ИНТЕЛРОС > №4, 2020 > Любовник Ариэля Дмитрий Бобышев
|
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Дмитрий БОБЫШЕВ (США)
ЛЮБОВНИК АРИЭЛЯ
О Валерии Перелешине, бразильско-китайско-русском поэте
Не могу представить более чуждого мне поэта – у меня нет ни единой точки, временной или географической, совпадающей с ним. Иркутск, где он родился, Харбин-Пекин-Шанхай, где жил молодым, Рио де Жанейро, где умер – я и близко там не бывал. Я никогда бы не встал под радужным флагом, реющим в его стихах, и не избрал бы сонет основной и чуть ли не единственной формой поэтического высказывания. Оставивший Сибирь – даже не Россию – в семилетнем возрасте, он никогда уже не возвратился, проведя всю жизнь в окружении чуждых, для нас экзотических культур, которые в свою очередь были взаимной экзотикой относительно друг друга. И притом оставшийся русским поэтом, чью одинокую фигуру нельзя не заметить даже в глобальном рассеянии. Именно этим он и сделался для меня интересен. В чём же его особость? Конечно, в стихах, в самих текстах, но прежде всего в стойкой приверженности, в предрешённости быть русским поэтом, вопреки всем сциллам и харибдам, коих пришлось на его жизненную одиссею немало. Взять хотя бы то, что человек получает изначально при рождении – имя. Можем ли мы представить себе прославленного поэта Салатко? Да его бы задразнили ещё в школе эпиграммами и пародиями, просто съели бы за завтраком. А если и не Салатко, то годится ли для поэтического успеха такая, например, фамилия – Петрище? Это же ещё хуже... А что, если сразу и то, и другое: Салатко-Петрище? Получится просто гоголевский персонаж! И вот поди ж ты – он оставил это странное имя для эмигрантских бумаг и анкет, а в литературе навсегда стал поэтом Валерием Перелешиным. И ему идёт это нежное, как цветок, прирождённое имя и даже взятая наугад фамилия, в которой грезятся и перемещёное лицо, и нелепый лесной дух, персонаж народных сказок. Юрий Иваск, авторитетный критик и эмигрант того же поколения, называл Перелешина в десятке лучших поэтов не только Зарубежья, но и России! И даже сам воспел его в поэме «Играющий челoвек»:
К нирване тянется, но, знойно взбешен, Бросается на жертву сверху вниз – Брат ягуара, пумы – Перелешин – Терзающий ягнёнка Дионис. Но арфами эоловыми пели Ему в лазури неба ариэли, Подкидывая нежную свирель.
Иваск писал: «Эмиграция – всегда несчастье, но далеко не всегда – неудача». Он имел в виду судьбу любого изгнаника, не обязательно творческую личность. Но для поэта инокультурное окружение, тяготы, передряги и столкновения, даже искры из глаз становятся истинной находкой, ибо поэт может внезапно обрести огромный голос, звучанием подобный блоковским «Скифам», говорящий от имени многих и многих, выплеснутых за родные пределы, – голос, объединяющий русское рассеяние:
МЫ
Нас миллионы – вездесущих, Бездомных всюду и везде, То изнывающих, то ждущих, То приучившихся к беде. Земные ветхие границы Мы исподволь пересекли; Мы прежние свои столицы В столицу мира отнесли. Во всех республиках и царствах, В чужие вторгшись города, Мы – государство в государствах, Сплотившееся навсегда. Разбросанные по чужбинам, Встречаемые здесь и там, По всем краям и украинам, По широтам и долготам, Все звезды повидав чужие И этих звезд не возлюбя, – Мы обрели тебя, Россия, Мы обрели самих себя! На мерзлых полюсах планеты, Под тропиками там и тут Какие к нам слетают светы, Какие яблони цветут? Не мы ли – белый мозг арийства, За белизну и красоту Терпели голод, и убийства, И ненависть, и клевету? Мы стали русскими впервые (О если бы скостить века!), На звезды поглядев чужие, На неродные облака. И вот, на древние разброды, На все разлады несмотря, Мы знаем – русского восхода Лишь занимается заря. Пусть мы бедны, и несчастливы, И выбиваемся едва, Но мы выносливы и живы, И в нашем образе жива – Пусть звезды холодны чужие – Отрубленная голова Неумирающей России.
Эти молодые стихи – просто гимн изгнаничества! И какое при этом уверенное осознание эмиграции как головы огромного национального тела, – увы, головы отрубленной. «Не мы ли – белый мозг арийства» – явная дань заблуждениям 30-х годов, но как свежо и мощно звучит! Конечно, для одиночки такая нота была бы непомерной, но манчжурско-китайская эмиграция оказалась многочисленной, и эта ветвь русской поэзии, помимо Перелешина, дала ещё не одно звучное имя (Ачаир, Несмелов, Ларисса), отсюда и такое уверенное «мы». К тому же он сам не замыкался в родном и привычном: изучил мандарин настолько, что сумел защитить диссертацию по китайскому праву, закончив Харбинский юридический факультет.
КИТАЙ
Это небо – как синий киворий, Осенявший утерянный рай, Это милое желтое море – Золотой и голодный Китай. Я люблю эти пестрые стены, Эти дворики, сосны, цветы. Ах, не всем же, не всем же измены: Сердце, верным останься хоть ты! Сердце мудрое, где ни случится, Как святыню ты станешь беречь Этих девушек кроткие лица, Этих юношей мирную речь. И родные озера, озера! Словно на материнскую грудь К ним я, данник беды и позора, Приходил тишины зачерпнуть... Словно дом после долгих блужданий, В этом странном и шумном раю Через несколько существований, Мой Китай, я тебя узнаю!
Торжественное слово «киворий» – это шатёр над престолом или алтарём... Полюбив свою вторую родину, Перелешин и первую мечтал бы «разъевропить и распетрить», то есть развернуть с пути, заданного Петром, лицом на Восток. О такой России, по его словам, бредил Белый, в такую Россию верил Волошин, и по такой России «сгорал серафический Блок». И сам мечтатель разворачивал на Восток свои русские стихи, записывая их, как односложные иероглифы, столбиком.
ПОДРАЖАНИЕ КИТАЙСКОМУ
Замечу от себя, что в этом у него нашёлся неожиданный последователь – московский авангардист Генрих Худяков, эмигрировавший в Нью-Йорк в 70-е годы. Такое написание стихов в советское время казалось дерзким новшеством. Но сближение это случайно, потому что с авангардом поэзия Перелешина не имела ни малейшего сходства. Его словесная виртуозность оживала внутри классических форм, которые он наполнял крупными темами, своим собственным осмыслением и трепетом. Например, сочувствием и сопереживанием с оставленной в прошлом «первой родиной» – мотив, странно отсутствующий в лирике последующего поколения эмигрантских поэтов, как будто у них этот орган оказался атрофирован.
РОССИЯ
Живу тревогами своими – О бедном сердце, о семье, А ты, Россия, только имя, Придуманное бытие. Шесть букв, не вовсе позабытых, И почему бы не забыть Ту из Америк неоткрытых, Куда не мне, не мне доплыть? О да, ты – заспанное слово, А столько слов нужней, звончей: Как звуки языка чужого, Как скрипки ветреных ночей. Зачем же смутною любовью Я создаю тебя? Вот-вот Вскипят сухие буквы кровью, И давний призрак оживет. Ужели в красоте раскосой, В обетованьях смуглых тел Голубоглазой, светлокосой Одной России я хотел?
В конце 30-х и начале 40-х Перелешин испытывал собственные внутренние кризисы самоопределения и личной ориентации; он безуспешно пытался «лечиться женщиной», сочинил мистическую «Поэму о мироздании» и постригся в монахи, став иноком Германом, работал в русской духовной миссии в Пекине и много переводил китайских классических поэтов на русский. Но кончилась великая Мировая война, искромсалась карта Европы, преобразовалась и восточная окраина Мира. К тому времени Перелешин был уже не брат Герман, он работал переводчиком в ТАСС и получил советский паспорт на имя, от которого давно избавился – Валерий Францевич Салатко-Петрище. Но увы, в Китае началась революция... Пришлось ему распрощаться и со второй, столь полюбившейся ему родиной:
Казалось бы, судьба простая: то упоенье, то беда, но был я прогнан из Китая, как из России, – навсегда. Как раз этот паспорт ему и помешал, – Америка отвергла поэта, приняв его то ли за китайского, то ли за советского агента. Пришлось вышвырнуть никому уже не нужный «серпастый, молоткастый» с борта парохода по пути из Гонконга в Бразилию!
Опять изгой, опять опальный, я отдаю остаток дней Бразилии провинциальной, последней родине моей.
Здесь воздух густ, почти телесен, и в нем, врастая в колдовство, замрут обрывки давних песен, не значащие ничего.
Нет, песни не замерли, там делалось многое: переводы с португальского и даже собственные стихи (хотя и со словарём) на португальском, – ещё одном языке, выученном в добавок к английскому, французскому, китайскому и, разумеется, к родному русскому, на котором так ловко, ёмко и картинно – одними префиксами-приставками – выписывается странническая судьба:
…Забайкалье, Заангарье, Забурунье, Заполярье, Заамурье, Заонежье, Заграничье, Зарубежье, Забездомье, Заизгнанье, Завеликоокеанье, Забразилье, Запланетье, За-двадцатое-столетье.
В этом перечне все перелешинские адреса реальны, кроме Заонежья, да ещё, может быть, Запланетья, а последняя пророческая строка точно прозирает будущее, – и мы сейчас свидетельствуем об этом. Обосновавшись в Южном полушарии, Перелешин поёт гимны приютившей его стране. «Гимн Бразилии» – так называется одно из его стихотворений.
Дай Бог тебе здравия, страна моя Травия, на тысячелетия, земля моя Цветия!
На вершине священной горы, где возвышается огромная белая фигура Иисуса Христа с распростёртыми руками, поэт сочиняет свою смиренную версию пушкинского «Кавказ подо мною. Один в вышине…». КОРКОВАДО
Я на вершине Корковадо У статуи Христа, один. Лишь облака сюда, как стадо, Из-за других идут вершин. Тускнеют в предвечерних далях Дома и пляжи, и авто. О радостях и о печалях Здесь не напомнит мне ничто. Здесь так легко почти без боли Страстей наскучившую нить Прервать одним порывом воли И в дольний город уронить. Летите вниз, былые бури, Прочь отпади, моя тоска! Один средь меркнущей лазури Я буду чист, как облака. Следя, как падающим диском Уходит солнце за черту, О мире маленьком и низком Я, близкий, помолюсь Христу.
Поэт получает признание во многих точках-анклавах русского мирового рассеяния, он изредка выбирается в Америку, в Европу, издаёт книги великолепных стихов в Мюнхене и Франкфурте, у него завязывается дружественная переписка с русскими американцами Юрием Иваском, Игорем Чинновым, канадцем Владимиром Вейдле, он постоянно печатается в «Новом Журнале» (Нью-Йорк), в «Перекрёстках» и «Встречах» (Филадельфия), участвует в «Русском альманахе» (Париж), публикует «Поэму без предмета» у Романа Левина (Холиок, Массачусетс) – в том же маленьком издательстве с пышным названием «New England», где Иваск печатал свои последние книги. Эта автобиографическая поэма, очевидно названная так в параллель ахматовской «Поэме без героя», примечательна тем, что написана онегинской строфой. Вообще формальное мастерство Перелешина демонстрирует блеск и совершенство. Он переходит почти исключительно на сонеты, – казалось бы, до конца изношенную форму в поэзии романских языков и слишком сухую и строгую на русском. Но Перелешин добивается почти разговорной естественности в этих узких рамках, пишет венки сонетов и сонетные акростихи, – например, в посвящении «Жене Витковскому», предмету его голубых и заочных пыланий, герою книги сонетов «Ариэль». Об этом стоит поговорить особо, ибо тут переплетаются две интриги: нетрадиционная ориентация Валерия Францевича, оказавшаяся неисправимой, и постоянный присмотр секретных служб Кремля за видными эмигрантами как за своими идеологическими врагами. Надо ли напоминать, что и то, и другое отклонение от социалистического канона было под запретом в СССР и каралось законом? В 70-м году Перелешин, скучающий под пальмами в своём Рио и живущий в отрыве от свершений развитого социализма, стал получать письма из Москвы от любознательного юноши Жени, который очень интересовался эмигрантской поэзией. Опытный дважды-эмигрант не мог не насторожиться, – с чего это вдруг к нему такой интерес из-за железного занавеса? Но после первого письма пришло второе, затем третье, и он решил разузнать по цепочке старых связей о нежданном корреспонденте. Отозвалась бывшая харбинка, вернувшаяся в Союз и жившая в Краснодаре – мол, кажется, всё в порядке, писать можно. Перелешин ответил на письмо москвича и... попался, потеряв голову! Случилось необъяснимое. Не так ли по внезапному откровению средневековый король Марк Корнуэльский влюбился в Изольду, всего лишь увидев её золотой волос, из-за которого дрались два воробья? Мы, впрочем, влюблялись и в фотокарточки... А много ли надо темпераментному поэту? Вспыхнула какая-то искра в воображении, и страстные послания полетели наискосок через весь земной шар. Нашлось и точное слово для этой голубиной страсти – Ариэль, дух воздуха, порождение волшебника Просперо из шекспировской «Бури». Сонеты идеально подошли как форма для объяснений в любви, тем более что и у Шекспира они на этот счёт двусмысленны, амбивалентны... И не только Шекспир... Любовные признания, «отеческие» ухаживания за юношей украшаются бюстами греческих богов и философов, возвышенными образами полузапретных отношений в древней культуре и более земными и бытовыми в современной практике, вплоть до банщиков из дневников Михаила Кузмина. И – «Форель разбивает лёд»! Однако, если в гениальной поэме Кузмина происходит воскрешение мёртвого жениха усилиями магии и любви, то в сонетах Перелешина идёт превращение далёкого, но живого и желанного предмета страсти в присутствующего фантома. Результат у обоих алхимиков схож, это – золото. У Перелешина оно такое же лёгкое, как дуновенье.
Двум ветровым, влюблённым Ариэлям Дано творить в безгрешной высоте.
Их близость основана на родстве душ, на духовном единении. Их взаимная нежность безгрешна.
Ты был моим сиамским близнецом. Не звал меня ни старцем, ни отцом, А братом был Валерию Евгений... ...Хотел бы я ласкать тебя, как сына – Как сына ты ласкаешь своего.
Но если отзвук на послание долго не приходит, то поэт скучает, ревнует и даже гневается.
Четвёртая неделя без родного Крылатого, волшебного письма!
Не уходи! Гори двойным огнём – В одном лице де-Сад и Захер-Мазох!
Вот письмо пришло, и «опять волна рифмуется с волной, с дыханием сливается дыханье». Страсть разгорается, и страстотерпец желает передать её жар своему возлюбленному.
Я – доменная печь, И полымем хотел тебя увлечь.
Но, как верно заметил Юрий Иваск в предисловии к книге, «Нижние ярусы этой эротики – тёмные. Перелешин жутко творит своего пусть и существующего, но невидимого, неосязаемого Ариэля. Он в его мозгу:
Во всех телах знакомое любя, Из месива я воссоздам тебя.
И всё-таки поэт стремился совместить всё в одном – «святое и простое: полёты в рай и встречи на мосту». Вот как он видел эту идиллию.
Недавно я к любимому вдвойне Приблизился – и будет книга эта Надписана и «Жене» и «Жене».
Обратите внимание на ударения в этом пятистопном ямбе.
Их переписка длилась 20 лет, до самой смерти поэта. Она прервалась надолго лишь однажды в 1978-м году, когда московский адресат поступил неосторожно, попытавшись вовлечь поэта в контакт с явно кагэбешной организацией – Комитетом по связям с зарубежными соотечественниками. Эту размолвку болезненно переживали обе стороны, пока их не примирила жена перелешинского адресата, воздушного Ариэля-Евгения Витковского. Да, он был женат, имел обычную семью и этого не скрывал в переписке. Тем не менее, силой волшебства, мощью перелешинского воображения и таланта эти странные, вычурные, в чём-то искренние, а в чём–то фальшивые отношения преобразовались в литературный шедевр. Надо отдать должное Евгению Владимировичу Витковскому, писателю-фантасту, литературоведу и переводчику: им, вероятно, играли некие силы, но и он до конца довёл свою сложную роль. Он действительно любил эмигрантскую поэзию, интересовался жизнью в Зарубежьи, а поэтов, видимо, воспринимал как инопланетян. Как только настала бесцензурная эпоха, он напечатал в России антологию «Мы жили тогда на планете другой», составленную из стихов русских эмигрантов, издал однотомник Арсения Несмелова, двухтомник Ивана Елагина и трёхтомник Георгия Иванова. Совместно с Е. Евтушенко он составил и издал двухтомную мега-антологию «Строфы века», куда, конечно, включил и Перелешина. Об истории их отношений, о переписке с ним он рассказал в «Апостериори» – записках о последних десятилетиях жизни своего заочного друга. Наконец, было издано собрание сочинений Валерия Перелешина, увековечившее поэта на его «первой родине». А поэт обессмертил своего воздушного возлюбленного книгой сонетов.
БЕССМЕРТНОМУ
Был в призраках московский Ариэль, Но от любви заокеанской ожил И как любил, как ласково тревожил Негромкую бразильскую свирель.
Другой любви уже проходит хмель (Я всех потерь еще не подытожил, И горечи на годы не умножил), И давняя опять маячит цель.
Наперекор несчетным километрам, Наплывам туч, несомых южным ветром, Расслышал я знакомый голос твой –
В твоем письме. И поспешу с ответом: Что в призраки заносится живой, – Лишь вымысел бессмертен в мире этом!
Ноябрь 2020 Шампейн, Иллинойс Вернуться назад |