я поднимала ее, терла, но она не двигалась. 

— Он взял ее, — прошептала Анютик, — только не говори маме с бабушкой! Пожалуйста!

Я тайно принесла Анютику стакан кипятка. Она, давясь, выпила его, а потом позвала бабушку и начала хныкать. Бабушка померила ей температуру и сказала, что у нее, видимо, начинается грипп. Никто не мог с ней остаться, и решили, что останусь я, пропущу один день в школе — ничего страшного. 

Мама с бабушкой ушли, оставив мне аспирин и банку меда, а мы с Анютиком принялись допрашивать Сергея. В тот день он почувствовал свою силу и с нами не церемонился.

— Чего ты хочешь? — спрашивала Анютик.

— Сама узнаешь! — кричал он. — Не отдашь мое, я твое возьму! Твоя рука теперь моя! 

— Он сделает что-то страшное, — сказала Анютик, глядя на меня, — лучше отрезать руку.

— Ты больная, что ли? — поразилась я. — Как мы ее отрежем? Она ножом не отрежется.

— Я не знаю, не знаю, надо резать, — Анютик опустила голову на подушку, с нее ручьями лил пот. 

Она лежала неподвижно около получаса, и я решила, что она заснула. Мне очень хотелось есть. На кухне я налила себе чаю и сделала бутерброд с сыром. Я ела и прислушивалась. В квартире было так тихо, что меня охватила паника. Я отшвырнула чашку с недопитым чаем, побежала в комнату. Анютик стояла на подоконнике. Окно было открыто. Мне удалось схватить ее за подол ночной рубашки, но не втянуть обратно в комнату. Анютик сопротивлялась и орала, что Сергей не получит ее руку. Воспользовавшись моим замешательством, она изо всей силы саданула мне пяткой по носу, нос хрустнул, по подбородку потекла кровь. Я поняла, что вряд ли смогу долго держать оборону. Печатая на стенах кровавые абрисы, я тоже залезла на подоконник и сбросила оттуда Анютика. Окно я закрыла и выскочила в коридор. Анютик от злости громила комнату.

Я позвонила бабушке на работу. 

Через пятнадцать минут приехала бабушка, а вслед за ней мама. Бабушка вызвала скорую. Посмотрев на Анютика и на обстановку комнаты, они сразу вызвали психиатрическую перевозку. Анютик впала в ступор, она не отвечала на вопросы и разговаривала только с Сергеем. Но это понимала я, а остальные ничего не знали про Сергея и смотрели на нее как на сумасшедшую. Когда, наконец, приехал психиатр, бабушка вытолкнула вперед меня, требуя, чтобы я ему рассказала все, что говорила и делала Анютик.

Мама плакала.

— За что, Господи, за что? — вскрикивала она.

Психиатр, мужчина лет сорока с несколько обвисшим лицом, терпеливо ждал. Я стояла перед ним в окровавленной пижаме, под ногами крутилась Долли и истерически гавкала. Что такое быть нормальной, проносилось в моей голове, и почему Анютик — ненормальная? Она слышит голоса и хотела выкинуться в окно. А мама? Она, что, нормальная? И аэробика, и лежание в кровати — это все нормально? А папа? Он поджег маму и Анютика, он хотел, чтобы они умерли — неужели эти люди могут считаться нормальными, а Анютик — нет?

В конце концов я сдалась и рассказала ему. Про голоса, про Сергея, про то, что в школе Анютик ничего не может учить, и про то, как сегодня утром у нее отнялась рука. 

— Как она это восприняла? — спросил он.

— Она сказала, что Сергей выключил ее руку, — ответила я. 

Психиатр покивал, мама и бабушка бросились к нему, говоря наперебой. Они хотели знать, что ждет Анютика. Зазвучали слова «стационар», «шизоаффектив», «аминазин» и другие. Большинства этих слов я не знала, в тот день они как бы кивнули мне, здороваясь: давай, что ли, знакомиться, нам еще долго вместе... 

Анютика забрали в Ганнушкина. Мама с бабушкой откупорили бутылку коньяка и обсуждали, как все это скрыть в школе. «Что сказать?» — все время повторяла мама. Бабушка сказала, что школа — это полбеды, теперь главное — упросить врачей насчет диагноза. Чтобы F не ставили. 

— F? — переспросила мама.

— Ты совсем отупела, все забыла? — разозлилась бабушка. — Если попала уже в Ганнушкина, без диагноза она не выйдет. Надо взятку давать, просить, чтобы невроз поставил или хотя бы шизоаффективное расстройство, могут же шизувлепить! Представляешь, как ей с шизой потом жить? Ни в институт не поступит, ни на одну работу не возьмут… На учет ведь теперь обязательно поставят…

Мне навещать Анютика не разрешали. Мама только бралась передавать мои записки ей, но я не знала точно, передает она их или нет. Потянулись совсем мрачные дни. Я была все время одна — и дома, и в школе. Я затаилась и каждый день ждала, что Анютика выпустят из дурки. Разумеется, я не строила иллюзий на тему психического здоровья Анютика, но я почему-то была уверена, что в больнице ее вылечат. И домой она вернется такой же, какой была до голосов. Так прошел месяц, потом второй месяц. Мы справили Новый год. Наступили зимние каникулы. На стене рядом со своей кроватью я написала ручкой Alleinsein. 

До папы трагические новости о судьбе Анютика дошли с некоторым запозданием, я подозревала, что мама с бабушкой нарочно скрывали от него информацию до Нового года, чтобы был повод потребовать не только подарки, но и деньги на лечение, которое осуществлялось совершенно бесплатно. Папа приехал второго января с кроссовками, которые очень мне понравились, но оказались тридцать пятого размера. Я носила тридцать шестой. 

— Будешь чай? — спросила мама, когда папа очутился на кухне и сел за стол. 

Папа кивнул. Мама поставила перед ним заварочный чайник с отколотым носом и чашку. Папа взял чашку в руки и начал внимательно ее рассматривать. В кухню пришла бабушка и села напротив. 

— Лекарства очень дорогие, — сказала она. 

— Нужно в больницу фрукты возить, врач сказал каждый день, — высказалась мама. 

Ничего не отвечая, папа подошел к раковине, включил воду и помыл чашку. Потом он вернулся на свое место, поставил чашку на середину стола и сказал:

— Вот так вот должны выглядеть чистые чашки. 

Эти слова произвели эффект бомбы. Мама и бабушка взвыли, как в припадке. Они наперебой орали, что у них нет времени заниматься фигней, что если папа не хочет знать своих детей, то пусть идет в жопу. 

— Я хочу знать своих детей, просто нужно мыть посуду, — говорил папа. 

Я заплакала. Папа сказал, что не видит никакой возможности находиться у нас, и попросил разрешения забрать меня с собой на пару дней. Естественно, ему не разрешили. Он поцеловал меня и ушел. Бабушка не могла успокоиться до вечера. Она говорила, что им с мамой удалось разрушить папин подлый план, состоявший, по ее мнению, в том, чтобы не дать им денег, а меня отвезти «к своей шлюхе». Денег мама с бабушкой, и правда, не получили, но и шлюхе, несомненно, досталось. Она не получила меня, и, таким образом, папа был посрамлен.

В тот вечер мы с мамой смотрели телевизор до ночи. Какой-то фильм про женщину с сильной волей, которая, опустившись на самое дно, нашла в себе мужество вернуться к нормальной жизни, а заодно отомстить всем своим обидчикам. Видимо, я заснула перед телеком, и мама отнесла меня в кровать. Во всяком случае, проснулась я именно там, среди ночи, очень хотелось писать. Я встала и пошла в туалет. Вернувшись в комнату, я увидела себя, лежащую на кровати. На несколько секунд у меня перехватило дыхание. Я поняла, что мне надо любой ценой вернуться в себя, но это плохо получалось. Я легла на свое тело сверху, я попыталась раскрыть себе рот, чтобы влезть в него, я прыгала на себя, как это делали герои мультфильмов, но все было бесполезно. Из стен шел какой-то гул, за стенами явно был кто-то, кто видел мои попытки. Если я не вернусь в свое тело, что же будет? — думала я в отчаянии. — Кто тогда пойдет в школу? Может быть, мысль о школе меня подстегнула, а может, я просто случайно нащупала правильный путь, но я вдруг оказалась внутри себя. И вздохнула. 

Утром я проснулась совершенно разбитой, я перестала чувствовать свое лицо. Не могла поднять брови, не могла шевельнуть губами. Правда, к обеду это прошло. 

Следующей ночью все повторилось, это стало повторяться каждую ночь. Я выходила из тела и не могла в него вернуться. Однажды я увидела в комнате что-то похожее на силуэт мужчины. Сначала я подумала, что это папа, а потом меня пронзила мысль, что за мной пришел Сергей. Все, что творится со мной, по его вине. Он лишился Анютика, в Ганнушкина ему ее, наверное, не достать, и теперь он мучает меня. Наутро я еле встала, пробуждение в состоянии полного бессилия постепенно стало для меня нормой. Бабушка отправила меня вынести ведро. Около мусоропровода я встретила соседку тетю Раю с верхнего этажа.

— Здравствуй, Юленька, — сказала она. — Ты что-то бледная.

— Здравствуйте, — сказала я, — а вы знали Сергея и Ирину? Они тут жили раньше.

— Конечно, знала, — тетя Рая даже улыбнулась. — Ирочка мне до сих пор звонит. А Сережа… какая трагедия, такой талантливый художник был. 

Анютик вернулась домой в конце зимы. Прежней ее назвать было трудно. Она почти не разговаривала, много ела и сидела часами, не меняя позы. Что бы я ей ни предлагала, она отказывалась, никаких желаний у нее не было, если не считать желания есть. Бабушка каждое утро выдавала ей четыре таблетки — две коричневых и две белых. Анютик их покорно заглатывала. В школу она ходить не могла, и ее перевели на домашнее обучение. Впрочем, толку от этого не было, потому что учиться она не собиралась. Мы по нескольку раз читали одно и то же предложение из учебника русского, но смысла слов она не понимала. Бабушка вышла на пенсию, потому что теперь они с мамой опасались оставлять Анютика без присмотра. Однажды, когда я, измотанная ночными кошмарами, вернулась из школы и, как сомнамбула, вытаскивала учебники из сумки, она сказала:

— Все дело в таблетках. Из-за них я такая. 

— Тогда не пей, — сказала я.

— Она заметит, — Анютик кивнула на дверь, имея в виду бабушку.

— Делай вид, что глотаешь, а потом приноси в комнату и отдавай мне, я буду выбрасывать на улице. 

Прекратив пить таблетки, Анютик уже вечером почувствовала улучшение. Окончательно она пришла в себя через неделю. Мама и бабушка очень радовались. Весной нам даже разрешили гулять. Мы пошли в парк, сели на лавочку, и я, торопясь и глотая слова, рассказала ей про свои выходы из тела и про Сергея, которого я теперь видела в комнате почти каждую ночь. 

— Замолчи! — оборвала меня Анютик. — Не говори никому! Самое тупое, что ты можешь сделать, это рассказать про то, что с тобой происходит, маме или бабушке. А особенно врачам! 

— Но я же не в себе! — сказала я. — Я не могу так жить…

— Притворяйся нормальной — это все, что ты можешь сделать. Как и я. Если ты поддашься им, тебя заберут в дурку. А это самое страшное...

— Но тебя же вылечили! 

— Ты совсем, что ли? — Анютик даже рассмеялась. — Это вылечить нельзя. Меня кололи до того, что пена изо рта шла, а потом я просто сказала, что голоса исчезли. Если бы я не сказала, они бы меня и дальше кололи. — Она внимательно на меня посмотрела. — Если бы от шизы существовало лекарство, был бы хоть один, кто вылечился. Но таких нет. 

— И что теперь? — удивилась я. — Так всю жизнь жить? С голосами и… с Сергеем?

— Выбора-то особого нет, — сказала Анютик. — Лучше жить дома, чем в дурке.

— Я боюсь, что когда-нибудь не смогу вернуться в себя, — сказала я. 

Анютик задумалась. Потом она сказала, что в захваченную Сергеем руку чувствительность вернулась, как только мы начали драться на подоконнике. По ее словам, связь с рукой как будто потерялась за ночь, а боль, неизбежная в схватке, соединила разрозненные части: сознание и мясо. Я подумала, что если начну себя резать — дурки мне точно не избежать. Мы встали с лавки и пошли в ларек за мороженым. 

Я похудела на пять килограммов, на уроках ничего не соображала, спала урывками — по тридцать-сорок минут. Больше всего я боялась, что появятся голоса — для меня это стало главным критерием потери рассудка. Голосов не было, но я все время что-то видела: какие-то люди показывали мне странные знаки, деревья так выгибались на ветру, что на секунду повторяли очертания лиц тех людей, но самое страшное, что все знали о том, что со мной происходит. Одноклассники, учителя, прохожие. Накануне 8 марта я заснула на уроке, а когда учительница стала меня будить, дико закричала. Класс сначала оцепенел, а потом грохнул хохот. Я вскочила и убежала. В раздевалке, когда я наклонилась, чтобы поднять свои валявшиеся на полу сапоги, меня вырвало. Я не помню, как доползла до дома, но, как только очутилась в квартире, отупляющая паника сменилась жаждой деятельности. 

Я закрылась в ванной и включила воду. Сняла одежду и села на бортик ванной. В шкафу над раковиной хранились упаковки с опасными лезвиями, не знаю, для каких целей. Мне было девять лет, и я сосредоточенно обдумывала, как себя резать. Руки — самое очевидное, самое наглядное, самое близкое. Ты видишь их каждый день, ты знаешь каждый маленький шрамик, каждое пятнышко на ногтях. Резать руки хочется неодолимо, но к чему это приведет? Следы можно скрывать неделю, месяц, два месяца, но однажды все равно все откроется. И я загремлю в психушку. Мама и бабушка настроены решительно, если они так обошлись с Анютиком, вряд ли для меня сделают исключение. А там меня ждет галоперидол. Галочка. От него глаза закатываются вовнутрь, зубы стучат, и ты не можешь остановить их, чтобы они не стучали, у тебя текут слюни, а руки трясутся так, словно ты стоишь в тамбуре несущегося на всех парах поезда. Но самое ужасное даже не в этом, а в том, что когда тебе перестают давать гал, ты окончательно сходишь с ума. Тебе так плохо, что лучше броситься под поезд. Что многие, кстати, и делают. 

Значит, руки не выход, остаются живот и ноги. Живот — это опасно, а ноги, про ноги всегда можно сказать, что лезла через забор, что каталась на велосипеде. Правда, у меня нет велосипеда, и заборов рядом нет. Я обернула бритву носовым платком и вонзила в ступню. Провела вдоль, потом вынула, снова вонзила — и сделала крестик. Из крестика в ванную закапала кровь. На своей ступне я вырезала бритвой Mude. Слово было таким красивым, что на несколько минут я забыла про Сергея, про то, что не сплю, могу не вернуться в тело, про школу, деревья, прохожих, про всю свою срануюжизнь. Я сидела на бортике ванной и смотрела на кровь. А потом заснула. Разбудил меня настойчивый стук и голос бабушки. Я перевязала ногу платком и пошла спать. Спала я почти сутки и ни разу не выходила из тела. Когда я проснулась, нога болела так, что на нее невозможно было наступить. Но эта боль возвращала мне меня, мои реальные ощущения. Не было ничего другого, кроме саднящей ноги, я чувствовала себя настолько прекрасно, что даже сделала уроки. 

Постепенно это стало единственным утешением. Как только случалось что-то плохое и я ощущала в голове опасное бурление, я шла в ванную и резала ступни. На них образовались шрамы из слов. Сначала я писала только короткие слова: Lust, Tier, Tod, потом пришло время слов подлиннее — Wahnsinn, Unschuld. Временами мне было трудно ходить, иногда я срезала старые шрамы, чтобы снова резать по живому. Сергей исчез, мои выходы из тела тоже прекратились, я поняла, что с кровью надо завязывать, и давала себе зароки такого плана: если получу пять по математике, тогда порежу ноги; если поконтрольной будет меньше четверки, не буду резать две недели. 

Без препаратов Анютик продержалась четыре месяца, потом ее снова накрыл психоз. Ее забрали в больницу, откуда она уже вышла с клеймом «F20.024» и направлением на ежемесячные уколы в районный ПНД. Диагноз расшифровывался как параноидная шизофрения, приступообразный тип течения с нарастающим дефектом личности. Бабушка мрачно заключила, что профессию в нашей стране Анютик теперь точно не получит. Мне хотелось сказать, что даже если бы Анютику в диагнозе написали «ангел восьмого легиона небесного войска», она бы все равно никакую профессию не получила, но не из-за диагноза, а из-за своих личных качеств. 

Мы осознали ошибку. Нельзя было полностью отказываться от лекарств, нужно было понижать их дозу и слезать с «каши». После второй госпитализации Анютик стала опытным пациентом и объяснила мне, что кашей называют прием нескольких нейролептиков одновременно. Это дает побочку в виде овощного сидения на диване и неконтролируемого жора. Районный доктор по фамилии Макарон оказался передовым и выписал Анютику залептин с циклодором. Он, правда, хотел 4 миллиграмма в сутки, но мы в течение двух недель сократили дозу до двух. В моем столе образовались залежи залептина. 

Анютик смотрела в будущее без особого оптимизма. Старшие девчонки в больнице рассказали ей, что чем раньше шиза тебя схватит, тем хуже прогноз. До крови, говорили они, бывает один, максимум два психоза, и получалось, что Анютик свою норму уже выполнила.

— А что после крови? — спросила я.

Анютик раздраженно дернула плечом. 

— Если думаешь, у тебя будет по-другому, ошибаешься. Следи за этим. Как только начнутся месячные, башню сорвет. 

— Но сейчас ты ведь хорошо себя чувствуешь? — не успокаивалась я, все еще надеясь на чудесное исцеление.

— На залептине, — хмыкнула Анютик. 

— Какая разница! — спорила я. — Можно пить зaлептин хоть всю жизнь, маленькая доза тебе не мешает. Ты скоро станешь совсем нормальной, вернешься в школу, и все будет хорошо.

— На какое-то время, — сказала Анютик. — Шиза — это зверь, это чертов дьявол. Сейчас она, конечно, разжала свои лапы, но она все равно рядом, я чувствую ее. Она просто ждет подходящего момента, чтобы снова схватить меня. 

И меня. Подумала я, но ничего не сказала. 

 

 

3

У мамы время от времени появлялись мужчины. Чаще всего она знакомилась с ними в клинике. О том, что мама в романе, можно было судить по поздним приходам, стыдливому застирыванию трусов, которые потом, как знак всем нам, висели на батарее в ванной, и запахам спиртного. С мужчинами мама выпивала. Разные женщины по-разному устраивают свою судьбу, в конечном счете, единственное, что от них требуется, — это прогнуться под мужика, но именно с этим, так сказать, краеугольным камнем отношений у мамы были сложности. Она с удовольствием кокетничала при знакомстве, соглашалась на свидание, потом с удовольствием выпивала и с удовольствием давала своему кавалеру. Так продолжалось два-три раза, а после мама напрочь теряла к мужчине интерес. Ей звонили, иногда мы с Анютиком, давясь от смеха, разговаривали за нее с ничего не понимающими поклонниками, один дяденька даже приходил к нам домой с букетом и коробкой зефира. Мама провела его на кухню, усадила за стол, а сама встала у раковины и начала остервенело рвать упаковку на зефире. Мужчина вызывался помочь, но она не разрешала. Потом она съела три зефира и запила водой из-под крана, мужчина попрощался и ушел. 

Соседка снизу тетя Рая каждый раз, сталкиваясь с мамой во дворе, спрашивала, не вышла ли та замуж? Мама говорила, что нет. 

— А почему? — удивлялась тетя Рая.

— Жду свою судьбу, — говорила мама сквозь зубы.

Судьба нашла ее в шиз-диспансере, в ноябрьскую субботу, в 11 утра. Мама повела Анютика делать укол и в коридоре столкнулась с Толиком. Он тоже пришел на укол. Получилась какая-то социальная путаница с шиз-диспансерами, и его перевели на наш район, временно, конечно. Толик постарел, подспился, о кино, конечно, пришлось забыть, но в глазах мамы это был все тот же весельчак со спутанной челкой, чья улыбка раз и навсегда поразила ее сердце в травмпункте. Анютик рассказала, что, поздоровавшись с Толиком, мама начала заливисто хохотать, хотя ничего даже отдаленно смешного он не говорил, а потом они оба, уколотые, и мама отправились гулять. Анютик, с кружащейся после гала головой, плелась сзади, а мама взяла Толика под руку и рассказывала ему всю свою жизнь с того дня, когда они расстались. Теперь выяснилось, что мама ужасно об этом жалела. Толик непонятно жалел или нет, но, по словам Анютика, время от времени он клал руку на мамин зад. 

Маму словно прорвало. Она говорила, как скучала по Толику, а потом и вовсе начала изъявлять желание чуть ли не немедленно возобновить с ним сожительство. Тут даже Толик проявил больше благоразумия, сказав, что теперь-то чего скрывать, мама уже догадалась, но диагноз у него был уже тогда, когда его привезли с переломом, и маме он, конечно, ничего не сказал, потому что кому ж такое понравится? Мама округлила глаза и принялась делиться историей Анютика. Дескать, сам Бог наказал ее за предательство несчастного, больного Толика, и вот, пожалуйста — у ее родной дочери такая же сволочь. Толик хмуро глянул в сторону Анютика, а потом пошутил на тему: неужели одного шизика тебе в семье недостаточно? 

Бабушкино сопротивление было сломлено в течение недели, пока Толик приходил к нам вечером, позванивая пакетом с бутылками, спал в маминой комнате, а утром накуривал кухню до такого состояния, что туда нельзя было зайти, и уходил. У него была собака, с которой надо было гулять. Естественно, мама предложила, чтобы он и собаку к нам переселил. К тому моменту, когда у нас появился Толиков беспородный черный кобель гигантских размеров, Долли уже умерла от рака прямой кишки. 

Пса звали Лютер, и ожидать, что с ним все нормально, было бы, по меньшей мере, наивно. С Долли, в общем, тоже не все шло гладко — она заходилась лаем на полчаса, если кто-то спускался мимо нашей двери по лестнице, при первом удобном случае сбегала, и ее до самой глубокой старости приходилось водить на поводке, но ее скромные кокерские габариты хотя бы не представляли угрозы для жизни. 

Толик уверял, что взял Лютера у своей знакомой, владелицы белой лабрадорши. На даче лабрадорша нагуляла щенков непонятно от кого, и якобы знакомая скрыла это от Толика, сказав, что щенки — чистокровные лабрадоры. А маленький Лютер примерно так и выглядел. Правда, когда вырос, одно ухо у него встало домиком, а второе так и осталось лежать тряпочкой, на груди шерсть почему-то завивалась колечками, а хвост больше был похож на кошачий, такой он был длинный и пушистый. Еще у Лютера были огромные ярко-белые зубы. 

Очутившись в нашей квартире, он если и пережил стресс, то виду не показал, все держал в себе. Какой-то особой привязанности к Толику пес не испытывал. Все время он проводил в нашей с Анютиком комнате, и даже спал там, на старом стеганом спальном мешке, молнии по краям мешка Лютер грыз. Мы с ним, бешено визжа, играли в перетягивание мягких игрушек, оставшихся с детства, Лютер их в кратчайшие сроки уничтожил. Первым пал заяц Вася, державший в лапах красное, бархатное сердце с надписью «ТЫ У МЕНЯ ОДНА», у Васи были непропорционально длинные, вихляющиеся лапы. Анютик хваталась за правую переднюю, я за левую, а Лютер, весело порыкивая, вцеплялся зайцу в беззащитный хвостик-помпон и тянул его на себя. Хвост оторвался практически мгновенно, и Лютер его от неожиданности проглотил, а потом два дня какал нитками. В течение недели он оторвал Васе поочередно все лапы, а потом и сердце, и зайца спустили в мусоропровод. Следующим пришел черед розового медведя Рекса (мама очень радовалась его гибели, потому, что он занимал полкомнаты), атомной кошки (она была зеленого цвета в фиолетовый горох) и тигрицы Тайги, с ней Лютер обошелся особенно жестоко: сначала он вырвал ей зеленые пластмассовые глаза, которыми тоже какал, а потом отгрыз голову.

Ел Лютер ошпаренный геркулес с печенкой, но больше всего он любил таблетки. В нашем доме в них не было недостатка, их принимали все, и то бабушка роняла в ковровый ворс парочку дозармилок и не могла потом найти, то Толик забывал принять свои транки, заботливо выложенные мамой на прикроватную тумбочку рядом со стаканом воды. Лютер как будто чувствовал таблетки по запаху, в непосредственной близости от лакомства он вдруг прижимал к голове свое стоячее ухо, подбирал губы и утыкался носом в пол. Фыркая, он следовал за запахом, а потом быстро щелкал челюстями и разгрызал таблетку. Ему нравились абсолютно все, как-то я ради интереса дала ему стрептоцид, и он съел его, не морщась, а потом добрал языком крошки. 

Поначалу гулял с псом только Толик. Мама жарко убеждала его, что и я, и Анютик просто асы по выгулу собак, видимо, ей хотелось хотя бы на полчаса остаться с Толиком наедине, но он был непреклонен. Эта непреклонность длилась месяца полтора, а потом он заболел, и мы получили неоценимую возможность впервые вывести Лютера во двор. Задача оказалась не из легких. Я весила сорок два килограмма, Анютик — тридцать шесть, а Лютер — пятьдесят. Из квартиры он вышел добровольно, сел с нами в лифт, но вот в дверях подъезда его переклинило, и он начал рваться обратно. В этот момент с улицы как раз заходили тетя Рая с племянником, увидев их, Лютер вообще обезумел — он вставал на дыбы и душил себя ошейником, его брезентовый, в узлах поводок мы с Анютиком еле удерживали, брезент скользил, и на ладонях оставались горящие розовые полосы. Тетя Рая ахала, а племянник сориентировался и закрыл первую дверь в подъезд, мы с Анютиком и Лютером теперь боролись в тамбуре два на полтора метра, пока мне не удалось открыть дверь на улицу, а Анютик не засадила Лютеру хорошего леща. Он пробкой вылетел на дорогу, и его чуть не задавила подъехавшая машина, водитель открыл окошко и покрыл нас с Анютиком матом.

Правда, у нас не было возможности достойно ему ответить: с пылающими, исполосованными поводком ладонями мы неслись за Лютером по темному двору, к детской площадке. Возле нее присела заслуженная мальтийская болонка, настолько старая, что на спине у нее местами вылезла шерсть. Хозяин болонки, жирный старик, курил, покачиваясь на носках. Завидев нас, он, слава Богу, понял, как действовать, и подхватил собаку на руки за секунду до того, как Лютер разомкнул свои колоссальные челюсти. 

— Это что такое? — заголосил старик. — Кто вам разрешает с такой собакой гулять?! Безобразие!

Мы с Анютиком стояли и смотрели, как болонка елозит грязными лапами по куртке хозяина.

— Извините, — сказала Анютик, — это не наша собака. 

Лютер деловито брызгал на грибки, как будто именно с этой целью и вышел из дома. 

— Намордник надо надевать! — крикнул дед.

Толик болел долго, физические признаки смешивались у него с психическими, и никакого конца его недомоганию было не видно. Я попросила маму купить Лютеру намордник, он не очень ему нравился, но во всяком случае с намордником его можно было спускать. Как-то вечером мы вышли с ним из подъезда, преодолев мощное сопротивление, и направились в парк. Лютер вел себя относительно спокойно, как вдруг откуда-то из темноты раздался сначала тихий свист, потом шипение, и вдруг парк сотряс оглушительный взрыв китайской петарды. Лютер замер на месте, а потом забился крупной дрожью. Я поняла, что сейчас произойдет нечто ужасное.

— Лютер, иди сюда, мой хороший, — приговаривая так, я медленно двигалась к нему.

Его тряпочное ухо на мгновение поднялось, и, ошалело зыркнув на меня, Лютер кинулся через дорогу, по направлению к нашему дому. Завизжали тормоза, мощные матерные выкрики накрыл залп второй петарды. Мы с Анютиком, размахивая поводком, неслись за Лютером. Когда мы добежали до нашего подъезда, Лютер метался перед дверью, как подстреленный. Я сделала новую попытку посадить его на поводок, но он то ли не узнал меня, то ли решил, что это я взрываю петарды, и вдруг прыгнул к закрытой на ржавый замок двери в подвал. Дверь была железная, еще советского производства, между ней и проемом находился зазор не больше пятнадцати сантиметров. Лютер просунул в него морду, потом стремительно пролез в щелочку целиком — и исчез в темноте. Мы с Анютиком пораженно смотрели на запертую подвальную дверь. 

— Лютик, — неуверенно позвала я.

Сначала все было тихо, но спустя минуту из щели высунулась черная Лютерова морда и издала жалобный скулеж. Я осталась с ним, а Анютик побежала домой. Минут через пятнадцать подошли мама в пальто, надетом на халат, и Толик. Он подергал дверь, а потом присел перед ней и задал коронный вопрос.

— Как он туда пролез?

Я рассказала, что в парке какие-то идиоты взрывали петарды, и Лютер испугался и убежал. К счастью, побежал он к дому. Но в подъезд зайти почему-то не захотел и кинулся в подвал. Наверное, страх подстегнул его, и он просочился в такую узкую щелочку. 

— Единственное, что я могу сделать, — Толик почесал за ухом, — это найти петарду и взорвать ее здесь. Чтобы он опять испугался и выскочил наружу.

— Ты в своем уме?! — возмутилась мама. — А если он умрет от разрыва сердца?

Мы посовещались, и мама пошла звонить в ДЭЗ, чтобы они прислали слесаря. Он пришел еще минут через сорок, правда, не с тем ключом. Нужный ключ искали дополнительные полчаса, после чего дверь в подвал, наконец, открылась, и Толик выволок оттуда приседающего, на подламывающихся лапах Лютера. Мама вопила, чтобы он не усугублял и без того сложную ситуацию, но Толик не послушал и все равно избил его поводком. Лютер вскрикивал, как-то по-дельфиньи, а когда мы вернулись домой, лег в коридоре, положив морду на передние лапы. Я шла из ванной в свою комнату и увидела, что глаза у него совершенно мокрые. Видимо, он плакал.

То ли оскорбление, нанесенное Толиком, превосходило меру терпения Лютера, то ли заточение в подвале закрепило какой-то порочный рефлекс, но он вообще перестал подходить на улице. Поймать его было невозможно. А не спускать с поводка тоже было невозможно, потому что он тянул, как поезд. Каждая прогулка превращалась в мучение. Сначала или Толик, или мама, или мы с Анютиком срывали глотки, на разные лады призывая Лютера, потом делали вид, что убегаем от него (иногда он бежал вслед, иногда нет), а потом часами стояли у подъезда — нужно было улучить момент, когда он на спринтерской скорости несется к двери, и распахнуть ее перед ним. В лифт Лютер почему-то тоже перестал заходить. Ворвавшись в подъезд, он скачками несся вверх по лестнице, добегал до восьмого этажа и водопадно ссал оттуда в пролет. Жильцы восьмого этажа обещали написать на нас жалобу. 

 В школе Анютик по-прежнему просто присутствовала, какие-то сведения до нее, конечно, доходили, но, скорее, по случайности. Если в младших классах это еще прокатывало, то с неумолимым усложнением школьной программы перестало. Ежиков, несущих на своих иголках грибочки, Анютик могла пересчитать, но вот абстрактные понятия разбивались об ее ум, как волны об скалу. Интегралы, синусоиды и косинусоиды, параболы и оси координат воспринимались как бред сумасшедшего. Какого хрена все это надо было учить? Я остервенело высчитывала в тетрадках Анютика директрисы и фокусы параболы, но когда к ним добавились химические уравнения с непостоянной валентностью, я взвыла. Я физически не могла учиться еще и за Анютика. Мама посовещалась с учительницей по алгебре, предварительно выставившей Анютику 2/2 по городской контрольной, и приняла решение нанять репетитора. Им согласилась выступить бабушкина пациентка Марина Александровна, она как раз вышла на пенсию после сорока пяти лет преподавания математики в средней школе. Марина Александровна заломила невиданную цену — 100 долларов за сорок минут, и Толик сказал, что столько берут за подготовку в вуз, но бабушка возмутилась. Марина Александровна больной человек, у нее гипертония, и за эти сраные 100 долларов ей придется ездить к нам с Юго-Западной. Даже не с самой Юго-Западной, это было бы слишком легко, а из Олимпийской деревни. Оттуда до метро на автобусе пятнадцать минут, и автобусы, между прочим, не ходят, нужно на маршрутку садиться, а в них пенсионное удостоверение не действует. 

Дорога и впрямь чудовищно Марину Александровну изматывала. Приезжая к нам, она раздевалась, распространяя сладкий дух классического парфюма, садилась за стол, и пока Анютик раскладывала тетрадки, интересовалась, нет ли у нас чего-нибудь поесть? Ела Марина Александровна все, ее устраивали и пирожные, и вчерашний борщ. 100 долларов скромно поджидали ее в конвертике в прихожей. Алгебра бывшую учительницу не слишком интересовала. Обычно она жевала, рассевшись за столом и засыпая учебники крошками, рассказывала, какой красавицей была в молодости, как за ней увивались мужчины и какие романы она закручивала на отдыхе в Гаграх и Дагомысе. Своего мужа по имени Алик Марина Александровна не слишком жаловала, к тому же, как я поняла, у них была не совсем здоровая дочь, и Марина Александровна утверждала, что в этом виноват именно Алик. Анютик, только чтобы не заниматься, подстегивала словесный поток училки, задавала наводящие вопросы, и в итоге мы тридцать пять минут слушали про грузина Гелу, который никак не мог успокоиться после секса с Мариной Александровной в номере гагрского пансионата и названивал с угрозами Алику, а в оставшиеся пять минут Марина Александровна быстро решала заданные Анютику задачки, попутно объясняя свои действия.

— Это же элементарно! — приговаривала она.

В тот вечер пошел дождь, и мама полтора часа мокла у подъезда, не в силах загнать Лютера домой. Зонтик она не взяла. Вернувшись, мама выдвинула Толику ультиматум: или он начинает воспитание собаки, или она, когда Толик в очередной раз пойдет в ПНД на уколы, отвезет Лютера на окраину и там выкинет, потому что он, конечно, очень хороший пес и мы все его полюбили, но так жить больше нельзя. Вряд ли Толик поверил, что мама сможет выкинуть Лютера на улицу, но и его пес прилично достал. На следующий день мама нашла в Интернете телефон частного кинолога по имени Алексей Ивашов, который взялся перевоспитать Лютера индивидуально. 

Алексей оказался уголовного вида парнем в спортивных штанах с провисшими коленками, когда он говорил, немного скашивая на сторону рот, в глубине мелькал золотой зуб. Опыт его работы с собаками никто, конечно, не догадался проверить, но на Лютера он действовал подавляюще с самого начала. А началось все с того, что Алексей позвонил в нашу дверь, мы с Анютиком открыли ее под громоподобное гавканье Лютера, а затем продемонстрировали кинологу наше, так сказать, классическое гуляние. Лифт, битки в подъезде, беготню на улице, ожидание и финальное ссанье на восьмом этаже. Алексей, кажется, был впечатлен. 

Он сказал, что первым делом мы должны научить Лютера подходить к нам на улице. Для этого требовалось не кормить его два дня, а потом выйти на прогулку с полными карманами колбасы и приманивать его ей. За каждый подход давать кусочек, и таким образом Лютер поймет, что бежать к хозяину, когда его зовут, вовсе не страшно, а даже и приятно. 

Лютер не очень понял, почему его миска не наполняется печенкой и геркулесовой кашей. Сначала он печально лежал рядом с ней, потом пытался выпрашивать у стола, но Толик так на него рявкнул, что он убежал в коридор. Через два дня снова приехал Алексей, и мы, как и договаривались, вышли во двор, где начали швырять ослабевшему Лютеру нарезанную на какие-то голубиные порции салями. Особенного рвения в учебе пес не проявлял, но Алексей уверял, что положительный сдвиг налицо. Потом мы втроем сели на скамейку, Алексей закурил.

— А у вас есть собака? — спросила Анютик.

— Да, — ответил он, — немецкая овчарка.

— Она слушается? — сказала я.

Алексей презрительно скосил рот:

— Девочка, даже если по улице будут ходить слоны, она будет смотреть только на меня.

В этот момент околачивавшийся рядом Лютер вдруг подпрыгнул и вцепился Алексею в лицо. Мы с Анютиком даже не успели вскрикнуть. Алексей вздохнул, ткнул Лютера кулаком в грудь, тот отлетел, и мы увидели разорванный в клочья нос кинолога. Кожа свисала лоскутками, из-под нее толчками выходила кровь, все вместе это напоминало тарелку со спагетти болоньез. Алексей вскочил со скамейки и, прижимая ладонь к носу, побежал со двора. Лютер, виляя хвостом, подошел к нам. Я выгребла из карманов остатки колбасы и отдала ему. 

Вечером случился скандал. Маме позвонил Алексей и сказал, что в травмпункте ему наложили пятьдесят швов. Он потребовал моральную компенсацию в размере почему-то тридцати тысяч рублей, а иначе собирался подавать на нас в суд. Мама орала, что Лютера надо немедленно усыпить, мы с Анютиком рыдали. Толик мрачно курил, а потом сказал, что кинолог — мудак, и еще бы Лютер на него не кинулся, если его два дня не кормили. Мама на всякий случай плотно накормила Лютера. 

На следующий день к нам пришла Марина Александровна, и я принесла ей винегрет с черным хлебом. Плавно потек рассказ о Нугзаре, с которым Марина Александровна трахнулась в купе поезда, следовавшего по маршруту «Москва — Батуми», и прервал его новый бросок Лютера, на этот раз он, к счастью, всего лишь прокусил ей щеку. Ситуация выходила из-под контроля. Лютер бросался без предупреждения и, что самое неприятное, сразу в лицо. Марину Александровну заткнуть было сложнее, чем Алексея, к тому же на ее сторону встала бабушка. Она сказала, что это просто хамство и дебилизм — чтобы педагог приходил в дом, а там его кусала такая вот беспардонная собака. Мама названивала каким-то своим знакомым в Ногинск, которые сто лет назад говорили ей, что у них там хозяйство и нужна сторожевая собака. В Ногинске никто не брал трубку. Толик сказал, что и он согласен — так дело не пойдет. Но все-таки Лютер — его любимец, он его на ладошке держал, как-то жестоко его сразу в Ногинск. Надо дать ему последний шанс, всем немножко успокоиться, может, и он тогда перестанет рвать людям морды

Спокойствие длилось ровно неделю. В пятницу мама с Толиком праздновали годовщину своих романтических отношений. На столе были свечи, торт в форме сердца, салаты из кулинарии и мясная нарезка. Пили белое вино, причем настолько увлеченно, что к девяти вечера выпили две бутылки. На такие случаи в соседнем с нашим домом существовал «Ароматный мир», но там была загвоздка в виде кассирши. Одна кассирша была нормальная и легко отпускала бухло мне или Анютику, когда нас туда посылали, а другая почему-то артачилась. Мама с Толиком не знали, какая именно кассирша работает сегодня, и решили идти за вином самостоятельно, чтобы не терять время, на случай, если нас с Анютиком развернет эта недотраханная стерва. 

Мама вошла в магазин, а Толик с Лютером на поводке ждали ее на улице. В зале действительно сидела плохая кассирша и зло косилась на маму, выбиравшую полусухое вино из ЮАР. Наконец мама с Толиком, обнявшись, пошли к подъезду под воркование бутылок в пакете, как Толик вдруг поскользнулся и упал. Ничего страшного, даже не ушибся, просто потерял равновесие. Однако этого хватило, чтобы Лютер бросился на него и чуть не прокусил ему горло. Толик увернулся, и собачьи челюсти сомкнулись на воротнике его куртки. Мама от неожиданности ударила Лютера пакетом по голове — тоже удачно: Лютер отскочил, а вино не разбилось. Они вернулись втроем домой, открыли новую бутылку, но нам с Анютиком стало понятно, что это конец. Мама принесла на кухню ноутбук, они что-то искали, а потом звонили. Я услышала, как мама спрашивает:

— А может, завтра лучше?

Толик сказал:

— Нет, завтра я протрезвею и не смогу.

Ближе к полуночи к нам приехали собачьи убийцы. Лютера затащили в кухню. Мама вышла оттуда, вытирая слезы, остался только Толик. Он сидел на табуретке, свесив руки и смотрел на пса, которому стягивали бинтом морду. Потом Лютеру сделали укол, он лег под стол, Толик закурил. Через пятнадцать минут все кончилось. Мама дала убийцам простыню, и они понесли по коридору к входной двери тело Лютера. С закатившимися глазами и высунутым красным языком. Мама с Толиком еще два раза ходили в магазин и так нажрались, что половину субботы лежали в кровати. На моей ноге появилось слово Ohr.

 

 

4

Анютик находилась в трехлетней ремиссии, ей исполнилось одиннадцать, и она два года как вернулась к обучению в школе. Она принимала по два миллиграмма залептина, а циклодор ей заменили на соли лития. Главной побочкой залептина оказался повышенный мышечный тонус, Анютик не могла сидеть на одном месте дольше минуты, и уроки по-прежнему были для нее мучением, хотя теперь и по другой причине. Я не принимала таблетки, но с сидением на месте и у меня были явные сложности, то же самое можно было сказать о Толике. Но если мы с Анютиком часами кружили по улицам, то он после смерти Лютера на улицу выходил неохотно и шатался у нас дома по коридору. Каждый день, с трех до пяти. 

В любую погоду мы выходили из дома и проходили когда восемь, когда десять километров по городу. В основном, конечно, в своем районе. Мы знали всех местных психов, которые точно так же, как мы, носились по улицам только потому, что от неподвижности им крутило внутренности. Был дед со старым доберманом — эту парочку мы называли «восьмерка»: гуляя, дед и доберман выполняли сложный ритуал. Дед делал шаг, а доберман умудрялся подлезть ему под ногу, дед делал второй шаг, и доберман по траектории восьмерки выходил с другой стороны. Потом все повторялось. Еще были «сестры» — высохшие, бесплодные близняшки, которых мы всегда встречали в двух состояниях. Либо они шли, держась за руки, и что-то обсуждали, ажиотированно вскрикивая, либо обсуждение уже успело привести к скандалу, и они шли на расстоянии двух шагов, глядя в разные стороны. На их лицах читалась обида. Замыкал это сомнительное общество маленький, худой человек в черном берете, одновременно похожий на Бродского и Мандельштама. Он всегда ходил с синей хозяйственной сумкой, говорил сам с собой, шел ровно, а потом вдруг бросался бегом, непонятно куда и от кого. 

Мой образ жизни не предполагал дружбы с девочками. Их дурацкие занятия были мне неинтересны, а разговоры скучны. По правде говоря, до тринадцати лет то же самое относилось к мальчикам, и я даже наивно надеялась прожить свою жизнь, не соприкасаясь с людьми. У меня не получилось. 

В тринадцать лет начались месячные, а вместе с ними пришли неотвязные мысли о мужчинах и о том, чем с ними, при благоприятных условиях, можно заняться. Мне было глубоко плевать, о каких мужчинах мечтать, — любой, кого я встречала на улице, становился первым кандидатом в мои фантазии. Мальчик, старик, урод — все это меркло перед тем простым соображением, что у каждого из них есть член. Ночью, когда все в квартире затихали, мы с Анютиком подтаскивали к кровати магнитофон и настраивались на шоу Жени Шаден. Там обсуждались проблемы трансвеститов, проституция, какие-то мужики жаловались, что их подружки не дают им в зад, женщины звонили с целью узнать, нормально ли то, что вечером они выходят на трассу, останавливают машины и спрашивают водителей, не желают ли те минет? Мы истерически, до дрожи хохотали, прижавшись друг к другу, а утром еле могли разлепить глаза. Днем, когда бабушка уходила в магазин, мы звонили на секс-линию и, сколько позволяло время, слушали стоны операторш, которых якобы именно в этот момент кто-то яростно драл. В конце месяца приходили огромные счета, и начинался скандал, потому что мы молчали в тряпочку, а мама думала, что на секс-линию звонил Толик. Толику же было, по-видимому, наплевать, что о нем думали, и он не считал нужным защищаться. 

Как-то весной я заснула, наслушавшись Жени Шаден, а проснулась от того, что кто-то держал меня за шею и входил в меня сзади. Это было так сладостно, что я даже застонала, подчиняясь ритму. Только потом возникла мысль, кто может такое делать со мной в моей кровати, когда на соседней спит Анютик? Неужели Толик? Но это невозможно, я бы услышала, как он входит в комнату. Я попробовала поднять голову, но мышцы как будто сковало, мой нос тыкался в подушку, я хотела крикнуть, что задохнусь, но вдруг все кончилось. 

Следующей ночью я решила не спать, чтобы разобраться в происходящем. Если ко мне приходит Толик, то он, конечно, придет опять, а если не Толик, то я хотя бы узнаю, кто это. Я лежала на спине с открытыми глазами, когда прямо из стены вдруг вышел мужчина и встал над моей кроватью. Он видел, что я не сплю, и просто смотрел на меня. Мужчина был высокий, в белой майке, волосы темные. 

— Ты кто? — спросила я шепотом.

— Сережа, — сказал он.

— Ты снизу, что ли? — спросила я.

Он кивнул. Я почувствовала себя в относительной безопасности, ведь это был Сергей.

— Ты можешь трахнуть меня? — спросила я, отбрасывая одеяло.

— Я не могу, — ответил он, — ты же живая, а я — дух.

— Но мне очень надо с кем-то трахнуться, — начала убеждать я, — может, все-таки у нас получится?

— Ну, можно попробовать, — согласился Сергей.

Он приспустил штаны и лег на меня сверху. Ничего почему-то не получалось. Я начала злиться.

— Вчера же все нормально было! — сказала я.

— Это не я вчера у тебя был, — лицо Сергея было теперь совсем близко, но размыто, как будто я смотрела на него через залапанное стекло.

— А кто же у меня был? — удивилась я.

— Один демон, — сказал Сергей.

Я молчала, и он, похоже, обиделся. Встал с меня, подтянул штаны и шагнул в стену. Я несколько раз тихо его позвала, но он больше не выходил. 

По дороге в школу я рассказала о ночном происшествии Анютику. Она слушала довольно хмуро.

— Что такое? — спросила я. — Не веришь мне?

— Я верю, — Анютик смотрела в землю, — но это плохо. Тебе надо пить таблетки.

— Таблетки? — изумилась я. — Ты… ты, что, думаешь…

— Никакого Сергея не существует! — крикнула Анютик. — Это все только в твоей голове. И если не будешь пить таблетки, закончишь, как я!

— Да это маразм! — крикнула я. — Что, я должна жрать твой залептин? Без рецепта врача?!

Непонятно, с чего вдруг меня проняла такая щепетильность в вопросах приема лекарств.

— Любой врач скажет тебе пить залептин, — отрезала Анютик, — потому что это оптимально. И другого все равно нет. А иначе у тебя начнется психоз, ты что забыла, что я тебе говорила про месячные? На них все слетают.

Я обиделась на Анютика и первые три перемены к ней не подходила. На географии, правда, у меня в голове прояснилось. Может, действительно, обострение? Никто в этой реальности не ходит сквозь стены, и даже если нормальный человек увидит кого-то, выходящего из стены, он как минимум испугается. Я же восприняла появление Сергея как нечто само собой разумеющееся. Почему? Потому что у меня психоз, ответ на поверхности… Можно, конечно, порезать ноги, но почему бы не попробовать залептин? Анютик держится на нем четвертый год, значит, и мне он не повредит. Главное, начать сегодня же, пока еще сохраняется критика к тому бреду, что творится у меня в голове. 

После географии я попросила у Анютика прощения. Дома выпила две таблетки залептина. Ощущения были просто кошмарные. Я даже представить не могла, что эффект от таблеток может быть настолько мгновенным. Не успела я поставить в раковину чашку, из которой запивала залептин, как начала кружиться голова. Желудок поднялся к горлу и встал там, мешая дышать. Анютик помогла мне дойти до комнаты. Одна бы я не дошла. 

В каждый сустав словно бы выдавили тюбик клея, я с трудом передвигала ноги. Волосы упали на лицо, но у меня не было сил убрать их. Я сидела и пятнадцать минут думала — стоит ли поднять руку, чтобы убрать волосы, или лучше так все и оставить. Состояние усугублялось, и вопрос отпал сам собой — я уже просто не могла поднять руку и заправить волосы за ухо. Анютик сказала, что так только первые дни, максимум — неделю. Потом я привыкну. Мне не очень-то хотелось привыкать к такому самочувствию, но говорить ничего тоже не хотелось. 

В голове дул серый ветер. Если раньше мой мозг клокотал, картинки сменялись с бешеной скоростью, мысли прыгали, раз в полминуты скатываясь на обобщенный, ничейный член, то после приема залептина все это как будто стерли ластиком. Я не хотела, чтобы так было. Я хотела стереть только Сергея, может, еще член… Хотя нет, член лучше было бы оставить, просто немного подсократить объемы его присутствия. А получилось, что вместе с Сергеем и членом я лишилась всего, что привыкла считать собой. На диване сидело лишь тело, я могла заключить, что оно мое, только из-за тянущей боли в стопе, которую два дня назад опять порезала. Правда, в тот момент мне не было страшно, не было особенно обидно. Под залептином я чувствовала лишь слабое сожаление, что жизнь превратилась в такое вот говно, как-то развить эту мысль у меня не получалось. 

Анютик сказала, что смысл нейролептиков именно в этом. Не дать шизофренику развить никакую мысль. Потому что мы хватаемся за мысли, мы обдумываем даже то, что у нормальных людей доведено до автоматизма, и однажды мы так глубоко зарываемся в собственное подсознание, что оно начинает с нами говорить. Думаешь, я хочу пить эту мерзость? — спросила она. — Да никогда. Я все время вспоминаю, какой счастливой была в психозе, только тогда я и жила-то по-настоящему. 

— Тебе будет лучше, — пообещала она, — уже завтра, вот увидишь.

Завтра мне не было лучше. Все то же оцепенение, равнодушие, скованность. Я не пошла в школу. Когда мама отбыла в свою клинику, а бабушка потащилась за пенсией, я постучалась к Толику. Он открыл мне и вернулся к занятию, от которого я его оторвала внезапным вторжением. Он сидел за столом, рвал листы А4 на мелкие клочки и курил.

— Толик, — прохрипела я, — что ты принимаешь?

— Седоквель, — ответил Толик, ничуть не удивившись.

— Слушай, Толик, — мне было так тяжело говорить, что на лбу выступил пот, — дай мне свой седоквель, мне очень плохо от залептина.

— Аза вообще дерьмо, — сказал Толик, — ходишь, как деревянный, и выворачивает круглые сутки.

Он встал из-за стола, подошел к шкафу и протянул мне початую упаковку. 

— Наслаждайся, — сказал он. 

Я приняла седоквель, и, как ни странно, мне полегчало. Я, конечно, по-прежнему была деревянной, но меня хотя бы не тошнило, и некоторые простейшие соображения удавалось удерживать в сознании. Скажем: дойти до своей комнаты. Закрыть задвижку в туалете. Глаза слипались, но не от желания спать, а от нежелания ничего вокруг видеть. Я легла на кровать Анютика и накрылась одеялом. Не знаю, сколько я так лежала, но вдруг почувствовала, что кто-то гладит меня по голове. Сквозь опущенные ресницы я увидела Сергея, он опять был в белой майке.

— Бедная девочка, — говорил он тихо, — бедная маленькая девочка. 

Все бесполезно, подумала я. 

Анютик сказала, что в вопросах совместимости с лекарством каждый шиз индивидуален. Кому-то подходит залептин, кому-то нет. Ей, например, на ура шел аминазин, хотя большинство в дурке от него просто загибалось. Главным, по ее мнению, было переждать весну, потом можно будет сократить дозу седоквеля или совсем его бросить. Во всяком случае, до осени. На седоквеле я закончила учебный год, правда, в дневнике были сплошняком тройки, но меня это в тот момент меньше всего волновало. Единственную пятерку по литературе мне обеспечил, несомненно, седоквель — целыми днями я лежала на диване и читала. Сначала художественную литературу, за месяц я прочла все, что собирало пыль у нас дома. Потом пришлось читать книги по обустройству огорода, которые собирала зачем-то мама, на это у меня ушло четыре дня, после них я начала плотно осваивать медицинские справочники бабушки. Лекарство действовало на меня странно. До него мой мозг был квартирой с большим количеством заполненных истерической похабщиной комнат и огромным длинным коридором, который должен был соединять их, то есть обеспечивать элементарную причинно-следственную связь между мыслительными импульсами, но почему-то не обеспечивал. Мысли наскакивали одна на другую, члены прыгали на тетрадках по алгебре, из стен выходили мертвые и включали шоу Жени Шаден. Седоквель навел в этом бардаке порядок, но тоже своеобразный. Как новый хозяин дома, про который поговаривают, что раньше там был притон, он запер все комнаты и расчистил коридор. Теперь мои мысли не могли выбраться из-под замков, зато открылись бесконечные пространства, требующие причинно-следственного заполнения. Я читала страницу и запоминала ее в мельчайших подробностях. Вечером Анютик меня проверяла. 

— Брадиаритмия! — азартно выкрикивала Анютик, держа на коленях «Справочник терапевта».

— Синдром слабости синусового узла используется для обозначения нарушений функций синусового узла, приводящих к брадиаритмии, — тарабанила я.

Я помнила не только текст, но даже страницу, на которой он был напечатан. Я помнила, в какой части страницы находилась статья про брадиаритмию, и что выше нее был конец статьи про брадикардию, а ниже — статья про бред, но короткая, со ссылкой на раздел «Психические и психоневрологические заболевания». 

Анютик закончила год с двумя двойками — по русскому и по алгебре, Марина Александровна, по понятным причинам, отказалась с ней заниматься. Маму вызвала классная руководительница, не для того даже, чтобы ругаться, а просто, чтобы понять, как дальше быть с Анютиком. Мама подарила ей шанель номер пять и пообещала, что за лето Анютик обязательно подтянет русский и математику. 

— Алгебру, — подсказала классная, — математика у нас была в начальной школе. 

В первых числах июня позвонил папа и предложил забрать нас с Анютиком на летние каникулы. Мама с бабушкой изо всех сил противились. Не тому, конечно, чтобы мы провели хотя бы лето в относительной чистоте и достатке, а разлагающему влиянию папиных шлюх. Бабушка даже вообразить не могла такого кошмара, чтобы ее внучки жили в доме, где обитает еще и женщина, с которой понятно в каких отношениях состоит их отец. Что касалось отношений мамы и Толика, то они, разумеется, были «нормальными», а вот спрогнозировать папино поведение бабушка не могла. А вдруг он решит заниматься со своей шлюхой сексом прямо у нас на глазах? Меня, впрочем, даже такая экзотическая перспектива не слишком пугала — все свое детство я только и слышала, что про папиных шлюх, и провести летние каникулы, наблюдая их в действии, казалось в чем-то даже логичным.

Утром пятого июня папа привез нас в свой дом. В кухне заменили столешницу. Среди сковородок розовой меди теперь хозяйничала некая Таня, тоже с приличным бюстом, как папа любил. Таня встретила нас приветливо. Папа побыл дома минут двадцать и, убедившись, что все хорошо, уехал на работу. Мы с Таней приготовили обед, сходили в магазин за мороженым, а потом засели в саду. Таня выражала большую радость от того, что мы, наконец, к ним приехали, потому, что папа по нам скучает. Анютик сказала, что хочет спать, Таня отправила ее в дом. Потом приехал папа, мы жарили шашлык, и Анютик выпала из поля нашего внимания. Конечно, Таня наивно верила, что она спит, но уж мы-то с папой могли бы предположить, что это не так. Наутро выяснилось, что Анютик обокрала Таню. Она вытащила ее драгоценности из бархатных коробочек, в которых папа их дарил, и спустила в унитаз. Зачем она это сделала, Анютик ответить не могла. Таня плакала и все время трясла свои коробочки, как будто надеясь, что хоть одно колечко Анютик пропустила и вот сейчас оно выпадет. Папа наорал на Таню. Чтобы она заткнула свою пасть, вытерла сопли и так далее. Потом он посадил нас в машину и привез обратно домой. Он высадил нас у подъезда и уехал. Анютик побежала набирать код. 

— Подожди, — сказала я.

Она остановилась. Я подошла к ней и изо всех сил дала ей в морду.

Дачи у нас не было, но зато она была у матери Толика, бывшей советской актрисы. Толик позвонил ей и спросил, не согласится ли она подержать нас с Анютиком у себя пару месяцев? Она почему-то согласилась. На следующий день мы с мамой сели в электричку и поехали на Клязьму. Мама Толика, Елена Борисовна, ждала нас на перроне. На ней была черная шляпа с огромными полями, сарафан и круглые черные очки. Мама сунула ей деньги, Елена Борисовна лепетала про прекрасное питание, которым она нас обеспечит. Якобы каждый день она будет варить суп. Мама отмахнулась, какой суп, не мучайте себя, они и сардельки отлично съедят. Ну, что вы, сказала Елена Борисовна, детям нельзя сардельки. А как Толя? — спросила она, когда до маминой обратной электрички оставалась ровно минута. 

— Толя… — мама начала быстро говорить, но шум подъехавшего состава полностью заглушил ее слова.

Елена Борисовна кивала ее двигавшимся губам, как будто хоть что-то слышала. Двери электрички, чмокнув, разъехались.

— Ну, слава Богу, — сказала Елена Борисовна, — что все хорошо.

Мама помахала нам рукой и прыгнула в вагон.

— Пойдемте, девочки, — Елена Борисовна направилась к станционному магазину, — купим кое-какие мелочи…

Кое-какими мелочами оказались две бутылки коньяка, лимоны, пачка сахара и пачка макарон, а также связка неровных серых сарделек. Елена Борисовна улыбнулась нам, как будто извинялась, и пообещала, что суп сварит завтра. Этому было какое-то сложное объяснение. Вроде бы для супа нужны были овощи, а у нее одна картошка, а машина с овощами приезжает завтра, и у них отличный лук, а здесь в магазине одно дерьмо, да и тащить сил нет

Дача Елены Борисовны оказалась старой, белой и величественной, как спившаяся королева. Полы, двери, рамы — все скрипело. На застекленной веранде в углу стояли кошачьи миски, а в комнате, где нам с Анютиком предстояло спать, висел портрет Пастернака. Елена Борисовна первые дни еще пыталась скрыть свой алкоголизм — она наливала коньяк в чайную кружку и ходила с ней по всему дому, говорила, что у нее поднялось давление и надо полежать, лежала она тоже с коньяком. Потом она поняла, что ни меня, ни Анютика ее увлечение спиртным не беспокоит, и расслабилась. Для Елены Борисовны почему-то важным было, чтобы вещи ни в коем случае не назывались своими именами. Поднявшись утром с адского бодуна, она говорила:

— Надо мне принять мое лекарство, — подходила к буфету и наливала себе полчашки коньяка. 

Она напивалась на веранде до такого состояния, что не могла самостоятельно дойти до постели, и нам с Анютиком приходилось ее тащить. Проспавшись, Елена Борисовна стучалась к нам в комнату и, просовывая в дверь помятое, набрякшее лицо, сообщала:

— Что-то так меня днем сморило, девочки, это все давление. Я совершенно больная женщина.

Мы кивали. Елена Борисовна, естественно, так и не сварила никакой суп. На завтрак мы ели хлеб с маргарином, на обед гречку, а на ужин яблоки, которые самостоятельно обрывали со старых, морщинистых яблонь в саду. Елена Борисовна сетовала, что они совсем выродились. Деньги, которые мама ей дала, она тратила на коньяк, но выходило дорого. Тогда она перешла на коньячный спирт, он продавался в магазине на станции в белых пятилитровых канистрах. Одной канистры хватало на неделю, если не приходили гости. 

В качестве гостей выступали такие же пьющие старухи, из актрис или жены мертвых актеров. Они все скрывали глаза за темными очками и нажирались до поросячьего визга. К приходу старух Елена Борисовна делала на закуску николашек. Резала лимоны на кружки и одну половинку посыпала сахаром, а другую — мерзким растворимым кофе. Это потом позволяло сказать, что от кофе опять поднялось давление, и бедная Елена Борисовна упала возле сортира. Мы с Анютиком загорали на старых матрасах в саду, а старухи заседали на веранде с коньячным спиртом и вспоминали молодость. Они обсуждали гастроли, роли, которые кто-то или они сами не получили, кто с кем спал, кто от кого сделал аборт и чем все это закончилось. Ничего утешительного, если учесть, что для большинства фигурантов их воспоминаний все завершилось циррозом, а сами они, сморщенные, с артритными руками и полулысые, встретили старость, накачиваясь техническим пойлом на веранде. При желании их можно было осудить, но я не находила в себе сил на это. Жизнь не дала им ничего, хотя они проживали ее с запасом упорства, которому можно было позавидовать. 

За одной из подруг Елены Борисовны, Нелей, ближе к вечеру приходил внук. Ему было 19 лет, он учился в архитектурном институте. Неля обычно навещала нас часов в одиннадцать утра с прозрачной целью опохмелиться — дома она не пила, потому что не было компании. Она поднималась на веранду, навстречу выходила Елена Борисовна, уже с чашкой. 

— Слушай, — говорила Неля, — сегодня магнитная буря, по-моему. Голова раскалывается.

— Надо коньячку 50 грамм, — отвечала Елена Борисовна, — чтобы сосуды расширить.

— Ты думаешь? — якобы с сомнением тянула Неля.

— Конечно, я тебе налью сейчас!

Неля тяжело садилась за стол, а Елена Борисовна удалялась в дом и возвращалась с графинчиком коньячного спирта. Она никогда не наливала прямо из канистры, это, видимо, оскорбляло ее чувство прекрасного

Ближе к обеду они уговаривали первый графинчик, и Елена Борисовна, если могла, делала новую ходку к канистре, а если уже нет, то просила меня или Анютика. Мы, стараясь не дышать, переливали спирт из канистры в узкое горлышко графинчика, пахло конфетами и уколами. Старухи почти ничего не ели, если не считать николашек, иногда, после особенно болезненных пробуждений, Елена Борисовна заваривала себе куриный бульон из кубика. 

На втором графинчике Неля начинала волноваться, как там без нее Костик. Елена Борисовна разумно отвечала, что Костик — здоровый лоб и найдет чем заняться. Изображая заботливую бабушку, Неля пару раз звонила Костику погрязному мобильному. Первый раз, чтобы узнать, пообедал ли он, а второй — потому что забывала, что уже звонила. Костик появлялся около половины шестого, кивал нам с Анютиком, поднимался на веранду и уводил Нелю домой. Там он укладывал ее спать, а сам потом сидел на крыльце и курил. 

В июне я принимала седоквель без должной регулярности, иногда пила, иногда нет. Анютик же, напротив, приобрела какую-то неодолимую тягу к таблеткам. Помимо своего залептина, она стала попивать мой седоквель, а перед сном еще и закидывалась циклодором, объясняя это тем, что скоро уже у нее начнутся месячные и она не хочет слететь с катушек. По ночам ее глючило, и она снова пила седоквель. В итоге она подсела на «кашу» и к середине июня совсем перестала выходить за пределы участка Елены Борисовны. Она боялась собак. Собаки в поселке и впрямь были, но само их наличие никак не означало, что они для кого-то опасны. У меня же, как синдром отмены седоквеля, вернулся мышечный тонус, мне все время хотелось двигаться, но без Анютика гулять было скучно, я вынуждена была сидеть с ней в саду и злилась. 

Мы поругались. Я хотела пойти в лес, а Анютик бредила насчет собак, которые нас там загрызут. Елена Борисовна и Неля пили на веранде. Я послала Анютика матом и вышла за калитку. Прошла по улице и завернула к дому Костика. Он стоял в саду в одних обрезанных по колено джинсах и объедал малиновый куст. Я помахала ему рукой из-за калитки и предложила погулять. Костик согласился. 

Мы пошли в лес, но там жутко жрали комары, и мы свернули к водохранилищу. Костик купил себе в ларьке пива, а мне — пепси, мы сели на бревно у самой воды и стали обсуждать почему-то школу. Костик вспоминал, что учиться он ненавидел, да и сейчас в принципе ненавидит, но надо учиться, чтобы не попасть в армию. Я сказала, что вообще не понимаю всеобщую истерию по поводу отметок, ведь можно просто посмотреть на взрослых людей и понять, что как бы ты ни учился в школе, все равно тебе ничего не светит. Костик сказал, что я очень красивая, а потом, на всякий случай, поинтересовался, сколько мне лет. Я сказала, что пятнадцать. 

Мы вернулись в поселок, и около своего дома он спросил, не хочу ли я зайти? Я хотела. Дом у них был такой же запущенный, как у Елены Борисовны, и, кажется, даже те же самые коты ходили к ним кормиться. Только миски для них стояли не на веранде, а под крыльцом. Комната Костика была на втором этаже. Он показал мне фотки на компьютере, мы еще немного поболтали, сидя довольно близко друг к другу. Потом я ушла. 

Анютик, увидев меня, начала допытываться, где я шлялась. Я не стала ломаться и выложила ей про Костика. 

— Он тебе что, нравится? — спросила она.

В Костике не было ничего редкого или необычного. Он выглядел и разговаривал, как обычный девятнадцатилетний парень, и если и мог нравиться, то только по этим причинам.

— Ничего у тебя с ним не будет, — ревниво заметила Анютик, — очень ты ему нужна.

— Ну, ты-то вообще никому не нужна, — сказала я, — от своих таблеток скоро и в сад выйти не сможешь. Вдруг там на тебя нападут гусеницы.

— Сука, — сказала Анютик.

— А ты ничтожество, — парировала я.

Через два дня после прогулки на водохранилище мы с Костиком поцеловались взасос. Он просунул руки мне под майку и гладил соски. Мне нравилось то, что он делает, но сам он не вызывал вообще никаких чувств. Я не восхищалась его внешностью, меня не особенно интересовало то, что он рассказывал. Он был настолько нормальным, что это граничило с небытием, иногда я смотрела на него, и мне казалось, что у Костика вообще нет личности. Просто его мозг сохранил небольшой набор узнаваемых импульсов. И для каждого из них у него хранится запас слов и реакций, тоже небольшой. 

Я не принимала седоквель уже четыре дня. Неля с Еленой Борисовной пили вино из красной коробки с краником, они поминали какого-то Николая Ивановича, умершего год назад. Анютик со мной не разговаривала, теперь она целыми днями что-то писала в тетрадке. Я почистила зубы и пошла к Костику. Сама открыла калитку и поднялась к нему на второй этаж. Он слушал «Арию» в наушниках. Я тронула его за плечо, он кивнул мне и протянул один наушник. Я села рядом и тоже стала слушать про парня, который давал знак братьям, вверх поднимая кулак. Так мы сидели минут пять, он слушал гитарные проигрыши. У меня стало покалывать поясницу, нужно было сменить положение. Я вернула Костику наушник и легла на его кровать. Он выключил музыку и лег рядом. Мы лежали, как будто настраиваясь, взвешивая плюсы и минусы, хотя на самом деле думать было не о чем. Все, что мы сделаем или не сделаем, заранее не имело смысла, этот потолок с застывшими каплями лака, эти обитые вагонкой стены… Перо, наполовину вылезшее из подушки. Дыхание. Запах дезодоранта, облупленный красный лак на ногтях моих ног. Комикс, поток абсурда, все это было нереальным. 

Костик поцеловал меня, я сама сняла майку. Он достал из ящика стола три презерватива. Красный, желтый и обычный.

Я выбрала обычный.

Костик стянул с меня шорты, нанизал на член презерватив и ткнулся мне между ног. Там не пускало, но не как в стену, а мягко, как бы с пружинкой, он тыкался, а там пружинило, он оперся на локти и двинул с силой. Стены и потолок столкнулись, запрыгали, постельное белье двигалось, то надуваясь складками, то разглаживаясь. Капля лака текла по воздуху, все ниже и ниже. Это было похоже на спортивную греблю, только лодка шла не по течению, а против. Я помогала ей, как могла, умоляла Бога, чтобы было не так больно. Вдруг я увидела лицо Костика прямо над своим, его глаза были совершенно сумасшедшими, мне даже захотелось тронуть его, спросить его: Костик, это же я, я, что ты делаешь со мной?

Он упорно лез мне внутрь, мне было жутко больно, но тело Костика двигалось над моим, я подумала, что если попрошу его прекратить, буду выглядеть полной дурой. Я стала смотреть в сторону и мечтать, чтобы на ковре, в месте между кроватью и шкафом сидела собака. 

Костик остановился только, когда кровь захлюпала. Наши бедра слипались от крови. Он вытащил член, кровь капала на белье с презерватива, его колпачок грустно поник.

— Черт, — сказал Костик. — Как ты будешь мыться?

Мы спустились на кухню, он носил мне воду из ведра в ковшике. Это совсем не помогало. Кровь текла из меня, брызгала на линолеум. Я попросила у него вату. Он долго искал, потом принес древний, серый рулон. Я отщипнула кусок и вложила в трусы. Мы оделись, потом мыли пол, сняли белье с кровати и прополоскали в бочке, которая стояла в саду. 

— Я пойду, — сказала я.

Костик обнял меня, несколько секунд мы так стояли, рядом с бочкой. Я чувствовала, как у него колотится сердце.

— Все хорошо, — сказал он, — не думай про это. 

Кровь текла еще часа два, потом остановилась. Анютик словно бы почувствовала ее запах. Я наврала ей, что у меня месячные, но она не поверила. Она ходила за мной по пятам, ждала около туалета, пока я меняла вату, и все время задавала одни и те же вопросы. 

— Ты с ним трахнулась, да? 

— Нет, — говорила я.

— А больно было? — наседала Анютик.

— Я не понимаю, о чем ты, у меня месячные.

— Как это в первый раз? — глаза Анютика пылали, как у кота на засвеченной фотографии.

— Никак! — не выдержала я. — Просто я пришла, мы легли, и он сломал мне целку. Все!

Анютик пораженно молчала.

— Довольна? — спросила я.

— Как бы он тебе жизнь не сломал, — сказала она. 

На второй день было больно, и на третий тоже. Я ощущала себя какой-то открытой. Как будто мое тело было стволом, и этот ствол обрывался раной внизу. Через эту рану из меня выходила вся моя жизнь. Я не могла ничего с этим поделать, при всем желании рану было не заделать, я поняла, что мне придется с ней жить и время от времени она будет ныть. Но по крайней мере у меня появилось занятие. 

С четвертого дня я вошла во вкус. Мы трахались сидя, лежа, стоя, в доме и на улице, в лесу. 

Костик показывал мне порнографические ролики на телефоне, и исходя из увиденного я училась правильно сосать член. Мы мастурбировали, сидя рядом перед зеркалом, обмазывались клубничным вареньем и потом слизывали его друг с друга. Постепенно я привыкла к нему. 

 Костик пользовался презервативами, но ближе к концу июля они стали его стеснять. Мы спали по живому, а в последний момент он вытаскивал член и кончал мне на живот. Сперму потом было очень сложно отмыть, сколько воды я ни лила на себя, все равно на коже оставалась тонкая пленка. О будущем мы не говорили. Да и о чем тут говорить? Мы жили в разных районах Москвы, он учился в институте, а я в школе, наше будущее равнялось нашему настоящему, в котором у меня была дыра между ног, а у Костика — член, который регулярно и долго стоял. 

Мне нравилось просто быть с ним, валяться в кровати. Окно в его комнате выходило на северную сторону, и по утрам там было прохладно, зато после обеда пространство наполнялось желтым светом. С белыми, как лучи, коридорчиками, в которых мерцали пылинки. Как-то я лежала на кровати, а Костик вышел поссать. Вернувшись, он взял мою ногу и стал целовать ступню. 

— Что это у тебя? — удивился он, заметив шрамы.

Я могла бы наврать, что босиком прыгнула на стекло или попала в автокатастрофу, после которой мне делали несколько операций — у меня всегда получалось придумывать правдоподобные истории. Я не могла по чесноку сказать, что творится у меня внутри, что я на самом деле вижу, мне все время приходилось подстраиваться. Мне было тринадцать, и за всю мою жизнь никто, кроме Анютика, никогда меня не слушал, ни о чем не спрашивал. Я то ли жила, то ли нет, иногда мне казалось, что все мое существование — это тоже какая-то шизофреническая фантазия, в которой я усиленно изображаю нормального человека. Я рассказала Костику все. Про видения, про бритвы, про залептин и отмену. Он слушалмолча, смотрел мне в глаза и не выпускал из рук мою ногу. Потом он сказал:

— Бедная девочка.

И тогда я разрыдалась и призналась, что мне тринадцать. Хлопнула входная дверь, и Неля закричала пьяным голосом:

— Костик! Ты где?!

Когда я вернулась домой, Елена Борисовна уже спала. Анютик смотрела телевизор. Я умылась и легла в кровать, меня всю трясло, как в лихорадке. Я видела свои мысли. Они вдруг как будто обрели плоть — сотни женщин и мужчин стояли рядом со мной и говорили наперебой, все они чего-то хотели, я не могла разобрать. Внутри головы скрипело, как будто ее набили пенопластом, я почувствовала, как моя кровать поднимается в воздух, а потом с дикой скоростью падает вниз. Потом она опять начала подниматься, но уже не так резко, во всем происходящем проклевывался незаметный, на первый взгляд, но несомненный смысл. Я услышала голос, он призывал меня вырваться из тела и идти к нему. 

Голос сказал, что я готова путешествовать по энергоинформационному полю земли. Он ласкал меня, он рассыпался на несколько десятков горячих точек, и все они присосались к разным местам на моем теле. Я парила в космосе, а тело лежало внизу, на даче, но оно было связано со мной, хотя мне больше всего хотелось от него оторваться. Вдруг что-то произошло, в меня выстрелили, не пулями, а какими-то крюками, на них были закреплены канаты, и те, кто дергали за них, кричали: вернись сейчас же, тебе не уйти! 

Я увидела странных существ, они играли в меня и в других людей. Я спросила, зачем они это делают, и они сказали, что им тяжело и холодно в космическом пространстве, они греются об людей. Их канаты рвали мою сущность, я была очень тонкая. Пока мы говорили, у меня лопнул живот. Когда я открыла глаза, то снова лежала в кровати, на даче Елены Борисовны, на соседней койке спала, раскинув ноги, Анютик. Электронные часы мерцали в темноте красным, как зажженные сигареты: 3:15.

Я искала в темноте одежду. Шорты лежали на полу, рядом, а майку я обнаружить не смогла. Чтобы не терять времени и не разбудить Анютика, я натянула шорты под ночную рубашку и выскочила из дома. Я вышла с участка, калитка угрожающе скрипнула, на проселке я во что-то наступила, и только тогда поняла, что не надела сандалии. С черного неба вяло лился дождик. Я добежала до дома Костика, открыла калитку и поднялась на крыльцо. Я кричала и колотила кулаками в дверь. Костик открыл минут через семь. Он был в трусах.

— Я все теперь знаю! — крикнула я. — Все не так, как мы думаем. Нет никакого Бога, ты понимаешь? Я видела их! Только что.

— Кого ты видела? — спросил он.

— Я не знаю, как объяснить. Если бы ты их увидел, ты бы сразу все понял. Они светятся! Они энергетические, а не настоящие! Живут в Космосе, вернее, даже не в Космосе, а в энергоинформационном поле Земли! Это они мне сами сказали.

— А сколько их? — Костик взял сигареты и вышел ко мне на крыльцо. 

Где-то за забором выла собака.

— Я видела пять или шесть, очень трудно сказать, они в меня стреляли, понимаешь? Они — игроки. А мы все, все тут, их игрушки. 

— Так это они тебя послали? — Костик окончательно проснулся и смотрел на меня как-то странно.

— Нет, конечно! — я злилась. — Они не знали, что так получится, что я вырвусь от них! Они меня вернули в тело, но я теперь сама за себя! Я очнулась! И сразу побежала к тебе, чтобы ты тоже знал. Это все не настоящее, Костик! Этого не существует. Это они там сидят и хотят, чтобы ты думал, как будто это и есть твоя жизнь. Но на самом деле ты — это красная точка…

— Слушай, а может, ты что-то приняла такое, таблетки какие-то? — не выдержал Костик.

— Ты мне не веришь? — поразилась я.

— Сейчас четыре утра! — сказал он. — Ты врываешься ко мне в ночной рубашке, с ногами в собачьем говне! И несешь какой-то бред про энергоинформационное поле Земли! Что я должен подумать? 

— Ты думаешь, я спятила?! — я вскочила и побежала к калитке.

Костик бросился за мной и поймал за плечо. Я попыталась вырваться, и в результате этой короткой борьбы он порвал мне ночную рубашку. 

— Ты сама мне говорила, что у тебя не все дома! И сестра твоя шизанутая! Куда ты идешь сейчас?! — орал он мне вслед.

Я пришла в себя на какой-то станции. Окошко, в котором продавались билеты, было закрыто ржавой железной решеткой, на скамейках сидели люди. Они избегали смотреть в мою сторону. Я опустила глаза вниз и увидела порванную на груди ночную рубашку. Мои ступни были облеплены грязью, отдельные брызги доходили до колен, кое-что попало и на рубашку. Чтобы не позориться, я быстро покинула станцию и пошла вдоль путей. Куда, я не знала. Более того, я вообще не представляла, как я тут очутилась. 

Железная дорога упиралась в переезд. Перед опущенным шлагбаумом цепочкой стояли машины. Из будки вышла толстая женщина в оранжевой жилетке, посмотрела на меня и снова ушла в будку. Через несколько секунд она снова вышла, но на этот раз за ней следовал милиционер, он тоже, конечно, на меня пялился. Что делать? Бегать мне надоело. К тому же, насколько я помнила, ничего предосудительного я не совершила. Я подошла к шлагбауму и остановилась. 

— Ты откуда тут взялась? — спросил милиционер.

Я пожала плечами.

— Как зовут, помнишь?

— Юля, — сказала я.

— Где живешь?

— В Москве.

— Лет сколько?

— Тринадцать.

Милиционер подлез под шлагбаум, подошел ко мне вплотную и присел, заглядывая мне в глаза. 

— Что скушала-то, Юля? — поинтересовался он уже несколько враждебно. 

— Ничего, — я замотала головой.

— А родители твои знают, где ты? — вступила тетка, поднимавшая и опускавшая шлагбаум.

— Ну… — я запнулась. — Знаете, я и сама не очень понимаю, что это за место. Это Клязьма?

Милиционер присвистнул, и они с теткой обменялись значительными взглядами. Потом меня отвели в будку, тетка налила мне чая и положила на стол засохшую баранку с маком. Я позавтракала, приехал серый уазик с синей, как у селезня, полоской на боку, и меня отвезли в отделение. Через час приехала мама. 

Я по-прежнему босиком и в ночной рубашке шла на некотором отдалении от нее к площади, где менты нам посоветовали взять такси. Мама молчала. Мы приехали на дачу. Анютик, победительно скрестив руки на груди, стояла на веранде. Елена Борисовна сидела над чашкой чая, голова у нее была замотана мокрым полотенцем. Мама сказала, чтобы я пошла к бочке и помыла ноги. 

Я стояла около бочки и поливала ноги из ковшика. В этот момент кто-то начал яростно колотить в калитку. Я испугалась и залезла под старую яблоню, чтобы меня не заметили. На участок влетела Неля, я слышала, как на веранде разворачивается скандал. Долетали фразы «да как вы смеете», «это вы как смеете, алкоголичка», «он в институте учится», «я вам такой институт покажу» и так далее. Рядом зашуршало, и под яблоню пролезла Анютик. В руках у нее был мой сарафан.

— На, — сказала она.

— Что там такое? — спросила я.

— Я сказала маме, что это все Костик. Он давал тебе наркотики, чтобы ты с ним спала.

— Ты совсем, что ли? — поразилась я.

— А что еще можно было сказать? — Анютик пожала плечами. — Вот, это тебе.

Она протянула мне на ладошке две продолговатые, с голубыми крапинками таблетки седоквеля.

— Прими, пожалуйста. 

Я послушно проглотила таблетки.

— И никогда больше не забывай их пить, ладно? — Анютик впервые за долгое время мне улыбнулась. 

Я разрыдалась и повалилась в мокрую, скользкую траву.

— Я ненавижу все это! — шептала я, захлебываясь. — Это нечестно, нечестно! Почему это происходит именно со мной?!

— Потому, что нашей мамочке не при каких обстоятельствах нельзя было рожать, — вздохнула Анютик.

 

 

5

Никаких особенных последствий у моего первого настоящего психоза не было. Мы вернулись в Москву, мама дня три трагически молчала, а по вечерам пила вино и закатывала истерики Толику. Он тоже пил, но мамины страдания не производили на него особенного впечатления. Однажды утром, когда она ушла на работу, он зашел к нам в комнату. Анютик в этот момент мылась. 

— Ну, ты как вообще? — Толик присел на край моей кровати.

Я пожала плечами.

— Мама переживает очень, — сказал он.

Я кивнула.

— Слушай… — Толик окинул меня беглым оценивающим взглядом, задержавшись на ногах, — я смотрю на тебя, тебе сколько, четырнадцать?

— Тринадцать, — поправила я.

— Тринадцать… — кивнул Толик. — А на вид вообще шестнадцать. Нравится тебе… ну, с мужиками?

Вопрос был неожиданным, но Толик отличался от всех нормальных людей какой-то странной способностью видеть сквозь вещи. Самую суть.

— Нравится, — сказала я и спохватилась, — мне 1 ноября уже четырнадцать.

— Ну да… — Толик покивал головой. — Ты пойми такую простую вещь… Внимания к себе лучше не привлекать. Чем больше внимания, тем меньше мужиков. Усекла?

— Да, — сказала я. 

— Не расстраивай мать, — Толик поднялся с кровати, дошел до двери, открыл ее и вдруг обернулся:

— И сестре своей это передай. Тоже полезно усвоить… Она ведь следующая…

Он вышел. Из ванной вернулась Анютик.

Я рассказала ей в двух словах о наказах Толика, она заключила, что они не лишены смысла.

Анютик подошла к шкафу и стала молча одеваться. Я тоже оделась, мы вышли на улицу и последовали своим обычным маршрутом — через набережную, к заводу, на мост и обратно мимо рынка. 

— Знаешь, кто теперь живет в квартире Сергея? — вдруг спросила Анютик. 

— Кто?

— Парень. 

— Ты опять говорила с Сергеем? — поразилась я. 

— Он не смог передать Ирине вещь, — сказала Анютик.

— Его нет, ты сама мне это говорила! — крикнула я. — Он появляется только, когда мы болеем. Значит, ты опять сходишь с ума! Пойми это!

— Если ты хоть кому-нибудь скажешь, я перестану навсегда с тобой говорить! — крикнула Анютик.

Метров триста мы шли молча.

— И что? — не выдержала я. — Опять психушка? Гал? Зачем ты доводишь до этого?!

— Я хочу спасти его душу, — сказала Анютик.

Я повертела пальцем у виска. Анютик обиделась, и дальше мы шли молча. Я смотрела, как двигаются наши ноги, как кроссовки Анютика вдруг вырываются вперед, но тут же возвращаются обратно, как будто испугавшись, что уйдут слишком далеко. В этот момент меня ужаснула мысль, что со стороны мы похожи на сумасшедших сестер. Я остановилась, как вкопанная. Сзади в меня врезался какой-то мужик, чертыхнулся и пошел дальше. Анютик тоже остановилась.

— В чем дело? — спросила она.

В чем было дело, мне вдруг стало совершенно понятно. У меня не было будущего. У меня не было потенциальности. Все, что могла предложить мне шиза, я уже видела и знала, а другими вариантами она не располагала. Дело было в том, что я никогда не встречу мужчину, я не полюблю, я не смогу стать матерью, максимум что мне светит — это завести добермана и быстро свести его с ума, чтобы прогуливаться с ним по траектории восьмерки. Потом доберман сдохнет, и моим другом станет хозяйственная сумка — вот в чем было дело.

 

 

6

Начался учебный год, я перешла в девятый класс. Первого сентября историчка завела в класс новенького. 

— Ребята, — сказала она, — это наш новый ученик Марек… — историчка глянула в журнал, — Рыдваньский. Да? Я правильно назвала?

Он кивнул.

— Марек из Польши, но его родители работают у нас, в нашей стране… И Марек хорошо говорит по-русски, да?

Он опять кивнул. 

— Садись, — историчка, словно для надежности показывая ему, как это делается, обрушила зад на стул. 

Начался урок. Минут десять все поглядывали в сторону поляка, но он сидел прямо, с мрачной брезгливостью вперившись в доску. Интерес к нему пропал довольно быстро. Уже к концу урока одноклассники привычно писали друг другу эсэмэски под партами, и только у меня глухо, как у раненой, стучало сердце.

Он был очень высокий, с темными вьющимися волосами, он курил. Говорил Марек с шипящим акцентом, в целом чисто, но путая некоторые глаголы. Он добавлял лишние слоги — «здоровываваясь» вместо «здороваясь» и так далее. Учителя его почему-то не поправляли. Уже с первой недели стало понятно, что Марек очень умный, но при этом учеба не вызывала у него какого-то бешеного интереса. С одноклассниками он не общался, точно так же, как и я, и точно так же, как меня, они просто перестали его замечать. Чтобы обратить на себя его внимание, я под руководством Анютика выбрила себе виски машинкой Толика и закалывала волосы наверх. В классе мой поступок произвел ажиотаж, на следующий день еще три девочки пришли без висков, но Марек по-прежнему только здоровался, когда утром мы сталкивались в раздевалке. 

Анютик, конечно, сопереживала моим чувствам, но не могла их разделить, ее злило, что я ни о чем не желаю говорить, кроме этого чертова поляка, мы постоянно ругались, и в результате я уходила из дома и до позднего вечера одна шаталась по улицам. К концу ноября я почти смирилась с тем, что не интересую Марека. Каждое утро, наталкиваясь на его зеленый скользящий взгляд, я умирала и рассыпалась костями по классу, чтобы ближе к обеду собрать себя, отнести домой, и по мере того как темнело, снова наполниться ничем не подкрепляемой надеждой. Перед осенними каникулами у нас всегда устраивали дискотеку, я на них ни разу в жизни не ходила. 

Я ненавидела скопления человеческих тел, громкие звуки, мелькание. Я знала, что от всего этого мне будет страшно, может, даже стошнит. Но я выбила из мамы три тысячи на новую юбку и ботинки, и, примеряя их перед зеркалом, мрачно размышляла, как далеко способна меня завести любовь к Мареку, которого я толком не знаю. Может быть, он полный идиот, да, скорее всего, так оно и есть, он, видимо, просто шизофреник, разве может нормальный человек вообще ни с кем не общаться и все перемены проводить за школой с сигаретой в зубах?

Я два часа простояла в актовом зале под орущим динамиком. Меня ни разу никто не пригласил танцевать. Марек не пришел. 

На следующий день мама попросила купить ей краску для волос. Я стояла с бумажкой, на которой она написала номер и оттенок, у стенда с красками, когда сзади ко мне подошел Марек и тронул за плечо. Я обернулась.

— Привет, — сказал он.

— А не пойти ли тебе к черту! — я схватила первую попавшуюся коробку с блондинкой на этикетке и побежала к кассе. Марек, опешив, смотрел мне вслед. 

Когда я вышла из магазина, он курил рядом с урной. Я сделала вид, что не вижу его. Он пошел со мной рядом.

— Я тебя обидел? — наконец спросил он. 

— Нет, прости меня, — мне вдруг стало стыдно перед ним. 

Перед глазами поплыло от слез.

— С тобой все нормально? — Марек смотрел на меня как на сумасшедшую.

— Да, — сказала я, — все просто отлично. 

Марек позвонил на следующий день и предложил погулять. Мы встретились в скверике около школы, где летом поставили памятник поэту, но никто не знал, какому, потому что не было таблички. О том, что памятник все-таки поэту, я судила по выбитым на пьедестале стихам, настолько бездарным, что, сколько я их ни читала, запомнить не могла. 

На Мареке была красная куртка, он выглядел очень по-европейски. Мы пошли на набережную, и на пристани он вытащил из кармана две банки джин-тоника. 

Мы двинулись вдоль парапета Москвы-реки. Он рассказал, что его родители полные уроды, и если бы они по нескольку раз в месяц не уезжали в командировки по России, он бы, наверное, уже покончил с собой. Я докончила джин-тоник и выкинула банку в воду. Пошел снег. Марек поцеловал меня. 

Его мягкий, горячий язык сплетался с моим языком. Когда меня целовал Костик, я, конечно, подставляла губы, но только потому, что знала — так надо. С Мареком я очень мало собой владела, я не знала, надо так или не надо, мне было просто наплевать. Ему отвечала не я, а мое тело, оно терлось об него, нащупывая под джинсами эрекцию. Мне хотелось слиться с ним, остаться с ним навсегда. Наверное, тогда, на набережной, я и поняла, зачем были написаны все эти тома, которые я читала дома под сероквелем, зачем на пьедестале безымянного памятника выбили четверостишие, зачем мама, встретив в психдиспансере Толика, привела его к нам жить, и зачем все эти люди, все эти безумные старики, мужчины и женщины наперебой убеждают друг друга, что жизнь надо прожить, во что бы то ни стало надо прожить. 

— Родители завтра уезжают. До пятницы, — сказал Марек, — ты придешь ко мне в гости? 

Я вернулась домой в полдвенадцатого. Дверь открыла бабушка. Мама с Толиком лежали в кровати и смотрели «Секретные материалы». Я два раза с силой стукнула в открытую дверь.

— Что? — хрипло спросила мама.

— Можно мне завтра у Наташи Мироновой на ночь остаться? К ней все придут. 

— Зачем? — удивилась мама.

Я пожала плечами:

— Просто вечеринка. 

— На всю ночь?

— А можно мне посмотреть кино? — вступил Толик. — Ей четырнадцать лет, что за странные расспросы. 

— Хорошо, — сказала мама, — телефон только заряди. 

В этот момент под дверью образовалась подслушивавшая бабушка. 

— Хорошо? — насмешливо переспросила она маму. — Что она неизвестно где ночевать будет — это хорошо, по-твоему?

— Она будет ночевать у подруги! — взвизгнула мама. 

— Ты понимаешь, что ты развращаешь своих детей?! — заорала бабушка. — Что дальше-то будет?! Она мужика в дом приведет?

— Рано или поздно, — вставил Толик. 

Бабушка покачала головой.

— Кому я все это говорю? — сказала она. — Ты ведь сама такая же. 

Всю ночь я то вспыхивала, как будто меня жарили, то проваливалась в сугробы. В пять утра прокралась на кухню и выкурила четыре сигареты из Толиковой пачки. Он, если и заметил, все равно ничего не сказал. Под утро я заснула, но в девять меня разбудила Анютик. Она легла ко мне в кровать и отняла одеяло.

— Ты пойдешь к нему, да? К этому поляку?

— Да, — сказала я.

— Он… — Анютик запнулась. — Он тебе очень нравится?

— Мне никто так не нравился.

Анютик несколько секунд молчала.

— Вы с ним будете спать, — скорее констатировала она, нежели спросила.

— Да.

— Ты не боишься?

— Я хочу этого, — сказала я. 

— Ты все-таки больная, — Анютик грустно вздохнула, — я не понимаю, как можно хотеть, чтобы какой-то поляк засунул в тебя свой член…

— Идиотка, — я отбросила одеяло и вылезла из кровати, — ты ничего не понимаешь. Вообще ничего. И если ты хоть слово скажешь маме, я никогда с тобой больше не буду разговаривать.

В три часа я звонила в дверь Марека. Он открыл. Я сняла ботинки, он взял мою куртку и повесил в шкаф. Квартира у них была больше, чем у нас, и гораздо чище. Это, пожалуй, все, что можно было о ней сказать. Белые стены, двери из цельного массива дуба, в гостиной на стене — абстракции, в спальне — пейзаж. Все вместе выглядело, как номер в отеле, создавало иллюзию обитаемости, чтобы приходящий туда не чувствовал себя совсем потерянным. 

Мы сидели в комнате Марека, с ногами на кровати, и пили шампанское из бутылки. 

Марек отнял у меня бутылку и поставил на пол. Мы целовались, хохотали, падали с кровати, потом снова туда залезали. Он стащил с меня джинсы и засунул руку мне в трусы. Его пальцы трогали меня изнутри, я лежала, затихнув, в каком-то счастливом оцепенении.

— Я спал с девушками, — сказал Марек, — я вызывал проституток. Что ты думаешь об этом?

— Ничего, — я не поняла, зачем он мне об этом рассказывает. 

Может, он хочет быть со мной честным? Или он подозревает, что я боюсь его неопытности, позволила стащить с себя джинсы, а теперь думаю — вдруг Марек не знает, что делать дальше? В любом случае, это было что-то новое. Наверняка и у Костика до меня были бабы, но ему даже в голову не приходило меня об этом предупредить.

В расстегнутых джинсах Марек встал с кровати, подошел к столу и взял из ящика презерватив. Упал потревоженный карандаш и закатился под батарею. Когда Марек повернулся спиной, я увидела на его пояснице коричневые, уходящие в джинсы шрамы.

— Ты видишь, да? — спросил он, не оборачиваясь.

— Да, — ответила я, — что это?

— У меня был сломан позвоночник. В детстве. Поэтому родители и уехали в Россию. Тут хорошие врачи, они меня вылечили.

Мы спали долго, тягуче, целуясь. Костик просто вставлял в меня член и дергался, чтобы через пару минут из члена вылилась сперма. Марек двигался медленно, я двигалась ему навстречу, приподнимая бедра. Он целовал меня в губы, лизал мою шею, его язык оставлял влажные, как будто прошла улитка, следы на моих ключицах, он брал в руки мои груди и кусал соски. Я была такой живой с ним, происходящее казалось настолько осмысленным, настолько важным, что, когда он кончил, я разрыдалась. Марек испугался. Он сжал ладонями мое лицо и спрашивал:

— Что? Я что-то сделал не так?

— Нет, — я схватилась за него, словно тонула, — все было прекрасно. Просто мне очень жаль. Что ты не был у меня первым.

— А кто был первым? — спросил он, перегнувшись через меня, чтобы взять сигарету.

— Один дебил, — ответила я.

— Зачем ты спала с ним?

Этот вопрос поставил меня в тупик. Действительно, зачем? Какая в этом была необходимость? 

— Потому что… — я с трудом подбирала слова, как будто это я была иностранка, а не он. — Потому что, пока я не встретила тебя… я думала, что все бессмысленно. 

В кармане моих джинсов запел телефон. Марек свесился с кровати и подал мне джинсы.

— Все в порядке? — поинтересовалась мама.

— Да, — сказала я.

— А что вы делаете? — было слышно, как мама передвигает на плите кастрюли.

— Сидим, болтаем, — я знаком показала Мареку, чтобы он дал мне бутылку с шампанским.

— Ну, хорошо. Надеюсь, вы не пьете, — сказала мама.

— Нет. Пока, — я нажала на отбой. 

Мы допили шампанское и еще раз переспали. Он посадил меня на себя, сначала я просто приподнималась над ним и опускалась, потом мне захотелось откинуться назад. Марек шумно дышал и дергал меня за свисавшие вдоль спины волосы. Перед тем как кончить, он схватил меня за волосы очень больно, мне пришлось наклонить голову. 

Потом я легла на него и спросила, как по-польски будет «абсолютно».

— Абсолютние, — сказал он.

— А вы с родителями по-польски говорите или по-русски? 

— Часть так, часть так.

— А как будет аэропорт?

Он улыбнулся:

— Лотниско. 

— А любовь? 

— Любовь будет милошчь, — Марек поцеловал меня в волосы и взял сигарету, — это славянские языки, они очень похожие. 

Мы пошли в ванную. Она была огромная, на бортике в ряд стояли ароматические свечи разных цветов и размеров. Их уже не один раз зажигали. Мы стояли рядом, голые, и смотрели на свечи. 

— Это твоя мама, да? — спросила я.

— Да, — он задел одну свечку, и она упала в воду, — она хочет чувствовать себя такой женщиной, которая умеет красиво жить. И лежит с бокалом шампанского в ванной со свечами. В гребаной России. В съемной квартире.

 Он выловил свечку и бросил в раковину. Мы сели в зеленую хлорированную воду, рядом, я положила голову ему на плечо. Он держал в руке бутылку с шампанским и время от времени подносил ее к моим губам. 

В восемь вечера следующего дня я вспомнила, что надо идти домой. Телефон сдох еще утром. Я пропахла Мареком, табаком, на мои джинсы мы несколько раз пролили шампанское. Он провожал меня, и по дороге мы выпили коктейль «водка-лимон», я почти дошла до подъезда, Марек почти ушел, но я вернулась, и он вернулся. Расстаться не было сил. На детской площадке появился жирный дед с болонкой, я быстро рассказала Мареку про Лютера и эпизод с этим дедом. Мы хохотали, снова пошел снег. Я спросила, а как будет по-польски собака.

— Пъешь, — сказал он.

Дед стоял посредине детской площадки и смотрел, как его болонка какает.

Открыв мне, мама широко улыбнулась.

— Все-таки вернулась? — пошутила она. — Ну, как вечеринка? 

— Супер, — сказала я, стараясь не дышать на нее.

— Мальчики-то были? 

Я открыла рот, чтобы испустить очередную успокоительную банальность, но мама предостерегающе покачала головой.

— Только не ври мне! — сказала она. 

— Были, — я села на корточки и принялась сосредоточенно развязывать ботинки. 

Мама сложила руки на груди.

— Ты уж смирись, — сказала она, — меня ты никогда не обманешь. Я тебя вижу насквозь, ведь я твоя мать. 

 

 

7

Занятия мы прогуливали, а домашние задания не выполняли. Анютик к нам, естественно, присоединилась. Утром мы выходили из дома, встречались с Мареком и полтора часа гуляли по набережной, пока его родители не уходили на работу. Потом мы шли к нему, Марек включал для Анютика плэйстейшен, а мы с ним ложились в постель в комнате его родителей. Там в двери был замок. Потом мы обедали и отводили Анютика домой, а сами шли в кино. Или еще куда-то. Всем троим было понятно, что подобный образ жизни не предполагает будущего, но если Анютик даже не пыталась исправиться, то мы хотя бы предпринимали такие попытки. После недели сплошных прогулов мы с Мареком приходили в школу, сидели рядом за партой и выслушивали какую-то ахинею. Про свойства серной кислоты, которую никто в глаза не видел, или нам показывали, как нужно высчитывать площадь трапеции. 

Закончилось все довольно предсказуемо. Маму вызвали к директору. Помимо него, присутствовала наша классная руководительница, которая показала ей журнал посещаемости. Директор припугнул маму органами опеки, потом вызвали классную Анютика, и она сказала, что не видела эту девочку на уроках уже больше месяца. 

— Вы знаете, что ваша дочь дружит с Мареком Рыдваньским? — спросила историчка.

— Ну… Я что-то слышала, — пробормотала мама.

— Они очень плохо друг на друга влияют. Между прочим, он несколько раз приходил на уроки пьяный. Как вы считаете, это подходящая компания для ваших детей?

Домой мама вернулась в том же оцепенении, какое охватило ее после обнаружения меня в ночной рубашке на переезде, в десяти километрах от дачи Елены Борисовны. Она позвонила маме Марека, та выслушала ее и сказала, что она вообще не знает, что с ним делать, потому что он просто больной. И вся ее жизнь покатилась к чертям собачьим после того, как она его родила. Вечером она пришла к нам вместе с Мареком и его отцом. Нас посадили рядом на диван в большой комнате, следом из ванной, где она от страха заперлась, выволокли Анютика. Родители Марека и мама с Толиком смотрели на нас, как будто впервые увидели, и молчали.

— Может… — Толик неопределенно развел руками, — выпить хотите?

Они хотели. Через сорок минут на столе стояла пустая бутылка водки, Толик пошел в «Ароматный мир» еще за одной, а мама Марека с красным лицом орала на его отца по-польски. Больше половины слов я не понимала, но суть претензий тем не менее доходила вполне ясно. Она считала, что Марек такой же порочный, как его отец, и она вообще не удивлена, что он не учится и трахается целыми днями с одноклассницей. А чего еще можно было ожидать, когда с детства у него перед глазами такой пример? 

— Знаете, — сказала мама, — он, может, и не виноват. Она могла сама его соблазнить, она ненормальная. Летом я отправила их на дачу, — она запнулась, — к свекрови, и там она спуталась с парнем старше ее на шесть лет. 

— Я такого не делала в четырнадцать лет! — сказала мама Марека. — И вы его тоже не знаете. Я его сколько раз ловила, а компьютер его мы только успеваем чинить от вирусов, потому, что он все время смотрит порнографию. 

Вернулся Толик. Отец Марека, все это время молчавший, разлил водку и спросил с сильным акцентом, в чем смысл его присутствия у нас? 

— Самое ужасное, что они все это делают на глазах у сестры! — воскликнула мама. — А ей двенадцать лет!

— Да что они такого делают? — отмахнулся Толик. — Они же смотреть ее не заставляют.

— А ты считаешь, это все нормально?! — заорала мама. — Почему она не на уроках, а сидит в квартире, где они занимаются сексом?

— Ну, это ты у нее спроси, — хмыкнул Толик.

— Да, — добавил отец Марека, — у нас в детстве тоже все это было. Но я хотел учиться и ходил на занятия.

Они с Толиком переглянулись, как бы поддерживая друг друга. 

— Нет, это уже просто я не знаю, что такое! — мама сама схватила бутылку и налила себе водки. — Мы здесь собрались все, чтобы обсудить, что дальше делать с нашими детьми. А ты мне говоришь, что ничего с ними не сделать, потому что они неисправимые!

— А что же можно сделать? — отец Марека как-то неуместно улыбнулся. — Вот мы тут сидим, четверо взрослых людей. Все ведь очевидно. Что им сказать? Не смотрите порнографию? В вашем возрасте рано вступать в интимные отношения? 

Мама Марека вдруг вскочила со своего стула и забегала по комнате.

— Как может воспитывать ребенка человек, который сам только и думает, что про баб?! — она подошла к своему мужу и схватила его за плечи: 

— Признайся, ты ведь ему просто завидуешь! Ты бы сам так хотел, как он! 

— О, господи! — мама громко всхлипнула. — А если она забеременеет?! Что тогда делать?

 — Вы пользуетесь презервативами? — спросил у меня Толик.

Я кивнула.

— Как тебе не стыдно?! — мама размазывала по лицу тушь. — Ты понимаешь, что это дети?

— Сегодня пользуются, завтра не пользуются, — сказал отец Марека.

— Конечно, вас это не очень волнует! — взвизгнула мама. — Это ведь не вам потом бегать по врачам, а нам! 

— Ну вот только не надо сейчас говорить, что мы во всем виноваты! — вступила мама Марека, подошла к столу и знаком попросила, чтобы Толик налил ей водки. 

Все на несколько секунд замолчали. Она выпила, запрокинув голову, потом подошла к Мареку и сказала:

— Встань, гадина такая!

Марек встал. Она засунула руку в карман его джинсов. На пол выпали две зажигалки и несколько презервативов. 

— Видишь, как он запасся! — крикнула она своему мужу. — Он думал, что ему и сегодня получится переспать с ней! Я требую, чтобы ты вообще больше не давал ему деньги!

— Ну, это уже глупости, — ответил отец Марека, — или ты что, считаешь, если у них не будет презервативов, они не будут спать?

— А вы еще и курите? — спросил Толик. 

— Что же это такое?! — мама раскачивалась на стуле с рюмкой водки в руке. — Наши дети курят, пьют, занимаются сексом! Как мы могли это допустить?! Что мы сделали не так? 

— А причем тут мы? — спросила мама Марека. — Мы работали всю жизнь, мы его лечили, когда он сломал позвоночник! Я два года из клиники не вылезала…

— Не вылезала ты по другой причине, — сказал отец Марека.

— Что?! — она выпучила глаза. 

— А что я, скрывать буду? — он усмехнулся. — Все прекрасно знали, что ты имела роман с доктором, который его лечил, поэтому мы и не уехали домой…

— Какая же ты скотина! 

— Давайте все-таки мы успокоимся и не будем друг друга обвинять, — сказал Толик, — мы собрались обсудить сложившуюся проблему, а не то, кто из нас… — он на секунду примолк, — что делал…

— Так это и есть самое важное! — не согласился с ним отец Марека. — Именно это и влияет! Вот эта женщина, моя жена, изменяла мне с хирургом, по фамилии… Я не помню, Марек, как звали твоего доктора?

— Рубинштейн, — сказал Марек.

— Рубинштейн! — отец Марека поднял вверх палец. — А почему, кстати, мы до сих пор не можем уехать домой? Потому, что у нас работа, да. И квартира… А может быть, она просто спит с Рубинштейном?

Мама Марека вдруг бросилась на его отца и замолотила кулаками по его груди и лицу. Он сбросил ее с себя, и она упала на пол, задев стол. На столе покачнулись стаканы и бутылки. Толик помог ей встать. Отец Марека сидел и тер подбородок, куда она ему врезала. Нас с Анютиком отправили спать. 

На следующий день мы встретились в школе. Первым уроком была история. Марека вызвали в доске, чтобы проверить его знания по теме «новое индустриальное общество». 

— Итак, — сказала историчка, — в каком веке начался переход к новому индустриальному обществу в странах Западной Европы?

Он не смог ничего сказать по этому поводу, и историчка поставила ему два. Потом она потребовала, чтобы я встала с места и пересела к Наташе Мироновой. Я встала, собрала учебники и вышла из класса. 

После уроков Анютик ждала нас у памятника поэту. Это меня почему-то взбесило. 

— Зачем ты тут стоишь?! — крикнула я.

— Я хочу пойти с вами, — сказала она.

— Ты не будешь больше ходить с нами!

— Почему? — удивилась Анютик.

— Потому что тебе двенадцать лет! И ты должна сидеть дома и заниматься!

— Это мы еще посмотрим! — Анютик плюнула в меня и побежала от памятника.

Я догнала ее, повалила на землю и принялась изо всех сил душить. Марек выбросил только что прикуренную сигарету и бросился нас разнимать. В результате Анютик укусила его за палец. Потом она вскочила и крикнула, отряхиваясь, как собака:

— Чтобы вы сдохли оба! Твари! Ублюдки! 

Мы вдвоем пошли к Мареку и переспали на обеденном столе. Все это было уже невыносимо. Я встала со стола и начала одеваться. Марек открыл окно и закурил.

— Ты хочешь обедать? — спросил он.

— Нет, я пойду, — ответила я.

— Почему?

— Потому, что я так не могу.

— Как? — удивился он.

— Так! Нас все презирают! Даже наши родители… Ты мне говоришь про какую-то любовь, а в чем она состоит?! В том, что мы трахаемся на обеденном столе?

— А в чем она должна состоять? — он выкинул окурок и со злостью захлопнул раму.

— Я не знаю! — сказала я. — Но если это все, что между нами происходит, не надо называть это любовью. Такую любовь можно получить от кого угодно.

— Ну, иди и получи! — крикнул он. — Это все, что тебе надо! Можно было с самого начала понять, какая ты ! Ты сразу была готова раздвинуть свои ноги!

— Это я была готова раздвинуть ноги? — от изумления я даже задохнулась. — А ты разве не этого хотел?! 

— Я хотел с тобой общаться! — сказал он.

— Тогда мог бы пригласить меня в театр! А не к себе домой, когда у тебя уехали родители! 

Руки у меня дрожали, я путалась в рукавах свитера и никак не могла его правильно надеть. Марек подошел ко мне и обнял, я делала яростные попытки вырваться, но он меня держал.

— Прости меня, — говорил он, — пожалуйста, прости.

Я заплакала.

— Я чувствую к тебе больше, чем только это, — сказал он мне в волосы, — я просто не знаю, как… как тебе это показать. 

— Я тоже не знаю, — сказала я.

Я стала разломанной куклой, неудачницей. Раньше у меня не было никаких вопросов, и вдруг они возникли, встали передо мной, покачивая своими закругленными головками. Почему так? Что я должна была сделать? Могла ли я что-то сделать? Как-то утром в субботу, когда мама с Толиком еще спали, а бабушка остервенело стирала в ванной носки, я взяла со стола на кухне один из маминых журналов. Там все было про то, как спасти отношения. Рекомендовались сексуальное белье и нежность. Я прочитала: «Любовь приходит сама, но удержать ее может только кропотливая и каждодневная работа». Я закрыла журнал, опустила голову на руки и длинно, с завыванием захохотала. 

 

 

8

В четырнадцать у Анютика начались месячные, и она в один день изменилась до неузнаваемости. Пропал щенячий жирок, и все ее тело исполнилось какого-то шика. Она стала неимоверно тощей, с огромными голодными глазами, даже районный психиатр Макарон смотрел на нее с оттенком восхищения. 

Анютика перевели на рисполед, два миллиграмма в сутки. С ним наша жизнь стала легче, а местами даже приятнее. От рисполеда не тошнило и не сковывало, как от залептина, и он не давал угнетающих состояний, как седоквель. Единственной проблемой стало то, что рисполед нормально сочетался с алкоголем, и мы стали много пить. Марек пил пиво и коктейли с двенадцати лет, а в пятнадцать уже мог выжрать за вечер бутылку вина. Выпивая, он не слишком менялся, разве что становился веселее. Сидя на седоквеле, я выпивала с ним максимум две бутылки пива, потому что у меня начинала кружиться голова, а на следующий день было так плохо, что о пиве я не думала еще несколько недель. 

Рисполед дал мне неоценимую возможность пить наравне с Мареком, иногда доходило до того, что мы выскакивали из школы на большой перемене и неслись в подвальный магазин, обосновавшийся в соседнем дворе. Там Марек покупал джин-тоник, и мы, захлебываясь, выпивали его около клумбы с анютиными глазками. После уроков приходило время сухого вина, иногда водки, размешанной с энергетиками. Часам к четырем я была уже пьяная в жопу, мы с Мареком валялись на кровати и несли друг другу неинтересную исповедальную ахинею. Секса стало существенно меньше, у меня уже не было повода думать, что только это ему от меня и надо. 

К шести мы более-менее трезвели, в семь я уже была дома и садилась делать домашнее задание. Голова была мягкая, мне казалось, в ней нет мозга, а одно только мясо — я ничего не могла понять в учебниках и сидела над ними до полуночи. Мама считала, что я наконец-то взялась за ум. 

Как-то вечером, возвращаясь на рогах от Марека, я застала у подъезда Анютика. Рядом с ней стоял парень лет шестнадцати и в чем-то ее горячо убеждал. Анютик неопределенно пожимала плечами. Я подошла к ним.

— Привет, — сказала Анютик.

— Леша, — парень протянул мне руку, и я, глупо хихикнув, ее пожала.

— Он наш сосед. Сверху, — многозначительно добавила Анютик.

— А где ты учишься? — спросила я.

— В красной школе, — ответил Леша.

Красная школа стояла через дорогу от нашего дома, и насколько я могла судить, посещали ее одни ублюдки. 

Отца у Леши не было, а его мама работала редактором на телевидении и домой приходила иногда в час ночи, иногда в два. Такой обширной свободой Леша тем не менее особо не пользовался: максимум приглашал к себе друзей, и все пили пиво под оглушительную музыку. Анютик тоже частенько к нему заглядывала, а однажды позвала и меня. Дверь нам открыл накачанный молодой человек в майке без рукавов, его руки и шея были покрыты разной тематики татуировками. 

— Ух ты, — сказал он, уставившись на меня, — а как тебя зовут?

— Юля, — ответила я.

— А я Саша. Ты знаешь, что ты… ну… ты просто супер, — он взял мою руку и поцеловал в сгибе у ладони. 

— У нее есть парень, — сказала Анютик. 

Мы прошли в комнату, где сидели Леша и еще один его приятель, по имени Антон, у него был прицеплен к уху слуховой аппарат. Также там присутствовали две девицы лет шестнадцати. Девицы сразу как-то оскорбились на наше появление. Леша сказал, что их зовут Ира и Марина. Поскольку в комнате был только один диван, а на нем уже сидели Ира и Марина, мы с Анютиком сели на подоконник. Парни сидели на полу, а глухой Антон оккупировал кресло у компьютера. Он во что-то играл, не слишком интересуясь происходящим. 

— Ну, рассказывай, — Саша открыл зубами пивную бутылку и сделал солидный глоток, — что у тебя за парень? 

Дверь в комнату приоткрылась, и в нее заглянул Сергей. Я сглотнула и повернулась к Анютику. Она смотрела на дверь, приоткрыв рот, как в трансе.

— Чертов сквозняк, — Леша подошел к двери и пнул ее ногой, чтобы она закрылась.

— А мы! — чуть ли не крикнула Анютик, спрыгнув с подоконника. — Мы… в туалет!

Я выбежала вслед за ней из комнаты. В коридоре было пусто. Мы бросились на кухню, на столе стояла пепельница в виде сфинкса, а рядом лежала пачка сигарет Лешиной мамы. Я закурила, Анютик жестом попросила затянуться.

— Ты его тоже видела, — сказала она.

— Это ничего не значит, — возразила я, — у нас может быть общий глюк

— Мы принимаем рисполед, — неуверенно возразила Анютик. 

— Да этот рисполед — полное говно

— Он все равно глушит, — забормотала Анютик, — он мягче, но он глушит голоса…

В кухню вошел Леша, молча взял сигарету и сел за стол.

— Ань, — Леша смотрел на огонек своей сигареты, — а может… вечером сходим куда-нибудь?

Я вышла из кухни, у входной двери меня настиг Саша. Он что-то говорил про тату-салон, в котором работает три дня в неделю с двенадцати до восьми, вроде бы там живет кошка, и у нее неделю назад родились котята. 

— Я подумаю, — сказала я. 

Я вернулась домой, заперлась в ванной и начала шарить по шкафчикам в поисках бритвы. Нигде не было. Я обернулась полотенцем и вышла в коридор. Там, в стенном шкафу, стояла коробка с инструментами Толика, которыми он, впрочем, ни разу не пользовался. Я нашла раскладную опасную бритву с бордовой ручкой и ржавым лезвием. На левой ступне, от основания пальцев до пятки я вырезала слово Sehnsucht. В дверь начала колотить Анютик. Я открыла ей, она села на бортик и опустила руку в подкрашенную кровью, как будто ржавую воду.

— Ты должна мне помочь, — сказала она, — мне так его жалко, просто сердце разрывается. 

— Его нет, — ответила я, — как можно помочь тому, кого нет?

— Он есть, — возразила Анютик, — и ты это прекрасно знаешь. Почему ты такая жестокая? А если бы я была на его месте? Если бы я тогда умерла от потери крови, и только ты бы меня видела? Ты бы мне тоже не помогла?

— Что мы можем сделать?

— Не принимать лекарство и слушать его.

— И загреметь в психушку, — констатировала я.

— Мы найдем то, что ему нужно, и он успокоится, и все закончится. Все будет хорошо.

В подтверждение своих слов Анютик выкинула весь имевшийся в запасе рисполед, а также выгребла из моего письменного стола неприкосновенный залептин. Позвонил поддатый Марек и спросил, где я была весь день? Я сказала, что дома. 

— Не играй со мной в эти игры, — фраза прозвучала не сильно угрожающе из-за того, что говорил он невнятно.

— В какие игры? — спросила я.

Нога болела, я не принимала лекарство уже десять часов. Реальность начала уплотняться, швы на устоявшейся картинке потрескивали, их распирало от того, что было под ней. Мне казалось, что я попала в мелодраму, которая идет по телевизору, и Марек говорит со мной принятым в таких мелодрамах языком. 

— Ты знаешь, — сказал он и повесил трубку.

Анютик была хитрее и в житейском плане гораздо изворотливее меня, но при этом в ней отсутствовал какой-то важный стержень, иногда мне казалось, что вся ее личность — это стопка книг, которые столько лет стоят в углу, что, кажется, уже вросли в пол, но стоит вытащить хоть одну, и все развалится. 

План, который она разработала, на первый взгляд мог показаться полным идиотизмом, но мой жизненный опыт подсказывал, что именно такие планы чаще всего и осуществляются. Утром мы уйдем как будто в школу, а сами подкараулим Лешу и попросим у него ключи. Скажем, что нам нужно где-то побыть, потому что школа затрахала. Он даст нам ключи, и мы обыщем квартиру. 

Следующим утром я не смогла встать с кровати. Нога болела не так, как обычно, она пульсировала. Анютик убеждала меня наплевать и все равно идти к Леше, но я послала ее, и она ушла одна. Я сняла носок: ступня была ярко-розовой, к ране невозможно было прикоснуться, по краям засохли коричневатые гнойные дорожки. На одной ноге я допрыгала до бабушкиной комнаты и украла пачку баралгина. За два часа я выпила четыре таблетки, но легче не стало. 

Ничего не оставалось, как показать ногу маме. 

— Как такое получилось? — спросила она.

— Я на стекло наступила, — сказала я. 

Мама вызвала такси, и мы поехали в больницу. Дежурный врач выслушал версию про стекло, подавил пальцем в ногу и сказал, что надо делать операцию. 

— Съездите домой и привезите пижаму, халат, тапочки, чашку… Столовые приборы, вам сестры расскажут. 

Мама спокойно, даже как будто с радостью, встала и, поблагодарив врача, вышла из смотрового кабинета. Врач заполнял карту. 

— А операция под наркозом? — спросила я.

— Под местным, — ответил он, не поднимая глаз. 

 

Из моей ступни вычистили гной, в задницу мне всадили три укола. Я лежала в доставленной мамой пижаме на койке у окна. Помимо меня в палате были еще три старухи. Одна все время слушала радио, поставив на подушку неисправный приемник. Он шипел, и голос Сергея Доренко раздавался как будто сквозь прибой. Две другие обсуждали личную жизнь Наташи Королевой, проявляя недюжинную осведомленность. Первая старуха иногда поворачивалась к ним и говорила:

— До чего довели народ!

Мама догадалась привезти мне мобильный. Позвонила Анютик и с непонятным мне злорадством поведала о приключениях, которые я упустила. 

Сначала она сорок минут ждала Лешу на лавочке у подъезда, но его не было. Оставаться у подъезда было уже опасно — в любой момент могла выйти мама, и Анютик приняла решение идти к Леше. Оказалось, у него бронхит, вчера приходила врачиха и дала справку на неделю. Он пригласил ее войти и пошел на кухню ставить чайник. 

— А ты заразиться не боишься? — спросил Леша, вернувшись.

— Я бы хотела от тебя чем-нибудь заразиться… — Анютик подошла к дивану и села рядом с Лешей. Он недоверчиво смотрел на нее. Она погладила его по волосам, а потом сказала:

— Может, примешь душ?

— Сейчас? — поразился он.

— Конечно, сейчас, — Анютик хрипло рассмеялась.

Леша, не веря своему счастью, бросился мыться. Анютик тем временем исследовала его кухню. Она залезла под стол, пооткрывала ящики, там стояли пакеты с гречкой, рисом и сахаром. Анютик не знала, что ищет, но тут ее внимание привлекла люстра. Она была сделана в виде матового шарика, она свисала с потолка на длинном, серебристом шнуре. Весь шарик занимали узоры, разноцветные птицы с женскими грудями, золотые капли… Анютика осенило, что Сергей был художник и мог расписать эту люстру. 

Она схватила пепельницу-сфинкса и встала на стул — шарик висел вровень с ее головой. Одной рукой она взялась за шнур, а другой с силой ударила пепельницей по шарику. На пол посыпались осколки. В образовавшейся дыре Анютик увидела небольшой газетный сверток. Из душа как раз выбрался Леша.

— Ты что делаешь? — Леша стоял в дверях кухни и смотрел на Анютика.

Она спрыгнула со стула.

— Мне показалось… там что-то есть, — сказала она.

Сверток Анютик успела спрятать под майку.

— Ты больная, да?! — заорал Леша. — Ты что, люстру разбила?! Что я матери теперь скажу?! 

Дома Анютик развернула сверток. Внутри оказались шесть старинных колец с помутневшими камнями, толстый браслет из золота со змеиной головой на застежке и свернутый вчетверо клетчатый листок, исписанный мелким почерком. «Ира, если вдруг я умру, ты сможешь жить на это всю жизнь и не работать. Только не продавай все сразу. Твой С» — говорилось в записке.

— Какая же я молодец! — закончила свой рассказ Анютик.

Я промолчала. 

Мне предстояли три дня перевязок. Марек не приехал и не позвонил. 

— … а когда она еще с Николаевым была, Наташка, но отношения уже плохие были, ее мать говорила, она ей говорит: что-то, мама, скучно, пойду в клуб, развеяться…

Старухи по очереди сделали на задницах йодовую сетку, чтобы полегче сходили синяки от уколов, и лежали на боках, повернувшись друг к другу, как горные хребты.

— … а там — он, Тарзан, уже очень он известный был, а ее сестра говорила, знаете ведь, что у нее ребенок больной? Да, да, больной. И она его, значит, увидела, и, говорит сестра, пошла за кулисы, к администратору, и просит телефон его, чтоб дали. И сама позвонила ему, вот не постеснялась она, такая она…

В палату заглянула медсестра и поманила меня пальцем.

— Пришли к тебе.

Я встала и, наступая на носок забинтованной ноги, поковыляла по коридору к приемному отделению. Там у сломанного лифта стояли несколько кушеток, списанных из смотровых кабинетов. Рядом с кушетками стоял Саша, в руках у него был пакет, сбоку пакета маняще выпирали козырьки «мишек на севере». 

— Привет, — сказала я.

— Привет, — он помог мне сесть, — мне сестра твоя сказала… что и как, вот, навестить решил. Любишь конфеты? Я тут еще воды принес…

Он поставил пакет у моей здоровой ноги, словно обозначая его принадлежность перед другими больными, как привидения шаставшими по коридору.

— Спасибо, — сказала я.

Минуты две мы молчали. 

— Больно тебе было? — спросил он и положил руку мне на бедро, как будто хотел заглушить эту боль.

— Только когда наркоз прошел.

Саша попрощался и ушел. Я еще немножко посидела около навсегда затихшего лифта. Потом дверь на лестницу открылась и впустила в приемное громкую толпу студентов, от которых воняло табаком. Они разговаривали и смеялись все одновременно. Из отделения вышел врач и прикрикнул на них, потом он обратился ко мне.

— А ты чего тут сидишь на сквозняке? Мало тебе было?

Я потащилась в палату. 

Домой я вернулась с освобождением от школы на неделю. Ногу нужно было два раза в день обрабатывать тетрациклиновой мазью. Из шкафа в коридоре исчезла коробка с колюще-режущими инструментами, подчистили и ящички в ванной — никаких бритв, шпилек, щипчиков, только безопасные, излучающие позитивность предметы. В верхнем ящике письменного стола записка от Анютика — где лежит рисполед. Я нашла и выпила две таблетки. 

Через три дня я смогла надеть ботинки, мы с Анютиком вошли в метро и поехали на станцию «Улица Подбельского», с двумя пересадками. Движение в темноте как-то успокаивало, лишало воли, мы стояли, зажатые между двумя усталыми мужчинами без жизненных перспектив. Оба читали газеты, один про спорт, другой — «Московский комсомолец». 

— Он был сегодня в школе? — спросила я.

Анютик с готовностью отчиталась:

— Был, в столовой его видела, кивнул мне, потом на перемене ходил на улицу, курить. 

— И ничего не спрашивал, вообще ничего?

Она покачала головой.

— Да забудь ты о нем. Он — придурок.

— Я просто не понимаю, — я говорила и говорила, глядя на проносящиеся за надписью «Не прислоняться» железобетонные профили, как будто поток этой бессмысленной, не приносящей ни ясности, ни облегчения речи мог меня спасти, как будто именно от нее все зависело, — разве можно так расстаться? Просто взять и расстаться. Без звонка, без разговора. 

— Все друг другу надоедают, — сказала Анютик, — все хотят кого-то другого. Вместе остаются навсегда… просто от отчаяния. Когда понимают, что никого другого никогда не будет. Как мама с Толиком, — добавила она.

Дверь открыла женщина лет шестидесяти в длинной черной юбке. Под ногами у нее бился черный всклокоченный пудель. 

— Мы ищем Ирину, — сказала Анютик.

— Ну, я Ирина, — женщина смотрела на нас с каким-то испуганным облегчением. Как будто мы были убийцами, которых она давно уже ждала и знала, что они обязательно придут, и вот они пришли, и она может спокойно вздохнуть и больше не бояться: наконец-то.

Она впустила нас в квартиру, захлопнула дверь, на которой с помощью скотча помещалась табличка из картона: «Боже, благослови входящего в сей дом, защити и сохрани исходящего из него и даруй мир в нем пребывающему».

— Проходите, — она значительно подвинула к нам две пары пластиковых шлепок фиолетового цвета, — сейчас чайник поставлю. 

Кухня была крошечной, плита в черной пене выкипевших борщей, рядом с конфорками обугленные части спичек, всю стену над закрытым клеенкой столом занимали бумажные иконы и фотографии. Дети, бесформенные, растекшиеся женщины в косынках, их глаза уже познакомились с диагнозами в полторы страницы и смотрели строго, священники с какими-то реквизитными крестами на животах. Ирина зажгла газ под белым с рыжим опаленным, как у коровы, боком чайником, в захватанную стеклянную вазу насыпала сухофруктов. 

— Вы от Ольги Антоновны? — спросила она. 

— Нет, — сказала Анютик.

Ирина округлила глаза, ее выцветшие пальцы схватились за спинку стула:

— А что… а от кого вы тогда?

Анютик достала из школьного рюкзака сверток и положила рядом с сухофруктами. Протянула Ирине записку, она взяла ее и читала, шевеля губами. Записка давно была прочитана, а губы все шевелились, их движение набирало амплитуду, переходило в дрожь.

— Мы живем в квартире… под вашей бывшей квартирой, — сказала Анютик, — ваш муж… Сергей, он к нам приходил, с детства приходил. Он очень хотел, чтобы мы это вам передали…

Ирина развернула сверток, на клеенку высыпались старинные кольца, брякнул браслет. Она вдруг заплакала, не закрывая лицо. Возмущенно, как забытая за дверью собака, взвыл закипевший чайник. 

— … я молодая была, моложе его сильно, не понимала, как он меня любил, — говорила она сквозь нараставший вой, — одно на уме было — тряпки, цацки, косметика! Все терзала его — больше давай, больше, а что он мог? Ради меня халтурил, особняки загородные расписывал, чтобы там в детской на потолке небо и ангелы… а мне все мало было, Господь меня наказал…

— Он вас любит, — сказала Анютик.

Мы поднялись из-за стола, Ирина вдруг подалась всем телом вперед и схватила Анютика за руку.

— А он какой? Скажи мне, милая, хорошая, расскажи мне про него! 

— Вы извините, — сказала Анютик, — нам домой пора. Ехать долго… 

Последствия визита к Ирине настигли нас быстрее, чем мы могли ожидать. Уже вечером следующего дня маму подловила во дворе тетя Рая и поведала о нашем с Анютиком потрясающем, нездешнем бескорыстии. Ей как раз накануне позвонила Ирина, вернувшаяся от оценщика. Мама ворвалась в нашу комнату и, благо мы обе сидели на диване перед телеком, с двух рук, по-македонски, отвесила нам пощечины. На шум пришли бабушка и Толик. 

— Вы в своем уме?! — орала мама. — Сучки тупые! Шизофренички проклятые! Два миллиона ей оценщик сказал! Два миллиона эти твари ей отвезли! 

— А откуда у них такие деньги? — бабушка удивленно переводила взгляд с мамы на нас.

— Я тоже хочу узнать! Но это ладно, где бы они их ни взяли! Почему они их ей повезли?! 

— Это ее деньги, — сказала Анютик.

— Ее?! — мама хрипло захохотала. — А у меня ты не захотела спросить, сволочь ты неблагодарная! У меня не спросила, нужны мне два миллиона или нет?! Я вас одна содержу, папочка алиментов не платит! Я на вас всю жизнь работаю! Почему вы мне эти цацки не отдали?!

— Так, — Толик взял маму за плечи и усадил за мой письменный стол, от его прикосновения она как будто выключилась, обмякла, — давайте разберемся с самого начала. Как вообще все это случилось?

— Я была у Леши, — сказала Анютик, не глядя на маму, — случайно нашла сверток с кольцами… Там была записка, что это для Ирины. Я спросила у тети Раи… кто это такая. Она сказала — раньше жила тут, дала телефон… 

Больше к ней вопросов не было. Толик вывел из комнаты маму, издающую сквозь плач выкрики: «почему со мной?!», «когда это закончится?!» Бабушка как-то безадресно улыбнулась и ушла сама. 

 

 

9

В мае нам объявили, что через две недели мы будем сдавать экзамены для получения сертификата о начальном среднем образовании. А потом, —  историчка сухо улыбнулась, как бы давая понять, что сама бы такого никогда не допустила, но тут не ей решать, — будет выпускной. Я сидела на первой парте, рядом с тупой Наташей Мироновой. Наташа рассматривала цветок, нарисованный блестящим лаком на ногте ее большого пальца. Я вырвала из тетрадки листок и написала: 

Willst du nicht mit mir sprechen?

Сложила конвертиком и отправила по рядам Мареку. Через несколько минут меня толкнули в спину, я повернулась и получила свою записку с лаконичным ответом.

Doch.

Мы встретились у памятника. Марек не знал, куда деть руки.

— Что случилось? — спросила я. 

Голос бултыхался в горле, как тонущий птенец.

— Ну… — он почему-то все время улыбался. — Я… я познакомился… Ну, с другой… девушкой. 

— А когда? 

— Ты… как-то отдалилась, я тебе звонил, — сказал он.

Я молчала, и это подстегивало Марека, слова выходили из него толчками, сквозь застывшую улыбку, казалось, уже все, больше их нет, больше не надо, но они снова находились. Она красивая, ты сама так себя вела, я, что, бегать за тобой должен, ну, а что ты хотела, сколько мы могли еще, да не надо так смотреть, как будто я тебя прямо убил, это со всеми случается… 

Я вдруг поняла, что Марек вовсе не раскаивается. Он гордится собой, гордится тем, что склеил какую-то новую девушку, что эта девушка приходит к нему, когда родители на работе, и раздвигает ноги под картиной с леопардом. 

— Ты даже не позвонил, когда я была в больнице, — сказала я.

— У тебя же не было ничего серьезного, — он пожал плечами. 

Дома я засела за тетрадки Анютика с нерешенными задачами по алгебре. Жираф на 1 м 80 см выше самого крупного слона, какова масса жирафа? Масса индийского слона — 3 т 600 кг, высота индийского слона — на 1 м 20 см меньше, чем у африканского слона. Сколько весит африканский слон, если его высота 4 м, а 37,5 африканских слонов могут уравновесить одного кита? Кит — самое крупное млекопитающее на планете, длина синего кита — 33 м, если принять за этаж 3 м, до какого этажа достанет синий кит, когда встанет на хвост? 

Я решила все, что было задано ей с прошлой недели. Потом карандашом написала решения всех задач до конца учебника. Закончив с заданиями Анютика, я схватила свою химию, в которую не заглядывала уже пару месяцев. Структура периодической системы элементов, изотопы, строение атома. Химическими реакциями называются явления, при которых одни вещества, обладающие определенным составом и свойствами, превращаются в другие вещества — с другим составом и другими свойствами… 

Я сжала ладонями виски, очень хотелось, чтобы настиг психоз, чтобы вокруг все задрожало, перевернулось, чтобы надо было бегать, кричать, только не сидеть так вот, не думать о нем. 

— Сережа! — заорала я. — Где ты?! Почему ты не приходишь?! Почему ты не говоришь со мной?! 

Экзамены я сдала на одни пятерки. Историчка, пылая горделивым румянцем, отвела меня в кабинет завуча. 

— Ты молодец, — говорила завуч, — вот что значит взяться за ум. Ты же можешь, все можешь! И не общайся ты больше с этим Рыдваньским, он ничего хорошего тебе не даст, ты в институт поступишь, вся жизнь у тебя впереди! 

Мне вручили почетную грамоту. Историчка пожелала всем хорошего летнего отдыха. Я засунула грамоту в сумку, в коридоре меня догнал Марек. 

— Слушай, — он схватил меня за локоть, — я хотел…

— Отпусти меня! — крикнула я.

— Я просто хотел…

Я вырвала руку и убежала. Марек звонил десять минут подряд, с перерывами в пять секунд, потом прислал два сообщения. «Давай встретимся» и «Прости меня». Около подъезда я натолкнулась на Сашу, он сидел на лавочке с банкой пива и слушал музыку в наушниках. 

— Смотри, что у меня есть! — я показала ему грамоту.

— Класс, — сказал он, — пиво будешь?

Я решила напиться и переспать с ним в максимально отвратительной форме. Так, чтобы тошнило. Желательно на полу, в грязи, может, рядом с какой-то чужой, пахнущей носками обувью. Лишить этот процесс даже покушений на эстетизм, предварительно вспотеть, упасть, ободрать коленку так, чтобы зеленый след от травы смешался с кровью. И чтобы он еще говорил мне что-то совершенно невыносимое: родная моя, например, или: я так тебя хочу. 

Саша жил в Железнодорожном с мамой. Отец умер от цирроза печени. Когда мы, пьяные, завалились к нему, его мама как раз собиралась на кондитерскую фабрику, где всю жизнь работала посменно. У нее были длинные, крашенные в бордовый цвет волосы и толстое тело, которое норовило выглянуть из под свитеров и поясков, как поднявшееся тесто.

— Ты чего среди дня нажрался-то? — спросила она.

— Я не нажрался, — не очень оригинально ответил Саша.

— А ей сколько лет? — его мама указывала на меня. — Ты совсем озверел уже? Ей же шестнадцати нет! Сесть хочешь, кретин ты чертов?

— Я просто в гости пришла, — сказала я.

— Ой… — мама Саши криво улыбнулась. — В гости она пришла! К кому пришла-то, овца ты безмозглая! — теперь она уже обращалась к Саше: 

— Сейчас она пришла, а через час в слезах на станцию побежит: мамочка, он меня изнасиловал! 

— Мама… — Саша решительно подвинул ее к входной двери. — Мам, у тебя какой-то… нездоровый взгляд на жизнь… Я не буду ее насиловать, мам… Она мне просто нравится… Как человек. 

— Передачи я тебе носить не буду! — она вышла и захлопнула дверь. 

В подъезде загудел лифт. В Сашиной комнате был наскоро, видимо, его мамой, наведен порядок. Без особого, впрочем, усердия. На диване растрепанной стопкой лежали рисунки — драконы, змеи, какие-то надписи. 

— Что это такое? — спросила я.

— Эскизы, — Саша откупорил новую бутылку пива, — татушки. 

Через пятнадцать минут я сидела на стуле, голая по пояс, а Саша за моей спиной налаживал машинку. Мы решили сделать рисунок позвоночника по всей длине, от шеи до поясницы — диски, сочленения, на картинке, которую он мне показывал, все это выглядело очень натурально. 

— Больно в первую секунду, — сказал он.

Машинка зажужжала совсем рядом, и вдруг впилась мне в шею. Я дернулась, Саша схватил меня за плечо. Казалось, игла проникает мне в настоящий позвоночник, тысяча проколов в секунду, от них по телу разливался жар, я чувствовала, как вспухает кожа, как из-под нее выбегает кровь. Саша то и дело прикладывал к моей шее бумажную салфетку. Когда она пропитывалась кровью, он бросал ее на пол.

— Кожа у тебя тонкая… — сказал он.

Под нашими ногами лежала гора бумаги, в красных пятнах и пятнах краски, боль перешла в иное качество. Она соединилась с Сашиными пальцами, давящими на мой позвоночник, она вобрала в себя их тепло, и когда он убирал от меня машинку, чтобы наполнить краской или прочистить иглу, я чувствовала себя покинутой. Мне хотелось, чтобы все поскорее возобновилось и длилось вечно — стрекотание иглы, прилив крови к проколотой коже, липкая струя, стекающая к пояснице, красная с черным. Я сидела на стуле два часа, Саша дошел до линии лопаток. 

— Давай потом продолжим, — сказал он.

— Ты устал?

— Да рука вообще занемела, и у тебя кровь не останавливается, — сказал он.

Саша намазал мне шею и спину мазью д-пантенол и замотал пищевой пленкой. Сверху я надела майку. Лифчик сунула в школьную сумку, надеть его было невозможно, он тер. 

Мы пошли на электричку. Саше надо было ехать в салон, чтобы сидеть там до восьми вечера, под отупляющую музыку. Клиенты у них случались максимум раз в неделю, обычно люди просто приходили, поражались ценам, а потом Саша подлавливал их у выхода и предлагал сделать татуировку дома, вполовину дешевле. Все соглашались, так что у Саши было время меня проводить.

У моего подъезда мы столкнулись с Мареком. Он вдруг вышел из кустов, как шпион, и уставился на Сашу, словно ожидал чего угодно, но только не такого вот пошлейшего развития событий.

— Пока, — я поцеловала Сашу и ушла в подъезд. 

Через несколько минут Марек звонил в мою дверь. Я стояла, припав к глазку, и смотрела, как он упорно нажимает на кнопку. Из своей комнаты вышла бабушка и спросила Бога:

— Господи, за что мне эти мучения? Сначала одна кобелей водила, теперь две других — туда же. 

Марек ушел. Часы в прихожей миролюбиво показывали шесть тридцать семь.

Через неделю Саша доделал татуировку. Была пятница, его мама вернулась утром со смены, чтобы ехать на дачу. Им принадлежал жуткий щитовой домик, выкрашенный сиреневой краской, что придавало домику немного марсианский вид. Столкнувшись со мной во второй раз, Сашина мама, видимо, решила, что у нас все серьезно, и показала мне фотографии с дачи. На одной она стояла, рекламно улыбаясь, рядом с тоненькой, не окончательно прижившейся яблоней, на другой, в желтом халате с цветами, сидела на корточках рядом с клумбой. Цветы на клумбе выглядели беднее, чем на халате. Сзади и в том, и в другом случае проступал фиолетовый дом.

— Тебя как зовут, голубушка ты моя ранняя? — спросила она насмешливо, но не обидно.

— Юля, — ответила я.

— А меня Лариса, отчество не люблю. 

— Очень приятно, — я улыбнулась.

— Приезжай на дачу к нам, — сказала она, — места много… Может, поможешь мне… а то от этого толку никакого. 

Лариса уехала. Долго, скрежеща ключами, закрывала дверь с той стороны. 

— Покажи татуировку, — попросил Саша.

Я сняла майку и повернулась к нему спиной. Он подошел ко мне вплотную, его пальцы гладили рисунок, проступавший сквозь сожженную, шелушащуюся кожу. Я повернулась к нему и поцеловала его в губы. Он расстегнул молнию на моих джинсах, зашуршала упаковка раскусываемого презерватива, мы повалились на кровать. Он сказал, что я самая лучшая девушка на свете. 

Я лежала на боку, спиной к нему, а он двигался во мне уверенно и четко, как будто качался на тренажере. Постепенно темп рос, его уверенность переходила в меня, и мы двигались уже вместе, через время, через ряды супермаркетов с тележкой, через стеллажи склада в Икее, где на самых верхних полках лежат борты от нашей кровати и нужно только достать, через жареную картошку, к кафе «Фиалка», а может, «У Людмилы», где мы сыграем свою свадьбу, и Лариса будет сидеть рядом со мной в кофте с люрексом. Саша задышал тяжелее, и я увидела черные кости ограды детского сада, и мы ругаемся, кто сегодня поведет дочку, а потом умрет Лариса, а потом мама, и вот мы стоим в кафельном прощальном зале крематория, как в раздевалке бассейна, и все вдруг ускоряется, как от пинка, и уже школа, защемление нервов, мучаемся от межпозвоночной грыжи, а твоя мама так любила этот домик, ну, при ней-то тут вообще ничего не было, а при нас-то: красный пластмассовый стол с красными пластмассовыми стульями, веранду застеклили, и вот площадка под мангал, муж сам сделал… Все сам, все это мы сами, никто не заставлял… 

Внизу моего живота запульсировало, как будто из раны вырывалась кровь, Саша последний раз в меня рухнул, а потом откинулся, что-то невнятное выдохнув. Потом он меня поцеловал, снял с члена презерватив, завязал его и узлом и встал с дивана:

— Момент…

Он ушел в ванную и стал там мыть свой член в раковине. На моей ступне, под наростами шрамов запульсировало слово Hure. И лежа на застеленном простыней, которая основательно сбилась, диване, в Железнодорожном, я вдруг поняла, что больше не выдержу. Я вскочила и стала одеваться. Саша вернулся с помытым членом и стал интересоваться, что такое на меня нашло.

— Да ничего, — сказала я. — Просто ты — мудила.

 

 

10

Разумеется, я понимала, что объяснений с Мареком мне не избежать. Также я понимала, что в сложившейся ситуации мне следует вести себя крайне паскудно, чтобы Марек осознал, какую боль он мне причинил, если, по каким-то причинам, он не осознал этого раньше. Не понимала я только одного — в каком месте нам обоим следует остановиться? Когда будет достаточно оскорблений, погонь, кретинских записок, звонков в закрытые двери и мы, наконец, сможем со спокойным сердцем поговорить, зная, что унизили друг друга настолько бесповоротно, что теперь уже все равно, кто с кем спал и даже зачем он это делал? 

По дороге на выпускной я попыталась обсудить занимавшие меня вопросы с Анютиком, но натолкнулась на какую-то бронебойную, шизофреническую формальность. 

— А ты что, любишь Марека? — спросила Анютик. 

— Да, я люблю его, — сказала я. — Если бы человека можно было разлюбить, как только он тебе изменил, в мире вообще не было бы никаких проблем.

— А зачем ты тогда спишь с этим Сашей? — недоумевала Анютик.

— Черт… — сказала я. — Ты не видишь вообще никаких связей в жизни. 

Анютик обиделась.

— Может быть, я и не вижу связей в жизни, — сказала она, — но только потому что их нет. И не надо убеждать меня в том, что ты спишь с Сашей, потому что тебе разбил сердце этот придурок Марек. Все это хрень собачья. Ты спишь с Сашей, потому что тебе это нравится. Вот и все связи. 

Мы поссорились, и в актовый зал я вошла одна. Там все было, как обычно: физрук и историчка стояли в дверях, напряженно отсматривая пьяных и накуренных, несколько десятков унылых девочек в замедленном режиме танцевали у сцены, а на закрытом занавесе висела растяжка «Выпускной!» На телефон пришла эсэсмэска от Марека, в которойсообщалось, что он ждет меня у женской физкультурной раздевалки и у него есть вино. Я вышла из актового зала и поднялась к раздевалке, Марек был уже изрядно нетрезв. 

— Мы можем уйти отсюда? — спросил он. 

Я представила, как через пару минут сюда припрутся с обходом историчка и физрук, снова начнется скандал, и приняла предложение Марека. Мы ушли из школы и спустились на набережную. Он долго, как-то особенно грязно матерясь, открывал вино — сначала зубами сдирал пленку с горлышка, потом шариковой ручкой проталкивал внутрь пробку. Вино сдалось минут через семь, обдав рукава Мариковой ветровки густыми красными брызгами. Марек снова произнес матерное слово и выпил. Потом он протянул бутылку мне. Я взяла, только чтобы с ним не связываться, пить мне не хотелось. 

Начинало темнеть, и все это выглядело по-настоящему ужасно. Я смотрела на пьяного, ссутулившегося, производящего массу ненужных движений Марека и не могла понять — как еще несколько часов назад я могла думать, что люблю его? Как я могла стоять и смотреть на него через глазок, а сердце мое тряслось и ухало, как запертая в клетку сова? 

— Ну… — сказал Марек, трудно сосредотачивая на мне взгляд. — Надо вроде поговорить?

Я пожала плечами. 

— Я понимаю… — Марек вздохнул. — Что ты будешь выебываться, рассказывать мне, какое я говно. Я согласен. Да. Я признаю. Я не должен был так поступать. Но это не только от меня зависело, понимаешь? Ты вела себя так… Я не чувствовал твоей любви, — Марек поднял на меня глаза. — А чего ты молчишь?

— Ты так просишь у меня прощения? — уточнила я. — Я правильно понимаю?

— Да, — Марек кивнул. — И я хочу, чтобы у нас все было… как раньше. Это, конечно, чудовищно звучит, как будто телевизор где-то включен, но тем не менее. 

И в этот момент вместо того, чтобы уйти, вместо того, чтобы заплакать, вместо того, чтобы наплести ему бредятины из телевизора, который он так кстати упомянул, я почувствовала непреодолимое желание сказать ему правду. 

— Я не знаю, когда ты ударился головой, — сказала я, — но я бы очень хотела знать, где это случилось, чтобы пойти и тоже удариться. Марек, чего ты хочешь от меня? Как ты можешь все это мне говорить?.. Ты не чувствовал моей любви, поэтому ты пошел и трахнул другую женщину, и теперь ты хочешь, чтобы все было, как раньше? Но каким образом? 

— Это была ошибка, — возразил Марек.

— Так не бывает, — сказала я. — Так не может быть, не существует таких ошибок. У меня был пес, Лютер, и я любила его. Я не оставляла его, не уходила от него к другим собакам…

— Ты совсем охерела? — разозлился он. — Ты меня с собакой своей сравниваешь?

— Я не сравниваю, — ответила я, — я просто пытаюсь тебе объяснить, что случилось. Ты меня предал, просто так… Безо всяких причин. Ты стал встречаться с другой девушкой, и из-за этого… все, что было… оно как-то… обесценилось. Ты перестал для меня быть… — я долго подбирала слова, чтобы звучало не слишком оскорбительно, — особенным. 

— По-твоему, все так просто в жизни? — спросил Марек.

— По-моему, да. 

— Значит, мы как бы закончили свои отношения? — уточнил он.

— По всей видимости, — сказала я.

Марек выпил залпом треть бутылки, после чего жестом, призванным демонстрировать всю его злость на меня, вышвырнул вино в реку. После этого он вдруг подошел ко мне и сжал меня так, что стало трудно дышать. 

— Это было прекрасно, — сказал Марек.

Я ничего на это не ответила, и он ушел. Я стояла у парапета и смотрела, как из черной воды то высовывается, то снова исчезает горлышко винной бутылки. Мимо прошли какие-то старики с колли. 

 

 

11

Я так хорошо запомнила обстоятельства последней встречи с Мареком только потому, что следующие две недели мне приходилось постоянно о них рассказывать незнакомым людям. Наутро после выпускного в коридоре зазвонил телефон, я услышала, как мама говорит: «алло». Через минуту она вошла в нашу комнату и сказала, что Марек покончил с собой. Меня поразило, что мама плакала. 

Что касается меня, то я стояла на краю оврага, сверху на меня сыпались птичьи перья. Все вокруг было белым. На дне оврага лежали подушки, очень много подушек. Я услышала, как Анютик говорит мне:

— Тебе надо спрятаться. 

И я шагнула в овраг. Я упала на гору подушек и затихла. Перья продолжали падать. Интересно, сколько я смогу здесь быть, пока меня не найдут? — спросила я себя и сама же себе ответила: сколько хочешь.

Я не встала с кровати ни в то утро, ни в последующие. Кровать стала моей крепостью, коврик под ней был рвом, через него я разговаривала со следователями, которых интересовало, что Марек говорил перед тем, как вскрыть себе вены, и врачами, которые сочувственно диагностировали у меня шок. Врачи мне нравились больше следователей, потому что в финале нашей беседы всегда делали мне укол, и я переносилась в свой овраг. Дни я не считала, я просто лежала на подушках, пока мое спокойствие не было нарушено, я почувствовала, что в овраге есть кто-то еще. Я встала на ноги и стала искать. Перья теперь сыпались на меня вперемешку с мясом. Они были выдраны из живой плоти и кровоточили. Подушки, на которых я лежала, были ими набиты, когда я переворачивала подушки, я находила кровавые пятна. В самом дальнем углу оврага я вдруг увидела женщину, она была не больше книжки по размеру. Я подошла и взяла ее в руки. Тельце женщины было укутано в черную материю, на маленьких пальчиках — тусклые, древние кольца, ее голову закрывало некое подобие китайской пагоды, и лица я не видела. 

— Посмотри, что ты наделала, — вдруг сказала она. — Это ты его убила. 

Так я познакомилась с Судьей. Сначала я ее просто слушала.

— Ты знаешь, что ты всегда была ничтожеством, — говорила Судья, — и что он был слишком хорош для тебя. Спорим, ты даже не верила, что он обратит на тебя внимание? Сколько ты за ним бегала, пока он не соизволил тебя трахнуть?

Постепенно я начала возражать ей.

— Я не бегала за ним! — кричала я. — Он сам мне позвонил! Он меня тоже хотел!

Судья смеялась.

— Ну конечно! Кого ты пытаешься обмануть? Он просто взял то, что само плыло ему в руки. Он спал с тобой от скуки, а как только появилась возможность, переметнулся к другой телке. Разве нет?

— Зачем он тогда просил у меня прощения? — рыдала я. — Зачем он тогда приходил ко мне?

— Потому что ты была ему удобна, — примирительно отвечала Судья. — Таковы уж мужчины. Они ленивы… Безынициативны… Посмотри на Толика. Думаешь, он без ума от твоей тупой мамаши? Да нет, просто она единственная была готова содержать его, стирать его вонючие трусы и выслушивать его жалкий бред. Ради того, чтобы иногда, с каждым годом все реже и реже он засовывал в ее сморщенную дырку свой член. 

— Я не моя мамаша! — злилась я.

— Какая глупость, — Судья смотрела на свои руки и поглаживала древние кольца, — ты — это она, она — это ты, вы все одинаковые… Ты точно так же, как она, подставляла свое тело этому придурку, который в грош тебя не ставил, ты позволяла ему пить, пила с ним… Ты стала такой, какой он хотел, ты делала все, что он хотел, а он ради тебя ни на грамм не изменился. Так ведь?

Чем больше я с ней говорила, тем больше Судья становилась, она росла. В какой-то момент она стала настолько огромной, что мы уже не помещались вместе в овраге, мне пришлось уйти. Но она тоже не осталась в овраге, она последовала за мной, в мою кровать, и теперь изводила меня круглосуточно. После всего того, что она мне выговаривала, я могла только лежать и плакать, удивительно, сколько слез извергало мое тело, учитывая, что я практически ничего не ела и даже не пила. 

Мама и бабушка обходили меня стороной, как тифозную больную. Мне казалось, что они меня боятся. Бабушка иногда заходила в нашу с Анютиком комнату, останавливалась около кровати, где я лежала на мокром от пота и слез, не меняемом больше трех недель белье, и обращалась к Анютику, как будто меня вообще не было. Или я потеряла способность слышать, понимать и отвечать на вопросы. 

— Так и лежит? — спрашивала она. 

— Как видишь, — отвечала Анютик, занятая каким-то бесполезным маразмом типа вырезания портретов старых шлюх из модного журнала. 

— И ничего не ела? — уточняла бабушка, так и не решаясь на меня взглянуть. 

— Нет, — говорила Анютик.

Бабушка качала головой, стояла еще около минуты и выходила, на всякий случай плотно прикрыв дверь. Мама обычно появлялась с твердым намерением вернуть меня к нормальной жизни. Несколько раз она даже скидывала меня с кровати, но тогда я просто валялась на полу, и маме приходилось уйти, признав свое поражение. 

— Сколько можно лежать?! — возмущалась она. — А ты думала, чем-то другим это у вас закончится?! И он — психопат был, и ты — больная! Что устроили! Сволочи! Возьми себя в руки! Хватит издеваться надо мной! Ты понимаешь, что ты просто умрешь?! 

Поскольку я ничего не отвечала, поток маминой речи постепенно иссякал. Она заявляла, что не может находиться в нашей комнате, потому что в ней воняет, и выбегала в коридор. Там она могла еще пару минут повыть, видимо,  чтобы я поняла, сколько мучений ей доставляю.

Анютик приносила мне воду и помогала добраться до туалета. Несмотря на то, что, в отличие от мамы и бабушки, она мое состояние никак не комментировала, ненавидела я ее сильнее, чем их обеих. Когда она приближалась к кровати со стаканом, я выговаривала ей все, что думаю. 

— Заботишься обо мне, да? — спрашивала я. — Тупая, бездарная сучка. Тебе меня жалко? Как такое может быть? Ты же ничего не чувствуешь, ты не живешь. Ты заперлась в этой провонявшей комнате, ты никуда не выходишь, ты ни о чем не думаешь, ты изо всех сил оберегаешь свое жалкое существование… Зачем оно тебе? Чтобы травиться таблетками и дрожать от страха перед психушкой?

— Это не ты говоришь, — резюмировала Анютик. 

Наконец мама отчаялась справиться со мной самостоятельно и вызвала врача. Его ввели в обстоятельстваслучившегося, благодаря чему я предстала перед ним не шизанутой тварью, а чистой душой и сердцем девушкой, чей внутренний мир до основания потрясла трагедия первой любви. Недолго думая, он назначил мне амитрин и, на всякий случай, анкорат. Мне было совершенно безразлично, что еще в себя запихивать. Амитрин, правда, заставил меня встать с кровати, чтобы круглосуточно осаждать холодильник, и мама сочла, что лечение помогает. 

Теперь я все время ела. Вкуса еды я не чувствовала, и мне было все равно, в каком порядке ее принимать. Я ела суп с шоколадными вафлями, селедку с колбасой, орехи с гречкой. Когда я больше не могла есть, я шла в туалет и вставляла два пальца в рот. Так продолжалось до того момента, когда однажды утром мама не сказала мне, что сегодня сорок дней со дня смерти Марека. Теперь она избегала упоминать о самоубийстве, и «смерть Марека» выглядела чем-то неизбежным и даже вызывающим уважение. 

Я ела омлет. 

— Его мама… Она хотела бы прийти к нам… Если ты не против… 

Чтобы я что-нибудь не ответила и тем самым не испортила чудесную перспективу повидаться с мамой Марека и со всеми приличиями отметить сорок дней его смерти, мама быстро добавила:

— Я стол накрою! 

Хотя я до последнего не верила, что такое вообще возможно, вечером к нам действительно пришла мама Марека с незнакомым бородатым мужиком. Обещанный мамой стол был накрыт в большой комнате, в центре, рядом с бутылками, возвышалась стопка блинов, как бы державшая композицию, а от нее уже расходились другие, не нагруженные таким тяжелым смыслом, яства. Я, Анютик, мама с Толиком и мама Марека с мужиком сели за стол, бабушка предусмотрительно выпила донормил и вырубилась. 

Толик разлил водку, все, кроме нас с Анютиком, выпили, не чокаясь. 

— Положить вам блинов? — спросила мама бородатого мужика. 

Мама Марека сообщила, что с мужем они подали на развод и он уехал в Польшу. Это вообще-то должно было случиться, потому что их брак себя исчерпал, и к тому же Николай Васильевич, тут она значительно кивнула набородатого, ну, что говорить? Так получилось… Сердцу как-то не прикажешь, и они долго боролись со своими чувствами, почти десять лет это продолжалось, Николай Васильевич ведь тоже был женат, но теперь… Она всхлипнула, и Николай Васильевич положил руку на ее плечо, теперь… 

— Вы имеете право на счастье, — сказала мама. 

Толик кивнул. Он снова разлил водку, и последовала подробная история знакомства мамы Марека с Николаем Васильевичем. Он был доктором, который оперировал, а потом наблюдал Марека. 

— В районе клиники мы все отели знали, — добавил Николай Васильевич. 

Мама Марека хихикнула. 

— А вы будете там же жить? — спросила мама. 

— Мы еще не решили, — ответила мама Марека, — эта квартира такая тяжелая… Мне там очень трудно находиться… Знаете, все время кажется, что дверь входная хлопнет, и он войдет… Или… 

Она замолчала. Потом она взяла сумку, висевшую на спинке стула, и достала телефон. 

— Юленька, — сказала она, — ты же не была на кладбище? Вот, посмотри, как мы все там устроили… 

Мама Марека протянула мне телефон. Я взяла его. На фотографии была по-европейски утоптанная могила с памятником из серого мрамора, на котором золотыми буквами было написано имя Марека, дата его рождения и смерти. Мама забрала у меня телефон, показала фотографию Толику.

— А вы решили портрет не делать? — поинтересовалась мама, толкнув локтем Толика, чтобы он не забывал про водку. 

— Ой, нет! — мама Марека поморщилась. — У меня вот, знаете, какое-то предубеждание против этих портретов. 

Мама закивала.

— Мне все время кажется, что будут ходить какие-то люди и смотреть на его могилу, и это как-то нарушает интимность смерти, — сказала мама Марека. 

— Ну, выпьем? — предложил Толик. 

Они выпили. 

— Да, я с вами согласна, — сказала мама. — Я бы тоже не хотела портрета. Мне вообще нравятся американские кладбища, такие красивые!

— С белыми памятниками! — радостно подхватила мама Марека. 

— Да! — мама взяла кусочек семги и положила на свою тарелку. — Все как-то достойно, просто, со вкусом. И без этих жутких венков наших, просто люди приходят и приносят, например, букет белых роз. Это очень элегантно. 

— Юлечка, — вдруг повернулась ко мне мама Марека, — я знаю, что ты очень переживаешь… И тебе нелегко сейчас… Но я хочу тебе сказать. Я ни одну секунду тебя не винила и не виню. 

У мамы от происходящего благородства увлажнились глаза. Но упиваться им слишком сильно она не хотела, так как были вопросы и поважнее.

— Значит, вы будете новое жилье искать? — спросила она.

— Да, — вздохнула мама Марека, — Николай Васильевич с женой сейчас свою квартиру разменивают, и мы, наверное, эту продадим и купим что-то. Мне нравится Куркино.

— Там очень экология неплохая, — добавил Николай Васильевич. 

— А не далеко? — забеспокоился Толик. 

— Ой, — мама Марека махнула рукой, — в Москве везде пробки! 

— Это точно! — резюмировала мама. 

В середине второй бутылки водки мама спросила, сколько маме Марека лет, если не секрет? Та была как будто готова к этому вопросу и, гордо вскинув подбородок, сказала:

— Сорок три!

— Так вы еще родите спокойно! — сказала мама.

Николай Васильевич взял руку мамы Марека и поцеловал ее. 

Вечер закончился тем, что мама Марека напилась, и Николаю Васильевичу пришлось волочь ее ванную и обливать холодной водой. Потом мама вызвала им такси.

 

 

12

Ночью мы с Анютиком лежали в моей постели, я склоняла ее к тому, чтобы съездить на могилу Марека. 

— Тебе будет только хуже, — упорствовала Анютик, — ты будешь плакать.

— Но я должна плакать, — возразила я, — это… нормально. Мне нужно попрощаться с ним, я не могу делать вид, что он просто исчез. 

Благо утром мама с Толиком валялись с бодуна, мы вышли из дома незамеченными и поехали на Троекуровское кладбище. В магазине у метро я купила банку алкогольного коктейля. 

— Зачем? — удивилась Анютик.

— Это ему, — сказала я, — ему будет приятно. 

Косматый сторож в брезентовой куртке показал нам, как пройти на новую часть кладбища, где, по его заверениям, теперь всех хоронили. Кладбище было огромное, пока мы шли, начался дождь. Наконец, я увидела могилу Марека. Земля вокруг памятника была жирной и коричневой, трава еще не успела прорасти сквозь нее. Ограды не было, вместо нее стояли обструганные колышки. Анютик присела на могилу Сорокиной Лидочки, которой довелось пожить только три года, да и те, видимо, в жутких мучениях. Тощая, большеглазая Лидочка в платочке, под которым не было волос, смотрела с фотографии на памятнике, и создавалось ощущение, что она выглядывает из иллюминатора корабля, плывущего откуда-то с той стороны. 

— Я здесь побуду, — сказала Анютик. 

Дождь не унимался. То и дело поскальзываясь на размокшей глине, я подошла к могиле Марека. Слова вдруг исчезли, но не так, как если бы я не знала, что сказать, а так, словно я вообще не умела говорить. Через три могилы налево копошились две безрадостные тетки лет под пятьдесят. Сначала одна подметала, а другая впихивала в железный кувшин цветы, потом они обе сели на скамейку и стали есть булки. Поскольку это занятие не слишком их увлекало, а говорить, очевидно, было не о чем, тетки пялились на меня. 

Я вспомнила, как мы с Мареком занимались сексом. Вот, что непоправимо, — подумала я. Вот, чего никогда уже не будет — этого ощущения. Я могу носить Марека в себе, могу поселить его у себя в мозгу, говорить с ним, плакать о нем, но я больше не почувствую его руки, его член уже точно в меня не войдет, теперь он будет распухать, разлагаться, и тлеть, и кормить червей. Меня тянуло на могилу, и я легла на нее, тетки привстали, чтобы убедиться, что им это не мерещится. Я рыдала, размазывая по лицу слезы, дождь и глину. Все это было ужасно. Так не должно было быть. Какой бы ни был Марек и что бы он мне ни сделал, его нельзя было класть под этот камень, одного, он не мог там лежать, в глине, между корней деревьев. 

Подошла Анютик. Она стала поднимать меня и оттаскивать от памятника.

— Все, — говорила она, — уже хватит. Нам надо уходить. Посмотри, на кого ты похожа, ты вся грязная. 

Анютик забрала у меня банку с коктейлем и поставила около памятника. Потом мы пошли в домик сторожа, где он разрешил мне умыться и слегка размазать мокрыми руками глину по одежде. 

— Время лечит, — сказал он на прощание Анютику. 

Мы долго ждали маршрутку. Я сидела, обняв себя за колени, на железной лавочке остановки, Анютик зачем-то каждую секунду выходила на проезжую часть, как будто таким образом могла заставить маршрутку прийти быстрее. Дождь стал окончательно проливным. 

Когда маршрутка наконец приехала, все люди вышли из нее и потянулись к кладбищу. Обратно ехали только мы с Анютиком. Я забилась в дальний угол и закрыла глаза. 

— Послушай, — вдруг раздался мужской голос, — ты отлично знаешь, что он просто не хотел жить. 

Я открыла глаза. В маршрутке, кроме меня, Анютика и шофера, никого не было. Анютик смотрела в окно, а шофер сидел слишком далеко, чтобы я могла расслышать, вздумай он ко мне обратиться. И это означало только одно — я докатилась. Я стала слышать голоса в общественных местах, я окончательно слетела с катушек, и мое будущее — бродить по улицам в рванье, без малейшего понимания, где я нахожусь и зачем, разговаривая сама с собой. Больших сомнений в том, что очень скоро я начну отвечать голосам вслух, у меня не было.

Дома я выпила амитрин и сказала Анютику, что, приходится признать, мне нужно что-то поосновательнее

— Сколько их? — спросила она. — Они говорят, кто они, сколько им лет?

— Пока двое, — призналась я, — Судья и какой-то мужчина. 

— Он тоже тебя судит? — заволновалась Анютик.

Я покачала головой:

— Я пока не вникала в то, что он говорит, но, в отличие от Судьи, он может говорить со мной, где угодно. А Судья только когда я в кровати. Мой овраг она заняла.

— Двое ничего, — хмыкнула Анютик, — я слышу шестерых, а под рисполедом некоторые уходят. Но почему-то уходят самые лучшие. 

— А кто у тебя лучшие? — спросила я.

— Говорящий щенок и Пушкин, — смущенно призналась Анютик. 

На следующий день она пошла в психдиспансер и вернулась оттуда с трифтарзином. Как я поняла, основательнее его был только гал. Окружающий мир праздновал лето, люди, которых я видела из окна, носили открытые платья и ели мороженое, а я глушила себя трифтарзином и амитрином, и даже долго смотреть в окно у меня не было сил. От трифтарзина моя кожа стала голубой, как у трупа, все время кружилась голова, вдобавок ко всему я начала с пугающей периодичностью писаться в штаны. 

Каждый день мне звонил Саша, и Анютик говорила ему, что я не могу говорить. Как это ни странно, такое объяснение его вполне устраивало, и он обещал перезвонить завтра.

Когда становилось совсем невыносимо, я бросала трифтарзин и наседала на амитрин. Я не соблюдала никакой дозировки. Как только мое лицо начинало покалывать, как будто под кожу насыпали сахар, я тут же принимала таблетку, иначе начинались голоса, с этим ничего нельзя было поделать. Иногда я принимала в день шесть, иногда восемь таблеток. К середине июня на мне перестала застегиваться вообще вся одежда, только пижамные штаны на резинке еще кое-как принимали мое тело, в них я и пребывала, периодически отстирывая от мочи. Именно в этот период в нашу жизнь вновь вернулся папа. 

Его появлению предшествовали злобные препирательства мамы и бабушки, что было вполне понятно. Мама не хотела, чтобы папа пришел и увидел, во что она превратила свою жизнь, а бабушка этого как раз хотела, убеждая маму в том, что папа непременно даст нам денег. Несмотря на то, что бабушка до шестидесяти лет работала, а после нищенствовала на пенсию, остававшуюся после уплаты жилищно-коммунальных платежей, несмотря на то, что никто, никогда и не при каких обстоятельствах не изъявлял желания дать ей денег только потому, что она в полном говне, бабушка упорно верила в возможность такого сценария. 

Маме было особо некуда деваться. Мы жили на ее зарплату, упомянутую бабушкину пенсию и половину денег, выручаемую от сдачи Толиковой двухкомнатной квартиры на Аэропорте. Другую половину забирала Елена Борисовна. 

Папа и впрямь появился у нас в субботу к обеду, увидел маму, Толика, которого вывели из спальни специально для того, чтобы он пожал папе руку, Анютика с безумным сверканием в глазах и говорящим щенком в голове, а также меня, в пижамных проссанных штанах, с голубым лицом и нажратыми под амитрином лишними пятнадцатью килограммами.Если папу и мучили какие-то угрызения совести от того, что десять лет назад он выгнал нас всех к едренной матери, то теперь они точно рассеялись. 

Сам папа выглядел вполне благополучно. Он, правда, полностью облысел, но фигура была подтянутой, из-под легкого льняного пиджака выпирали бицепсы. Из большого бизнеса, как он объяснил, пришлось уйти, но оно и к лучшему, хочется уже какого-то спокойствия. Папа сделал ставку на здоровый образ жизни и открыл два спортивных клуба, также он надеялся, что при грамотных вложениях они могут положить начало целой сети. Есть у нас папа мягко отказался, но бабушке все же удалось заманить его на кухню, очень уж она хотела, чтобы он выпил чаю. 

Бабушка вытащила из холодильника торт, который я обкусала ночью, и все это увидели, когда бабушка вытащила его из коробки. Папа откашлялся, мама просто сидела, положив руки на колени, как будто отбывала бессмысленную, но необходимую повинность, вроде родительского собрания. 

— Ну… — сказал папа, ни к кому персонально не обращаясь, — поделитесь… что у вас происходит. 

Я вытащила из коробки кусок торта и стала есть его руками. Анютик качалась на стуле.

— Ой… — вздохнула бабушка. — Анюточка у нас вот… в восьмой класс перешла. 

Поскольку этой информацией жизнь нашей семьи, о которой можно было говорить, исчерпывалась, бабушка замолчала.

— А Юлия? — спросил папа. 

— Трагедия! — сообщила бабушка, зачем-то понизив голос, хотя все ее прекрасно слышали. — Ты можешь себе представить — связалась с парнем, с одноклассником, а он самоубийством жизнь покончил! Грех так говорить, но у меня прямо камень с души упал. Что они делали вдвоем! Пили! Курили! Наркотики принимали! Школу прогуливали, чуть не выгнали их.

Папа опасливо на меня покосился:

— Ей же… ей пятнадцать лет, — сказал он.

— А парень при этом не первый! — бабушка, как бы демонстрируя свое возмущение, грохнула чашкой об стол. — До этого на даче они были, там какой-то студент, уж чем они занимались, я не знаю, но Юлька в ночной рубашке из дома сбежала. Мать ее потом со станции, за десять километров забирала. 

— Н-да, — сказал папа, — надо спортом заниматься! 

Я взяла еще один кусок торта. Перед уходом папа пригласил меня и Анютика в свой фитнес-клуб. Он дал каждой из нас по визитке и подробно объяснял, как добраться, тыча пальцем в микроскопическую схему с кучей стрелок. Бабушке он дал десять тысяч, уже практически в дверях. 

Встреча с папой подействовала на меня угнетающе. Папа явился из другого мира, из мира, где люди занимаются фитнесом, открывают клубы, работают, учатся, вступают в браки, мира, о котором я, конечно, знала, но всеми силами обесценивала его существование. Сначала слившись в шизофренический ком с Анютиком, которую вообще никогда не воспринимала отдельным человеком, потом с Мареком, теперь вот закрывшись в квартире и в пижаме, разжирев до такой степени, чтобы уж точно никуда не выйти. При этом мне было неожиданно обидно узнать, что ни миру, ни людям в нем, ни даже моему собственному отцу нет до меня никакого дела, и я могу хоть сдохнуть в своих обоссанных штанах, это не вызовет никакого резонанса, разве что папа, пожав плечами, выдаст бабушке еще некоторое количество пятитысячных купюр — на гроб и поминки.

Я зашла в ванную, закрыла дверь на задвижку и сорвала с себя всю свою грязную, пропахшую медикаментозным похмельем одежду. То, что было под ней, меня ужаснуло. Раньше я была несостоятельна в умственном плане, я ощущала эту несостоятельность каждый день, каждую секунду, она заставляла меня прятаться от людей, потому, что я видела жизнь не такой, какой видели ее они. Теперь я стала несостоятельна еще и физически, и это было совсем непереносимо, это было заметно, явно, вызывающе. У меня появился живот с проступающими сквозь кожу венами, толстые складки в подмышках, мои бедра раздались, жир с них нависал над коленками. Я залезла в ванную и сорок минут скоблила себя щеткой со свиной щетиной, сбросить вес это, конечно, не помогло, но хотя бы привело меня в чувство. 

Выйдя из ванной, я вышвырнула весь имевшийся в запасе амитрин. За ним последовал и трифтарзин. На дне много лет не разбираемого шкафа я нашла свой старый спортивный костюм, кое-как втиснулась в него и пошла гулять на набережную. Там-то они все меня и настигли. 

— Значит, отгоревала? — поинтересовалась Судья в моей голове. — Потратила месяц своей жизни на того, кто лежит в могиле, и считаешь, что этого достаточно? 

— Может быть, ей теперь самой не жить? — парировал мужской голос. — Оплакивать дегенерата и алкоголика, который вдобавок ей изменял? 

Судья не ожидала получить отпор и затихла. 

— Кто ты? — спросила я. — Почему ты меня защищаешь?

— Потому, что я — это ты, — ответил голос.

— Но я не мужчина, — сказала я.

— Все относительно, — успокоил меня голос, — люди делятся не на мужчин и женщин, а совсем по другим признакам. 

Тут возник новый голос. На этот раз женский.

— Ты должна думать только о себе, — посоветовал он, — и беречь себя. 

— А ты кто? — обреченно спросила я.

— Можешь называть меня голосом добра и человечности, — смущенно попросил голос.

— Значит, вы хотите убедить ее в том, что она ни в чем не виновата и достойна нормальной жизни? — возмутилась Судья.

— Заткнись! — потребовал мужчина. — Заткнись, доисторическая сволочь!

А голос добра и человечности добавил:

— Вина не помогает в спасении, а мы хотим ее спасти. И сами спастись. 

— И что же мне делать? — спросила я. 

— Тебе надо бежать, — ответил мужчина, — бежать от них всех. 

— Господи! — воскликнул голос добра и человечности. — А Анютик? Как же ей оставить Анютика?

— Хрен с Анютиком, — отрезал мужчина. — Анютику достаточно лет, чтобы понять — она ни к чему не способна. Она так и будет гнить в этой квартире и жрать таблетки, пока не сдохнет. И она сделает все, чтобы утянуть тебя за собой.

— Ты жестокий, — сказала я.

— Не я, а ты, — поправил мужчина. 

— Так тоже нельзя! — заволновался голос добра и человечности. — Нельзя жить, как злобный зверь, думая только о себе, не заботясь о чувствах других!

— А кто заботится о ее чувствах? — спросил мужчина. 

Голос добра и человечности примолк. 

— Вот именно, — сказал мужчина. — Погуляй и возвращайся домой. Собери свои вещи. Тебя там ничего не держит. 

На мобильном у меня не было денег. Я позвонила папе с домашнего и спросила, нельзя ли немножко у него пожить? Папа такой перспективе очень обрадовался, но при этом как-то мялся и юлил, из чего я сделала напрашивавшийся вывод, что у него новая женщина. Тогда я спросила, не сможет ли он снять мне квартиру? Он сказал, что сделает это с радостью. Я положила в рюкзак зубную щетку, начатую коробку с тампонами, расческу, несколько пар трусов, две майки и джинсы, в которые через пару недель планировала влезть. Анютик позвала маму. Та была выпивши, они с Толиком принялись за бутылки, купленные к несостоявшемуся обеду с папой. 

— Что это ты делаешь? — спросила мама.

— Я собираю вещи, — сказала я.

— Зачем? — мама смотрела куда-то сквозь меня.

Я почувствовала, как все это ей смертельно надоело. Строить из себя заботливую мать, разбираться, кто что делает, кто куда уезжает, поддерживать никому не нужную ширму нормальной жизни, которая все равно не поддерживалась, и при каждом удобном случае валилась набок, обнажая безумие, пьянство и нищету. 

— Мама, — сказала я, — ты мне ничего не должна. Правда. Ты не должна меня задерживать, спрашивать, куда я еду… Это совершенно никакого значения не имеет. Главное, что меня здесь не будет. Хотя бы какое-то время. И тебе станет легче. 

Мама смотрела мне прямо в глаза. Едва ли не впервые в жизни. 

— Я положу тебе тысячу на телефон, — сказала она и вышла из комнаты. 

 

 

13

Папа жил с Натальей. До того как вытянуть столь счастливый билет, она мыкалась в однокомнатной в Саларьево. Папе даже не пришлось мне ничего снимать, потому что, едва меня увидев, Наталья испытала альтруистический катарсис и, не сходя с места, вручила мне ключи от своей квартиры. Папа отвез меня в Саларьево. В квартире находились матрас, стеллаж с фарфоровыми фигурками собак и балкон. Папа сомневался, смогу ли я существовать в столь печальной обстановке, но я заверила его, что ничего лучше в жизни особо и не видела. Он пообещал купить мне кровать.

На том и порешили

Я не принимала никакую фарму, ела яблоки и сырую капусту, а все свободное время (несвободного у меня и не было) тренировалась с помощью программ на ютьюбе. Обе моих майки стали мне посвободнее, но джинсы пока не поддавались. Сидеть одной в Саларьево было скучно, и тогда я решила найти какую-нибудь работу. 

Несмотря на зверскую убежденность общества в том, что устроиться на работу очень сложно, я не верила в то, что в мире не найдется деятельности, которая принесет мне деньги на капусту и яблоки. Конечно, образования у меня не было, но у кого оно было? Таким образом, главной проблемой становился мой возраст, но и тут я не унывала. Интернет-серфинг вынес меня на страничку волонтерской организации «Крылья ангела», испытывавшей предсказуемый кадровый голод. Я созвонилась с ними, объяснила свою ситуацию и заверила, что очень хочу работать. Мне назначили собеседование на следующий день. 

В заставленном коробками с памперсами и инсулиновыми шприцами офисе меня ждал некий Владимир, двадцать минут распинавшийся на тему одиночества в старости и детишек из психиатрических интернатов, которые жаждут, чтобы им читали сказки и уверяли их в том, что они вовсе не хуже остальных, просто попали в сложную жизненную ситуацию. 

— А врать этим людям — это обязательное условие работы? — спросила я.

— Что ты… вы имеете в виду? — удивился Владимир.

— То, что вы сказали. Про сложную жизненную ситуацию. 

Владимир несколько секунд собирался с мыслями. 

— Послушайте… Мне не очень понятен ваш настрой, — сказал он наконец, — или вы не находите ситуацию больного ребенка или одинокого пенсионера сложной?

— Да не особо, — ответила я, — в психушку попадают в самом крайнем случае, и к тому же там можно бесплатно получать довольно дорогие препараты. А одинокая старость — это просто следствие выбора всей жизни. Непонятно на что эти люди рассчитывали, если они не родили себе детей или на хрен с ними разругались, скажем, из-за квартиры, а теперь сидят в ней, одинокие, и шантажируют волонтерскую организацию. 

Мой образ мыслей заинтересовал Владимира. 

— А вы не допускаете такой мысли, что выбора у этих людей не было? — поинтересовался он. — Старики в свое время просто не смогли родить детей. А дети просто не контролируют свои заболевания? 

— Нет, — я покачала головой. — С психическими заболеваниями можно жить вообще не попадаясь. А детей — усыновить. 

У Владимира, к сожалению, выбора тоже не было — никто особенно не рвался заниматься живописью в психиатрических лечебницах и таскать жратву старперам. Прошерстив свою базу, он направил меня к «довольно мирной», как он выразился, бабушке, обитавшей в бывшей «Мелодии» на Новом Арбате. Бабушка попала в поле зрения волонтерской организации после того, как получила тепловой удар прямо в своей квартире. Она жила на последнем этаже, а тем летом Москву накрыла аномальная жара. В мои обязанности входило три раза в неделю привозить бабушке требуемые продукты, наводить хотя бы относительный порядок в ее квартире, помогать ей мыться и оказывать психологическую поддержку. Как я поняла, это значило просто сидеть и выслушивать чушь, которую бабушка непременно будет нести. За все это мне полагалось двенадцать тысяч в месяц. Владимир сказал, что если бы мне было больше восемнадцати и я имела хотя бы среднее медицинское образование, он платил бы мне целых двадцать, но пока вот так — имеем что имеем. 

Утром следующего дня мне удалось, лежа, застегнуть джинсы. Сверху, правда, над ними нависали валики жира, но само по себе это было шагом к победе. Я поехала на Новый Арбат к бабушке. Звали ее Милена Львовна и встретила она меня в состоянии крайнего волнения.

— Деточка, — сказала Милена Львовна, — а ты вахтеру объяснила, куда ты? Он тебя пустил?

— Там нет никакого вахтера, — сказала я. 

Это Милену Львовну поразило.

— Как нет?! — воскликнула она. — Он, что… не вышел на работу?.. Может, ему плохо?..

— Понятия не имею, — честно ответила я.

Милена Львовна выдала мне список продуктов и лекарств, две тысячные купюры, а также последовал обстоятельный рассказ, в каком именно магазине нужно покупать сметану (только белорусскую, а в нижнем ее нет) и как вести себя с провизором, если тот вдруг вздумает не отпускать лекарства на том основании, что рецепт выписан не мне.

Когда я приперла продукты и лекарства, Милена Львовна снова спросила про вахтера. Я сказала, что он так и не появился. 

— Я так беспокоюсь, — говорила Милена Львовна, пока я мыла ей плиту, — ему же все-таки уже шестьдесят восемь лет! А он еще выпивает! А если — сердце?

— Может, вы ему позвоните? — предложила я. 

Милена Львовна вскинула голову и заученным движением взбила поникшие серо-белые кудряшки. Потом она вдруг заплакала.

— Вам легко жить! — говорила она, промакивая слезы салфеткой, которую я ей подала. — У вас все так естественно! Так просто! Без этих сумасшедших подтекстов! А я из другого времени… Как я могу взять и сама позвонить мужчине? 

— Но вы же не в любви ему признаваться будете, а спросите, как он себя чувствует, — сказала я. 

— Деточка, — Милена Львовна, чтобы успокоиться, закусила конфеткой, — умом я все понимаю, а вот справиться с собой не могу. Да и поздно уже, наверное. Мне ведь семьдесят четыре года… Ноги не ходят, еле по квартире до туалета дохожу. 

В итоге мы решили, что после мытья я сбегаю на первый этаж и проверю, не появился ли вахтер. Раз уж Милене Львовне воспитание не позволяет демонстрировать заинтересованность в чужом здоровье. 

Помыться оказалось процедурой не из легких. Сначала нужно было втащить в крошечную ванную ходунки, потом подвести к ним Милену Львовну, снять с нее халат, трусы, колготки, а также размотать эластичные бинты, которые ей посоветовал наматывать на ноги врач. Милена Львовна, вцепившись одной рукой в ходунки, а другой в меня, не с первого раза попала правой ногой в ванную. Еще она очень боялась упасть. Мне тоже пришлось залезть в ванную и помогать Милене Львовне перенести в нее левую ногу. Далее мы минут пятнадцать размышляли, стоит ли ей сесть? А если она все-таки сядет, смогу ли я ее потом поднять? 

В итоге мы все-таки решили рискнуть, и я помыла Милене Львовне голову. Вода ее освежила, и выход из ванной был не таким мучительным, как вход. Я накрутила бабкины волосы на бигуди, и тут она вспомнила про вахтера. Я спустилась вниз и, как ни странно, действительно, его увидела. Это был усохший, с пергаментной кожей дедок в джинсах, затянутых на талии черным ремнем, и заправленной в джинсы ковбойке. 

— Здравствуйте, — сказала я деду, — я от Милены Львовны с последнего этажа. Она волнуется, как ваше самочувствие? 

Дед ошарашенно посмотрел на меня. 

— Милена?.. — переспросил он. — А. Да ничего самочувствие. Еще жив. 

Я поднялась наверх и передала Милене Львовне, что с вахтером все в порядке, он жив и находится на своем посту.

— А ты сказала, что от меня? — забеспокоилась Милена Львовна. 

— Я просто сказала, вы беспокоитесь, что в подъезд могут проникнуть посторонние, — нашлась я.

Такой ответ Милену Львовну удовлетворил. Мы сели пить чай и смотреть ее фотографии в молодости, угробленной в Cоюзмультфильме, где Милена Львовна сорок лет подряд рисовала цветы и танцующих мишек. Работа не могла не наложить на нее отпечаток, и даже на пенсии Милена Львовна не находила в себе сил расстаться с игрушками. В ее квартире их пылилось какое-то ненормальное количество, а особенно досаждал желтый, с клочкастой гривой львенок из мультика про черепаху. Несколько раз, пока мы сидели над альбомом, львенок начинал хрипло выть из спальни: «Я на солнышке лежу». Милена Львовна смущенно объяснила, что пару месяцев назад вздумала постирать его в машине, и, видимо, от воды повредились какие-то контакты. Теперь львенок сообщает, что лежит на солнышке много раз в день и всегда внезапно.

— Так о работе волновалась, — говорила Милена Львовна, когда мы разобрались со львенком, — просто с ума сходила. А теперь думаю — что мне была эта работа?.. Меня уже, считай, нет, а работа есть… А я ведь и замуж не вышла из-за мишек этих… И с мужчиной даже не была. 

— Вообще? — удивилась я. 

— Мне так стыдно сейчас, — Милена Львовна сунула палец под бигуди, проверить, не высохли ли волосы, — сколько я в жизни всего пропустила… Нет, были и романы… Были… желающие… Но как-то вот не доходило у меня ни с кем… То скучно становилось, то противно… Или боялась я… И ждала… непонятно чего. А сейчас… — она снова заплакала. — Сейчас это уже смешно! 

— Почему? — спросила я. 

— О, Господи! — Милена Львовна сквозь слезы захохотала. — Как — почему? Это же комично! Старая бабка, которая до сортира еле доходит, а туда же!

— Я не вижу в этом ничего смешного, — сказала я. 

— Ты серьезно? — Милена Львовна смотрела на меня недоверчиво, но в то же время с надеждой.

— Абсолютно, — заверила я. — Может быть, молодых мужчин вы не заинтересуете, но среди тех, кто в вашем возрасте, тоже очень много одиноких, и они тоже, поверьте, не лазают через заборы, и… Я думаю, они бы тоже хотели заняться… этим. 

— Но… — Милена Львовна нервно копалась в вазочке с конфетами, — но… Ты же понимаешь, что я никуда не выхожу… а… из мужчин в моей жизни только вахтер! Все друзья померли уже… 

— Вахтер же не помер, — сказала я. 

— А что же… — Милена Львовна часто задышала, вздымая богатую грудь. — Как-то ему намекнуть, ты считаешь?

— Конечно, — подбодрила ее я, — вы же ничего от этого не потеряете. Даже наоборот — будет развлечение. 

Милена Львовна разрешила мне не убирать в квартире. Вместо этого мы до вечера придумывали записку, которую я, уходя, бралась подбросить на стол вахтеру. Я предлагала сразу задать ласковый, дружелюбный тон и обратиться к вахтеру: «Дорогой Павел Петрович!». Милена Львовна опасалась, что такое начало вахтера испугает, потому, что в нем явственно звучат собственнические нотки, а также неприкрытый сексуальный призыв. Сошлись мы на «уважаемом Павле Петровиче» (я, правда, говорила, что это отдает какой-то официальной запиской, прикрепленной на дверь туалета и сообщающей о потере паспорта, но Милена Львовна уверяла, что «уважаемый» — старая добрая классика, и Павлу Петровичу будет приятно обнаружить, что кто-то еще его уважает, несмотря на то, что он заканчивает свои дни на бесславной подъездной вахте).

По следующему пункту содержания записки мы бились с Миленой Львовной минут сорок. Время, которое «Крылья ангела» рекомендовали мне у нее провести, давным-давно истекло. Бабка, задавленная своей беспочвенной паникой, требовала, чтобы записка была «милой и ненавязчивой», а еще «многозначительной», чтобы вахтер не менее двух недель носил ее в нагрудном кармане ковбойки, а в особенно томительные моменты доставал и перечитывал. Я втолковывала ей, что нет никакого смысла писать записки, в которых нет конкретного предложения, скажем, выпить вместе чаю, потому что тонких намеков мужчины в принципе не понимают. 

— Ой, нет! — сокрушалась Милена Львовна. — Это будет непристойно!

— Да что же непристойного в том, чтобы выпить вместе чаю! — злилась я. — Вы — пожилая, он — тоже, вам обоим не с кем поговорить! Что плохого, если вы его пригласите на чай?!!

— А если он подумает?.. — с замиранием в голосе шептала Милена Львовна. 

— Вот вы и узнаете, что он подумает! Вы же этого хотите, разве нет?

— Но… так быстро…

Тут я поняла, что требуется более весомый аргумент, чем гипотетическое попрание норм приличия чаем.

— Милена Львовна, — сказала я, — вам — семьдесят четыре года, у вас есть время на намеки, на замирание над запиской, на мысли об общественном мнении?

Милена Львовна пораженно молчала.

— А он вообще мужчина, — добила ее я. — Сегодня есть, завтра нет. У нас средняя продолжительность жизни мужчин — пятьдесят восемь лет. То что он до сих пор ползает, это само по себе исключение из правил! 

— Ты права, деточка, — сказала Милена Львовна. 

В благодарность она захотела накормить меня ужином. Я сказала, что сижу на диете и ем только капусту. Капуста у Милены Львовны нашлась. Вдохновленная моим примером, она решила тоже поесть капусты, потому что, в перспективе грядущего сближения с вахтером, не мешало бы похудеть. Мы нарезали капусту, потерли в нее морковь, посолили и все это сожрали. Потом я взяла записку, которую Милена Львовна успела надушить пуазоном, спустилась на три этажа вниз и перечитала ее. 

«Уважаемый Павел Петрович! Мне часто становится по вечерам одиноко, а по телевизору показывают ужасную пошлость. Если вы тоже страдаете от пошлости и одиночества, заходите как-нибудь ко мне на чай. Поразить вас выпечкой я, наверное, уже не смогу, но у меня всегда есть конфеты, которые приносят социальные работники. Если вы точно придете, я могу заказать булочек. С уважением, Милена. Кв. 611 (на двери нет номера, это от лифта налево)». 

Я выкинула записку в мусоропровод и на подоконнике сочинила новую, которая гласила: 

«Дорогой Павел! Это Милена из кв. 611, ваша давняя поклонница. Меня восхищает мужество, с которым вы охраняете наш подъезд и меня в частности, вы — мой герой! Мне так хочется что-нибудь для вас сделать! Приглашаю вас на чай в пятницу в 20.00. Надеюсь, мои булочки вас не разочаруют! Целую, М.».

Вахтер сидел за столом и слушал радио по древнему портативному приемнику. Я положила перед ним записку.

— Милена Львовна просила передать, — сказала я как можно более официально и вышла на улицу. 

У самого метро мне вдруг позвонил папа. Голос его звучал задавленно и нервно, как будто он боялся, что я могу бросить трубку. 

— Юля! — говорил он. — Я все понимаю! Правда! Я… Знаю все! Просто надо нам с тобой поговорить! Я сейчас в клубе… Это на Филях. Ты где, Юля?

Я сказала, что подхожу к метро «Смоленская». Когда папа говорил мне, что «Смоленская» и «Фили» находятся на одной ветке, и от метро «Фили» мне надо всего лишь повернуть налево и пройти сто метров по Багратионовскому проезду, у меня было чувство, что он расплачется. Мне не очень хотелось переться на «Фили», но я сочла, что такое громадное одолжение позволит мне попросить у папы денег. И я поехала на Багратионовский проезд. 

Папа встретил меня в, так сказать, фойе фитнес-клуба, где висели фотографии мускулистых мужиков и девушек, заснятых в тот момент, когда они жали гантели, сексуально на них поглядывая. По телам и мужиков, и девушек струился здоровый сексуальный пот. Сам зал и раздевалки отделял от фойе турникет, к которому все приходящие прикладывали карточку. Охраняли турникет две дуры, поглощенные своими смартфонами. Папа обнял меня и отвел в кафе, из которого открывался замечательный вид на сам зал. Мы пили кофе, и папа говорил, что все люди совершают в жизни ошибки. Он не исключение. Он перенес гнев, вызванный мамой, на своих детей, и это бесконечно низко. Но он не хочет сдохнуть, не попытавшись исправить случившееся. 

— Тебе рано еще подыхать, — сказала я.

Папа горько усмехнулся. 

— У тебя есть еще дети? — спросила я. 

Оказалось, нет. 

Все было ясно, как Божий день, если, конечно, допустить, что Бог для того и создавал мир, чтобы в один из своих дней посмотреть с небес на папу, дополнившего его творение двумя шизофреничками. 

Папа дал мне пять тысяч и отвез в Саларьево. По дороге он спрашивал, какое впечатление произвела на меня Наталья. Я сказала, что никакого. 

— Видишь ли, — сказал папа, — очень трудно найти женщину, по-настоящему готовую к серьезным отношениям.

Тут я не выдержала.

— Пап, — ответила я, — к серьезным отношениям готовы только те, кто вообще ни на что в этой жизни не годен. Потому что ни один нормальный человек не захочет тратить свое время и энергию на препирательства вокруг элементарного факта, что женщина и мужчина какое-то время трахаются под влиянием гормонов, а потом расходятся. 

— Так ты видишь отношения? — поинтересовался папа, не поворачиваясь ко мне. 

— Да, — сказала я. — И просто не представляю, что еще можно к этой схеме при всем желании добавить. 

 

 

14

С «Крыльями ангела» мы договорились, что я буду навещать Милену Львовну каждую неделю, по понедельникам, средам и пятницам, но она позвонила во вторник и задыхающимся голосом попросила приехать. Я с радостью воспользовалась этим предложением, так как делать мне было совершенно нечего. 

Вахтер в подъезде глянул на меня орлом, Милена Львовна встретила в прихожей и сразу же потащила на кухню, где в узкой вазе из советского хрусталя стояли три красные гвоздики

— Что-то невероятное, — радовалась Милена Львовна. — Раньше два шага сделаю, и сразу коленки прямо разрываться начинают, а сейчас — летаю! Как тебе цветочки?

Я сказала, что сам по себе факт появления на одинокой кухне Милены Львовны цветов не может не радовать, но мне непонятна эта болезненная приверженность людей ее поколения к гвоздикам, особенно красным.

— Прекрасные цветы! — не согласилась Милена Львовна.

— Они похоронные, — заметила я. 

— Нет, — Милена Львовна покачала головой, — они — торжественные и осмысленные. В них есть сила, преданность и грусть. Потому что все прекрасное в этой жизни печально, — заключила она, помолчав. 

К счастью, вахтер не комментировал содержание записки при Милене Львовне, и мой маленький обман остался нераскрытым. 

Как все, собственно, случилось. 

Вечером, в указанное время, вахтер позвонил в дверь, Милена Львовна открыла, они минут пять потолкались и подрожали от смущения в прихожей, а потом пошли на кухню, где Милене Львовне стало очень стыдно, потому что никаких булочек она не купила, а шоколадные конфеты вахтер не ел, сообщив, что предпочитает карамельки. Все закончилось бы бездарным пустым разговором о том, какие карамельки были в советское время и какое говно сейчас, если бы в спальне не переклинило в очередной раз львенка и он не начал петь: «Я на солнышке лежу». Первое время вахтер галантно не обращал на песню внимания, но вскоре стало понятно, что просто так львенок не заткнется, и Милене Львовне пришлось все объяснить — про стирку и батарейки. Вахтер, конечно, захотел увидеть феномен своими глазами. Милена Львовна проводила его в спальню, и там вахтер, без лишних комплиментов, завалил ее на кровать, и, как она выразилась, «все, собственно, случилось». Скинутый под кровать львенок сопровождал действие замедленным рокотанием: я-ааа на соооууулныыыышшшш-кеээээ леээээжжжжуууууу. 

На следующий день вахтер опять пришел. С цветами, уточнила Милена Львовна, и, как я поняла, опять ее трахнул.

— Я только не знаю, — волновалась Милена Львовна, — у меня все так болит! Это нормально?

Я заверила ее в том, что это совершенно нормально и так будет продолжаться еще пару дней. 

— Я чувствую себя совсем другой! — сказала Милена Львовна. — Как будто… как будто во мне появилась тайна… Ты понимаешь

Я кивнула.

— Внешне все так же, как раньше, — говорила Милена Львовна, — но внутри я не то, что была семьдесят четыре года подряд. 

— Вам понравилось? — спросила я. 

— Это замечательное занятие! — сообщила Милена Львовна. — Деточка, я сейчас думаю, на что потратила свою жизнь, и мне становится так гадко! 

Когда я пылесосила, Милена Львовна вдруг всплакнула. Я выключила старый ревущий «филипс» и спросила, в чем дело?

— Очень обидно, — сказала Милена Львовна, — что у меня не получится попробовать с негром. Нет, я не жалуюсь, мне нравится Павел Петрович, я счастлива, что мы с ним встретились. Но я всю жизнь мечтала с негром. Понимаешь? Всю жизнь! Про меня на работе говорили, ой, Миленка, такая серьезная, ответственная, на минуточку не опоздает! А я сидела над этими мишками, пчелками и представляла, как меня трахает негр с толстыми губами. 

Прошло два дня, а боль Милены Львовны не только не прошла, но даже усилилась. Посовещавшись, мы решили на всякий случай сходить в женскую консультацию. Особенно на этом настаивала Милена Львовна, видимо, напоследок ей хотелось использовать свою обретенную женственность на всю катушку. Милена Львовна вызвала социальное такси, вахтер помог нам забраться в него, а ходунки запихнули в багажник. 

В регистратуре нам выдали карту, с огромным трудом мы поднялись на второй этаж и сели в очереди к кабинету гинеколога. Очередь состояла из опухших беременных, чей возраст было очень трудно определить — все они сидели, наполовину съехав вперед на привинченных к полу стульях и выставив вперед животы. Время от времени беременные вздыхали, на их лицах застыло выражение какого-то смиренного отчаяния перед тем, что с ними уже произошло, и тем, что им еще предстояло. 

Сидели мы страшно долго. Врач, видимо, нарочно тянул время, принимая без очереди беременных (об этом сообщала бумажка на двери), а в кабинете они, видимо, еще и раздевались. Если учесть, каких трудов им стоило просто подняться со стула, что говорить о том, чтобы самостоятельно одеться. Не думаю, что врач им помогал. Милена Львовна явно скучала. 

К кабинету, прицокивая каблучками, подошла маленькая девушка, прижимавшая к груди свеженькую карту без единой пометки. 

— Кто последний в сто третий? — тихо спросила она. 

— Я, — с достоинством ответила Милена Львовна.

Девушка кивнула и села рядом с нами. Беременные для Милены Львовны интереса не представляли, с ними все было ясно, а вот девушка взволновала бабку. Сначала она посматривала на нее, потом кряхтела, вызывая к разговору, но поскольку девушка так и сидела, положив на колени чистую карту, Милене Львовне пришлось заговорить самой. 

— Вы такая молодая, а уже по врачам, — сказала она.

Девушка беспомощно пожала плечами. 

— А потому, что не надо! — прошептала Милена Львовна. — Не надо дырку свою беречь! 

Беременные прислушивались на своих стульях.

— Всем давать надо! — шепот Милены Львовны креп и набирал децибелы. — Тогда и по врачам бегать не будешь! На что тебе дырка дана? Чтоб ты ее, как бриллиант, берегла?! Так себе бриллиантик-то! 

Из кабинета вышла врач с серым измученным лицом. На груди ее белого халата было вышито название лекарства, помогающего при молочнице. 

— Я — пенсионерка! — сказала Милена Львовна. –Мне сидеть тяжело, а я уже час в очереди! 

Врач вызвала нас с Миленой Львовной в кабинет. Девушка с красным, как будто обваренным стыдом, лицом осталась в коридоре. Милена Львовна с удивительной прытью взгромоздилась на кресло. Врач надела перчатки и принялась ее исследовать. 

— Шейка матки вся обложена, — сообщала она время от времени. — Много выделений… 

Наконец, Милене Львовне было позволено слезть, а врач уселась за стол и принялась писать в карте. Она явно решила отомстить за то, что ей пришлось дотрагиваться до выделений Милены Львовны, и хорошенько погонять ту по «специалистам», как она выразилась. Милене Львовне было назначено УЗИ органов малого таза и куча анализов, в том числе «суточная моча». Нужно было сутки писать в трехлитровую банку, а потом везти эту банку в лабораторию. Остальные анализы были не столь энергозатратны, но их все равно нельзя было сдать одновременно. Исходя из того, что говорила врач, получалось, что в ближайшие три недели Милене Львовне придется через день ездить лечиться. Правда, пока непонятно от чего. Это покажут анализы, которые, хоть и сложно, но как-то надо сдать. 

Папа прислал мне эсэмэску. Он интересовался, не нуждаюсь ли я в новой одежде? Потому что если вдруг я нуждаюсь, то он готов мне купить. С одеждой все обстояло не так просто, как могло показаться на первый взгляд. Я позвонила папе и объяснила, что у меня был плохой период и я разожралась. Теперь я худею, но это происходит не так быстро, как хотелось бы. И, конечно, от новой одежды я не откажусь, но мне не хочется покупать на тот размер, в котором я сейчас. 

— И как ты худеешь? — спросил папа.

— Ем капусту, — ответила я. 

— Приезжай в зал, — сказал он.

Через полтора часа мы с папой в спортивных костюмах стояли в зале перед огромной стойкой с гантелями. Всем проходящим мимо людям папа с гордостью говорил: 

— Это моя старшая дочь! — и добавлял. — Ей надо прийти в форму, в очень хорошую форму!

Папа решил тренировать меня сам. Он сказал, что в моем возрасте построить мышечный каркас — это раз плюнуть, а он знает такие невероятные секреты, что через три месяца я себя не узнаю в зеркале. Подбодрив себя таким образом, он дал мне две гантели по два килограмма и показал, как их надо разводить. Я старательно разводила, но получалось не очень.

— Нда, — сказал папа, — ты когда-нибудь спортом занималась?

— Нет, — ответила я. 

— Ладно, — пообещал он, — что-нибудь придумаем. 

Правда, ничего придумать у папы не получилось, потому, что в зал вдруг впорхнула женщина в лосинах, целиком, казалось, состоявшая из мышц, причем не человеческих, а по меньше мере лошадиных. Приказав мне приседать, а потом выпрыгивать из приседа, как герой какого-то мультфильма, папа тут же направился к женщине, запрыгнувшей на степпер. На спине у нее была большая татуировка, но прочитать, что там написано, мне не удавалось, так как половину рисунка скрывала майка. Женщина нажимала пятками на педали, далеко выставив круглый литой зад. Проходившие мимо мужчины долго на этот зад смотрели. Папа встал у степпера, и они с женщиной зубоскалили и ржали, говоря явно о чем-то неприличном. Время от времени женщина поглядывала по сторонам, как бы желая убедиться, что ее поведение находится в рамках нормы. 

Я взмокла от чертовых приседаний и прыжков. Папа крикнул мне, чтобы я продолжала еще три минуты. Женщина слезла со степпера, и папа расстелил для нее коврик. Она легла на спину, папа сел перед ней на колени и положил ее ноги себе на плечи. Я продолжала приседать и прыгать. По-прежнему хихикая, папа щупал ляжки женщины, а она направляла его указаниями: выше-ниже. Я почувствовала, что еще немного и я потеряю сознание. Папа и женщина поднялись с коврика. Я отчетливо заметила у него стояк. Женщина поцеловала его и ушла в раздевалку. Как ни в чем не бывало папа подошел ко мне и сказал с улыбкой:

— Это растяжка. 

— А, — сказала я. 

Дальше нам следовало качать пресс. Папа присел рядом со скамейкой, на которой я корячилась, и вел счет. Женщина не унималась. Она присылала ему в вотсап свои фотографии из душевой. Когда я приподнималась, я видела их на экране его телефона. В ответных сообщениях папа выражал восхищение женщиной и подбадривал ее снимать еще, в новых, неожиданных ракурсах. К концу занятия я еле стояла на ногах, меня тошнило и кружилась голова. Папа сказал, чтобы я прекращала жрать капусту, а налегала на бобовые. Еще мне можно было фрукты и сырые овощи. Сладкое, молочное и мясо строго запрещалось. 

Когда я вошла в раздевалку, женщина стояла в трусах и лифчике перед зеркалом и сушила феном волосы. На спине у нее было написано «Bitch», в том же месте, где у меня был рисунок позвоночника. Я приняла душ и переоделась. Из зала мы с женщиной выходили вместе. Она приложила карточку к турникету, и на экране появилось ее имя: Сушкова Юлия Михайловна. Я вышла вслед за ней на улицу, она села в машину и уехала. Я медленно поплелась к метро. Впервые в жизни мне до безумия захотелось стать кем-то другим. Стать ею. И дело тут было не в том, что плескалось на поверхности и настойчиво предлагало себя в качестве объяснения. Она — красивая, а я — жирная психопатка, она свободна в проявлении своих чувств, а я погрязла в рефлексии, нет, дело было в отсутствии самосознания у нее, у папы, мамы, у пугающего большинства людей, которых я знала. Они все могли жить, пить, жрать, не думать ни о плохом, ни о хорошем, плыть по течению, показывать мужикам, коль скоро те ничего не имеют против, и даже не пытаться задать себе вопрос — зачем они это делают? Этого я не могла понять. Но меня никто и не просил понимать.

Вернувшись домой, я зашла в ванную, включила воду. Сколько я еще смогу?.. За моими плечами стояли Судья, Мужчина, Добро и Человечность. Судья говорила: возьми нож, накажи себя. Добро и Человечность привычно меня жалели. 

— Ты думала, что мужчины помогут, ты думала, на них можно переложить половину своей боли, а оказалось, это они отдают тебе половину своей. А что хуже — одна целая или полтора? Что больнее, один или один с половиной?

— Я просто хочу крови! — выл Мужчина. — Совсем немного крови… Дай мне ее. Мне страшно, я хочу, чтобы стало немного светлее, совсем чуть-чуть света, ты можешь дать мне его! 

Я села на бортик ванной, задрала майку. Раньше моя плоть вызывала у меня жалость, мне было трудно вонзать в нее лезвие. Каждый раз это была драма — чтобы добыть кровь, я должна была пронзить эту нежную, гладкую кожу, причинить боль ради спасения. Я приносила в жертву свою невинность для того, чтобы выжить, но я больше не была невинной. У меня не было больше кожи, одно только жирное, свиное мясо, прожилки, толстые вены, по которым медленно бежала гнилая кровь, чтобы отравлять меня снова и снова, круг за кругом, вечность, до посинения, до отвращения, до смерти. Бритвы у меня не было, я вытащила из уха серьгу и вдавила крючок в живот, в самую жирную складку. Голоса визжали, хрюкали, рыдали, я перестала различать их, все слилось. Через сорок минут я закончила слово Opfer. Подождала еще пятнадцать минут, чтобы перестало кровоточить. Помыла серьгу, смыла кровь с ванной. 

 

 

15

На следующий день меня вызвали в «Крылья ангела». Владимир был в небрежном виде, и от него пахло перегаром. Он сказал, что Милену Львовну ночью увезли на скорой, сейчас она в реанимации. 

— А что с ней? — спросила я.

— Гинекология… — Владимир развел руками, как бы давая понять, что ничего в этом не понимает, да и не мужское это дело — разбираться во всем этом дерьме у баб под юбкой. 

— Жаль, — сказала я.

— Очень жаль, — подтвердил Владимир, — но просто… Это очень странно. 

— Что именно? — удивилась я.

— Я не знаю, что именно! — он раздражался. — Но врачи из больницы, они не могут по-другому! Они связались с какими-то ее родственниками, я не знаю, что там за история, какой-то конфликт, они не общались много лет. Эти родственники… они сказали, что она была девственница. А врачи… В общем… Черт! — Владимир схватился за виски. — Понимаешь, мне неудобно все это тебе говорить! 

— Ничего страшного, — сказала я.

— Короче, эти врачи… — Владимир сделал над собой усилие. — Они сказали, что у бабки полный набор мелкой венерухи… И… В таком возрасте… Это спровоцировало воспаление, оно куда-то там перекинулось… Она безнадежна. А родственники хотят поговорить с тобой, — закончил он.

В соседней комнате, рядом с кулером, периодически глухо вздыхавшим, как провинившаяся, но надеющаяся на прощение псина, сидели две женщины, мать и дочь. В принципе они обе уже были в том возрасте, когда становится неважно, кто из них кого родил, потому что все могло быть и наоборот. Во всяком случае дочь точно так думала, периодически одергивая мать, как распоясавшегося, не умеющего себя вести ребенка. Говорила в основном она, мать только вставляла не всегда удачные реплики. 

— Вы ей помогали в последние дни? Как вас зовут? — накинулась на меня дочь.

— Юля, — сказала я.

Дочь поджала губы. 

— Я буду с вами откровенна, — сказала она. — Милена — сестра моей мамы, — она кивнула на мать, — и моя тетя. Но отношения у нас всегда были сложные. Милена была не в себе.

— Я не заметила, — сказала я.

— Я вам объясняю суть проблемы! — взвилась дочь. — Милена думала, что мама увела у нее мужчину, моего отца. Полный бред! Родители уже поженились, я родилась, а Милена все успокоиться не могла! Разорвала всякие отношения. С родной сестрой! 

Дочь выразительно на меня посмотрела. Я пожала плечами. 

— А он спился! — выкрикнула мать. 

— Мама, заткнись! — прошипела дочь. 

— Спился и умер, — мать расправила на коленях юбку. —  Всего лет восемь мы прожили. 

Дочь изо всех сил перетягивала внимание на себя.

— Мы хотим знать, чем занималась Милена в… последнее время? Я просто… Вы меня тоже поймите… Когда я с этим врачом говорила, я чуть со стыда не сгорела! У нее… Может, вы в курсе, кто-то был?

— Да, — сказала я, — один мужчина. 

— Как… они познакомились? — сглотнула мать.

— Я их познакомила, — ответила я, — передала ему записку от Милены Львовны.

— Записку?.. — дочь ошарашенно на меня смотрела. 

— Да, — сказала я, — она… очень хотела побыть с мужчиной. 

Дочь буравила меня взглядом.

— И вы… Это устроили? — уточнила она.

Я кивнула.

— Вы… — дочь смотрела то на меня, то на хохочущую мать. — Вы… простите… в своем уме?! 

Милена Львовна умерла вечером того же дня, в сознание она так и не вернулась. Перед тем, как вернуть Владимиру ключи от ее квартиры, я заехала на Новый Арбат, чтобы забрать моющие средства, набор тряпок из микрофибры и телескопическую швабру — такими вещами «Крылья ангела» не разбрасывались. Я выходила из подъезда с пакетом, набитым бутылками с щелочью в одной руке и неоновой палкой от швабры — в другой, на лавочке курил вахтер. 

— Погоди, — попросил он меня.

Я села рядом с ним на лавочку. 

— Ну что, — задумчиво произнес вахтер, — умерла моя Миленочка. 

С этим было не поспорить. 

— Н-да… — протянул Павел Петрович, — а она ведь до последнего чистоту хранила… Может, и не померла бы, если б не это. 

— Вряд ли, — сказала я.

Павел Петрович вдруг повернул ко мне какое-то спекшееся, картофельное лицо с белесыми, злобными глазами.

— Что «вряд ли», пигалица! — заорал он. 

— Вряд ли не померла бы, — объяснила я, — она бы все равно померла. Как и вы помрете, и я. И все остальные. 

Вахтер наклонился и схватил меня за локоть. Пальцы у него были жилистые и очень сильные.

— Это ты записки похабные носила! Это ты бабку под смерть подвела! — зачастил он, дыша мне в лицо табаком. — Знала же, что она ни с кем! Соблазнила старуху!

— Соблазнила ее не я, а вы, — ответила я.

— Я — мужчина! — воскликнул вахтер с таким видом, как будто был заранее прощен одним этим обстоятельством. — А ты — сводня! Хоть и молодая, а душа гнилая в тебе! 

Я высвободила руку, подобрала пакет, швабру и пошла от скамейки, на которой надсаживался Павел Петрович.

— Завидовала ты ей! — орал он мне вслед. — В аду тебе гореть! Сатанистка!

Я остановилась. Вернулась к лавочке и врезала Павлу Петровичу шваброй. От неожиданности он, как мешок, повалился на бок. Я ударила его еще раз, по голове. Потом еще раз, и еще, и еще. 

Вечер я снова провела в ванной. На правом бедре появилось слово Finsternis.

В ночь после смерти Милены Львовны я оделась, собрала свои вещи и вышла на улицу. По дороге к станции я не встретила ни одного человека, во всем мире, казалось, не осталось никого, кроме меня. Или никогда и не было. 

На станции две собаки что-то ели с брошенных на асфальт газет. Я села в первую подъехавшую электричку, она привезла меня в Москву. У меня были деньги, выданные Владимиром. Я поймала такси и попросила отвезти меня на кладбище. Шофер, толстый потный мужик, из тех, кто всю жизнь на полном серьезе находит в происходящем смысл, а потом подыхает, так ничего и не поняв, всю дорогу пытался меня образумить. 

— Девушка, — говорил он, — зачем вы все это делаете? Вы — молодая, красивая, замуж выйдете, деток родите, бросьте вы дурь всякую. 

Я молчала, но ему и не надо было, чтобы я возражала. 

— Вы знаете, — говорил он, — что Господь Бог за колдовство наказывает? Вы этого, может, и не понимаете-то сейчас, это все потом аукнется! Сколько вот таких потом в церкви грехи свои замаливают. А тоже ведь, наверное, поначалу думали, что это игра такая! Эх! 

Я попросила его остановить у кладбищенской ограды. Шофер предложил подождать меня, но я сказала, что это не нужно. Он уехал. Я пошла вдоль ограды и довольно быстро нашла лазейку. Я пролезла сквозь погнутые прутья. Везде, насколько я могла видеть, были могилы. Ангелы, кресты, в лунном свете мерцали золотые буквы на памятниках, сливаясь в бесконечные обещания не забыть любимую доченьку, жену и мать, мужа и отца, сына, брата, сестру, племянницу, бабушку, дедушку, тетю и дядю, как будто даже после смерти этих людей нельзя было оставить в покое, и буквы, как фонари, освещали живым ночную дорогу к могилам, чтобы живые могли прийти и изводить мертвых своим бесконечным нытьем. 

Впереди я вдруг услышала голос, кто-то вел счет: раз, два, три, четыре, пять. Потом сначала: раз, два, три, четыре, пять. Я подошла ближе. Около могилы, которая была обнесена по периметру тяжелыми цепями, прикованными, в свою очередь, к железным колышкам с золочеными шишками наверху, сидел мальчик и считал: раз, два, три, четыре, пять. Из-за цепей и шишек могила имела какой-то легкомысленный вид, как будто ее всеми силами старались сделать похожей на двуспальную кровать. Я остановилась в нескольких шагах от мальчика, он заметил меня и прекратил считать. 

— Почему ты не идешь дальше пяти? — спросила я. 

— Я не знаю, что дальше, — ответил мальчик. 

— Шесть, — сказала я.

— Шесть? — переспросил он. — И что это значит? 

— Это то, что идет потом, — я стала загибать пальцы и показывать ему: один, два, три, четыре, пять, шесть. Шесть — это пять плюс еще один. 

— Плюс, — повторил мальчик. 

— Плюс значит совмещение, — объяснила я, — когда к одному присоединяется другое. 

Мальчик ничего не говорил и просто смотрел на меня.

— Ты не понимаешь, да? — уточнила я. 

Он покачал головой.

— Я понимаю, как одно присоединяется к другому, но как они становятся одним? Это мне непонятно. 

Я задумалась. 

— Но такое случается, — сказала я, наконец. — С людьми тоже. Любовь присоединяет людей друг к другу.

— Да, — кивнул мальчик, — но она не делает их единым. 

— Почему? — спросила я.

— Потому что все продумано, — ответил он, — вещи созданы такими, какими они должны быть. 

— Как же тогда быть? — спросила я.

— Я не вижу здесь проблемы, — сказал мальчик, — любовь — это радость от того, что другой существует. Не более того. Ты не можешь стать им, и ты не можешь с ним слиться, оставаясь собой. Но ты можешь радоваться.

— Просто радоваться? 

Я пригляделась к мальчику. Ему было лет пять, может быть, даже четыре, одежда, которая была на нем надета, выглядела странно. Белая рубашечка с вышитым на грудном кармашке медвежонком, в некоторых местах разошлась по швам, лохмотья ткани истлели и свисали на синие брюки. Из лямочек на поясе торчали обглоданные куски ремешка.

— Черви съели мой ремень, — сказал мальчик. 

— Разве можно этому радоваться? — спросила его я.

— Но это ведь не плохо, — мальчик внимательно посмотрел на меня, — это просто такой закон. Все, что больше не нужно, начинает мешать. И тогда появляются другие, те, кто могут забрать у тебя ненужное. Разве ты не знала? 

— Кому я могу отдать свое ненужное? Скажи мне, — попросила я.

— У тебя нет ненужного, — сказал он. 

Я покачала головой. Некоторое время мы молчали. Мальчик отвлекся от меня, теперь он играл с лежащими около могилы камешками. Я несколько раз окликала его, но он как будто забыл о моем существовании. Мне надоело стоять рядом с ним, и я пошла дальше. Мальчик догнал меня. Теперь мы шли между могил рядом. 

— Зачем ты ищешь его? — спросил мальчик. 

— Я хочу быть с ним, — сказала я.

— Но так не пойдет! — крикнул вдруг мальчик. — Так не получится! 

Я поняла, что забыла, в какой стороне кладбища могила Марека. Когда я была здесь в прошлый раз, мы с Анютиком шли от главного входа, а теперь я не знала, где главный вход и где вообще я нахожусь. Я стала просить мальчика показать мне могилу. Он ничего не отвечал. 

— Я буду радоваться! — убеждала его я. — Я очень хочу радоваться! Но покажи мне, где он лежит, я хочу ему сказать, что я научилась радоваться! 

Мальчик упрямо молчал. Мне захотелось схватить его и хорошенько избить. Я вцепилась в его рубашку, но он вырвался и побежал от меня. Я гналась за ним и орала на все кладбище.

— Я очень рада! Рада, что он умер! А я жива! Я рада, что все так устроено! Что все вокруг умирают! И что я умру! Я рада, рада! Что тебе еще от меня надо?! 

В темноте я споткнулась о какой-то камень и упала лицом в землю. Земля была жирная, она пахла мясом, кровью, ко всему этому примешивался острый запашок желчи, шедший откуда-то из глубины. Я привстала на могиле, но подняться не смогла. Земля проваливалась под моими руками, она стала липкой, как тесто, из которого я не могла вырваться. Я начала проваливаться вниз. Это меня почему-то не особо пугало, я думала, что глубоко все равно не провалюсь, потому что прямо подо мной находится гроб, я просто упаду на него и все. Но гроба не было. Я опускалась все ниже и ниже, как будто меня проталкивало внутрь себя черное скользкое горло. По его краям я видела корни растений, куски деревянных гробов, человеческие кости, их было так много, что, казалось, вся земля набита ими до основания. Она переваривала их, как гигантский кит свою добычу. Медленно, с чавканьем, выделяя желудочный сок, коричневый и пахучий, в нем копошились черви и жирные слепые кроты. Меня засасывало все глубже, земля становилась горячей, как будто я приближалась к ее огромному сердцу, толкавшемуся и сотрясавшему все вокруг. Наконец я упала на гладкий прозрачный купол, под ним перекатывались потоки красной лавы. Некоторое время я просто лежала и смотрела, как все устроено, но потом я почувствовала, что купол, на которой я лежу, плавится от тепла моего тела, он стал мутным и мягким, я больше ничего не могла рассмотреть под ним. Купол обволакивал меня, пока не захлопнулся и я не оказалась внутри него, как в мягкой капсуле. Эта капсула пришла в движение, теперь земля не поглощала меня, а выталкивала наружу. Я двигалась вверх, и это опять длилось бесконечно, снова были кости, кроты и черви, я поняла, что этот цикл никогда не заканчивается, он всегда начинается сначала. И все случайно, кроме этого непрекращающегося движения, кроме поглощения и выталкивания, кроме процесса, который не упускает никого и ничего, в котором все со всем связано, и который и есть единственная милость. Милость. Мы лежали с Мареком на кровати, я спросила: как будет по-польски любовь? И он ответил: милошчь. Милость и милошчь, как это похоже, милость и есть любовь. Любовь. В этой земле, в могиле, милость, доступная и червям и кротам со слепыми глазами, милость, которая не делает различий, у которой нет важного и неважного, нет смерти и нет жизни. 

Меня вытолкнуло наружу. Обессилевшая, я лежала и смотрела на светлеющее небо. В руке у меня остался лоскуток ткани от детской рубашки с вышитым медвежонком.

Мне было трудно оценить, как долго я нахожусь на кладбище, спала ли я или бодрствовала. Сколько времени, я тоже не знала, потому что моя сумка, в которой был мобильник, куда-то потерялась. Я понимала, что это психоз, я понимала, что не могла говорить с мертвым ребенком, я понимала, что ткань, которую я сжимаю в руке, просто где-то валялась, и я зачем-то подняла ее. Другое дело, что это понимание принадлежало какой-то очень слабой и еще больше с каждой секундой слабеющей части меня. Рядом послышались шаги. Я подняла голову — рядом с могилой, на дорожке стоял Сергей. Он смотрел на меня. 

— Я хочу тебе помочь, — сказал он и протянул мне руки. 

Я схватилась за них, и Сергей поднял меня с земли. Мы стояли, держась за руки, и смотрели друг на друга.

— Спасибо тебе, — произнес Сергей. 

Потом он поцеловал меня и ушел. Я кое-как отряхнула землю и пошла по дорожке кладбища. Дорожка поворачивала, и я заметила в траве свою сумку. Это было уже что-то. 

Кладбище я покинула через какую-то новую дырку и очутилась на шоссе. Довольно быстро поймала машину и попросила отвезти меня домой. Адрес я помнила, и это показалось мне очень обнадеживающим. С водителем тоже повезло. Он не задавал вопросов, никак не комментировал мой внешний вид, и его спина, на которую я посматривала с заднего сиденья, как бы говорила мне, что он видел и не такое, но вникать в эту херню сил у него уже нет

— Не против, если я радио включу? — вдруг спросил он. 

— Нет, — сказала я.

По радио сначала шла песня про любовь, потом какие-то люди стали обсуждать политическую ситуацию в стране. Женщина, чей голос был как-то подозрительно похож на голос Судьи, говорила:

— Видите ли, тоталитарные режимы всегда очень настороженно относились к сумасшедшим. Собственно, они положили начало тому, что мы называем карательной психиатрией. 

— Позвольте, — возразил мужчина, и я поняла, что его голос мне тоже знаком, — но тоталитарные режимы, в сущности, и есть апофеоз безумия.

— Несомненно, — согласилась Судья, — идейная платформа, на которой они наспех строятся, вполне ненормальна, поэтому всегда на первое место выдвигается понятие некой новой нормы. 

— Новой нормы? — переспросил мужчина.

— Да, — сказала Судья, — и проблема в том, что эту норму встраивают во все сферы жизни, даже в такие, где нормы быть не может в принципе. Например, в сексуальные фантазии. 

— Почему же в сексуальных фантазиях нет нормы? — вступила в дискуссию еще одна женщина, я с ужасом узнала Голос добра и человечности. — Если человек мечтает о насилии над собой или другим, об убийстве — это ненормально. 

— Вы знаете человека, который страстно фантазирует о том, чтобы после официального заключения брака совершить со своей второй половиной половой акт в миссионерской позиции, как предписывается традиционным обществом? — спросил мужчина. 

— Я — нет, — ответила Судья.

— Намекаете, что все вокруг — извращенцы? — спросила женщина. 

— Я просто иллюстрирую, что человек не может контролировать то, что его возбуждает, и не может оценивать это состояние с моральной точки зрения, — пояснила Судья, — или вы хотите подискутировать на тему: плох или хорош, например, анальный секс?

Мужчина расхохотался.

— Конечно, анальный секс плох, он ведь противоестественен! — выкрикнула женщина. 

— Ну, разумеется, — снисходительно хихикнула Судья, — еще можно начать раскладывать его по степеням противоестественности. Если мужчина занимается анальным сексом с женщиной, это просто причуда и эксперимент, а если с мужчиной — преступление против нравственности. Понимаете, в этом вся суть. Общество тратит огромный ресурс, чтобы разобраться, кто кого трахает в жопу. 

— Простите… — я тронула водителя за плечо, — а… что это за радио?..

— «Эхо», — коротко ответил он. 

Из-за нашей двери раздавалось бойкое тявканье. Когда мама открыла, ко мне бросился рыжий щенок сеттера. Мама была в трусах и в грязной Толиковой майке с пятнами гидроперита от краски для волос. Я обратила внимание, что ее ноги не в лучшем состоянии: на них снова вспухли веревки вен, норовившие закрутиться в черные узлы. 

— Вы собаку завели? — спросила я.

— Чтобы Толя гулял, — тихо сказала мама, — он совсем не выходил на улицу. 

— И как, помогло? — мне захотелось добить ее. — Он вышел? 

— Он ушел. 

— Насовсем? — уточнила я.

Мама пожала плечами. 

— Юля, ты очень похудела, — сказала она, наконец. 

— Похудела? — переспросила я.

— Да, — мама как будто боялась встречаться со мной взглядом и смотрела на собаку, обнюхивавшую мои кроссовки, — вернулась в форму. Не надо худеть больше, ты как скелет станешь. Сейчас — очень хорошо тебе. 

Собака схватила один кроссовок и убежала с ним по коридору. Ни я, ни мама не стали ее останавливать. 

— Ты можешь поговорить со мной? — попросила мама. — Пойдем на кухню… Я тебя прошу. 

На кухне на подоконнике стояла забитая пепельница, рядом валялась пачка сигарет. В грязной одежде я села на подоконник и закурила. Мама достала из холодильника бутылку вина и налила в стакан. 

— Ты будешь? 

— Да, — сказала я. 

Она отдала мне стакан. Я понюхала вино, и меня передернуло от кислого, резкого запаха. Но деваться было некуда, я выпила вино залпом. Мама сидела на стуле и пила мелкими глотками. Одной рукой она сжимала стакан, другая как-то рассеянно и неловко бродила по голым коленкам, как будто мама не могла до конца поверить, что вот это и есть ее тело. 

— Я не понимаю, почему так произошло, — сказала мама, — мы были с ним счастливы. 

Я молчала.

— Ты ничего мне не скажешь? — мама всхлипнула. — Я ведь ничего плохого не сделала! У нас годовщина должна была быть… Я платье новое купила, думала, ему понравится… И тени. Тебе, кстати, они не нужны? Я отдам тебе тени! Они мне не подходят… 

— Стоит только на секунду отключить процесс собственного бурного воображения, и ты обнаруживаешь себя резиновой куклой, которую вертит, как хочет, откровенный клоун, — сказала я. — Весь мир на этом держится, мама, на том, что ты, я и все прочие женщины думают про страстную любовь. 

— Я… — мама запнулась, — я говорю о человеческих отношениях!..

Я поморщилась.

— Ну, только не надо про человеческие отношения. У меня глаза на лоб от этой ахинеи лезут. 

Мама молчала.

— Как только я слышу про человеческие отношения, долг, семью, бескорыстие, я сразу понимаю, что человек и секунды в себе не копался, и ему так страшно, что он все что угодно сделает, лишь бы перенести внимание с себя на тебя. Как будто это ты лично ответственна за галиматью, заваренную у него в башке обществом. Людям стыдно, — сказала я, — стыдно признаться, что им всего мало. Денег, радости, любви, хорошего секса… 

— А тебе? — вдруг спросила мама. — Тебе не стыдно? 

— Нет, — ответила я. — В отличие от всех остальных я понимаю, что дело не во мне, а просто так устроен мир. Именно мир, мама, я не иллюзии, за которые ты хватаешься. Я и есть реальность, и я никому не нужна. Потому что непонятно, как меня можно вынести, не свихнувшись и не впав в отчаяние. 

Я вышла из кухни, в коридоре щенок грыз задник моего кроссовка. Анютик неподвижно стояла около окна в нашей комнате. 

— Ты вернулась? — спросила она, не оборачиваясь.

— В каком-то смысле, — ответила я. 

— Представляешь, — сказала она, улыбнувшись, — а я беременна. 

Эта информация превосходила меру того, что я могла вытерпеть от жизни. 

— Ты… ты не можешь так поступить, — прошептала я, у меня почему-то пропал голос.

— А что мне остается? — плаксиво возразила Анютик. — Ты бросила меня! Ты живешь своей жизнью! А я не хочу быть одна, я хочу иметь кого-то, кто будет меня любить…

— Ты не имеешь права обрекать другого человека на все это, — мне хотелось схватить ее и трясти так, чтобы оторвалась ее дурацкая голова, чтобы у нее вылетели глаза и зубы, чтобы эта гниль, эта проклятая болезнь вытекла у нее через уши.

— А может быть, ничего и не будет, — сказала она, — может, все будет хорошо. 

У меня больше не было сил. Не было ресурса. Я сама едва стояла на ногах. 

— Он просил тебя сделать аборт? — спросила я. 

— Да, — кивнула Анютик. — А когда я отказалась, ушел. Но это не удивительно. Все они такие, все они уходят. Марек вон вообще ушел в такое место, где ты его никогда не достанешь.

 

 

16

На следующий день мне позвонил папа, мы встретились в Филевском парке, у главного входа. У папы с собой был скрученный рулоном коврик для йоги. Всю дорогу к спортивной площадке он хвалил меня за то, что я так успешно теряю вес с помощью системы питания, на которую он мне открыл глаза. Я кивала и улыбалась. Говорить папе о том, что никакой системы питания я не придерживаюсь, а просто прекратила есть, большого смысла я не видела. Деревья в парке были высокими, сквозь их кроны пробивалось солнце. На площадке мы немного попрыгали через брусья, а потом папа уговорил меня подтягиваться на турнике. Я подскакивала, хваталась за перекладину, а он держал меня за бедра и подталкивал вверх. Никакой спортивной пользы наши действия, естественно, не имели, но нам обоим нравилось происходящее. И этого было достаточно. 

Всего было достаточно. Деревьев, ветра с реки, солнца, бликов на черном блестящем коврике для йоги. Мое сердце стучало, в голове звучали слова, услышанные от мальчика. Любовь — это радость от того, что другой существует. Мы дошли до самой воды, расстелили коврик и легли на него вдвоем, касаясь друг друга плечами. 

— Папа… — вдруг спросила я. — А что ты чувствовал, когда узнал, что я должна появиться?

Папу мой вопрос удивил. Он сел, обхватив себя за колени, и некоторое время молчал. Потом он повернулся ко мне.

— Я… — сказал он. — Я… чувствовал, что это… конец.

— То есть ты знал, как все закончится? — уточнила я.

— Да… — у папы в глазах вдруг появились слезы. — Я знал. И поэтому сейчас… я чувствую такую жуткую… невыносимую вину перед тобой… И я ничего не могу сделать… ни для тебя… ни для себя… ни для того, чтобы в нашем прошлом… хоть что-то изменилось… Поэтому я звоню тебе… Поэтому я устраиваю эти идиотские, никому не нужные и не интересные занятия… Я совсем не знаю, кто ты, я не могу пойти с тобой в кафе, потому, что мне не о чем с тобой говорить… и лучше прыгать, бегать… подтягиваться на турнике… чтобы было чем заняться… чтобы была хоть какая-то польза от меня…

 

Папа плакал. Я тоже села и дотронулась до его плеча. Он вздрогнул, потом посмотрел на меня и вдруг впервые в жизни притянул меня к себе и обнял. 

Так мы сидели, пока он не успокоился и не перестал плакать. Потом я попросила его отвезти меня на кладбище.

У кладбищенских ворот толпились бабки, торговавшие живыми и искусственными цветами. Я купила у них рассаду анютиных глазок, по уверениям бабок, их нужно было всего лишь перенести в землю, а остальное они сделают сами. Когда я добралась до могилы Марека, я поняла, что у меня нет лопатки, но, к счастью, на соседней могиле опять трудились две женщины. Они тоже пересаживали цветы и, без лишних возражений, одолжили мне инструменты. Потом женщины ушли. Я сидела рядом с могилой и смотрела на анютины глазки. 

— Пока, Марек, — сказала я. — Это было прекрасно. 

На могиле, оставленной женщинами, я заметила книжку без обложки. Она лежала на скамейке, ветер перебирал желтые страницы. Я подошла и взяла книжку в руки, открыла наугад. Там было написано: «Жизнь стоит прожить, и это утверждение является одним из самых необходимых, поскольку если бы мы так не считали, этот вывод был бы невозможен, исходя из жизни как таковой».


Вернуться назад