ИНТЕЛРОС > №4, 2012 > Дух под конвоем разума

Лев Аннинский
Дух под конвоем разума


17 апреля 2012

“И зацепило же его это звонкое

иноземное слово — “интеллигент”…

(Галина Якунина. Василий Бесконвойный.

Перечитывая В.Шукшина)1 .

 

И его зацепило. И ее. И меня. Звонкое иноземное слово. Может быть, оттого, что в подкорку мне эту каверзу пустил когда-то академик Лихачев, сказавший, что можно притвориться и умным, и добрым, и знающим, но нельзя притвориться интеллигентом.

Это почему же именно “интеллигентом” нельзя, когда кем угодно — можно?

“Почему, читая том за томом его собрание сочинений, укрепляешься в чувстве, что стать интеллигентом было для Василия Шукшина важнее, чем писателем, актером и режиссером?”

И тут, оставив Шукшина на несколько мгновений (на полтора десятка строк), Галина Якунина совершает филологический нырок в историю слова “интеллигенция”: от Казака Луганского Даля до архивных профессоров ученой латыни выискивает у них нюансы, которые должны объяснить, почему в русской речи тяжелые деепричастные обороты заменились легким, как ветерок, словом “духовный”, и ученая латынь безропотно уступила место воздушной древнегреческой Психее.

“Как видим, русский язык полтора столетия назад не просто вобрал в себя иноземную лексему — он ее одухотворил”.

Видим мы, однако, и другое: одухотворение это произошло в русском сознании за сто лет до того, как “алтайский выдвиженец” пришел поступать в московский Институт кинематографии. Тогда при чем оно тут? И однако такой нырок в историю не кажется мне странным в шукшиноведческом исследовании.

И еще определеннее: он не кажется мне странным в контексте работ Якуниной.

О ней — несколько слов, на которые я имею право, потому что слежу за ее работами второй десяток лет: с момента, когда написал о ее поэтическом сборнике, озаглавленном явно с участием высокого Разума: “Городская сумасшедшая”, и вчитываюсь с тех пор в ее тексты — опубликованные и эпистолярные. Могу сказать о характере, реализовавшемся в ее текстах: виден там казачий размах предков, осваивавших Сибирь, греет тепло славяно-тюркской взаимности, оживляющей ныне евразийский простор. И еще чувствуется — что очень важно! — острое ощущение края Державы: тревога человека, с владивостокского берега вглядывающегося в Великий океан и ловящего за спиной ликующие звуки родной вакханалии.

Новая работа Якуниной, я думаю, самое интересное, что написано у нас о Шукшине за последние годы, но не только. Это написано — о нашем нынешнем бытии, о самой его толще. Хотя и зацеплено вроде бы за одно то словечко, которое из кованой латыни влетело в нашу мерцающую современность: “интеллигенция”… впрочем, скорее “интеллигентность”, если охота разбираться в наших неистощимых суффиксах.

Г.Якунина прослеживает свою тему на памятных шукшинских рассказах. Соответственно, ее текст выстраивается из полутора десятка эпизодов, начиная с того, когда абитуриент Шукшин предстает перед профессором Ромом, чтобы экзаменоваться в студенты.

Профессор упрекает его в недостаточной начитанности. Шукшин, сорвавшись, кричит о том, что при его трудовой лямке недосуг было читать “Войну и мир”. Ромм вслушивается в крик, всматривается в яростные обиженные глаза, ставит “ни за что” пятерку и зачисляет Шукшина в свой семинар.

Якунина выслушивает обе стороны. Михаил Ильич Ромм конечно же поступает как интеллигент. А Шукшин? Отчего взорвался? От обиды, что его не пускают в интеллигенты? А если пускают — из жалости, так это еще больнее?

“Жалость” немедленно подвергается у Якуниной лингвистическому анализу — во всей горькой несводимости смыслов и обертонов этого понятия. Как и мерцающие в коварных русских суффиксах производные от слов: “правда”, “нравственность”, “жизнь”, “свобода”, “воля”, — зацепленные в рассказах Шукшина. Эти базисные понятия настолько неуловимы в ситуационных выворотах смысла, что “интеллигентность” перестает быть чем-то особенно каверзным и становится в ряд неисправимых русских истин, благоразумно скрывающих от нашей низости “нас возвышающий обман”.

Далее я комментирую якунинские комментарии к шукшинским текстам. И к тем текстам, которые в “подтексте” комментирует сам Шукшин.

“— Да при чем тут — учиться, учиться... А ученых дураков не бывает?

— Бывают! Но все же неученых их больше…

Чей это голос? Мони Квасова? Самого Шукшина? Дуновение летнего ветра, донесшего голоса из вековой дали? Этот внутренний монолог заставляет задуматься о многом. Например, о том, сколько людей изобретало сверкающие “города солнца”, верило в мировую революцию, ценой немыслимых жертв строило светлое будущее... Увы, никакая революция не изменит человечество и не приведет его строем к счастью. Не потому ли, что сообща борются — за внешнее? А изменить себя в незримой изнурительной битве с самим собой никто не поможет. Путь познания жизни потому так мучительно одинок, что это путь самопознания...”

И нет выхода из этой ловушки?

Нет.

Или коллективный разум. Или внутренняя одинокая работа над своей душой.

А поскольку одно без другого не реализуется, должно быть и то, и другое. В любой очередности. В непрерывном мучительном взаимоперетягивании. В лямке взаимного захлеста.

Диалог профессора и абитуриента не дает Шукшину покоя. И возобновляется в шукшинской прозе уже после окончания ВГИКа. От эпопеи Толстого предмет начитанности ныряет к эпопее “О полку Игореве” и обрастает мотивами, о которых ни Ромм, ни сам Шукшин вроде бы и не ведали:

“Студент признается, что был в плену, бежал, и поэтому чувства пленного князя Игоря ему понятны. А профессор, отвечая откровенностью на откровенность, поведает заочнику, как в Киеве, на Подоле, глядя с былинной высоты в синеву и даль, почувствовал, что он уже бывал здесь когда-то... “не в своей жизни даже, а давным-давно”.

— Я в плену не был, даже не воевал никогда. Но там, над Подолом, я каким-то образом постигал все, что относится к войне. Наша страна много воюет. Трудно воюет. Это почти всегда народная война и народное горе”.

Избежать его — можно? Или это горе неотделимо от счастья бескрайности? Можно ли отказаться от русской судьбы, отказавшись тем самым и от русского характера с его тысячелетней болью? Станет ли легче?

Не станет. Никогда легче не станет.

И враги, подстерегающие нас по краям нашей бескрайности, никогда не исчезнут?

А если вдруг исчезнут?

“Отчего народ поднимается весь в гневе, когда на пороге враг? Оттого, что жаль родных матерей, детей, землю жалко”...

Но ведь бросили ее, Мать-Землю, на произвол судьбы сыновья и дочери, дружно подавшись в город за лучшей долей. Понятно, что многие не по своей воле уехали, понятно, что время такое и все же...

Что получается: врага победили, родную землю отстояли, да сами ее дружно и предали?”

И это тоже неизбежно?

Неизбежно. Потому что уходит в такую бытийную подпочву, которую не охватить никаким Разумом. Предали, опомнились, опять предали, опять опомнились. А может, не предали, а по своей воле захотели пожить? По своей — не по общей?

А своей воли — надолго ли хватит?

Герой рассказа “Экзамен” (и его автор, освоивший мировую классику от “Слова о полку Игореве” до “Войны и мира”) ощущает ту бездну, над которой замирает дух человека, не достигшего (или достигшего, что еще загадочнее) разумно-ощутимых целей — и оказавшегося перед ускользающим смыслом бытия.

Смысл ускользает, а без смысла — обман, абсурд. Притворство.

И чем ближе к смыслу, к Первоисточнику Смысла, — тем ощутимее его непостижимость — при всей мучительной жажде постичь.

Душа Егора Прокудина тоскует по цельности. Но человек как часть Вселенной изначально не является целостным, поскольку оторван от целого. Хотя подсознательно в течение всей своей жизни он к этой целостности стремится. И стремление это объединяет всех людей на земле: каждому человеку не дает покоя удаленность от первоисточника — Бога, Высшего Разума, Абсолюта — названия разные, а суть одна. Интуитивно он это чувствует, ищет душевный покой и гармонию. Но устремляется, как правило, к радостям простым и понятным, пытаясь забыться с помощью денег, еды, вещей, развлечений, секса. И только со временем чувствует, что упустил в жизни главное, ради чего явился на свет. Вернуться бы назад, где нас любили…

Егор Прокудин так домой и не вернется…”

Великие греки древности попытались облегчить нам, диким скифам, задачу: чтобы мы не отчаивались среди каменных непреложностей Бытия и железных законов Разума, — подвесили нам в психологической воздушности нечто неотвратимо-неотступное. Назвали: благодать.

Вот мы и ловим ее второе тысячелетие.

Ловить коллективно — бессмысленно, потому что все равно хватаешься за Закон, а индивидуально — тоже бессмысленно, потому что эфемерность не ухватишь.

“Сергей Герасимов внушает: “Вася, ты должен понять, что ты не просто парень в кожане. Ты — интеллигент!”

Спасибо, как говорится, на добром слове”.

Слово-то доброе, да бог так просто не спасает. И что значит в конце концов: быть интеллигентом? Попасть в число избранных? Сторожить эту избранность от жуликов? А как отличить? Должно же быть, наконец, хоть что-то, чем нельзя притвориться! Или все, что можно вообразить и постичь, обречено на подлог? И Стенькин порыв, вошедший в песню?

“В названии “Я пришел дать вам волю” кроется изначальная обреченность освободительного порыва Стеньки Разина. Волю не дают и не берут. До нее — дорастают. Каждый в свое время. В одиночку. Ведь рабы не знают, что с волей
делать — хоть дарованной, хоть завоеванной. Пока душа — “лохматая горилла”, ее сил хватит только на то, чтобы пробить тюремную стену и — убедиться, что оказалась в соседней камере. Ни подвиги героев, ни молитвы святых ничего не изменят. Каждый человек освобождается из цепкой обезьяньей хватки сам, не озираясь в поисках виноватых и обязанных ему помочь”.

Горилла навеяна Якуниной уже не Шукшиным, а Борисом Стругацким, который в романе “Бессильные мира сего” призвал людей:

“Научиться как-то поступать с волосатой, мрачной, наглой, ленивой и хитрой обезьяной, которая сидит внутри каждого из нас”. Потому что эта, внутренняя обезьяна, — страшнее. Потому что, продолжая мысль Стругацкого, “воспитанные никому не нужны”. Впрочем, все и так довольны, а если есть немногие недовольные — они ничего не могут изменить. Даже если отдадут себя в жертву. Все это понимал Шукшин”.

Понимал. Хотя и не обрекал ни в чем не повинную, кроме своей природы, мохнатую обезьяну быть пугалом.

Пугало — внутри каждого из нас. Чтобы его не испугаться, нужен коллектив. Нужен Общественный Разум. Народная Воля. Мудрость Партии. И все прочее, что позволяет человеку достигать материально весомых и социально значимых условий жизни. Без которых не выжить. И от диктата которых человек вечно мечтает освободиться.

Читатель, конечно, помнит, название какого рассказа Шукшина позволило Якуниной решиться на игру слов в названии ее статьи “Василий Бесконвойный”.

Идет человек свободно, дышит вольно, ближних жалеет, дальних любит, ведет себя… интеллигентно. И вдруг ощущает в душе такую боль, такую горечь одиночного бытия, такую тяжесть, словно это хомут, лямка, тягло. Словно кто-то стережет эту его свободу, эту волю, эту жалость, эту… интеллигентность. То ли от врагов стережет, то ли от самой его непредсказуемости оберегает человека — мучительно-спасительный конвой.

 

 

1 Журнал “Дальний Восток”, 2011/11—12.

 


Вернуться назад