ИНТЕЛРОС > №4, 2020 > Любовник Ариэля

Дмитрий Бобышев
Любовник Ариэля


30 декабря 2020

Дмитрий БОБЫШЕВ (США) 

 

ЛЮБОВНИК АРИЭЛЯ 

 

О Валерии Перелешине, бразильско-китайско-русском поэте 

 

Не могу представить более чуждого мне поэта – у меня нет ни единой точки, временной или географической, совпадающей с ним. Иркутск, где он родился, Харбин-Пекин-Шанхай, где жил молодым, Рио де Жанейро, где умер – я и близко там не бывал. Я никогда бы не встал под радужным флагом, реющим в его стихах, и не избрал бы сонет основной и чуть ли не единственной формой поэтического высказывания.  

Оставивший Сибирь – даже не Россию – в семилетнем возрасте, он никогда уже не возвратился, проведя всю жизнь в окружении чуждых, для нас экзотических культур, которые в свою очередь были взаимной экзотикой относительно друг друга. И притом оставшийся русским поэтом, чью одинокую фигуру нельзя не заметить даже в глобальном рассеянии. Именно этим он и сделался для меня интересен.  

В чём же его особость? Конечно, в стихах, в самих текстах, но прежде всего в стойкой приверженности, в предрешённости быть русским поэтом, вопреки всем сциллам и харибдам, коих пришлось на его жизненную одиссею немало. Взять хотя бы то, что человек получает изначально при рождении – имя. Можем ли мы представить себе прославленного поэта Салатко? Да его бы задразнили ещё в школе эпиграммами и пародиями, просто съели бы за завтраком. А если и не Салатко, то годится ли для поэтического успеха такая, например, фамилия – Петрище? Это же ещё хуже... А что, если сразу и то, и другое: Салатко-Петрище? Получится просто гоголевский персонаж! И вот поди ж ты – он оставил это странное имя для эмигрантских бумаг и анкет, а в литературе навсегда стал поэтом Валерием Перелешиным. И ему идёт это нежное, как цветок, прирождённое имя и даже взятая наугад фамилия, в которой грезятся и перемещёное лицо, и нелепый лесной дух, персонаж народных сказок. 

Юрий Иваск, авторитетный критик и эмигрант того же поколения, называл Перелешина в десятке лучших поэтов не только Зарубежья, но и России! И даже сам воспел его в поэме «Играющий челoвек»: 

 

 

К нирване тянется, но, знойно взбешен, 

Бросается на жертву сверху вниз – 

Брат ягуара, пумы – Перелешин –  

Терзающий ягнёнка Дионис. 

Но арфами эоловыми пели 

Ему в лазури неба ариэли, 

Подкидывая нежную свирель. 

 

Иваск писал: «Эмиграция – всегда несчастье, но далеко не всегда – неудача». Он имел в виду судьбу любого изгнаника, не обязательно творческую личность. Но для поэта инокультурное окружение, тяготы, передряги и столкновения, даже искры из глаз становятся истинной находкой, ибо поэт может внезапно обрести огромный голос, звучанием подобный блоковским «Скифам», говорящий от имени многих и многих, выплеснутых за родные пределы, – голос, объединяющий русское рассеяние: 

  

МЫ  

 

Нас миллионы – вездесущих,  

Бездомных всюду и везде,  

То изнывающих, то ждущих,  

То приучившихся к беде.  

Земные ветхие границы  

Мы исподволь пересекли;  

Мы прежние свои столицы  

В столицу мира отнесли.  

Во всех республиках и царствах,  

В чужие вторгшись города,  

Мы – государство в государствах,  

Сплотившееся навсегда.  

Разбросанные по чужбинам,  

Встречаемые здесь и там,  

По всем краям и украинам,  

По широтам и долготам,  

Все звезды повидав чужие  

И этих звезд не возлюбя, –  

Мы обрели тебя, Россия,  

Мы обрели самих себя!  

На мерзлых полюсах планеты,  

Под тропиками там и тут  

Какие к нам слетают светы,  

Какие яблони цветут?  

Не мы ли – белый мозг арийства,  

За белизну и красоту  

Терпели голод, и убийства,  

И ненависть, и клевету?  

Мы стали русскими впервые  

(О если бы скостить века!),  

На звезды поглядев чужие,  

На неродные облака.  

И вот, на древние разброды,  

На все разлады несмотря,  

Мы знаем – русского восхода  

Лишь занимается заря.  

Пусть мы бедны, и несчастливы,  

И выбиваемся едва,  

Но мы выносливы и живы,  

И в нашем образе жива –  

Пусть звезды холодны чужие –  

Отрубленная голова  

Неумирающей России.  

 

Эти молодые стихи – просто гимн изгнаничества! И какое при этом уверенное осознание эмиграции как головы огромного национального тела, – увы, головы отрубленной. «Не мы ли – белый мозг арийства» – явная дань заблуждениям 30-х годов, но как свежо и мощно звучит! Конечно, для одиночки такая нота была бы непомерной, но манчжурско-китайская эмиграция оказалась многочисленной, и эта ветвь русской поэзии, помимо Перелешина, дала ещё не одно звучное имя (Ачаир, Несмелов, Ларисса), отсюда и такое уверенное «мы». К тому же он сам не замыкался в родном и привычном: изучил мандарин настолько, что сумел защитить диссертацию по китайскому праву, закончив Харбинский юридический факультет.  

 

КИТАЙ  

 

Это небо – как синий киворий,  

Осенявший утерянный рай,  

Это милое желтое море –  

Золотой и голодный Китай.  

Я люблю эти пестрые стены,  

Эти дворики, сосны, цветы.  

Ах, не всем же, не всем же измены:  

Сердце, верным останься хоть ты!  

Сердце мудрое, где ни случится,  

Как святыню ты станешь беречь  

Этих девушек кроткие лица,  

Этих юношей мирную речь.  

И родные озера, озера!  

Словно на материнскую грудь  

К ним я, данник беды и позора,  

Приходил тишины зачерпнуть...  

Словно дом после долгих блужданий,  

В этом странном и шумном раю  

Через несколько существований,  

Мой Китай, я тебя узнаю! 

 

Торжественное слово «киворий» – это шатёр над престолом или алтарём... Полюбив свою вторую родину, Перелешин и первую мечтал бы «разъевропить и распетрить», то есть развернуть с пути, заданного Петром, лицом на Восток. О такой России, по его словам, бредил Белый, в такую Россию верил Волошин, и по такой России «сгорал серафический Блок». И сам мечтатель разворачивал на Восток свои русские стихи, записывая их, как односложные иероглифы, столбиком.  

 

ПОДРАЖАНИЕ КИТАЙСКОМУ 

 

твой 

мир 

прям 

хлеб 

да 

рты 

я 

не 

там 

я 

не 

ты 

 

 

 

но 

и 

здесь 

ложь 

да 

спесь 

быль 

же 

вся 

ты 

не 

я 

 

 

 

лег 

меж 

нас 

злой 

верст 

круг 

слеп 

скрест 

глаз 

вял 

смык 

рук 

 

 

 

сух 

глаз 

блеск 

слаб 

крыл 

всплеск 

хил 

плеч 

двиг 

нем 

душ 

крик 

 

Замечу от себя, что в этом у него нашёлся неожиданный последователь – московский авангардист Генрих Худяков, эмигрировавший в Нью-Йорк в 70-е годы. Такое написание стихов в советское время казалось дерзким новшеством. Но сближение это случайно, потому что с авангардом поэзия Перелешина не имела ни малейшего сходства. Его словесная виртуозность оживала внутри классических форм, которые он наполнял крупными темами, своим собственным осмыслением и трепетом. Например, сочувствием и сопереживанием с оставленной в прошлом «первой родиной» – мотив, странно отсутствующий в лирике последующего поколения эмигрантских поэтов, как будто у них этот орган оказался атрофирован. 

 

РОССИЯ  

 

Живу тревогами своими – 

О бедном сердце, о семье,  

А ты, Россия, только имя, 

Придуманное бытие.  

Шесть букв, не вовсе позабытых,  

И почему бы не забыть  

Ту из Америк неоткрытых,  

Куда не мне, не мне доплыть? 

О да, ты – заспанное слово,  

А столько слов нужней, звончей:  

Как звуки языка чужого,  

Как скрипки ветреных ночей.  

Зачем же смутною любовью  

Я создаю тебя? Вот-вот  

Вскипят сухие буквы кровью,  

И давний призрак оживет.  

Ужели в красоте раскосой,  

В обетованьях смуглых тел  

Голубоглазой, светлокосой  

Одной России я хотел?  

 

В конце 30-х и начале 40-х Перелешин испытывал собственные внутренние кризисы самоопределения и личной ориентации; он безуспешно пытался «лечиться женщиной», сочинил мистическую «Поэму о мироздании» и постригся в монахи, став иноком Германом, работал в русской духовной миссии в Пекине и много переводил китайских классических поэтов на русский. Но кончилась великая Мировая война, искромсалась карта Европы, преобразовалась и восточная окраина Мира. К тому времени Перелешин был уже не брат Герман, он работал переводчиком в ТАСС и получил советский паспорт на имя, от которого давно избавился – Валерий Францевич Салатко-Петрище. Но увы, в Китае началась революция... Пришлось ему распрощаться и со второй, столь полюбившейся ему родиной:  

 

Казалось бы, судьба простая:  

то упоенье, то беда,  

но был я прогнан из Китая,  

как из России, – навсегда.  

Как раз этот паспорт ему и помешал, – Америка отвергла поэта, приняв его то ли за китайского, то ли за советского агента. Пришлось вышвырнуть никому уже не нужный «серпастый, молоткастый» с борта парохода по пути из Гонконга в Бразилию! 

 

Опять изгой, опять опальный,  

я отдаю остаток дней  

Бразилии провинциальной,  

последней родине моей.  

 

Здесь воздух густ, почти телесен,  

и в нем, врастая в колдовство,  

замрут обрывки давних песен,  

не значащие ничего.  

 

Нет, песни не замерли, там делалось многое: переводы с португальского и даже собственные стихи (хотя и со словарём) на португальском, – ещё одном языке, выученном в добавок к английскому, французскому, китайскому и, разумеется, к родному русскому, на котором так ловко, ёмко и картинно – одними префиксами-приставками – выписывается странническая судьба: 

 

…Забайкалье, Заангарье, 

Забурунье, Заполярье, 

Заамурье, Заонежье, 

Заграничье, Зарубежье, 

Забездомье, Заизгнанье, 

Завеликоокеанье, 

Забразилье, Запланетье, 

За-двадцатое-столетье.  

 

В этом перечне все перелешинские адреса реальны, кроме Заонежья, да ещё, может быть, Запланетья, а последняя пророческая строка точно прозирает будущее, – и мы сейчас свидетельствуем об этом. 

Обосновавшись в Южном полушарии, Перелешин поёт гимны приютившей его стране. «Гимн Бразилии» – так называется одно из его стихотворений. 

 

Дай Бог тебе здравия, страна моя Травия, 

на тысячелетия, земля моя Цветия! 

 

На вершине священной горы, где возвышается огромная белая фигура Иисуса Христа с распростёртыми руками, поэт сочиняет свою смиренную версию пушкинского «Кавказ подо мною. Один в вышине…». 

КОРКОВАДО 

 

Я на вершине Корковадо  

У статуи Христа, один. 

Лишь облака сюда, как стадо,  

Из-за других идут вершин. 

Тускнеют в предвечерних далях  

Дома и пляжи, и авто. 

О радостях и о печалях  

Здесь не напомнит мне ничто. 

Здесь так легко почти без боли  

Страстей наскучившую нить  

Прервать одним порывом воли  

И в дольний город уронить. 

Летите вниз, былые бури, 

Прочь отпади, моя тоска! 

Один средь меркнущей лазури  

Я буду чист, как облака. 

Следя, как падающим диском  

Уходит солнце за черту, 

О мире маленьком и низком  

Я, близкий, помолюсь Христу. 

 

Поэт получает признание во многих точках-анклавах русского мирового рассеяния, он изредка выбирается в Америку, в Европу, издаёт книги великолепных стихов в Мюнхене и Франкфурте, у него завязывается дружественная переписка с русскими американцами Юрием Иваском, Игорем Чинновым, канадцем Владимиром Вейдле, он постоянно печатается в «Новом Журнале» (Нью-Йорк), в «Перекрёстках» и «Встречах» (Филадельфия), участвует в «Русском альманахе» (Париж), публикует «Поэму без предмета» у Романа Левина (Холиок, Массачусетс) – в том же маленьком издательстве с пышным названием «New England», где Иваск печатал свои последние книги. Эта автобиографическая поэма, очевидно названная так в параллель ахматовской «Поэме без героя», примечательна тем, что написана онегинской строфой. Вообще формальное мастерство Перелешина демонстрирует блеск и совершенство. Он переходит почти исключительно на сонеты, – казалось бы, до конца изношенную форму в поэзии романских языков и слишком сухую и строгую на русском. Но Перелешин добивается почти разговорной естественности в этих узких рамках, пишет венки сонетов и сонетные акростихи, – например, в посвящении «Жене Витковскому», предмету его голубых и заочных пыланий, герою книги сонетов «Ариэль». Об этом стоит поговорить особо, ибо тут переплетаются две интриги: нетрадиционная ориентация Валерия Францевича, оказавшаяся неисправимой, и постоянный присмотр секретных служб Кремля за видными эмигрантами как за своими идеологическими врагами. Надо ли напоминать, что и то, и другое отклонение от социалистического канона было под запретом в СССР и каралось законом?  

В 70-м году Перелешин, скучающий под пальмами в своём Рио и живущий в отрыве от свершений развитого социализма, стал получать письма из Москвы от любознательного юноши Жени, который очень интересовался эмигрантской поэзией. Опытный дважды-эмигрант не мог не насторожиться, – с чего это вдруг к нему такой интерес из-за железного занавеса? Но после первого письма пришло второе, затем третье, и он решил разузнать по цепочке старых связей о нежданном корреспонденте. Отозвалась бывшая харбинка, вернувшаяся в Союз и жившая в Краснодаре – мол, кажется, всё в порядке, писать можно. Перелешин ответил на письмо москвича и... попался, потеряв голову! Случилось необъяснимое. Не так ли по внезапному откровению средневековый король Марк Корнуэльский влюбился в Изольду, всего лишь увидев её золотой волос, из-за которого дрались два воробья? Мы, впрочем, влюблялись и в фотокарточки... А много ли надо темпераментному поэту? Вспыхнула какая-то искра в воображении, и страстные послания полетели наискосок через весь земной шар. Нашлось и точное слово для этой голубиной страсти – Ариэль, дух воздуха, порождение волшебника Просперо из шекспировской «Бури». Сонеты идеально подошли как форма для объяснений в любви, тем более что и у Шекспира они на этот счёт двусмысленны, амбивалентны...  

И не только Шекспир... Любовные признания, «отеческие» ухаживания за юношей украшаются бюстами греческих богов и философов, возвышенными образами полузапретных отношений в древней культуре и более земными и бытовыми в современной практике, вплоть до банщиков из дневников Михаила Кузмина. И – «Форель разбивает лёд»! Однако, если в гениальной поэме Кузмина происходит воскрешение мёртвого жениха усилиями магии и любви, то в сонетах Перелешина идёт превращение далёкого, но живого и желанного предмета страсти в присутствующего фантома. Результат у обоих алхимиков схож, это – золото. У Перелешина оно такое же лёгкое, как дуновенье. 

 

Двум ветровым, влюблённым Ариэлям 

Дано творить в безгрешной высоте. 

 

Их близость основана на родстве душ, на духовном единении. Их взаимная нежность безгрешна. 

 

Ты был моим сиамским близнецом. 

Не звал меня ни старцем, ни отцом, 

А братом был Валерию Евгений... 

...Хотел бы я ласкать тебя, как сына – 

Как сына ты ласкаешь своего. 

 

Но если отзвук на послание долго не приходит, то поэт скучает, ревнует и даже гневается. 

 

Четвёртая неделя без родного 

Крылатого, волшебного письма! 

 

Не уходи! Гори двойным огнём – 

В одном лице де-Сад и Захер-Мазох! 

 

Вот письмо пришло, и «опять волна рифмуется с волной, с дыханием сливается дыханье». Страсть разгорается, и страстотерпец желает передать её жар своему возлюбленному. 

 

Я – доменная печь, 

И полымем хотел тебя увлечь. 

 

Но, как верно заметил Юрий Иваск в предисловии к книге, «Нижние ярусы этой эротики – тёмные. Перелешин жутко творит своего пусть и существующего, но невидимого, неосязаемого Ариэля. Он в его мозгу: 

 

Во всех телах знакомое любя, 

Из месива я воссоздам тебя. 

 

И всё-таки поэт стремился совместить всё в одном – «святое и простое: полёты в рай и встречи на мосту». Вот как он видел эту идиллию. 

 

Недавно я к любимому вдвойне 

Приблизился – и будет книга эта 

Надписана и «Жене» и «Жене». 

 

Обратите внимание на ударения в этом пятистопном ямбе. 

 

Их переписка длилась 20 лет, до самой смерти поэта. Она прервалась надолго лишь однажды в 1978-м году, когда московский адресат поступил неосторожно, попытавшись вовлечь поэта в контакт с явно кагэбешной организацией – Комитетом по связям с зарубежными соотечественниками. Эту размолвку болезненно переживали обе стороны, пока их не примирила жена перелешинского адресата, воздушного Ариэля-Евгения Витковского. Да, он был женат, имел обычную семью и этого не скрывал в переписке. Тем не менее, силой волшебства, мощью перелешинского воображения и таланта эти странные, вычурные, в чём-то искренние, а в чём–то фальшивые отношения преобразовались в литературный шедевр.  

Надо отдать должное Евгению Владимировичу Витковскому, писателю-фантасту, литературоведу и переводчику: им, вероятно, играли некие силы, но и он до конца довёл свою сложную роль. Он действительно любил эмигрантскую поэзию, интересовался жизнью в Зарубежьи, а поэтов, видимо, воспринимал как инопланетян. Как только настала бесцензурная эпоха, он напечатал в России антологию «Мы жили тогда на планете другой», составленную из стихов русских эмигрантов, издал однотомник Арсения Несмелова, двухтомник Ивана Елагина и трёхтомник Георгия Иванова. Совместно с Е. Евтушенко он составил и издал двухтомную мега-антологию «Строфы века», куда, конечно, включил и Перелешина. Об истории их отношений, о переписке с ним он рассказал в «Апостериори» – записках о последних десятилетиях жизни своего заочного друга.  

Наконец, было издано собрание сочинений Валерия Перелешина, увековечившее поэта на его «первой родине». А поэт обессмертил своего воздушного возлюбленного книгой сонетов. 

 

 

БЕССМЕРТНОМУ  

 

Был в призраках московский Ариэль,  

Но от любви заокеанской ожил  

И как любил, как ласково тревожил  

Негромкую бразильскую свирель.  

 

Другой любви уже проходит хмель  

(Я всех потерь еще не подытожил,  

И горечи на годы не умножил),  

И давняя опять маячит цель.  

 

Наперекор несчетным километрам,  

Наплывам туч, несомых южным ветром,  

Расслышал я знакомый голос твой –  

 

В твоем письме. И поспешу с ответом:  

Что в призраки заносится живой, –  

Лишь вымысел бессмертен в мире этом!   

 

Ноябрь 2020 

Шампейн, Иллинойс 


Вернуться назад