ИНТЕЛРОС > №10, 2016 > Пятый павильон

Юрий РЯШЕНЦЕВ
Пятый павильон


04 ноября 2016

Фрагменты из поэмы

Ряшенцев Юрий Евгеньевич — поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1931 г. в Ленинграде. Окончил филфак МГПИ (1954). Печатается с 1955 г. в журнале «Юность», где с 1990 г. — член редколлегии. Автор нескольких книг стихов, в том числе «Високосный год» (М., 1983), «Дождливый четверг» (М., 1990), «Прощание с империей» (2000), «Избранное». Известен как автор текстов песен к спектаклям «Бедная Лиза», «История лошади», кинофильмам «Три мушкетера», «Гардемарины, вперед!», «Забытая мелодия для флейты» и др. Переводил грузинских, армянских, украинских поэтов. Лауреат президентской премии им. Булата Окуджавы (2003). Живет в Москве.

 

Дорога на студию

 Загорелась звезда над рекламным цветным мокасином.
Городской неприкаянный май тормошит тополя.
Пахнет первой листвой, химикатом, рекой и бензином.
Эта набережная небрежна, как жизнь бобыля.
Эта жизнь одинока, темна и полна интереса
к разным жизням чужим. Сценаристу потребна она,
как потребна Каиафе священная в Храме завеса,
а Пилату — присутствие аквы в кувшине вина.
Жалок быт Сценариста: повсюду одни лишь обломки
прежних дней. Но в профессии всё удается зато.
Вот сегодня светили две сразу вечерние съёмки,
он туда и спешил на своём неумытом авто.
И спешил-то не слишком. Он знал своё дело детально
и, конечно же, помнил феномен, известный давно:
да, из видов искусств наиболее непунктуально
наиболее важное для коммунистов — кино.
Но у них ведь в назначенный срок ничего не бывает:
ждут «звезду»- не приходит, формацию ждали — ау!
Сценарист не спешит. Боковое окно открывает — 
за рекою кивает собор. Чудеса наяву!


 Мосфильмовский коридор

 Это он, бесконечный кишечник 
твоей анаконды.
Попав в него, ты
ошарашен прежде всего тем, что — жив.
Желудочный сок,
разъедающий дух твой и плоть,
очевидно не столь ядовит,
чтоб убить тебя сразу.
Ты идёшь, наблюдаешь идущих,
здороваешься, отвечаешь на шутки, 
хамишь — 
стало быть, ты существуешь.
Фальцет знаменитого режиссёра
доносится из-за дверей,
дребезжа на гневливых загибах...
Свора евреев-статистов
спешит на распятье Христа,
играемого молодым фашистом...
Идут две звезды,
и звезда с звездою говорит.
Старший бухгалтер группы кричит,
что на выстрел в вождя
деньги он даст,
на леченье же нет ни копейки....
Мрачный стоит композитор:
весь траурный марш
вырезан,
шлягер остался, но спет так совково,
что хоть садись да и траурный снова пиши...
О ты, святая кишка
золотого «Мосфильма»,
Движется вдоль по тебе
живой человек.
Кем же он станет,
когда он пройдёт до конца этот путь?
Тем, чем и должно, увы, неминуемо стать
всему,
что проходит через кишечник...
Слава часам,
горящим в конце коридора
и означающим
небесконечность пути...


На съёмке

 А по соседству вялым удавом вьёт свои кольца лента вторая.
Неумирающий лебедь Сен-Санса все никак не умрет, умирая.
Конец эпизода «Балет на разминке»: рай, но с примесью стадиона...
Порхающих мышц молодая система, халатик сбрасывает примадонна...
Ни к ней, ни к картине самой Сценарист почти не испытывает интереса:
будут, конечно, у этого фильма не худшие залы, не стыдная пресса.
Но дух ремесла очевиден и явен... Однако, уж если пришёл, оставайся.
Красавицу в пачках сменяют другие, в шопеновских юбках, участницы вальса.
Тоска... Но матёрой душой киноволка уж он ощущал драматизм массовки,
прятавшей зябко в пышных подолах свои не просохшие с ливня кроссовки.
Глаза массовки наглы и пугливы, душа-то дерзка, да вот тело робко,
как будто своих приводных ремней не ведает черепная коробка,
словно суставы мучит подагра, лишая экраны России и мира
полсотни Орловых, полсотни Урбанских, десятка Мазин и десятка Де Ниро.
Диги сияли, била хлопушка, ревел ветродуй, пахло карбидом...
Что-то вдруг стало мешать Сценаристу следить за родимым съёмочным бытом.
Кто-то из женщин из гущи массовки смотрел на него неотрывно. Хоть это
ещё не обязывало ни к чему, ещё не требовало ответа,
всё же вгляделся: вот он, источник волны световой, излучаемой кем-то — 
женщина в жёлтом, сильно — за тридцать, на бледном челе — реквизитная лента.
Взгляд отвела, но совсем ненадолго... Вряд ли кокетка. Но нет — незнакома...
Диги сияли, била хлопушка... Можно и ехать. Да лучше ли — дома?
Впрочем, похоже, что — кончено, снято. Ждёт в холодильнике мёрзлая пицца...
Странное свойство у этого взгляда — так вот мешать, чтобы тут же забыться.


 В пятом павильоне

 И после этой долгой муки
и марафонской сей ходьбы — 
вдруг дверь, ступени, виадуки
и мир совсем иной судьбы.
... Когда на зависть всем знакомым
в свою картину ты влюблён,
тогда и родиной, и домом
внезапно станет павильон.
А тут художник так прорвался,
так прыгнул выше головы,
что вызвал тёплый дух Прованса
на правом берегу Москвы.
Жил городок, почти реален:
спи, ешь, танцуй и будь здоров
среди харчевен, залов, спален,
контор, гостиничных дворов.
И старый замок жухлой краской
был подморён и стал таков,
что вся фанера жизни графской
казалась камнем с двух шагов.
Была обеденная зала
вся в электрических свечах,
но пламя их цвело, дрожало
и свет их расцветал и чах,
как настоящий, как из воска
рождённый на былом пиру,
чтоб увеличивать раз во сто
игру камней, шелков игру...
Молчала крошечная площадь.
У ратуши фиакр стоял:
ну, увели куда-то лошадь,
так — приведут. Фонарь сиял
над тусклой вывеской трактирной,
где, невзирая на удел,
весёлый поросёнок жирный
на пришлых с вертела глядел...
И черепицею марсельской
спускалось солнце к мостовой.
И благодатью елисейской
несло от балки брусовой,
куда, чудовищную грабку
с ритмичным матом вознося,
последний гвоздь вгонял по шляпку
студийный плотник Порося.
От тёзки с вывески в отличье
он был отнюдь не филантроп
и пролетарское величье
являл прослойке прямо в лоб.
Но сам художник, Мушкин Сёмка,
на «здравствуй» пробурчал «мерси!»,
и на вопрос «А что же съёмка?»
кивнул: — Спроси у Пороси...»
Тот хмуро кинул со стремянки,
что съёмке нынче не бывать
по хвори, а скорей по пьянке
«всей режисни, едрёна мать...»

 Старинной кладки закоптелость...
Электродрели змейский свист...
— Ну, что ж, не очень и хотелось, — 
вздохнув, промолвил Сценарист.


Вернуться назад