ИНТЕЛРОС > №9, 2011 > На последнем берегу

Георгий КУБАТЬЯН
На последнем берегу


22 сентября 2011

Инна Лиснянская. Перемещенные окна. М.: ОГИ, 2011.

 

Севан обычно называют самым крупным из высокогорных озер и самым высокогорным из крупных. И незамысловатая аналогия подталкивает охарактеризовать Инну Лиснянскую самым пожилым из ныне здравствующих крупных поэтов и самым крупным из пожилых. Оговорки? Вот они. Прилагательное пожилой — это, понятно, не что иное, как эвфемизм, уклончиво-вежливый и на просвет ясный. По сути же подразумеваются те, кто пребывает, если вспомнить Александра Межирова, “на рубеже восьмидесяти лет” и, больше того, перевалил этот рубеж: “Девятое десятилетье. / Ни деда, ни бабки, ни репки. / И вот я на этом свете / Живу, как белье на прищепке”. Далее. Говоря про ныне здравствующих авторов, я имею в виду лишь активно сочиняющих и, главное, регулярно публикующихся (каким еще способом узнаешь о писательской активности?). Назовем их поименно; кроме Лиснянской, мне лично вспоминаются разве что Константин Ваншенкин, Александр Ревич и… Боюсь ошибиться, все. Что до наиболее щекотливого пункта — кто самый-самый, не стоит устраивать из-за него споры-свары. В конце концов, у каждого свое мнение, и мнение переменчиво. Сегодня тебе кажется так, а завтра, глядишь — этак.

Есть, однако, факты; факты не зависят от изменчивых условий и привходящих обстоятельств. Из их числа — публикации Лиснянской, показатель ее творческих интенций и рабочей формы. В последнее десятилетие она печатала новые (подчеркнем это, новые, с пылу с жару) стихи до того часто, до того много — мало кому впору потягаться. Бродский отметил некогда “чрезвычайную интенсивность” ее стихов, имея в виду напряженность и густоту чувствований и смыслов; я вложу в это слово другое, совсем элементарное содержание — всегдашнюю, сиюминутную готовность уловить явление музы, разобраться в ее диктовке. За помянутые выше десять лет она выпустила, помимо множества журнальных подборок, три по меньшей мере сборника новых стихов.

К примеру, “Перемещенные окна”. Почему-то лишенную традиционной пометы под заглавием книгу следовало бы снабдить указанием на сроки — “Стихи 2007–2010 годов”. Это, правда, сделало бы полную датировку (год, и месяц, и число) каждого стихотворения заведомо лишней, а Лиснянская привыкла сообщать, в какой именно день оно написано. Почти все свои журнальные и даже газетные циклы поэтесса сопровождает этими пунктуальными довесками: 15 июня 2008-го, 23 января 2009-го… Не знаю, что дает это читателю (лично мне — ноль информации), но, должно быть, ей это важно. Как и специалисту по психологии творчества; расставляя перетасованные при компоновке стихи в хронологическом порядке, тот учтет и смену настроений, и паузы между взрывами вдохновений. И странные нестыковки. Вот автор обращается к ненаглядному своему побратиму (так означен адресат), и вопрос “Отчего неделю молчишь?” определяет, что фон у размышлений не вневременной — вполне сегодняшний. “Может, дождь со снегом в ноябрьской Москве, — предполагает автор, — твой косящий почерк размыл…” Я было соглашаюсь, ан вижу, что датированы-то стихи двадцать пятым октября.

Бог с ними, с датами. Куда существенней другое. Лиснянская пишет обильно, но в стихах нет инерции. Стих упруг, а подход к изъезженной теме нов и неожидан. Я бы даже сказал — остроумен, однако не скажу; где-где, но тут остроумие ни при чем:

 

Заглядывает в глаза, дергает за рукав

И тащит меня в сторонку,

Жизнь мою клянчит, слезами ко мне припав,

Ну, как отказать ребенку?

Глажу по голове, холодной, как в стужу медь,

Хотя этот август жарок:

На что тебе жизнь моя, милая девочка-смерть?

Она никому не подарок.

 

Стихотворение разрабатывает изъезженную, как и сказано выше, тему. Смерть, смерть и жизнь, жизнь и смерть — эти слова фигурируют у Лиснянской во всех мыслимых сочетаниях и падежах. Удивительно вот что. Минорная нота берется то высоко, выше некуда, то гораздо ниже и глуше, но тональность остается здесь и там одной, неизменной. И не нагоняет уныния, не повергает в меланхолию. Должно быть, оттого, что смерть — обыденный персонаж в драме бытия; когда главный, когда третьестепенный, но непременный. Без этого действующего лица драмы не получилось бы, потому как исчезло бы действие, потому что коллизия, сюжет истаяли бы на корню. Но бытие — философская категория, высокий штиль. А Лиснянская заземляет исполненную значительности философскую категорию, переводит бытие в быт. Она воспринимает эту тему на разных уровнях. Именно так — “На разных уровнях” — и называется стихотворение, лишь отдаленно к смерти прикосновенное. Впрочем, ее мотив и во многих других стихах если даже слышится, то под сурдинку. Частенько поэтесса рассуждает о ней не в лоб, а попутно, вскользь. Ибо смерть у нее завсегдатай, не столько гостья, сколько такая же, как и хозяйка, жилица в общем доме, всегдашняя собеседница, чуть ли не наперсница. Бытийная категория преображена в бытовую.

Что до меланхолии, которой нет и в помине, так откуда ж ей взяться? При подобном-то подходе к предмету:

 

Со смертью пью вино, играю в домино —

Ни солоно, ни постно.

Печалиться смешно,

А радоваться поздно.

……………………………

Давно, утратив стыд, на улице горит

Фонарь воспоминаний

И с голых аонид

Срывает одеянье.

 

А голое окно поет мне все равно

Пронзительным сопрано:

Надеяться смешно,

Отчаиваться рано.

 

Вот оно как — отчаиваться рано!

Не хотелось бы переливать из пустого в порожнее — смерть, о смерти, смертью… Но не найдешь у Лиснянской ни пустого, ни порожнего. С этим лейтмотивом сопряжены, сплетены, накрепко повязаны еще три-четыре постоянных мотива: память, одиночество, старость. А толкуя про них, поэтесса говорит о веке, о ценностях, именуемых непреходящими, слове. Ну и вкупе, за компанию со всем этим, а не поврозь — о дождике, слякотных облаках и цветах, и птахах.

Особь статья — целомудрие, с каким Инна Лиснянская подступает к обоюдо-острой своей теме. Казалось бы, чего церемониться. Квалифицированному читателю — другой ее книги не одолеет, а раз уж одолел, это значит, овладел квалификацией, — повторяю, квалифицированному читателю давно ведомо, что смерть, одиночество, старость — излюбленные ее темы. Ну, не излюбленные, конечно, любить-то тут нечего, но темы, присущие ей экзистенциально, говоря проще, по жизни. Смотрите, что выделил в ее стихах Иосиф Бродский много лет назад: “Из всех русских поэтов, которых я знаю на сегодняшний день, Лиснянская, может быть, точнее, чем кто иной, пишет о смерти, — это действительно самое прямое отношение с "предметом", о котором она говорит. А это ведь одна из самых главных тем в литературе...” Жаль, и Бродский не устоял перед оборотом, уму воистину непостижимым из-за дикого косноязычия, — на сегодняшний день. Остальное верно, с “предметом” и впрямь она соотносится напрямую, запросто, без церемоний. Но подбирается к нему не с бухты-барахты — нет, исподволь и постепенно. Целомудренно, как уже сказано.

В первом разделе “Перемещенных окон” мотив едва намечается. Смерти как таковой здесь еще нет. “Сколько прочитано, столько и прожито — / Тысяча жизней и тыщи смертей”. Это пассаж из первой же в книге строфы. И тыща смертей, чужих и книжных, она, как ни крути, смерти далеко не равнозначна. Далее мелькают будто бы боковым зрением увиденные бессмертие, дорога теней, мертвый ребенок, сон Богоматери, “что сын ее убит”, картинки армянского погрома, раковина, пахнущая смертью; кроме того, где-то во сне “жизнь уплывает”, а поэтесса взывает к ангелу — небесному своему сторожу: “не храни меня!”. И наконец, в самом уже финале раздела слышится “последняя колыбельная”. Между прочим, в начальном этом разделе — четыре десятка стихотворений. И, читая про то и се, ты бродишь вокруг да около смерти, чуешь ее дыхание, но видеть ее не видишь. Это я к тому, как искусно книга выстроена; подробней об этом еще поговорим.

А после смерть явлена чуть ли не во плоти, даже приласкать ее можно. И что существенно, возникнув об руку с жизнью, в дальнейшем она так и не расстается с ней, во всяком случае, надолго: “Жизнь и смерть — сиамские близнецы”, “Наша жизнь не подлежит побудке, / Смерть не подлежит перекадровке”. Вспомните заодно девочку-смерть — как она выпрашивает у героини жизнь. И сопоставьте, что героиня (да чего уж там, сама поэтесса) думает “вдогон отбывающей жизни”: “Умереть — это тоже неплохо”. Замыкая круг, я напомню: поначалу речь шла, как во сне “жизнь уплывает”, а теперь уже “к верной смерти судьба плывет”. И то же, и не то. Но главное, перед нами не философические выкладки, не умствованье, перед нами стихи, которые по сути своей не могут быть абсолютно пессимистичны; в самых отчаянных интонациях, если стихи вправду стихи, неизменно содержится нечто, способное пересилить отчаянье. Так и тут.

 

Что же было прежде

И навек ушло?

Ангела надежды

Белое крыло.

 

Что творится ныне?

Чуждая среда —

Ангела пустыни

Желтая звезда.

 

Что случится в скором

Времени? Зимой

Ангел смерти в черном —

Прилетит за мной.

 

Обратите внимание, перед последней строкой поставлено совершенно не нужное здесь по школьному правилу тире. “Заповеди чту, — молвила как-то поэтесса, — избегаю правил”. Избегаю, сдается мне сейчас, означает пренебрегаю. Не вполне доверяя паузе между строками, Лиснянская сигналит читателю — помедли, проникнись, осмысли. Верно, картинка трагична, да только трагизм, он преодолевается сугубо литературными средствами, не одной паузой с осмысленьем, а вдобавок изнутри, стихом — энергичным, очень живым (вот именно!). В совокупности подобные литературные средства зовутся мастерством.

Связана ли смерть, какой она предстает в этой книге, с мистикой, метафизикой, религиозным экстазом? Вопрос уместен, ответ отрицателен. “И только перед ликом смерти / Все обрело свои места”; двустишие, что существенно, подыскано не в “Перемещенных окнах”, а в давней книге Лиснянской “Из первых уст” (1966; более ранних ее сборников я в руках не держал). Иными словами, смерть упорядочивает и мою, и твою, и всех вообще людей жизнь и проливает на нее ровный итоговый свет. И к этой спокойной, разумной, доныне неизменной точке зрения поэтесса пришла добрых полвека назад. Отсюда свойственная стихам, о чем бы ни шла в них речь, интонация — крайне разнообразная в конкретных своих изводах и никогда не взвинченная. Перед лицом смерти все предстает в истинном своем облике.

Только вот… как я расшифрую сакраментальное “все”? Лиснянская с досадой признается: “…на себе завязан мой мир узлом тугим”. И стоило бы, мол, охватить стихами побольше, расширить окоем, а выше головы не прыгнешь. Искать у нашей поэтессы больные социальные вопросы, болевые зоны государственной ли, народной ли жизни — зряшный труд. Она лирик, от публициста в ней ничего. Хотя кое-каких обобщений и констатаций довольно, чтобы помозговать о житье-бытье. К примеру, таких: “Кровопролитие неистребимо / В периоды перемен”. Или: “Мало кто за собой оставляет оазис, / Мы идем, за собой оставляя пустыни”; чуточку ниже: “Мы идем, за собой оставляя руины”. Или: “Кроется не во времени смена эпох, / А в корневых изменениях языка”. Или спокойно, как и везде, без истерики: “Ну что ж, мой друг, бывали и похуже / На свете времена”. Прямая отсылка к Некрасову — сильный ход, образующий далекую временную перспективу.

Кстати, взаимопроникновение времен — сквозной мотив у Лиснянской. “Путь из прошедшего в завтра” прихотлив, извилист, осложнен индивидуальным устройством ума. “Сквозь будущее прошлое продето”, “Вовлекает день вчерашний / В запредельный разговор”, “Прошлое — впереди”, “Вчерашний день искать не надо, / Он канул в завтрашние дни”. “Смешать былое с настоящим” — для Лиснянской в порядке вещей. Ну и венец этому: “И перезвон и перекличка / Времен уведомляют нас, / Что у истории привычка / Держать былое про запас”. Надо лишь ориентироваться в истории, помнить об уроках, ею преподанных. И не мешать игре памяти.

 

Движется жизнь, окликаема птицами,

Бабки толкают коляски с младенцами,

Тачку толкает узбек.

Вспомни Ташкента чинары зеленые,

Окна и лица не перемещенные

В непредсказуемый век.

 

Оказывается, название книги тоже замешено на вольной повадке времени, без усилий сопрягающего эпохи.

Точно так же, только много горше, сопрягаются времена там, где не только звучит эхо других, очень уже давних стихов, но слышится сегодняшняя, сугубо личная боль.

 

Под масками снов из дальних годов

Зияют душе

Скелеты домов, скелеты домов

В армянской Шуше.

С безумным чутьем домашних зверей,

А не наугад

В глазницы окон, в провалы дверей

Ползет виноград.

 

Разумеется, сразу вспоминаются строки Мандельштама: “Так в Нагорном Карабахе, / В хищном городе Шуше…” Вспомнить его заставляет имя собственное, чужое русскому слуху, рифма, соединяющая это имя с душой, слова: “окна” (там и тут, заметьте, в родительном падеже), “дома”. Скелеты же домов и провалы дверей — область или подтекста, или даже подкорки. Почему? Приведу несколько строк из этюда Н.Я.Мандельштама, посвященного стихотворению “Фаэтонщик”: “Мы прошлись по улицам, и всюду одно и то же: два ряда домов без крыш, без окон, без дверей. В вырезы окон видны пустые комнаты <…> Все перегородки сломаны, и сквозь эти остовы… (курсив мой. — Г.К.)”. Мандельштам описал следы страшного погрома, случившегося в 1920 году, Лиснянская — бакинский погром 1990-го, когда “то ли сгорел, то ль просто был снесен / Мой дом”. Но “лучше впасть мне в немоту, / Чем про армянский говорить погром / И про родню, исчезнувшую в нем”. Однако сказать о немоте легче, нежели соблюсти. Лиснянская не впервые заговорила на мучительную для нее тему.

 

Теперь там больше нет

Ни родичей, ни крова,

А только ржавый след

Армянского погрома.

Армянской церкви медь —

Как вырванное небо…

И мне б окаменеть,

Как некогда Ниоба.

 

И еще:

 

В родном Степанакерте —

По бабушке родном —

Гуляет ветер смерти

И входит в каждый дом.

 

Эти стихи помечены 92-м годом, когда Степанакерт обстреливался, методично и прицельно, “Градом” и лежал в руинах. Вообще надо сказать, армянские стихи Лиснянской — едва ли не единственный в ее творчестве прямой отклик на злобу дня. И уж точно единственный, когда, не в силах унять недоброе чувство, поэтесса проговаривает его:

 

Где дом широкоплечий,

Где фрукты на столе?

Белеют, словно свечи,

Лишь веточки в золе.

И жажда отомщенья

Когтит мои уста,

Хоть и прошу прощенья

За это у Христа.

 

Жажда возмездия — поразительная, совершенно чуждая Лиснянской напасть. Едва ли не все, кто писал о поэтессе, наоборот, отмечали в высшей степени свойственное ей чувство вины (“моей откровенной вины”). Что бы где ни стряслось, она никого не виноватила — клеймила себя: mea culpa. Сильное это чувство, то и дело прорывавшееся в текст, еще чаще невидимо растворялось в нем, будто соль в воде. В новой книге то же самое: “Кормлю я слово скудною едою / И мыслью о вине”. Собственная виновность, усугубляясь, обретает исполинский размах: “…я с войны Троянской виновата”, всегда и перед всеми. Вина, знает она, не останется безнаказанной: “Вот и дожила я до расплаты, / Жизнь моя, привет тебе, привет…” Я с умыслом обрываю цитату, чтобы задержаться на кивке в адрес Есенина. Кивок этот ироничен и выворачивает есенинский смысл наизнанку. В “Письме матери”, сообщив, я, мол, жив, герой с ней здоровается. Тогда как у Лиснянской те же приветственные слова заключают в себе прощание с жизнью. Продолжим оборванную на анжамбемане фразу: “…Из ортопедической палаты, / Из спасенья никакого нет”.

Ироничен здесь и смысл, и намеренный излом языка, как если бы поэтесса разучилась изъясняться связно. Далее на ироничной этой волне следует автохарактеристика: “Прочной рифмы профессионал”. Улыбка в том, что из множества слагаемых мастерства выбрано то, которое менее всего в этой книге притягивает взгляд. Пускай “Перемещенные окна”, словно в пику моему замечанию, начинаются с составной и, прямо говоря, претенциозной рифмы проза та — прожито, пусть изредка встречаются диссонансы и в наличии богатый арсенал разного рода концевых созвучий, Лиснянская при всем том спокойно прибегает и к самым бедным, грамматическим рифмам; она не заморочена на этом инструменте стиха.

Ее стих изначально скромен и сторонится внимания. Лишь опытному глазу с первых же страниц откроется многообразие метров, ритмов, интонаций, строфики. Кроме прочего, книга мастерски составлена. Стихотворения не абы как перетасованы, нет, они расчетливо подогнаны друг к другу, часто в последующем слышишь эхо предыдущего — повторяется слово ли, группа ли слов, образ ли. Приведу несколько примеров. “А от земли до неба — ветра псалом” — это концовка. “Ветер такой, что…” — зачин соседнего стихотворения. “…В мыслях о будущем” — это последние слова; “Сквозь будущее прошлое продето” — вторая строка следующего стихотворения. “…при свете видней / И людская дорога, / И дорога теней” — финал стихотворения, в котором фигурируют, отмечу также, рассудок и сон. Следующее стихотворение начинается словом рассвет, и в нем поминаются вдобавок и тени, и рассудок, и сон. И таких примеров десятки. Компоновка столь искусна и тщательна, что даты под стихами лишь отвлекают, ежели не сбивают с толку.

“На последнем берегу / Говорить на новоязе нипочем я не могу”. Ну, в оруэлловском толковании старого неологизма — бесспорно. Но перед новыми понятьями и словечками Лиснянская нимало не тушуется. В ее словаре нисколько не чужеродны компьютер с его экраном и клавишами, и сеть, и почтовый ящик — отнюдь не тот, что на дверях, — и мобильник. Она с усмешкой обзывает себя “лохом недобитым” и временами в неофитском азарте перегибает палку. Мобильник — это нормально, но мобила (“люди и их мобилы”) в ее стихе коробит, как яркая вульгарная брошь на интеллигентной, с неизменным вкусом одетой даме. Хоть убей, не идет этой даме кайфовать, ей скорее сродни чуть ощутимый налет архаики: “Летом я — в среднерусском лесе (заметьте, не в лесу. — Г.К.)…” Нет, она современна, спору нет, однако ж если выбирать меж едва различимой старомодностью и, пардон, “сегодняшним днем”, я бы посоветовал ей первое.

Напоследок не могу не коснуться музыкальной темы, разлитой по всей книге. Подчас она почти не слышна, потом заглушает иные-прочие, потом уходит вглубь и вновь обнаруживается на поверхности, чтобы в финале сплести в себе воедино все звучавшие в стихах основные мотивы — старости, памяти, сна, слова. Речь о беспрестанной обращенности к герою, нигде ни разу не названному по фамилии, но в одной-единственной миниатюре троекратно поименованному Семушкой. Не буду раскрывать инкогнито. Во-первых, автору виднее, называть или нет, а во-вторых, ежели перед нами хорошие стихи (к чему я по мере сил и склоняю читателя), то в них обобщающее начало повесомей индивидуального; в противном случае кому была б охота читать их?

Особо выделю завершающий книгу “Неправильный венок” (имеется в виду венок сонетов). “Сведены с концами все начала”, — говорит поэтесса; так оно и есть, разные мотивы слились к финалу, как ручьи в озере. Ну, а что с лейтмотивом (это, напомню, старость и смерть)? “Мы с тобою встретимся во сне” — такова последняя строка книги. Кажется, французы с лукавым изяществом окрестили сон маленькой смертью. Стало быть, исход, известный загодя, — вот он. Умрем. А с другой-то стороны, сон, и вечный тоже, подразумевает и некое многоточие. “Перемещенные окна” пронизаны христианскими образами, духом евангельских истин. А ведь евангелие — благая весть, отрадная весть. И грустная книга Инны Лиснянской тоже дышит отрадой.


Вернуться назад