ИНТЕЛРОС > №30, 2009 > Суд с танцами Наум Ним
|
– «Показательный суд» – это кино такое? – Тимоха, ты с дерева упал? Мы стояли перед клубной афишей, на которой киномеханик Семен менял, как правило, только число и название фильма, а все остальное оставалось постоянным, и даже надпись «новый цветной художественный фильм», намалеванная незнамо когда, выцветала себе из года в год перед любым дописанным к ней фильмом, независимо от того, был или не был он и на самом деле новым, или – цветным, или – особо художественным (ручаюсь, что перед фильмом «Поездка Председателя (ла-ла-ла)... Хрущева в Соединенные Штаты Америки» так и стояло – новый-цветной-художественный). В ответ на наши ехидные подколы по этому поводу Семен пускался в неторопливые философские рассуждения, склонность к которым у него возрастала от одного стаканчика дешевенького портвешка к другому (как, впрочем, и у всех киномехаников, сапожников и сельских учителей астрономии). – Сколько раз не смотришь одну и ту же фильму (мне больше всего нравилось это его фирменное «фильма».), каждый раз увидишь что-нибудь новое. – А цветной? Почему всегда цветной? – не унимался какой-нибудь особо въедливый ниспровергатель. – Когда вспоминаешь любой фильм, - откровенничал Семен, – он всегда вспоминается в красках... если, конечно, у тебя хватает воображения...
Сейчас наше воображение было растрепано напрочь. В густеющих сумерках последней августовской субботы мы стояли перед холстом клубной афиши. В самом верху ее было указано завтрашнее число и место действия – поселковый ДК. Чуть ниже сквозь свежую краску можно было разобрать извечное «новый-цветной-художественный». Еще ниже, крупными черными буквами с красной окантовкой – ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ СУД. Начало в 11-00. И на нижней половине холста то же, что и вчера – ТАНЦЫ, начало в 19-00...
– Доплясались, балбесы, – незлобно бросил участковый Александр Иванович, проходя мимо нас к клубу. – Проверять пошел – заелозил, - прокомментировал появление Иваныча Серега. – Ему-то чего елозить? Он вроде ни перед кем... – Это он перед нами форсит... Доплясались ему... А вот Пашка с Генкой сдрыснут завтра с этого очага культуры – тогда он сам попляшет. Не тюрьма же – отсюда слинять с одного плевка... – Куда им линять? Кино тебе тут, что ли?.. – Лишь бы Серегу к этому кино не прихомутали, - озвучил Мешок то, о чем мы пока что помалкивали. Серега не отозвался. Уже вовсю гудела открытая танцплощадка за клубом, но сегодня этот гудеж не будоражил, а угнетал.
Чуть больше двух месяцев назад почти у этого же места начинался тот новый, цветной, художественный, который обещала нам на завтра свежая афиша. Каникулы были едва распечатаны, и лето только готовило все свои таинственные дары. Танцы переехали из душного клуба на открытую площадку, и было интересно наблюдать, как в меру цветастое (но в основном темно-белое) поселковое многолюдье стекалось к клубу, уплывало тонким ручейком к танцплощадке, набухало возле нее и перетекало обратно; парней уносило в соседнюю улицу, которая прямиком вела к единственному ресторану (он же столовая) и двум продмагам, а потом они загруженные и нагруженные портвешком или плодово-ягодным возвращались обратно и опять – все более шумно – перетекали «к» и «от» танцплощадки, постепенно все-таки перемещаясь туда, а вокруг становилось темно и тихо – весь свет и звон теперь только там... Но все эти движения были пока в самом начале, еще и оркестранты не появились на открытой беседке, а только запустили музыку с магнитофона, чуть слышную оттуда, с другой стороны клуба. Молодой поселковый люд неспешно собирался, приветствовал друг друга, всматривался – кто с кем и кто в чем. Барышни скромно помалкивали рядом со своими парнями (ничего – они отыграются позже и за эту вынужденную молчаливость, и за эту необходимую скромность), а если барышни шли без парней – они быстренько прошмыгивали мимо и прямо к танцплощаке. Тимка с Серегой отправили своих подружек туда же, и мы раскручивали по-взрослому основательного Генку на бутылку какого-нибудь пойла. Генка был старше нас на два года и работал в Сельхозтехнике, а точнее болтался там на каких-то работах в ожидании призыва. Пашка из параллельного класса балагурил нам в помощь. – Сегодня завезли такой портвейн! Не портвейн, а нектар. Ген, ты когда-нибудь пробовал нектар? Ва-аль, – теребил Пашка Генкину подружку, гордую уважительным вниманием к своему спутнику, – прикажи ему, и я тут же доставлю этот нектар прямо к столу. – Подрасти сначала, – Генка похлопал маленького Пашку по темечку. – Я расту всем вам на зависть и там, где всего нужнее... Под общий одобрительный хохот Пашка норовил показать всем и сразу, как он растет, если только Валя позволит. Пунцовая Валя не знала, как увести разговор от смущающей ее темы, и уцепилась за первую же подвернувшуюся под руку возможность. А под руку подвернулся высокомерный гаденыш Можейко. Год назад он окончил нашу же школу и точнехонько нашел применение своей природной дубоватости, поступив в военное училище, а сейчас, оттарабанив первый курс, фланировал по поселку, что твой генерал... – И че Маруська нашла в этом воображале? – переключила Валя всех нас на курсанта. Шной Пашка тут же принял пас: – Ма-арусь, – приостановил он проплывающую пару, – бросай этот сапог и давай к нам... Маруська фыркнула, а Можейко хорошо поставленным голосом (не зря все-таки его там дрессировали целый год) сообщил нам, что все мы – дерьмо подзаборное и всю жизнь будем в этой деревне дерьмо месить, а когда попадем под его начало в армию, то будем там все дни напролет то же дерьмо месить на плацу... – Это он наверное про то дерьмо, что с него повыбивали на том самом плацу? – язвительно спросил Пашка у всех нас разом. – С него еще выбивать и выбивать, – рассудительно отозвался Генка. – Давай-давай, маршал – маршируй отсюда, – напутствовал Серега курсанта, чуть подтолкнув его по направлению к клубу... В наглой выходке Можейко смелости не было ни на децело – одна только дурость и выпендреж перед аппетитной девахой. Он знал, что по железным правилам поселка никакой драки на глазах у барышень быть не может, а так как жили они с Марусей забор в забор, то и отвечать сегодня за оскорбительную выходку не придется. Ну, а завтра как-нибудь все утрясется (назавтра и вообще многое утрясается само собой). Но Можейко ошибался. А с ним вместе и мы с Тимкой и Мешком, иначе мы ни за что не оставили бы Серегу этим вечером одного и, скорее всего, не читали бы сейчас этой афиши (или ее вообще бы не было, или мы тоже болтались бы с другой ее стороны, в КПЗ районной ментовки, ожидая завтрашнее представление).
Генку переклинило. Во-первых, плац и прочие армейские радости близко маячили только ему и поэтому только к себе и отнес он весь можейковский гавк, а, во-вторых, все произошло на глазах его подружки... В общем, он завелся. Весь вечер он караулил курсанта, но тот проявил совершенно незаурядную выдержку (или осторожность) и ни разу не отлучился от расплясавшейся и раскрасневшейся Маруси – даже и по нужде. И с танцев он возвращался, крепко держа Марусю за руку и все время пристраиваясь рядом с другими парочками. Но один поворот, и другой, и уже вроде бы только они одни на темной улочке, а потом Марусю окликнула Генкина Валя, и т.п.дошла узнать, в чем дело... Тут и настигло курсанта справедливое возмездие. Все оно заняло минуты три-четыре. Генка придержал пыхтящего Можейко за шиворот, а Пашка нашлепал того по ушам – не слишком больно, но обидно и заметно (уши на завтра должны были сиять розовыми пельменями). Когда Генка отпустил курсанта, тот упал и скоренько потелепал на четвереньках прочь от своих обидчиков, но, не рассмотрев местности, уперся башкой в забор и завыл – дико и обреченно. Маруся помчалась на этот вой, и мстители только и успели, что слегка попинать оттопыренный зад будущего офицера. Маруся помогала своему ухажеру подняться на ноги и, прислонив его к забору, старалась очистить расхристанный мундир, а удовлетворенные экзекуторы молча давились смехом за тем же забором. Через несколько минут Можейко вошел в разум, оглянулся, принюхался – и побежал. – Куда ты? – заголосила Маруся. – Куда он? – прошептал Пашка. – Похоже, что назад – на танцы... Можейко и вправду мчался по направлению к клубу, но не туда, а к расположенной неподалеку развалюхе – официальной резиденции нашего участкового. Потыкавшись в запертую дверь безлюдного учреждения, курсант ни капельки не остыл и помчался к Иванычу домой...
К часу ночи Иваныч собрал всех участников этих, по его выражению, «плясок с танцами» в сумрачной комнате поселковой милиции: кого привез на своем броневике (трофейном мотоцикле с коляской), а кому наказал прибыть самому – без слов и мигом. С родителями обходился по своему обыкновению хмуро, требуя «незамедлительно выдать правонарушителей для непременного соблюдения закона», но с теми из них, кто притащился следом и тихо маялся сейчас неподалеку от отделения милиции, ничего сделать не мог. Так было всегда. Так и будет всегда. Минуту-другую Иваныч располагался за своим громоздким столом, шуршал бумагами и вслушивался в гвалт возмущенных срывающихся голосов. – Мой мундир... Смотрите... – Если бы мы с каждой оплеухой к вам бегали – вы бы, Александр Иваныч, застрелились тут... – Их стрелять надо! На офицера!.. – Где тут офицер? Это же говноед, а не офицер... – Молчать всем! – рявкнул участковый. – Говорить будете по одному. Минут через двадцать Иваныч сложил для себя какую-то картинку и принял решение. – Значит, так, юные хулиганы: виноватые все, но не все – одинаково.. Можейко – пострадавший и потому может отправляться домой. А всей остальной шпане – ночь профилактики в «пожарке». Возражения есть? Не слышу. Если есть возражения – сделаем по-другому. Заводим дело и пусть решает суд. А Можейке – докладную в училище о недостойном поведении. Хотите так? – Да чего уж, – отозвался Серега, – пожарка, так пожарка... – А ты чего молчишь? – Иваныч тыкнул пальцем в Можейко. – А можно посмотреть? – Что посмотреть? – На профилактику...Как их там?.. Может, они там продрыхнут всю ночь, и вся ваша профилактика... – Любопытный? Посмотреть хочешь? Так давай я и тебя с ними. Драку ведь спровоцировал ты сам. – Да ладно... Я пошутил... – Тогда решено, – подвел итог участковый.
«Пожаркой» называлась специальная служба исполнения наказаний нашего участкового. И служба - его, и наказания - его. Располагалась эта радость в помещении местной пожарной команды, и обслуживали ее местные же пожарные, которым, кроме этой своеобразной общественной нагрузки, делать было решительно нечего. От скуки они ежедневно драили свою красную пожарную машину, и вся польза от нее, пожалуй, и была только в ее неземной красоте. Как только случался пожар, машина с незабываемым перезвоном прибывала к месту пламени, в несколько секунд испускала из себя весь запас воды и с тем же перезвоном мчалась на озеро за новой порцией –- только ее и видели. А когда она сказочным видением появлялась снова, пожар, как правило, уже догорал, и зрители расходились. Но, к счастью, пожары случались редко, так что многочисленная пожарная команда беспробудно скучала и потому с откровенной радостью откликалась на каждое поручение участкового, поварчивая только для вида в его очередное ночное появление (профилактики проводились только по ночам), но ради такого важного дела можно и не доспать, тем более, что досыпать можно будет и завтра – весь день напролет... Как правило, участковый коротко выпивал с пожарными, посвящая их в суть дела, устанавливал вид наказания и уходил прочь, целиком полагаясь на фантазию и выдержку своих добровольных подручных. Наказания были трех видов: «легонько», «как следует» и «чтобы запомнили на всю жизнь». Однажды наказание «чтобы запомнил на всю жизнь» было определено сыну главного пожарного и как раз – в его дежурство. Так и оно было исполнено на совесть. По крайней мере, ненависть к отцу юный правонарушитель сохранил если и не на всю жизнь, то очень надолго. И это самым убедительным образом доказывает, что врожденная мудрость нашего участкового, хоть и кривыми тропками, но всегда находила путь к благодарным сердцам его односельчан. Много позже, когда Иваныч уже ушел в отставку, а на месте милицейской развалюхи был выстроен двухэтажный устрашающий короб нового отделения милиции со своими камерами в подвале; когда на место одного участкового в поселок пришла милицейская команда в два раза большая, чем пожарная, – тогда оставленные без их важного общественного служения пожарники (ну не пожары же им тушить в самом деле) впали в беспросветную тоску, из которой их вытряхнула только черная зависть. Объектом зависти стали местный духовой оркестр и отпочковавшаяся от него труба, собравшая вокруг себя маленький инструментальный ансамбль. И то, и другое жировало на базе клубных инструментов и жировало так, что пожарные потеряли свой профессиональный здоровый сон. Духовой оркестр косил деньги на ниве похорон, и эти «жмуры» почему-то становились все более частыми, а инструментальный – окучивал постоянные танцы и регулярные свадьбы (в промежутках прихватывая и от других юбилеев). Раньше пожарники в осознании своей значимости только снисходительно поплевывали на всю эту шню, гоняющую за деньгами или за какой иной мебелью. Что с них взять? – никакого государственного мышления и соответствующего занятия. То ли дело – воспитание хороших и нужных людей из, прямо скажем, никчемных людишек, гоношащих вокруг... Но когда это важное их пожарно-общественное дело растаяло, тогда получился вокруг совсем другой вид, и просто невыносимо было наблюдать, что главные государственные обряды (ну, и танцы тоже) справляют недостаточно достойные для этого люди. Ах, если бы они все попали в свое время сюда хотя бы на одну ночку – они бы у нас так заиграли, что и запели бы... Никакое чувство не сравняется с завистью по неутомимости сознательной деятельности в ущерб окружающим. Пожарные стали писать. Они требовали-просили-убеждали. Даже свою машину они драили кое-как и когда придется. В своих непрочных снах они видели себя то гордо марширующими во главе похоронной процессии в блеске медных касок и оплетающих медных же труб, то на танцплощадке – в военных мундирах за нотными пюпитрами в окружении вальсирующих пар. Надо было определиться, и победили медные каски. Во-первых, они красивы и сияют, а пожарные мундиры – это смотреть не на что, а, во-вторых, что там не говори, а похороны куда надежнее всех прочих человеческих развлечений. Надо было выбить из вышестоящего начальства медные трубы и соответствующие каски (ну, и научиться дудеть, но это потом – когда будет во что). Пожалуй, они бы и научились, но прямо в пожарной части случился незапланированный пожар, в котором и сгорели все их блестящие мечты вместе с осиротевшей без постоянной заботы пожарной машиной...
Однако все это будет позже, а в ту ночь Иваныч доставил притихших Серегу, Пашку и Генку к месту исполнения собственного приговора. Под звяк стаканов и хохотки пожарных участковый рассказал о случившемся безобразии и, уходя, напутствовал окончательно проснувшихся пожарных: – Легонько. Беззлобно и основательно приговор участкового был приведен в исполнение форменными брезентовыми ремнями всеми пожарными по очереди. А под утро еще раз – для лучшего запоминания. Легонько, то оно легонько, но в следующее довольно долгое время жить было комфортнее стоя. В своеобразных новациях Александра Ивановича по установлению правопорядка в отдельном поселке было одно несомненное преимущество: участковый никого не наказывал дважды за один и тот же проступок, и поэтому даже самая болезненная профилактика облегчалась сознанием полного искупления грехов. Ни жалоб родителям, ни телег в школу или на работу, ни штрафов и уж тем паче ничего более серьезного – гуляй и наслаждайся.
Но в этот раз все пошло кувырком. Наутро Можейко явился в поселковую милицию с отцом (еще большим Можейко, чем сын) и с уже написанным заявлением. Вразумить их участковому не удалось. Он заполнил требуемые сопроводительные бумаги к заявлению гражданина Можейко и потарахтел на своем броневике в районный центр в надежде повернуть это дело по административным рельсам (максимум пятнашка – не беда). Но в стране разворачивалась всенародная борьба с хулиганством и прочими антиобщественными увлечениями, и начальство в районе дало делу ход. Всего-то и отторговал Иваныч для свежеиспеченных преступников, что ближайшие сутки, договорившись, что милицейский УАЗик приедет за ними завтра. В поселок Иваныч вернулся до козырька фуражки наполненный зеленой злобой, и это его незнакомое впрозелень лицо торчало устрашающим пугалом на фоне форменного синего мундира. Лучше было ему не попадаться. Он объехал дома завтрашних узников, чеканно извинился перед каждым за напрасную ночную профилактику и сообщил про завтрашний милицейский конвой. Серегин родитель сломя голову бросился в район по старым знакомым и собутыльникам, которых приобрел немало со времен своей партизанской молодости; шуршал там грамотами и бренчал наградами, но сына отвоевал. Серегу пустили по этому делу свидетелем с обещанием позже отмазать вчистую. Пашку с Генкой на завтра отвезли в район – там они и канули на два месяца практически без всплеска каких-нибудь новостей. Свиданий в те славные годы во время следствия не давали, письма не выпускали, и только из случайной малявы, которую Генка умудрился передать своим домашним, мы узнали, что мордуют их там в районной ментовке по-страшному... А столь многообещающий институт наказаний нашего участкового дал капитальную трещину.
* * * В начале десятого мы уже слонялись у клуба. Несколько раз прибегала Серегина матушка и истерическими криками пыталась загнать сына домой. Потом появился его родитель – как всегда, слегка совсем нетрезвый. Он молча и зорко караулил неведомо что рядом. Посельчане постепенно заполняли зрительный зал. Только в двенадцатом часу к клубу подкатил совершенно раздолбанный ПАЗик, остановился на обочине, продолжая откашливаться, а спустя некоторое время, скрипя железными суставами и старчески переваливаясь с боку на бок, скатился на узкую дорожку и приткнулся к самому клубному крыльцу. Лязгнули створки задней двери, и оттуда спустились две пыльные тетки, а за ними какой-то навсегда рассерженный старикан. Следом – плоский длинный дядька, две похожие друг на друга бесформенные пожилухи и какая-то мелкая девица. Потом вывалилось с десяток ментов, и все они вместе с встречавшим их Иванычем быстренько исчезли в клубе. Двери с тем же лязгом захлопнулись. Где-то в середине автобуса маячили в окнах милицейские фуражки, а за ними угадывались стриженые головы наших приятелей. Родители Пашки и Генки метались возле автобуса, размахивая руками и громко окликая своих сыновей. Двери снова открылись, и выскочивший оттуда мент взялся злобно шугать стариков прочь от машины, но куда было его крикам и всем его «не положено» против материнских воплей. Тут можно было справиться только матом со стрельбой в помощь. Однако справились без стрельбы. Несколько ментов вернулись из клуба, они быстренько вывели Пашку с Генкой, окружив собою со всех сторон так, что тех и не видно было вовсе, и весь этот темно-синий ком с мелькающими внутри сизо-голубыми макушками стремительно вкатился в двери дома культуры. Культурное мероприятие начиналось.
Зал сдержанно гудел. Первый и второй ряд с двух сторон караулили менты. В самой середке на первом ряду торчали стриженые головы Пашки и Генки, болтаясь на тонких шеях в широких воротниках рубашек. С двух сторон от них и прямо за ними на втором ряду устроились милиционеры, но и следующие два ряда были абсолютно пустые, хотя никто не запрещал занимать эти места. А весь зал дальше – битком. Мимо нас протиснулись две клуши и жердястый мужик из автобуса, и мент пропустил их на первый ряд, где они и примостились сбоку у прохода. – Садитесь, садитесь, – шипели на нас менты, и мы вчетвером уселись в середине пустого четвертого ряда. Перед нами на голой сцене в слишком ярком свете стоял стол под красным бархатом, и за ним на заднике – абсолютно нелепый транспарант, выкопанный, скорее всего, в реквизите обязательных демонстраций: «Няхай жыве наш радзянскi суд!». А в общем что тут нелепого? – Няхай...
Все мои знания о суде в то давнее время были исключительно книжными, причем преимущественно – из зарубежных книг. Поэтому я был уверен, что в суде (точно как в тех правильных книгах) все непременно разъяснится: Пашку с Генкой оправдают (их смущенные улыбки... материнские радостные слезы... цветы), а клеветника Можейко (интересно, где эта гадина прячется?) как-то накажут (ну, не в тюрьму, конечно, но порицание какое-нибудь.), и все закончится замечательным праздником... – Смотри, – ткнул меня в бок Тимка, – Мешок молится. Мишка, закрыв глаза, беззвучно шевелил губами. – Пусть молится. Это он Серегу отмаливает. Хмурый Сергей повернул голову ко мне. – Точно. Мне Мешок сам сегодня сказал, что главное – тебя отмолить. – Да-а? - протянул Сергей и взглянул на Мишку. – А меня будто бес толкает встать и сказать, что все это не они, а я... – Не дури, – Мишка открыл глаза, – не дури, Серый... – Айда пересядем, – предложил Тимка. – Что-то здесь не в строчку.... Что-то и вправду было не так. Глухая тоска холодила нутро. До дрожи. Непонятно, откуда она шла. Может, от оглянувшихся ментов? Нет, у них самих глаза с каким-то странным перепугом. От пустого стола под ослепительными юпитерами? От неправдоподобно бледных лиц Пашки и Генки, оглянувшихся и неудачно попробовавших улыбнуться? Скорее всего, все они сами ощущают ту же беспросветную тоску, и от этого перепуг в их глазах, лицах и голосах. Над первыми рядами и дальше, на сцене – сгущалось что-то враждебное и беспощадное. Мы перебрались в гущу и тесноту зала и не заметили пигалицу, которая выскочила на сцену и что-то пропищала. Все шумно встали. На сцену вышли те пыльные тетки из автобуса, а тетка с папкой в руке скомандовала: «Садитесь!». Потом к ним присоединился сердитый старикан. Так они и торчали стоймя под ярким светом в мертвой тишине зала. – Стулья, стулья, принесите стулья, – зашипел ментовской начальник из первого ряда. – А няхай стоят, – шутканул кто-то из задних рядов. – Тишина в зале! – взвизгнула тетка с бумагами. За кулисами забегали, что-то уронили, что-то перетаскивали. Наконец, на сцену вынесли стулья, и троица уселась за стол. Главная тетка нацепила очки и стала раскладывать свои бумажки.
Все было совсем не так, как должно было быть по моим представлениям. Тетка за столом говорила тихо и быстро, и только отдельные ее слова и фразы можно было различить, а по ним догадаться о том, что происходит. Ее подельники как-то сразу задремали, а может, просто замерли, стараясь не тревожить свою суровую начальницу, но явным образом отключились от происходящего, и в этом виде просидели все представление. Похоже, что сценарий этого спектакля знала лишь тетка с бумагами, и она торопливо вела все действие, подсказывала статистам их реплики, покрикивала и подгоняла непонятливых, произносила какие-то ритуальные заклинания и совершенно не заботилась о зрителях – ни о том, чтобы их увлечь, ни о том, чтобы убедить. А скорее всего, и она была еще одним статистом, и всем представлением рулили ее бумажки, по которым она сверяла каждый следующий шаг... или другие бумажки, от которых произошли эти... Живые люди вертелись по-написанному не в силах что-либо спасти и изменить. А написана там была неимоверная чушь. Выходило, что Пашка с Генкой в состоянии алкогольного опьянения из хулиганских побуждений злостно нарушали общественный порядок, а когда курсант военного училища и весь из себя отличник боевой и политической подготовки Можейко сделал им замечание об их антиобщественном поведении, они вступили в преступный сговор с целью нанесения вышеуказанному Можеко телесных повреждений и в осуществление этого преступного замысла причинили Можейко физические оскорбления в виде двух пощечин и разорванного мундира... И над всем этим – выше и главнее всего – начертано было совсем необоримое и беспощадное: «Очистим наше здоровое общество от хулиганов и антиобщественных элементов!».
– Подсудимый Медведев, вы признаете себя виновным? – Товарищ судья... – пролепетал Пашка, встав под пинками ментов со своего места. – Я вам не товарищ. – А кто вы? А как?.. – Я – гражданин судья. – Товарищ-гражданин судья, – заклинило Пашку, – я в тот день не пил... хотел, но не получилось... – Это не существенно. Вы признаете себя виновным? – Почему не существенно? Сказано «в алкогольном», а я не пил. – Вы признаете себя виновным? – повысила голос судья. – Признаю. Но я не пил... – Подсудимый Зубарев, признаете себя виновным? – Я тоже не пил. – Вас об этом не спрашивают. Отвечайте на вопросы и прекратите отсебятину. Вы признаете себя виновным? – Частично. И я тоже не пил. – А в материалах дела написано, что вы признаете себя виновным. – Так там написано, что я пил, а я не пил. – Вы отказываетесь от своих показаний? Генка опасливо глянул на напрягшихся ментов: – Нет. – Вы признаете себя виновным? – Признаю. У меня просьба... – К суду можно обращаться с ходатайствами, а не с просьбами. – У меня ходатайство.... С работы... Они должны были написать... Чтобы меня отпустить на перевоспитание... – Су-по-со-шись-те-шил, – на одном выдохе проговорила судья непонятное и закончила погромче: – Ходатайство отклонить.
Каждым словом и жестом этого действа Пашкой с Генкой ловко вертели, втискивая в заранее расписанную для них судьбу. Более того – добиваясь их собственного согласия с каждым новым поворотом. – .Су-по-со-шись-те-шил, – снова непонятно пробормотнула судья, – считать правдивыми показания, данные на предварительном следствии. Суд споро катил наших приятелей в их беспросветное завтра. Только на несколько секунд споткнулось судебное представление, когда Можейко потребовал компенсации за испорченное обмундирование и попробовал передать судье свой злосчастный мундир. – Мундир для военного человека, это как знамя для полка, – очнулся вдруг старикан за судейским столом. – За порчу знамени у нас может быть только одно наказание – расстрел перед строем! – Правильно... расстрелять его... – одобрительно понеслось из зала. – Тишина в зале! – заорала судья и стрельнула косым взглядом на старикана, от чего он мгновенно выпал в прежнее состояние. – Су-по-со-шись-те-шил, – снова бормотнула судья, – в компенсации отказать, так как потерпевший за обмундирование не платил... Тут только я догадался, что неведомое «су-по-со-шись-те-шил» означает «суд, посовещавшись на месте, решил», а от того, что судья и не думала ни с кем совещаться – даже вида не делала, что с кем-то совещается, – холодная безысходность цапанула сердце. Мне же все время казалось, что это только у нас в поселке случаются изо дня в день всякие глупые дикости, а там, дальше – огромная и правильная страна, и в ней на самом деле самый справедливый суд и самые честные милиционеры, до которых даже нашему Иванычу расти и расти; там только и делают, что заботятся каждую минуту о моем счастье (ну, и о счастье всех остальных)... Как можно было столь долго сохранять ту свою младенческую безмятежность? Не знаю. Стыдно вспомнить...
В конце того давнего суда, как и положено, выступали прокурор и адвокаты: худобистый болезненный дядька и бесформенные тетки из автобуса. Несмотря на разные роли, говорили они одно и то же: про беспощадную борьбу с редкими, но антиобщественными элементами, мешающими окончательно построить научно техническую базу светлого будущего, к которому день и ночь нас ведет родная партия с еще более родным правительством. В общем – каленым железом. Правда тетки в конце своих выступлений что-то лепетали про снисходительность, которую мы можем проявить, хотя и с осторожностью, так как никакого снисхождения не должно быть к тем, кто мешает нам на пути в прекрасное коммунистическое завтра. Впрочем, все они могли говорить что угодно. Судья их не слушала. Очнулась она, только когда та, первая, пигалица выскочила с репликой, что суд удаляется на совещание. Она строго одернула спешащую домой помощницу и предоставила слово Пашке с Генкой. Генка, воодушевленный этим проявлением человечности, попросил отправить его вместо тюрьмы в армию, а Пашка обреченно буркнул, что он все равно не пил. Отвесили им по три года – Генке на общем, а Пашке на малолетке. Мы радовались, что Серегу не вызвали на этом суде свидетелем – кто знает, что бы он там напорол?
На танцы мы в тот день не пошли, а зря – там было на что посмотреть. Маруся, сговорившись с Валей, вытащила туда упиравшегося Можейко, как тот ни упирался. Наговорила-наплела-увлекла-завлекла (ты – мой герой, с тобой мне никакие хулиганы...). На танцах к их заговору присоединились другие девки, и все вместе словами, похвалами да винцом они вскипятили и без того слабые можейковские мозги до полной потери сознания В таком состоянии Маруся увлекла его в близлежащие посадки, а через некоторое время погнала оттуда голого (в одних только дырявых носках) по поселку. Подружки включились в лихую забаву, и несчастному потерпевшему некуда было приткнуться и негде спастись. Ничего не соображая, он рванул в поселковую милицию и свалился прямо в руки Александра Ивановича – такой голый и неожиданный подарок. Ближайшую ночь он провел в пожарке («чтоб на всю жизнь запомнил»), а раненько утром, вцепившись в чужие спадающие штаны, трясся и слушал, как Иваныч вкусно читал свеженаписанную докладную начальнику военного училища (нарушение общественного порядка, пьяный дебош... короче, Иваныч тоже умел писать эти важные бумаги). – Как же так? – умолял Можейко. – Ведь профилактика... два раза нельзя... всегда так было... – Было – и сплыло, – отрезал Александр Иванович.
* * * Все сплыло. Другая страна, другое время, танцы, мало похожие на те, давние, и менты, совсем не похожие на нашего участкового. Да и у меня сегодняшнего мало общего с тем собой – давним-глупым-безмятежным (разве что – его воспоминания). И только суд...
По просьбе добрых знакомых мне пришлось присутствовать в суде над их недорослем. Менты склеили его вместе со всей их шумной компашкой у дискотеки. Привезли в ментовку, слегка отбуцкали, разжились найденной мелочевкой и вытолкали взашей. Ему бы радоваться, что легко отделался и мчаться на всех парусах в родительское гнездо, а он на спор вернулся обратно отвоевывать свой копеечный мобильник. Менты справедливо возмутились неслыханной наглостью и отбуцкали спорщика на будь здоров, с чем и выкинули на хрен. Потом – его заявление в милицию и ответный рапорт (да не один) про дебош, сопротивление представителям власти, избиение милиционеров, сорванный погон – все привычно и обычно... И вот суд. Холеная дама в необыкновенно красящей ее мантии, внушительные атрибуты обряда государственного значения (герб, флаг, судейский молоток) – все вызывает трепет и уважение. Именем Российской Федерации встали-сели-поехали... Давняя пыльная тетка, вроде бы ничем не похожая на эту выхоленную красавицу, снова хозяйничала за судейским столом. И совсем не потому, что отдельные эпизоды старого представления разыгрывались заново: – Госпожа судья... – Я вам не госпожа... – А кто? А как?... – Ко мне надо обращаться «ваша честь». – Госпожа, моя честь... – Не ваша, а моя... Красавице в мантии плевать было на подсудимого, на его боль, страх и унижение, на ментовскую наглость и даже – страшно подумать – на всю Российскую Федерацию, именем которой она вершила тут свою расправу. Она уже все решила и гнала свой спектакль к занавесу, подсказывая реплики, покрикивая на непонятливых статистов, скороговорочно бубня требуемые обрядом заклинания. Почему ей (да и той затурканной тетке), так вознесенной, так обеспеченной (в отличие от той тетки), исполняющей обязанности чуть ли не самой справедливости, – и на самом деле не искать истину? не защищать закон? не устанавливать справедливость?.. Всем своим нутром она знает, что все ее почести и вознаграждения вместе с мантией и так греющим душу «ваша честь» – все это вроде побрякушек на ухоженном и отдрессированном пуделе, и стоит только разочаровать дрессировщика, как тут же окажешься на помойке. Не буквально на помойке, конечно, но среди всех этих будущих подсудимых или будущих потерпевших. И самый быстрый путь туда – это поиски истины или установление справедливости. Так что не надо мудрить и не надо спорить с дрессировщиками... – Там было медицинское заключение о избиении... Там, в деле... – Было и – сплыло, – прихлопнула ладонью по столу судья...
* * * Все – сплыло. Все ли? Тимка утонул в пенистой речушке, запутавшись в каких-то корнях, или – в своих бесконечных приключениях. Серега ушел в иной (может, более правильный) мир через пару лет после того, как полностью завязал с правильной жизнью криминального авторитета. Но никуда они не сплыли и не растворились бесследно. Они прочно вплетены в мою жизнь и продолжаются вместе с ней. Да и вообще, ничего из когда-то бывшего никуда не сплывает. По крайней мере, пока Мишка-Мешок беззвучно шевелит губами, отмаливая всех нас... Вернуться назад |