Родилась в городе Херсоне, окончила МГУ имени Ломоносова и Оксфордский университет. Живёт в Австралии. Автор двух поэтических сборников и многочисленных публикаций в русскоязычной периодике (в журналах «Нева», «Юность», «Работница», «Новый журнал», «Интерпоэзия», «Новый берег», «Австралийская мозаика» и многих других). Стихи на английском опубликованы в четырёх британских поэтических антологиях.
У Натальи Крофтс – сложившийся поэтический характер. Неожиданный поворот мысли, стремительный переход от образа к образу, метафоричность рождают сопереживание авторским чувствам. Слово, звук, поэтический жест – точны и отточены. Стихотворения наполнены живым смыслом, отражающим душевное состояние, с которым эти строки рождаются на свет.
Д. Ч.
ПОЭТ Я ослеп. Измучился. Продрог. Я кричу из этой затхлой бездны. Господи, я тоже чей-то бог, заплутавший, плачущий, небесный. Вот бумага. Стол. Перо и рок. Я. (больной, седой и неизвестный) Но умру – и дайте только срок, дайте строк – и я ещё воскресну. * * * Антиподное лето. Февраль от жары разомлел, развалился, разнежился на эвкалиптовом воздухе – словно ящерка, что под окном распласталась на ворохе заскорузлой листвы. На прожаренной этой земле, прокалённой, калеченой засухой, чёрной – но заново выпускающей жизнь на смолистую, жжёную паль – на земле этой южной удушливо-пряный февраль – ни пролётки, ни слякоти – дарит несытое зарево от пожаров-убийц. И ещё – золотистую синь беззаботного пляжа, где шумно, и девочка пляшет у останков рождественской ёлки. Раздет апельсин, ароматное солнце. У берега – брызги и радуга. Австралийский февраль – это жизнь. Он калечит и радует. Что же, радуй, резвись. Буду ящеркой юркой лежать на ладони у света, вдали от угара и сора, даже зная – однажды сюда доберётся пожар – и обнимет меня. Убаюкает. Может быть – скоро. О НАС В порыве, в огне и в пылу безотчётно сметая налаженный быт, превратив его в жаркую небыль, взорвётся накопленной страстью вулкан Кракатау и ринется в небо. Под рокот и грохот, в горячке искрясь от каленья, он рад как ребёнок свободе от уз и уступов. И долго ещё будут волны голубить колени обугленных трупов. А после – уляжется буря, и, дни коротая, спокойное море разнежится, пепел размочит. Но жадно потянется к небу Дитя Кракатау. Пока ещё – молча. АНУБИС ЕДЕТ В ОТПУСК Он ждёт и ждёт. А их всё нет и нет. Он потирает лапки и зевает. И время, у порога в кабинет жужжавшее так зло, заболевает – завравшись и зарвавшись – застывает безмозглой мухой, влипшей в аллингит. Анубис дремлет. Наконец, шаги – нетвёрдые. И робкий стук. И скрип тяжёлой двери. «Здравствуйте, голубчик. Входите» – зверь листает манускрипт. А посетитель, немощный старик, бледнеет, разглядев его получше – сидит шакал, чудовище, посредник страны загробной, мук на много лет. И жалкий, грязный, тощий как скелет, старик тоскливо шепчет: «Я – последний». На радостях шакал вильнёт хвостом – «Дописан каталог – вся желчь и сплетни, людские дрязги, вой тысячелетний… Какой, однако, препротивный том – подробная и тщательная опись. …А вам, голубчик, в третий каземат, там ждёт вас белозубая Амат». Закроет опус. И уедет в отпуск на опустевший Крит – гонять котов, искать волчицу на руинах Рима… В наряде из несорванных цветов земля прекрасна и необозрима. Ни войн, ни смут, ни жертвенных костров. До новых рас. До новых катастроф. ПАМЯТЬ Море гневом с утра перекошено, бьётся лбом о забытый маяк. Просыпается прошлое – крошево, зверь закованный, пытка моя. Он, тиранивший тихие пажити, скован, пойман – в неволе скулит. Охраняют периметры памяти патрули, патрули, патрули. Море стихло. Торосы смерзаются. Безмятежен сверкающий снег. Мой закованный зверь огрызается и рычит. И готовит побег. КУ-КА-РЕ-КУ Когда мы ели петуха, хрустели смачно потроха с лучком из кладовой, торчало крылышко горбом, как парус в море голубом, в кастрюле суповой. Но мрачно хмурился мой дед, и невесёлым был обед, и в горло суп не лез. Мы ели друга. Потому, что песни нравились ему, но петь нельзя в большом дому – здесь вам, друзья, не лес. А он плевал на палачей, он петь хотел, не спал ночей – и с часу или двух, чтоб нам развеять грусть-тоску он радостным «ку-ка-ре-ку», приветливым «ку-ка-ре-ку» ласкал и тешил слух. Но вот явился управдом, и пенье обозвал вредом – «В кастрюлю этих Петь! Держите кошек и собак, а петуха нельзя никак, горластых нам нельзя никак – нельзя ночами петь!» Здесь можно спать, плясать гавот, скандалить, ныть, растить живот, собачиться до драк, хамить и врать, хлестать вино, быть с Чудом-Юдом заодно – но петь у нас запрещено, но петь нельзя никак! …Сквозь слёзы я гляжу на суп. Мне три. Я Петю не спасу. Не прыгать петушку. Но слышу я – сквозь боль и страх – молитвой звонкой на ветрах – да это ж я, сквозь боль и страх, пою: «Ку-ка-ре-ку». КРАЙ Край света. Свято ты веришь в это – кругом раздрай, грубит народец, погрязший в дрязгах, сварливей Грай. Но даже если ты вдруг пролез бы в цветущий рай, где чужды лица – хоть рой землицу, хоть помирай – недолго спиться, упасть на спицу в таком раю. Край света. Свита твоя верёвка. Ты – на краю. А в центре мира – тепло камина, огонь свечи, живёшь без грима, и беды – мимо, и кот мурчит. Там – рук сплетенье, там свет и тени живут в ладу. Край света – это где нас не любят. Где нас не ждут. * * * Отраженье гор на воде – впритык к отраженью туч. Ухожу за край. Погоди. Остаться бы. Я привык говорить себе: «Поиграй». Ты играй, не бойся, что будет час, леденящий миг на краю зари – незнакомый голос прошепчет: «Раз…» Ближе: «Два»… И потом – «Замри». Я замру. Надолго. На сотни лет. Покачнётся небо, прольёт кагор. Остаются – вечность. Мой хрупкий след. Отраженье туч. Отраженье гор.
Вернуться назад
|