ИНТЕЛРОС > №3-4, 2018 > СВЯТАЯ ПРОСТОТА Александр Кабанов
|
* * * Смотрю в разбитое окно осенними, ночными днями, как человеческое дно мерцает сорными огнями, последний бьется уголек, обогревая разум смрадный, и наступает рагнарёк – бессмысленный и беспощадный.
Когда спадает пелена и разлагается притворство, ты видишь – это не война, а скотный двор и мародерство: как будто выстроились в ряд все инвалидные коляски, здесь будут кладбище и сад, от украины до аляски.
Ползут, свистят в одну ноздрю, культями воронов пужают, в разбитое окно смотрю: кого нам бабы нарожают, взлетает чучело совы, и по тропе из кокаина – за всадником без головы бредет ослепшая конина.
Дырявой флейты горький звук, и вот – из логова оврага к нам выдвигается паук в фуфайке узника гулага, он за собою, на цепи, ведет вдоль каменных балясин… …господь, помилуй, укрепи, но этот юноша – прекрасен.
Он был когда-то сорванцом, грядущий царь в багряной тоге, а станет сыном и отцом, и первым паханом при боге, так может быть прекрасным то, что описанью неподвластно, к примеру – ласточка в пальто, на счастье склеивает ласты, и если нет у бытия любви и грани для повтора – пусть этой ложью буду я – чудовище в окне собора.
* * * Я изобрел велосипед и подарил его калеке, калека – это мой сосед по глобусу, по ипотеке, два круга и стальная цепь, сварная рама в паутине, а между ними – степь да степь блестит, как масло на картине.
Пускай в прихожей повисит, один, рассчитанный для многих, был православный – стал хасид и враг безруких и безногих, на спицах шерсть – связать строку, распущенная, молодая, и просыпаться по звонку, и жить, седла не покидая.
О, кровь-любовь-морковь-коня и тишины цветной подстрочник: чем больше эхо от меня – тем меньше ссылок на источник, и несгибаемый герой еще мечтает о победе – за синим морем, за горой, за водкой на велосипеде.
* * * Черный сахар, белый носорог, ты для софьи стал палеолог, папоротник, ранняя опала, для ивана грозного купала, вспомнишь про свечу – она горит, как на старом джипе габарит, а когда забудешь про свечу – я повторно пламя прокричу.
Каждый раз: о чем это, о чем, где читатель ходит кирпичом, ничего во мне не понимая, в день рожденья мертвых обнимая, а когда я вспомнил сыр дорблю и придумал рифму – я люблю: мой читатель почесал затылок посреди окурков и бутылок.
Я так долго вглядывался в тьму: в амстердаме, в питере, в крыму, – но никто не смог наверняка отлучить меня от языка, я так долго взламываю тело для того, чтоб тьма в меня смотрела, как большая длинная больница, хорошо, что тьма меня боится.
* * * Я из киева не бежал, я из харькова не летел, конституцию уважал, проституцию расхотел, мне приснился трамвай шестой – черный, мертвый, как сухостой, он лежал на пути во львов, как буханка чужих хлебов.
Над виском прогудит пчела: из грядущего – во вчера, в скотобойню ведут вола наши ляхи и немчура, видишь рощу бейсбольных бит, а под ней – пирамиду тел, я под марьинкой был убит и в одессе с тобой сгорел.
О героях своих скорбя, украинцы ушли в себя, и на кладбищах смотрят вниз – им не нужен такой безвиз, будет время для гопака, будет родина, а пока – украина моя пуста, даже некого снять с креста.
* * * Зеленый клекот в пересохшем русле, гусиной кожей чувствуешь, что гусли играют с кобзой наперегонки, но ты не можешь покидать реки.
Печаль растет, как будто корень глаза, всплывает толстолобик из лабаза, неся во рту другой порядок слов: о чем молчит кукушка без часов?
Запрещено кочевнику и греку, задрав штаны, входить в такую реку, на дне которой сохнут мотыльки, и ты не можешь выйти из реки.
Я изрекаю то, что не допели, когда на золотом крыльце сидели, в штанах чужие яйца теребя, что это жизнь – выходит из себя.
Не чувствуя ни глубины, ни мели, когда на золотом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, бандера, шухевич. но умер – малевич.
* * * Бог знает, что его нет. Перед приливом волны шумят причально, после соития – всякая тварь – печальна, запах игольчатый, где-то смола и хвоя, чувствую красное, белое, полусухое.
Только убитые спят на спине впервые, только убитым снятся одни живые, на виноградном листе распишись, улитка – как же нам жить, если любовь – улика.
Давят вино, в грязных руках сжимая, день кимоно, ночь середины мая, бог существует в качестве эпилога: знает, что нет его, нет его, ради бога.
* * * Абрикоса отцвела или абрикос постылый, и сползает со ствола – жук, архангел рукокрылый, как чудны твои дела, господи, глядящий косо: это яблоня цвела или все же абрикоса?
Будет время саранчи на днепровском, на лимане, будет петр искать ключи, а они у нас в кармане: от машины, от ворот, от ларца для купороса – где, открыв червивый рот, всех съедает абрикоса.
* * * В час, когда подснежники ментоловы и смердят соляркой молодой, твой прилив выносит щучьи головы, срубленные кем-то под водой.
Ходишь, спотыкаешься по берегу, медленную музыку куря: две кукушки, полчаса по берингу и секунд пятнадцать янтаря.
Твой живот – прекрасный до огромности: то ли сын, а то ли сыр дорблю, до свиданья, в личку все подробности, потому, что я тебя люблю.
* * * Тяжело сдвигается плита древнего рождественского склепа, там живет святая простота, как она – прекрасна и нелепа, меркнут золотые фонари, кладбище и небо в звездных крошках, бродят по аллеям упыри, до утра играют на гармошках.
Слава богу, кровь они не пьют, вы им только семечек отсыпьте – и тогда они вас – отпоют, словно аниматоры в египте, и покажут хлебные места, и откроют винные отсеки, говорят, святая простота раньше ночевала в человеке.
Он теперь – усталый прохиндей, более похожий на бочонок, а когда-то уважал людей и водил на кладбище девчонок, и когда-то в детстве проглотил натощак серебряную ложку, и бессмертный гена крокодил одолжил покойнику гармошку.
Чтобы он полезное играл, подражая зверю и народу: чем богат владимирский централ и куда уносит галя воду, и черна от клюва до хвоста журавлей гамзатовская стая – для того, чтоб эта простота понимала, что она – святая.
* * * Подробности, одна вторая, стакан скорее пуст, но отчего ты плачешь, умирая, марсель, который пруст, под сенью девушек в цвету и в черно-белом, завариваешь в чайнике окно, а речь – не стоит свеч, торгует телом, молчание – темно.
Скорее полон крови и метели, как разведенный спирт, и серый волк подобен колыбели: внутри – младенец спит, и я обрубком память пеленаю, стихов веретено: вот так и жизнь, мой дорогой, не знаю – о чем оно? Вернуться назад |