ИНТЕЛРОС > №7, 2011 > В ожидании развязки Лев Аннинский
|
Без карамзинской шуточки сегодня, кажется, не обходится ни один уважающий себя автор. Полвека назад было иначе: за такую шуточку могли и на ковер вызвать, ибо ковер был олицетворением дороги в светлое будущее, а если иные дураки этого не понимали, то пеняли на себя. Теперь все можно, так что дураки по дорогам бодро пошли в ход. Однако в мизгулинском варианте что-то останавливает, скребет, что ли… Да и с чего бы ему утверждаться? Какие “дороги” светили ему, родившемуся на краю Северного океана, в Мурманске, откуда если и звали пути, то водные? Да он и учился опять же на краю океана, только другого, — если считать частью океана Финский залив, а то и Маркизову лужу, и помнить, что Питер ознаменовал когда-то выход России к океану, не меньше. Так что уместнее лирическому герою шлепать по этим трассам плицами пароходными, чем пылить подметками пешеходными; стартовый пункт тут — не станция с коновязью, а причал, от которого зовет вдаль “реки крылатая стремнина”. Дорогу, завещанную нам знаменитым русским путешественником, у Мизгулина покрывает “слякотная грязь”, что до некоторой степени понятно в контексте Ханты-Мансийской округи, где поэт обрел поле деятельности и откуда разнеслась по России его литературная известность: по тайге не побегаешь, приходится брести. Да и зачем?.. “Зачем, куда бредем из века в век, то дураков кляня, то бездорожье?” С дураками у Мизгулина не легче, вернее, не проще, чем с дорогами: разум на Руси либо спит, либо испуган, и это навсегда. А если куда-то тянет этот рак, то не туда, куда лебедь (душа) и щука (воля). Так что доверять надо не разуму, а душе. И это просто, как просты матюги избирателей, дерущихся у пивного павильона в праздник выборов, или как глубокомысленности олигарха и вождя, хлещущих водку и режущих правду-матку: в этой беседе каждый сам себе дурак. Интереснее и сложнее амплуа дурака в глубинах народного сознания, откуда и извлекает Мизгулин следующий замечательный сюжет:
Взовьются зоркие метели В рождественской ночи, И обезумевший Емеля Промчится на печи, — Ужо мне попадетесь, суки! — А сук и след простыл... Совсем не то, видать, у щуки Сердешный попросил.
Вот было бы просто, если б суки оставались на месте… как, видимо, и печь. Интересно, что Мизгулин вовсе не пересказывает нам сказку с мыслью научить (или отучить) жить по щучьему веленью; сказка лишь поблескивает в контексте стиха, и это уже рука мастера: выросший в мареве легенд и лозунгов лирический герой остается в этом мареве навсегда, но вспоминает без всякого благоговенья, так что не сразу сообразишь, как… Впрочем, сообразишь, если вырос в том же тумане: “Хватало и зрелищ, и хлеба, и счастие — полной рекой. Все было прекрасно — до неба уже доставали рукой…” Узнали вопль древнеримской толпы? А что этот вопль переброшен в одну, отдельно взятую, штурмовавшую небо страну, — уловили? Вот салют еще одному герою, пробуждающемуся в нашей памяти: “Куда бы жизнь нас дальше ни вела, доказываем те же теоремы — кого-то ждут великие дела, а остальных — великие проблемы…” Сен-Симону такие проблемы не снились? Сейчас будет еще один подхват: “Ну, чем не угодил нам отчий дом? Но вновь простые истины отринув, до основанья рушим. А потом — закончим жизнь в дымящихся руинах”. Еще один пробуждающий память мотив: “Песня о Встречном”: “Мы снова счастливыми стали, а жизнь и светла, и легка, и манит нас в светлые дали призывное пенье гудка”. Нас? В светлые дали? И горючего хватит? И дорога видна? Капля тонкого яда добавлена в двигатель: гудит призывно и тревожно “Тойоты” пламенный мотор. И ведь не просто гудит эта нынешняя “Тойота”, а царапает слух и душу — вроде бы незаметно, но неотступно, и так, словно за каждым громким “да” таится упрямое “нет”. Это “нет” незаметно кровавит душу:
Можно жизни радоваться. Можно. Нефть и водка — полною рекой... Только зазвенит душа тревожно Неизбывной русскою тоской. Онемеют небеса и реки, Опадет осенняя листва, О последнем русском человеке, Повторяя скорбные слова. И никто не будет больше слушать, Как порой прекрасной, золотой Выходила на берег Катюша, На высокий берег на крутой.
Исаковскому такое тоже бы не привиделось… В ожидании развязки окрашиваются свинцовыми обертонами традиционные светлые мотивы. Надо радоваться весне? В принципе — надо: яблони, груши… Да вот только согреется ли заиндевевшая душа после долгого полярного сна? Или, не очнувшись, проспит весну? Может, летом отогреется? “Только после веселого лета неизбежно придет непогодь”. В лирическом пейзаже Мизгулина естественна именно непогодь. Стих звенит на студеном ветру. На причале — мороза стальная печать. Ветер, мрак, слезы. Тьма заснеженных полей. Промерзшие клочья небес. Воды, скованные черными льдами. Какая там оттепель! — думает дитя исторической “Оттепели”: “Уже скорее бы зима. А то — ни то ни се. Развеется ночная мгла, снег выпадет — и все. И все как будто в первый раз. И все — как чистый лист. Светлеет облаков окрас, чуть слышен гомон птиц, погаснет поздняя звезда, растает лунный след, и полетит душа туда, куда дороги нет”. Все это вполне укладывается в таежно-бездорожный пейзаж, из которого закаленный стих не ищет выхода. Но потаенное “нет” звучит и из-под этого вечного пейзажа, в котором легче прожить на русский “авось” или пересидеть на печи с Емелей. Да вы вслушайтесь:
Избы. Церковь без креста. Ожиданье зимней стужи, Голь да удаль. Нищета, Все как прежде — даже хуже.
Почему хуже?! У вечности разве бывает лучше или хуже? А если бывает? Не звучит ли в этом “хуже” потаенное “лучше”, в которое душа отважилась было поверить, да не обманулась ли? Тут уж мизгулинскую лирику я склонен вывести не из северных широт и океанических долгот, а из координат доставшейся ему эпохи. То есть из судьбы его поколения. Как-никак, а стукнуло этим детям позднего социализма уже лет по пятьдесят — самое время обернуться. Он родился в исторический момент, когда дикатора-генералиссимуса решились наконец вынести ногами вперед из мавзолея и предать земле. Тоталитарная эпоха кончилась, наступила очередная Оттепель (вторая, как подсчитали историки). Пришло время “шестидесятников”. Это время кончилось с разгромом Пражской Весны, но по малости лет дети второй Оттепели (Весны) этого конца не заметили, как не заметили, наверное, и самой Оттепели. К размышлениям о ней они подоспели уже в 70-е годы, когда ослабевший режим предоставил им возможность то ли салютовать столетию Ильича, то ли рассказывать про него анекдоты. Десять лет качалась страна, выбирая дорогу, но наступили “лихие 90-е”, и именно к их началу, то есть к краху одряхлевшей системы, поспело мизгулинское поколение, перед которым умники Перестройки распахнули новые неслыханные пути. Мизгулину довелось пережить и описать этот перелом. Он, можно сказать, на нем вырос — как поэт и гражданин. “Перестройка. Перековка. Как бы переподготовка к лучшей жизни или на... Думали, что передышка, а на самом деле — крышка, амба. Кончилась страна”. Кончилась. Нет той страны, что была. Есть иная. Какая? Говорим одно, думаем другое, а больше помалкиваем. Слушаем речи мудрых вождей, свист набежавших колдунов, дебаты столичных дебилов, советы слепых поводырей, предсказания глухонемых пророков… А мы что? А “нам на это наплевать. Выпьем водки — и в кровать. Будем спать. И видеть сны о Величии страны…” Комментировать эту публицистику? Я не испытываю желания. Потому что в этом духе пишут сейчас все публицисты так называемого “правого” лагеря. Имеют право. И резоны имеют. И яркие тексты выдают. И в поэтической публицистике Мизгулина есть сильные строки: подкупающие откровенностью, поражающие эмоциональной точностью. Приведу пример. “Весь век в лакейской у Европы, понуря голову, стоим. Но нынче, видно, и в холопы навряд ли с ходу угодим. Там пошустрей народец, южный, порасторопней, понаглей. А нам заказан труд натужный во тьме заснеженных полей. Опять не взяли. Слава Богу! Давай, голубчик, запрягай, и вновь, проверенной дорогой, спеши обратно в русский рай, где душу, продувает ветер, где мрак и слезы без конца, в дом, где молитву шепчут дети за возвращение отца”. Рискну сказать, что в первых двух четверостишиях подкупает откровенность, но стихи небезупречны (слово “заказан” невнятно: то ли труд “запретен”, то ли “заповедан”). А вот молитва детей — взлет поэтической силы: здесь чувствуется и общий порыв (извините и мне невнятное слово, “порыв” — это еще и место, где рвется). Вечно пропадающее отцы — это откровение поэзии. И откровение нашей истории. Так я о той стране, что возникает у Мизгулина на месте рухнувшей сверхдержавы. Разве такое мыслилось при повороте к свободе, к рынку, к удаче предпринимательства? Что в итоге? Элитные дома. Колышки для будущих дворцов-коттеджей на святых землях. Иномарки торгашей. Сигары, коньяки, запах успеха. Мизгулин метит без промаха в эти приметы торгашеского века. Тогда я спрашиваю: а что тебя занесло учиться в Финансово-экономический институт? Отвечаю: драма личного выбора. Которая дает поэзии неизмеримо больше, чем поворот “все вдруг”, хорошо известный мореходам и вождям масс. Занесло, видать, общим поветрием, когда новое поколение ринулось вкладывать силы в новые возможности. Пока послевоенные сироты сводили счеты с Державой, прячась от ее призывов в сторожа и дворники и пиная власть из бойлерных, — их меньшие братья, которым ранее предлагалось стать космонавтами, теперь переквалифицировались в финансисты. И мнилось, что это новое поколение вытянет страну из полураспада, обновит ее облик и войдет в новый век под знаменами частной собственности, буржуазной добропорядочности и логики конкурентного успеха (падающего толкни). Но что-то не получается. Не выдерживает наш человек этой безжалостной установки. Откуда я это знаю? Да из Мизгулина. Не вытанцовываются у поколения “вкладчиков” эти танцы. Ожидание расплаты мешает. Хотя Мизгулин осторожен в предсказаниях. Врезал мифическим мудрым вождям, а в другом месте заметил, что миром правит не “мифическая власть”, а хаос. Может, это и полегче. По-человечески. А выход из хаоса — возможен? Непонятно. Ибо быль и небыль неразличимы. Может, Господь Бог поможет? В стране обезглавленных церквей все может быть. Бог нам участь определил — Бог и выручит. Он нас не оставит. Надо верить — душа и отогреется. Надо выучить молитвы — небыль станет былью. Надо чтить Вообще-то главный, всеразрешающий образ поэзии Мизгулина — душа. Но и для Бога место сбережено в хаосе:
И пусть кружат во мгле миры и меры, В кромешном мраке исчезает путь, Держись поближе православной веры, А там Господь подхватит как-нибудь…
А если не подхватит? А если в самом человечестве, независимо от Бога, таится обреченность? В силу естественных причин. В силу природной дикости, звериной сущности. Или если — еще хуже — эта природная сущность подменяется не поймешь чем. Природа до поры до времени молчит — “равнодушная природа”. Но уже подустала и она, природа, от людей, населяющих мир. Что будет дальше? “Может в эту последнюю осень хочет мирно планета пожить, человечество — если не сбросить, то хотя б на обочину смыть”. Перспектива, вполне укладывающаяся в естественно-научные прогнозы безбожного века. Видать, Советская власть не просто отменила в школах Закон Божий, но дала вместо него ученикам такой заряд общегуманистического законознания, который вполне обходится без Благодати. Мизгулин в этих леденящих эмпиреях не удерживается, он возвращается к Божьему Лику. К родному месту на этой планете. То есть к России, по которой болит душа. Душа — вмещающая и молитву, и обряд, и память, и ожидание расплаты за беспамятство, и грехи, и каянья… Кто виноват? Ну, мы видели: охмурители, набегающие то с парада, то с заднего хода. Да ведь они и сбегают первыми — эти “суки”, как сказал бы печеход Емеля, эти “крысы”, как сказал бы мореход. Мореход сказал: “Давно сбежали крысы, а мы еще плывем”. Кто “мы”? — вот вопрос. Без сук, без крыс, без незваных поводырей — не мы ли сидим на печи и ждем щучьего веленья, не мы ли плывем с мозгами, набитыми привозной трухой? “Мы обрели космическую славу, узрели Марс. слетали на Луну. Но начисто забыли про державу, осиротели, потеряв страну… У нас в мозгах — то карнавал, то саммит, не ведаем — где друг, где лютый враг... Пусть виноват весь мир. Но мы-то сами, но мы-то с вами — люди или как?” Карнавалы и саммиты оставим господам, у которых в зубах сигары и в мозгах коньяк, но мы-то с вами, мы, люди, — чего стоим, чего достойны? Вот тут-то и подстерегает лирического героя самый проклятый русский вопрос: о блаженном нашем предательстве. Ни у кого в новой русской поэзии я не ощущал такой остроты в переживании этой темы. “Одолели ироды, иуды”. Готовность вывернуться наизнанку подстерегает всеотзывчивую русскую душу, не стиснутую ни внешними, ни внутренними границами, братающуюся со всем миром и уверенную, что именно этого ждет от нее весь мир. Непредсказуемость — естественное состояние мира. Непредсказуемость — наш излюбленный козырь. Ветры перемен опустошают небосвод. Готовность к перемене фронта очищает совесть и опустошает душу. “Не все предатели — но все же; измена здесь, измена тут…” Лейтмотив! То ли тебе дно, то ли покрышка. То ли пан, то ли пропал. То ли свое, то ли чужое. То ли мы сперли, то ли у нас сперли. То ли бытие, то ли небытие. То ли чудо, то ли беда. “Живу предвкушением чуда, застыв у беды на краю. А рядом — заклятый Иуда готовит измену свою”. Какой развязкой может кончиться такое пребывание на грани? Возмездием. Окончательным и бесповоротным? Нет, горше: нескончаемым ожиданием возмездия. Или — возмездий, от которых не уйти. Предчувствием беды. Или бед, которым не будет конца. Вот от этого “слезно голосит” душа, без упоминания которой нет, кажется, у Мизгулина ни одного стихотворения. То жмется душа… где? — в тесной и тихой квартире, то ищет дорогу — где? — в непролазной тайге. То зовет Бога, то каменеет, разлученная с Богом. И замирает в ожидании развязки.
Живут, в иные веря сроки, Своей не ведая судьбы, Жестоковыйные пророки, Жестокосердные рабы. И скудоумные витии Опять предсказывают путь Для нашей матушки России — Куда-нибудь и как-нибудь... Пусть кружит бес по бездорожью — Найди свой храм, развей свой страх… А в каждом храме — Матерь Божья С младенцем Вечным на руках.
Завершается картина страны и мира. Сейчас появится у Мизгулина рядом со словом “душа” еще одно всеразрешающее слово: “Сердечко”. Горит сердечко у младенца, горит сердечко у мальчика, который стоит со свечкой у скорбной иконы. Пылает сердечко, болит, зовет. Поколение, прошедшее искус братоубийственной конкуренции, ищет, кому передать страну. И верит, что расплата уже состоялась — по их счету. И надеется, что образумятся в будущем родные народу лукавые дураки и обозначатся нужные отечеству, внятные дороги. Вернуться назад |