ИНТЕЛРОС > №149, 2011 > Христианин — это человек, которому Бог поручил заботу о мире

АНТОНИЙ, митрополит Сурожский
Христианин — это человек, которому Бог поручил заботу о мире


31 мая 2012

Три фрагмента из проповедей и бесед

 

 

 

I. О Церкви и священниках в современном мире

 

Из беседы на радио Би-би-си (1972 год)

 

 

 

— В какой мере верующему человеку нужна конкретная организация для того, чтобы удовлетворить свою потребность общения с Богом?

 

 

 

Если бы дело было только в общении с Богом, не нужна была бы никакая организация, потому что Бог ближе человеку, чем даже его собственное сознание. […] Но есть другая сторона: Бог не есть только мой Бог, Он — Бог всех. Это одно из самых потрясающих открытий, которые я сделал, когда впервые прочел Евангелие. […] Оказалось: потому что я открыл Бога, — открывается передо мной и целый мир людей. И тут начинается нечто особое. Жизнь с Богом, общение с Ним предполагают и определенное отношение к людям вокруг нас. Один западный проповедник XVII–XVIII веков говорит: «Христианин — это человек, которому Бог поручил других людей»... Обнаруживаешь, что другие люди существуют не только как неприятная необходимость или предмет страха или отвращения, а существуют как объект любви, живого интереса. Сами они оказываются в таком же положении, и общение с Богом неминуемо выливается во встречу с людьми.

 

Это открытие может произойти индивидуально, но может оказаться и собирательным, то есть люди, верующие в одного Бога, могут молиться вместе, выражая свою общую любовь к Богу, а также и какое-то взаимное отношение перед Богом, вместе с Ним. […]

 

 

 

— Чем должна стать Церковь для рядового верующего, — не для священника, а для простого мирянина?

 

 

 

Мне кажется, что Церковь — это место, где люди могут выразить свою связь с Богом вместе — в порядке общей веры, общей молитвы, сознания, что они едины, что они составляют один живой организм, как бы одну личность во множестве лиц. Это первое. Осознание, что мы можем говорить с Богом не «Ты и я», а вместе сказать: «Отче наш», охватив и других людей чувством любви, чувством уважения и еще, может быть, очень сильным и важным чувством взаимной ответственности. Ведь если бы мы все были людьми замечательными, выдающимися, не представляющими никогда проблемы друг для друга, такая совместность была бы просто гармонией, радостью, чем-то вроде музыкальной симфонии. Но в нашей совместности есть трагический момент, потому что мы все друг для друга трудны. Трудны, потому что мы не одного уровня духовного, трудны, потому что мы в состоянии борения и борьбы, которую несем ради того, чтобы вырасти в полную меру своей личности, то есть стать самими собой до предела, какими Бог нас задумал и какими мы хотим стать. В этом процессе мы переходим не только от победы к победе, но часто от поражения к поражению. У нас бывают взлеты, бывают и провалы, у нас бывают моменты, когда мы себе и другим делаемся невыносимы.

 

В этой церковной совместности есть очень ценный для меня момент — это принятие другого не тогда, когда все хорошо, а когда все плохо. Апостол Павел это определял: «Друг друга тяготы носите» и прибавлял: «И так вы исполните закон Христов» (Гал 6:2). Вот эта готовность не только дорогого, любимого, знаемого, но всякого, кто вдруг тут окажется, воспринять, принять как своего брата, готовность понести всю тяжесть его личности, всю неустойчивость его, всю трагедию его становления, все его житейские и духовные трудности, мне кажется, представляет сердцевину церковной жизни.

 

Церковная жизнь — не праздник в этом смысле. Она является праздником, только если понять, что два человека, или сто, или тысяча человек, которые берут на свои плечи взаимные тяжести, взаимные трагедии, действительно вступают в пир любви, в чудо любви, в такое взаимное отношение, что самое мучительное вдруг оказывается осмысленным, значительным, таким, что можно это нести, потому что оно делается вместе и с вдохновением. […]  

 

Кроме того, конечно, есть и другое. Во-первых, Церковь меня учит, и Церковь должна учить, причем когда я говорю «Церковь», я не говорю о духовенстве, я говорю о совокупности верующих. И если говорить об учительстве и об учителях, то в меру их собственного опыта и знания Бога, а не в меру их продвижения в каких-то церковных чинах. В этом смысле мирянин может оказаться духовным руководителем священника, простой монах может оказаться вождем и наставником епископа. […]  Церковь должна учить истине, то есть тому, что на самом деле есть: о Боге, о человеке, о человеческом обществе, о жизни, о мире, обо всем Церковь должна иметь свое благоговейное, опытное слово.

 

Во-вторых и в связи, конечно, с первым, Церковь должна нас учить ответственности, то есть именно тому, что христианин — это человек, которому Бог поручил заботу о мире, о материальном мире, общественном мире, о каждом отдельном человеке, верующем, неверующем — без разбора. С ним Бог поделился в какой-то мере Своим отношением к миру и Своим видением вещей. И в этом смысле христианин должен ответственно стоять в жизни: жизненной правдой прежде всего, просто своим поведением, тем, какой он есть и что он делает. А затем, когда нужно, и словом; причем зная, что и слово, и поступок, и стояние в истине и в правде могут дорого ему обойтись.

 

И третье, чему Церковь должна нас учить: такой заботливости о другом, такому сознанию свой ответственности, которое выражалось бы в самозабвенном, самоотверженном служении. Самоотверженность в этом отношении, конечно, не значит самоуничтожение. Но это значит, что у человека есть какая-то шкала ценностей, что есть ценности, которые для него дороже свободы, дороже жизни, дороже добрых отношений с окружающими — просто дороже всего. И вот человек — потому что другой в глазах Бога и, следовательно, в его собственных глазах имеет абсолютную ценность, — может стать его служителем, не рабом, не слугой, а тем, который способен так полюбить, так уважать другого, такое значение придавать его временной и вечной судьбе, что он оказывается готовым жизнь свою положить за него. […] И вот христианин должен научиться этому. […]

 

 

 

Вы дали как бы идеальную картину того, чего верующий может ожидать от Церкви. Но, по опыту участия в церковной жизни, такого душевного внимания к другим, да и готовности других откликнуться на душевное внимание, почти не встречаешь...

 

 

 

К сожалению, вы правы. Я действительно сделал попытку дать картину того, что верующий должен ожидать от Церкви, на что он имеет право, что он должен требовать от Церкви, — но я прибавлю и еще одно: картину того, что он должен созидать сам, своими руками. У нас отчасти пропало сознание того, что Церковь — это не духовенство, что Церковь — не какие-то люди, представляющие церковную организацию. Церковь — это все те, кто верует во Христа, кто вместе молится, люди, которые через это связались одной общей, как временной, так и вечной судьбой.

 

И в этом отношении, конечно, мы имеем право требовать от цельной организации, чтобы были созданы условия, при которых идеал, о котором я говорил, мог бы быть осуществлен. Мы имеем право требовать, чтобы священник был на высоте своего призвания, чтобы его проповедь была чиста, чтобы его жизнь была достойна, чтобы его облик, слово, действия были доказательством того, что он искренне и серьезно верит в то, о чем он говорит и во что верует, — причем иногда жертвенно, вплоть до готовности быть гонимым за веру...

 

Но, с другой стороны, мы имеем право требовать этого и от самих себя, и от окружающих нас людей, которые вместе с нами — подобно вам, подобно мне — горюют и плачут над действительностью. Это очень важно, мне кажется. В православном сознании Церковь — это весь народ, это все. И нельзя, будучи членом Церкви, говорить, что Церковь плоха, как бы подразумевая, что она — это одно, а я — другое. Мы только можем сказать, что мы удивительно плохи, что мы очень неудачливы в попытках жить согласно своему призванию и тем убеждениям, которые мы высказываем.

 

И тут, я думаю, можно кое-что сделать. Когда ездишь по Англии, видишь на каждой церкви плакаты, где говорится: «Бог тебе предлагает то-то и то-то»: любовь, радость, жизнь... Нигде я не встречал до сих пор плаката, который ставил бы нас перед вопросом и говорил бы: «Бог от тебя ожидает того-то»... Что ты можешь дать Богу и непосредственно, и через твоего ближнего, через человека — косвенно?

 

Итак, когда человек приходит в церковь, он должен ставить себе вопрос: что он сам в Церковь приносит? Он должен был бы остановиться у дверей и подумать: «С чем я пришел?..» С опустошенной душой, которая жаждет помощи, можно войти. А с мелкой мерзостью в душе, с непрощенной обидой, унизив кого-то на пути, оставив дома оскорбленного человека, проведя всю неделю как тиран своей семьи или угнетатель сотрудников на работе, — войти нельзя. Евангелие нам совершенно ясно говорит: если ты придешь в церковь и вспомнишь, что кто-то на тебя имеет обиду, оставь свой дар и иди мириться (Мф 5:23-24).

 

Потому что с этого все начинается, и начало нашего богослужения «Миром Господу помолимся» не значит: умиренным сердцем, с таким сознанием, будто все, что вне церкви — неважно, я пришел и хочу все забыть... Нет! Это значит: приди, приобретя мир, примирившись с Богом, с твоей собственной совестью, с окружающими тебя людьми, с обстоятельствами твоей жизни, и тогда начни молиться. И это требование неумолимое, потому именно так часто молитва бывает пустая и души — опустошенные, что эти условия не соблюдены.

 

А кроме того, можно сделать еще две вещи, которые, мне кажется, имеют колоссальную важность. Если принять определение Хомякова о том, что Церковь — это организм любви, то каждый из нас является маленькой клеточкой, по меньшей мере. И вопрос ставится о том, что большой любви мы не можем ни достичь, ни выразить, если не начнем с малой. Мы все время говорим: «Ах, любить бы так, чтобы жизнь отдать!» или «Я бы умер за вас!»... Помню, я однажды это сказал кому-то, тот посмотрел и сказал: «Вы не спешите умереть, а поживите немножко так, чтобы мне лучше стало...» Это меня прямо в жар бросило. Я вдруг сообразил, что я был готов на смерть, которая никому не нужна, а вот жить — нет, это трудно, потому что это реально, это сейчас надо, а не когда-то.

 

И вот первая задача христианина, который хочет что-то внести в церковную общину, — это научиться любить лучше, любить по-Христову, а до этого — любить просто по-человечески, немного более достойно, чем мы это делаем. Мы часто употребляем слово «любовь» очень неопределенно; мы любим вареники, и мы любим своих детей, и мы любим природу; одно слово выражает слишком много вещей. И, к сожалению, мы своего ближнего, своих родных любим так же, как мы любим вареники: мы их поедом едим во имя нашей «любви». Мы знаем, чтó для них хорошо, мы знаем, где их счастье, — и, хотят они того или нет, мы в это счастье будем вгонять их всеми способами и всеми силами. Это мы знаем из опыта многих семей.

 

С этого все начинается: ты жалуешься, что Церковь не есть организм любви, а ты сам — какая клеточка: раковая или живая? Раковая, то есть такая, которая поедает другие, или живая — которую можно уничтожить, но которая может также дать жизнь? Вот первый вопрос: вокруг меня есть какие-то люди, как я их люблю? Кто в центре: я, любовь или они?[1] Какую роль они играют?

 

Моя любовь является ли живым, творческим чувством, которое направлено на то, чтобы они могли быть самими собой, достичь предельной свободы, самобытности, или же моя любовь совсем другого качества?..

 

Начать надо с того, чтобы наша любовь была вдохновением, радостью, крепостью других людей, чтобы она была основана на моей вере в человека, на моей ликующей надежде, на убеждении, что все возможно этому человеку (разумеется, в пределах физических, естественных возможностей), и так расширять свою любовь. Я бы сказал: начни с тех, кого ты естественно любишь, не задавайся вопросом: «Как любить тех людей, которых я еще не люблю?» Полюбив их немножко лучше, менее себялюбиво, не ставя себя постоянно в центр всего, научившись любить немножко лучше, оказывается, я могу еще кого-нибудь полюбить, потому что я стал менее эгоистичен, у меня глаза открылись, сердце стало более чуткое, понимание расширилось, доброй воли стало больше. И вот так — расширяя круг людей, которых я люблю, научаясь каждого любить по-новому, более совершенно, немного более похоже на то, как Христос нас любит, как Бог нас любит во Христе, — можно что-то внести в церковное общение.

 

А второе: в каждой церковной общине есть несколько человек, которые думают и чувствуют одно и то же. «Один в поле не воин» — а два или три уже сила. Христос сказал, что если двое или трое согласятся просить о всякой вещи, то их молитвы исполнятся (см.: Мф 18:19). Речь совершенно не идет о том, чтобы люди согласились бороться за что-то одно, оставаясь друг другу чуждыми в другом, — нет! Речь идет о том, чтобы они достигли такого единства, такой сплоченности, при которой могли бы обо всем заботиться вместе, даже если не во всем будут согласны друг с другом.

 

Вот соберете двух, трех, пятерых — и пусть это станет общиной любви. Эта община может еще одного человека охватить. Потом разбейте эту общину надвое, чтобы обе частицы собрали вокруг себя еще нескольких, — и так, от одного к другому, можно увеличивать это сознание, укрепить эту планомерную борьбу за человечность, за любовь, за все то, о чем мы мечтаем и чего мы не находим в Церкви, — потому что сами за это не боремся, а ожидаем, что это сделает или Бог, или священник, или кто-то другой. […]

 

 

 

Отвечая на вопрос об участии мирян в жизни Церкви, вы говорили о работе созидания любви. Что делать, если человек не согласен с действиями церковного руководства или отдельного священнослужителя?

 

 

 

Тут, я думаю, можно вкратце указать две вещи. Во-первых, за целый ряд столетий возникла трагическая разобщенность между иерархией и церковным народом. Культурная разобщенность, разобщенность, которая коренится в том, что в Православной церкви иерархи берутся из монашества, поэтому установка очень многих иерархов чисто монашеская и монастырская, подвижническая установка ухода, а не участия. И когда эта иерархия решает участвовать в чем-нибудь, за ней нет опыта столетий, имеющегося часто у мирян, которые никогда не отрывались от земных проблем. И я думаю, что одна из задач нашего времени состоит в том, чтобы трудом, взаимным усилием просто восстановить общение между иерархией и церковным народом — хотя бы в лице тех его представителей, которые могут вступить в диалог со своей иерархией так, чтобы и иерархия их поняла, и они поняли ее.

 

А второе (и это, мне кажется, тоже очень важно): иерархия не имеет права определять нормы действия для верующих во всех областях жизни. Иерархия поставлена для того, чтобы строить церковное тело — проповедью евангельской истины и евангельской правды, строительством таинств, строительством того организма любви, о котором я говорил. Но в области жизни, где человеческая и Божественная правда должна руководить поступками людей, иерархия может только говорить о правде и давать основные принципы этой правды, а то, как эта правда найдет себе выражение в отдельных, конкретных ситуациях, должно быть оставлено на совесть верующего. Не может быть трафаретного указания о том, что такая-то политическая система, такой-то общественный строй, такие-то поступки в профессиональной области являются правильными или неправильными. Конечно, в пределах разума: убийство, даже совершенное профессионально врачом, который по законодательству данной страны имеет право лишить жизни безнадежного пациента, с христианской точки зрения недопустимо. Но я говорю об общих принципах.

 

Итак, есть область священная, которая принадлежит церковной иерархии, и другая область, где иерархия должна дать верующему свободно, творчески, с пониманием своего христианского призвания искать пути, потому что Евангелие не является учебником политики, социологии и справочником о том, как поступить в каждом отдельном случае. Поэтому священник или епископ, который поступает иначе, делая хотя бы и допустимые выводы, выходит за пределы своих прав.

 

 

 

Должна ли иерархия прислушиваться к голосу мирян-специалистов в какой-либо области, даже, например, нравственной?

 

 

 

Я думаю, что иерархия должна прислушиваться к голосу всех, не только специалистов. Сейчас есть области, которые действительно настолько сложны, что надо обращаться к мнению специалистов. И можно (а часто и надо) прислушиваться также к голосу простого, честного, доброго человека и найти какое-то равновесие между тем, что говорят специалисты, тем, как реагирует нормальный, простой, здоровый духом человек, и тем, что ты чувствуешь и как сам понимаешь Священное Писание. Высказаться можно, потому что священник или епископ в каком-то смысле является тоже и человеком-христианином, и гражданином мира, в котором мы находимся, и членом того более узкого общества, в котором он рожден и живет. Но, высказываясь, он должен знать, где границы Евангелия и где границы его собственного мнения или убеждения. Он может иметь пламенные убеждения, но не имеет права их выдавать за голос Церкви. […]  

 

 

 

Мы видим, что Церковь как организованное объединение и отдельные иерархи Церкви занимаются деятельностью чисто мирской, сотрудничают с правительством своей страны, даже богоборческим, в конкретных мероприятиях, не только общественных, но и политических. Возникает вопрос: должна ли Церковь активно сотрудничать с государством? С другой стороны, Церковь часто активно сотрудничает с некоторыми неправительственными группировками. Оправданны ли такие действия?

 

 

 

Я должен сказать прежде всего, что у меня нет определенного ответа на наши вопросы. И не столько потому, что я недостаточно над ними задумывался — эта тема настолько жгуча в наше время, что всякий мыслящий человек должен себе эти вопросы ставить, сколько потому, что мне кажется: христианин, вернее, Церковь может отвечать на вопросы с совершенной уверенностью только тогда, когда ее ответы укоренены в Евангелии, в учении Христа или Его примере. По отношению к политическим, даже к общественным темам, мне кажется, в Евангелии нет ясного общественно-политического учения, нет Евангелия общественно-политической правды, которая определяла бы только одну возможную линию. И в этом отношении — изнутри Евангелия, от имени Христа, действием Святого Духа — Церковь не в состоянии выразить одно только мнение, которое было бы мнением Церкви или волей Самого Бога.

 

И поэтому Церковь, я думаю, не в состоянии, просто не имеет права себя до конца отождествлять ни с одной политической линией, ни с одной партией, ни с одной организацией, ни с одним движением. Евангелие нас учит любви, самопожертвованию, учит, что у человека есть право на то, чтобы на него обратили внимание и ради него даже жизнь свою положили. Но о том, в каких формах это выразится, — ничего не сказано. «Отдай свою жизнь» — понятие очень широкое, и формы этой отдачи могут быть очень различными.

 

Поэтому я глубоко убежден, что изнутри Евангелия невозможно дать ответ на ваш вопрос. Можно только (и это относится к каждому человеку в отдельности и к группам людей, которые вместе думают, вместе действуют, могут вслух делиться своими соображениями) единственное — нечто попробовать сделать. Вы ставите вопрос так, что Церковь учит нас, призывает нас, ведет нас к тому, чтобы строить свою внутреннюю жизнь. И действительно, это основная задача Церкви: начало и развитие внутренней жизни. Христос нам говорит, что Царство Божие внутри нас. Но вместе с этим внутренняя жизнь непременно выразится вовне, Царство Божие, водворившееся внутри человека, непременно найдет себе выражение в его словах, в его действиях, в его целостном отношении к миру, к событиям, к людям. И вот в момент, когда эта внутренняя основа проявляется вовне, человек делается общественным лицом. Причем всякий человек — во все времена, но в наши времена крайней осложненности политической и общественной обстановки особенно — принадлежит к целому ряду миров одновременно. […] И он не может избежать того, чтобы постоянно занимать какую-то позицию по отношению к встающим вопросам. Это может быть семейный вопрос — но и семейные вопросы оттеняются на фоне общества и определяются в значительной мере обществом. Он — гражданин своей страны: что это значит? Это значит, что он чувствует, что народ, которому он принадлежит, — его народ, что судьбы этого народа ему дороги, что физически жизнь его сограждан, их культурное развитие, их убеждения, то, как они действуют в мире, — все это не может быть ему безразлично. Это значит, что в целом он не только интересуется, но глубоко переживает историческую судьбу своего клочка земли, своего народа. […]

 

Вы указали, что Церковь сейчас активно сотрудничает с некоторыми неправительственными группировками. Может ли Церковь как целое это делать? Тут встает вопрос немножко иначе. Отдельный человек стоит перед судом совести и Божиим. Может ли Церковь в целом это делать? Она же проповедует любовь, она проповедует, что мы должны друг за друга жизнь положить, она проповедует словами Христа: «кто возьмет меч, тот погибнет от меча»... Может ли она как таковая проповедовать и поддерживать насилие? Я думаю — нет, как таковая не может. Но вместе с тем отдельные ее члены, по сугубому суду своей совести, иногда могут быть вовлечены и в борьбу, потому что сердце не выдерживает неправды, несправедливости, а правда и справедливость — тоже закон Евангелия, форма любви. Бороться за свои права — может быть, и неблагородно. Это может выражать и жадность, и желание власти. Но бороться за права других — долг человека. И вот здесь наше представление постоянно двоится.

 

Кроме того, христианин, как член человеческого общества, не может считать, что какая бы то ни было человеческая тема для него безразлична, не имеет значения. Но вместе с тем у него оглядка в двух направлениях, которая делает его непонятным вне Церкви. Во-первых, христианин не может считать себя гражданином своей страны, не считая себя одновременно гражданином мира, то есть он должен рассматривать свою страну с такой позиции, при которой другие страны, другие люди не перестают иметь для него такое же значение. Для него всякий человек — человек, всякое общество — общество. Все люди сотворены и любимы Богом одинаково, Бог не различает — не имеет права различать и он. И вот тут первый источник конфликта с собственной страной: как быть гражданином страны с односторонне направленной политикой, зная, что эта политика может быть агрессивной, хищнической?

 

А во-вторых, у него оглядка на Царство Божие вот в каком смысле (этот вопрос поднимался еще в древности, с этого начались гонения на Церковь в Римской империи) — христианин хочет самым убежденным образом быть лояльным, зрелым, сознательным гражданином своей страны и всего мира и наряду с этим ясно утверждает, что его гражданство — на небесах. Он — законопослушный член своего общества, но над законом этого общества есть закон Божий, и там, где закон Божий столкнется с законом человеческим, должен прахом лететь человеческий закон и правда Божия должна быть утверждаема. Из-за этого упрекали христиан еще в древности — и теперь упрекают — в нелояльности. Это неправда! Христианин лоялен историческому видению, которое больше того общества, где он живет. Так же его могут упрекнуть в нелояльности узкому, хищническому обществу, потому что он — всечеловек, а не только один из хищников малой разбойничьей шайки. И вот почему эта тема так трудна: Русская церковь, все Церкви мира вообще так или иначе сотрудничают с государствами, с обществами, в которых живут. И они должны заниматься строительством земли. Но они должны вносить в это строительство коррективы: провозглашать евангельскую правду, утверждать Божий закон, предупреждать людей о том, что они идут ложным путем.

 

Иногда мы оказываемся в невозможном положении, потому что выбора нет. Есть страны единственной идеологии, где только один путь указан: можно либо быть вместе, либо оказаться изменником. Тут встает вопрос личной совести. […]  Тут очень многое будет зависеть от информированности человека, от его ума, от его понимания — чего, по его мнению, можно достичь участием или неучастием в политической и общественной жизни. Но мне кажется, что христианин в наше время не может отвернуться от этой темы, хотя бы просто потому, что наш Бог не есть Бог на небе, что наш Бог — Бого-человек, что это Бог, Который вошел в историю и осмыслил ее. Он — Господь истории. Он вошел в наш мир с тем, чтобы никогда из него не выйти, не покинуть его. И, строя человеческое общество, — хотя мы и знаем, что никогда человеческое общество не станет Царствием Божиим, — мы должны приближаться сколько возможно к Божиему Царству. Но мы всецело принадлежим этой сложной обстановке, и поэтому Церковь, я думаю, не может принимать решений за всех, не имеет права действовать от имени Христа, хотя отдельные ее члены не могут уклоняться ни от чего, что определяет судьбу временную и вечную людей их времени.

 

 

 

Вы ответили, что делать отдельному члену Церкви, но не сказали, в какой мере Церковь как общество, организованное иерархически, как часть если не государственного, то, во всяком случае, общественного строя, имеет право говорить и действовать организованно в недуховной, нерелигиозной области. Слишком часто организованные церковные объединения высказываются с позиций организованной силы в обществе по злободневным вопросам, имеющим отношение либо к жизни общества, либо к жизни государства в целом...

 

 

 

Я думаю, что Церковь как целое, Церковь как организованная единица не имеет на это права или большей частью делает ошибку, когда так поступает. Опыт прошлого нам это показал. В Византии, например, императором Юстинианом была сделана попытка превратить Евангелие в кодекс законов. В результате получился интересный кодекс законов, а от Евангелия ничего не осталось, потому что в тот момент, когда Евангелие было превращено в закон, из него были изъяты свобода и личное отношение. Католический Рим сделал попытку стать государством и иметь возможность, таким образом, действовать со всей силой государственности в области государственной, но вместе с этим и со всем авторитетом церковности, который связан с идеей Рима, папства и т. д. — и что получилось? Компромисс и двусмысленность, потому что (я глубоко в этом убежден) у Церкви нет ответов на все вопросы и Церковь не имеет права делать вид, будто у нее на все есть ответ, и эти ответы провозглашать. Есть в истории мира большая таинственность, есть искание, есть становление, и общим трудом верующие и неверующие (потому что у неверующих могут быть прозрения в таких областях, в которых верующий ничего еще не заметил и не дочувствовал) вместе должны искать, ставить вопросы, подходить к ним с различных точек зрения и давать пробные, неокончательные ответы, нащупывать ответ, искать его. […] Я думаю, что задача Церкви именно воспитывать людей, которые могли бы со всей ответственностью и перед Богом и перед людьми взять в свои руки вместе с другими людьми судьбы мира. Но у Церкви не может быть конкретного ответа, прописи: «Поступай так!»

 

Публикация Е. Л. Майданович

 

1992, № 2 (72)

 

 

 

II. Роль Церкви в том, чтобы идти в мир
и этот мир преобразовывать

 

Из интервью «Континенту» (Лондон, 19 августа 1994 года)

 

 

 

— […] Владыка, как вы ощущаете нынешнюю смену эпох? Здесь несколько важных тем, которые мы хотели бы затронуть: православие сегодня и его судьба; православие в России; православие в Англии. Каково ваше видение этих тем? И, конечно, нам особенно интересна ваша реакция на современную церковную ситуацию в России.

 

 

 

[…] Я думаю, что это очень важный момент, потому что в Русской церкви после всех трагедий, которые она пережила, вопрос о верности очень ярко стоит. И всякое отступление от того, что когда-то было, воспринимается часто как измена чему-то основному. И это вызывает порой такой подход, что надо-де повторять прошлое, надо вернуться к формам прошлого, к языку прошлого, к подходам прошлого. А с другой стороны, если смотреть на Предание как на живую память церковную, так же, как мы смотрим на свой житейский опыт и соответственно действуем в окружающем нас мире, это значит, что мы должны посмотреть на окружающий нас мир и поставить перед собой вопрос: что же это за мир? Скажем, мир современной Москвы — это не мир Византии…[…] И речь не об оттенках, а о каких-то очень основных вещах.

 

Я думаю, что Церковь в России должна перед собой ставить ряд вопросов. Во-первых, осознать, что такое Предание в настоящем смысле — что это не раболепное следование тому, что делалось раньше. Причем раньше — опять-таки — когда: в Петровскую эпоху или после Петровской эпохи? Или в Византии? Или где и когда? Потому что каждый выбирает то, что ему кажется чистотой православия.

 

С другой стороны, надо поставить вопрос о том, что случилось с Церковью в целом, с христианским миром. Был момент, когда Церковь состояла из двенадцати апостолов и небольшого числа верующих. И они были шире всей вселенной, они в себе как бы заключали весь мир. Теперь мы стали небольшой общиной в мире, которому до нас никакого дела нет. Кроме тех случаев, когда мы вдруг чудачествуем или мешаем. Почему это произошло? Мне кажется потому, что мы ушли в замкнутость: мы стали создавать закрытые общины. Люди приходят в Церковь, чтобы отдохнуть душой от того, что представляет собой внешняя жизнь. Тогда как надо было бы приходить в Церковь встретиться лицом к лицу с Христом и услышать Его слова: «Я вас посылаю, как овец среди волков». Вот мы с вами побыли вместе, мы разделили трапезу, и теперь идите и несите Благую Весть. Но можно ли сказать, что люди несут Благую Весть, когда они уходят из Церкви?

 

Я помню, как ко мне пришел один молодой человек, который мне сказал: «Вот я хотел бы стать священником, но меня смущает одно: Церковь состоит из слишком большого числа женщин; где же мужчины?» Я его спросил: «Очень просто — где твои товарищи? Почему их нет?» И он на меня с ужасом посмотрел и сказал: «Мои товарищи!? Я же не могу с ними говорить о своей вере!» Я говорю: «Значит, ты хочешь, чтобы тебе предоставили замкнутую общину, где никакого риска нет, где никакого противоречия не будет, и ты будешь вещать. А те люди, которым это нужно, — они остаются вне». И вот это одна из проблем Церкви.

 

Церковь должна выходить на дороги, на улицы, на стогны — и это возможно. Я по себе знаю — я проповедовал здесь на улицах Оксфорда, на доках в Абердине, на доках в Лондоне. В Оксфорде была устроена всеми церквами миссия, и меня пригласили проповедовать на улице. И я пять дней проповедовал. Это был очень интересный опыт, потому что был январь месяц, холод, дул ветер; мы поставили большое распятие у дверей университетской библиотеки, я встал там, один студент встал передо мной, чтобы изображать толпу — будущую, а другой стал ходить и «вербовать» людей: «Смотрите, там какой-то чудак говорит: почему его не послушать?» Действительно, я одет, как никто. И начали люди собираться. Я на них посмотрел — они как англичане стояли на расстоянии друг от друга, потому что, если люди не знакомы, значит, они не могут плечом к плечу стоять. Я подождал, и они начали от холода бледнеть, потом синеть... И я остановился и говорю: «Вот вы меня слушаете, вы уже стали синие от холода, и, потому что вы друг друга лично не знаете, вы не становитесь рядом друг с другом, чтобы обменяться животным теплом. Попробуйте!» — И они стали вплотную и начали уже розоветь... Я им дал немножко порозоветь и говорю: «Вы только что научились тому, что может делать животное тепло. Как вы думаете, нельзя ли это применить к христианскому теплу? Те, что в первом ряду, — им тепло, потому что люди, которые за ними, дышат им в спину. А вот вы переходите назад и дышите в спину тем людям, которые на холоде». Знаете, в течение одной недели они это делали постоянно. Они приходили, становились вплотную, а потом те, которые были впереди, переходили назад. Это очень интересный опыт был. Я думаю, что это опыт, который можно применить — не в такой форме, но принципиально: вам хорошо здесь — а кому от этого лучше делается? Вы святыми не стали — вам только тепло. А вот пойдите и погрейте другого.

 

Мне кажется, что роль Церкви в том, чтобы вдохновлять людей идти в мир и этот мир преобразовывать. Причем здесь есть важный момент. Часто говорят, что Церковь должна заниматься общественной работой и должна иметь какое-то политическое влияние. Я думаю, что это и правда, и неправда. Церковь должна быть организмом милосердия и любви, но не потому, что она — общественная организация, а потому, что ни один христианин не может вытерпеть, чтобы рядом с ним был голодный или холодный — и ничего не сделать. Но здесь тоже надо учиться. Например, мы здесь собираем деньги постоянно, на разные нужды. И как-то ко мне подошел прихожанин и говорит: «Вот вы призываете пожертвовать деньги для голодных и бездомных: сколько?» Я говорю: «Очень просто. Если вы хотите пожертвовать всерьез, по Священному Писанию, то — десятину; если это вам не по карману, дайте недельный заработок; если вы считаете, что это слишком много, дайте ту сумму, которую вы с семьей истратили бы на один обед. Не шиллинг и не фунт, но сколько кто сможет». И тогда это получается общественная деятельность, но не как организованная работа: вот человек сидит в конторе и щедро дает какие-то гроши, — а лично!

 

Второй вопрос — это политическая сторона. У Церкви как таковой не может быть однозначной политики, то есть мы не можем быть ни коммунистами, ни монархистами, ни средними, ни какими-либо другими. Но как Церковь ни старается, — у нее ничего не получается. Я думаю потому, что мы здесь промахнулись — столетиями. Церковь стала себя строить по образцу Византийской империи, и ее строй — строй Византийской империи. Тогда как Церковь была призвана к совершенно иной структуре: соборности, служения. И мы должны были перестроить Церковь на этих началах. И тогда мы могли бы быть примером для нецерковного общества, чтобы оно перестроилось на началах соборности, взаимного служения и т. д. Мне кажется, что это очень важный момент.

 

 

 

К сожалению, это слово — соборность — стало приобретать очень расплывчатое значение. Соборность у нас очень часто похожа на некий коммунистический коллектив на заводе, когда все во главе с начальником идут с лопатами копать какую-нибудь канаву. Как вы себе это представляете — более конкретно? Должен ли быть какой-то разрыв между государством и Церковью, между обществом и церковным обществом? Ведь в Византии все общество было христианским: все — христиане и все — члены общества. Каким образом тогда можно было бы помыслить различение государства и Церкви?

 

 

 

Различие вот в чем: «Если кто из вас хочет быть первым, пусть будет всем слуга». Это не государственная структура, это не армия. С другой стороны, Церковь не может быть демократией в том смысле, что большинство голосует против меньшинства. Церковное общество должно достичь — болезненным и трудным путем — того, что апостол Павел называет «ум Христов». Чтобы решения, которые принимаются, были бы решениями, соответствующими «Христову уму», а не коллективному разуму или неразумию людей, которые собрались. Здесь, в нашей сравнительно небольшой общине, мы сделали попытку никогда не принимать решения, на которые меньшинство не согласно. Откладывать, собираться снова, заново обсуждать. Прийти к единодушию, причем единодушию, основанному на Евангелии, а не на том, в чем мы «сговорились» между собой. Это касается и рукоположений в священники. […]

 

Я думаю, что такая должна быть церковная структура — где на каждом уровне ожидается, что Божий народ принимает решение. К сожалению, в русском языке нет слова, соответствующего греческому слову «лаик» — от слова «лаос», «народ Божий». Я всегда настаивал, что и епископ, и священник остаются не «мирянами», но именно «лаиками», то есть членами Божьего народа. […] Мы не перестаем быть мирянами, не в смысле «мipa» — как раньше писали через i с точкой, а в качестве народа Божия. И вот если это развивать, если представлять Церковь так, как однажды о. Софроний мне сказал: «Церковь — это пирамида, которая перевернута, так что самый высокий сан — в самом низу, в основании», — тогда надо признать, что этого у нас в церковной жизни, конечно, нет. У нас епископ — управляет, священник — управляет, причем не обязательно потому, что он что-то знает, чего другие не знают, — а «по сану». Я помню, как меня спросил один студент в Троице-Сергиевой лавре, когда я что-то подобное говорил: «Ну как же так, ведь нам говорят, что священник — это икона Христа?» Я отвечаю: «Икона делается настоящей иконой, когда она освящена и когда человек, глядя на нее, перестает ее видеть и становится лицом к лицу с Первообразом. А пока ты не стал прозрачным в этом смысле, ты просто дубина, на которой намазали краской». Он, может быть, не очень был доволен таким определением, но я это очень чувствую по себе. Если ты — в священном сане, твоя одежда, может быть, к этому относится, но ты — никак! Мне кажется очень важным делать такие различения.

 

 

 

Владыка, скажите, вам с самого начала было ясно, что существующая административная структура нуждается в изменении, или это результат многолетнего опыта?

 

 

 

Нет, это очень постепенно пришло. Скажем, у нас в Париже не было никакой особой структуры. У нас не было тогда местного епископа; нашим епископом был Владыка Елевферий Литовский и Виленский, которого мы видели раз в несколько лет. Мы относились к священникам нашим, как к старшим братьям, и они действительно служили в самом глубоком смысле слова. Они голодали, холодали и заботились о нас: они нам были действительно отцами, и поэтому и вопроса такого не стояло. Но когда посмотришь на иерархический строй, скажем, у католиков, тогда видишь эту изуродованность. То есть организацию, которая заменяет собой существо дела. […]

 

Надо все продумывать и еще раз продумывать. Скажем, когда я приехал сюда на приход вскоре после того, как я уволился из армии, после войны, я начал строить приход, как офицер строит свое подразделение. Тогда это было даже необходимо, потому что надо было создать какую-то структуру, чтобы что-то окрепло. Но это — не Церковь: это — полк. И я стал себя ломать, потому что мне проще всего было быть командиром: я воспитывался в русских организациях, которые были полувоенными, и провел пять лет в армии, которые тоже меня чему-то научили в этом смысле. Но я решил: нет, так нельзя, надо перестраиваться. И я думаю, что всякий епископ в русской Церкви может это понять и не бояться того, что он потеряет авторитет или возможность строить Церковь, если он призовет других людей думать с ним. […] Я не думаю, что каждый епископ или священник на это пойдет, но этим надо заниматься.

 

Я думаю, что будет какой-то период брожения, а потом все большее число людей будут задумываться. Очень многие просто удовлетворены существующим статус кво, потому что это беспроблемно, но есть люди, которые думают и которые ищут единомышленников и людей, которые могут свою точку зрения выразить. Очень важно эти точки зрения выражать, причем не и виде обновленчества, а в виде исконного православия — но не старообрядческого. Обновленчество в дурном смысле — это, прежде всего, приспособление Церкви к миру и пренебрежение памятью церковной в пользу приспособления к новым обстоятельствам. Скажем, протест против окаменелости может выразиться — выродиться — в совершенную бескостность и неопределенность. Есть вещи, которые историческое обновленчество вводило и которые имеют ценность: например, русский язык в богослужении. А есть вещи, которые неприемлемы с точки зрения святоотеческого опыта. Я не говорю «текстов», но именно опыта.

 

Мы здесь, на Западе, употребляем западные языки, и в России это ценится: да, мы принесли православие сюда и на западных языках мы им делимся с другими. Скажем, здесь в нашем храме мы совершали венчание на восьми языках. Но в России на собственном русском, народном языке почему-то богослужение совершать нельзя. Это абсурд. Так что есть вещи, которые сейчас считаются невозможными, но о них надо думать. Потому что если бы так, как некоторые сейчас, думали в Византии, то мы сейчас продолжали бы служить на греческом языке той эпохи, на языке, который и греки больше не понимают.

 

То, что люди путают некоторые выражения славянского языка, понимают их превратно и умиляются там, где умиляться нечему, — это не такая беда. Но все-таки на своем языке молиться — очень важно. И не обязательно для этого все переделывать, но надо этот язык омолодить, сделать более понятным. Я помню, как одна старушка мне говорила: «Как замечательно, что в Православной церкви и зверей поминают»... Я спрашиваю: «Каких зверей?». — «Ну как же, на вечерне поют «Я крокодила пред Тобою» (то есть «Яко кадило пред Тобою»)». Беды в этом нет, а все-таки лучше было бы, чтобы она о кадиле думала...

 

 

 

Как вы оцениваете ситуацию, которая сложилась в связи с богослужебной практикой московского прихода о. Георгия Кочеткова[2]?

 

 

 

Я писал об этом патриарху. О том, что русский язык надо вводить по возможности, во всяком случае омолаживать славянский язык, чтобы он становился все более и более родным и понятным. Это одно. Второе — это то, что надо богослужение сводить все больше к его сущности и, по возможности, исключать из него все то, что владыка Никодим называл «литургическим балетом». В-третьих, проповедь должна быть на нормальном, понятном человеческом языке, а не на семинарском языке с употреблением таких слов и таких оборотов речи, которые никто не понимает — и порой даже сами говорящие понимают превратно. Что касается о. Георгия, я думаю, что ему надо помогать. Пусть это будет пока экспериментально, не надо всех благословлять делать так же; надо посмотреть, не получится ли что-либо стоящее из этой практики, и тогда это может быть распространено шире.

 

 

 

Какие главные задачи, по вашему мнению, у православного свидетельства в настоящее время и на будущее?

 

 

 

Я думаю, что одна из вещей, от которых нам надо избавиться — в разных странах по-разному, но это общая задача, — это страх... Страх того, что православие может быть опорочено, что оно может быть испорчено. То, что Божие, испортить нельзя. И поэтому мы можем совершенно бесстрашно открыться окружающему миру. Скажем, общаться с неправославными, не сдавая ни одной позиции, но не в порядке самообороны. Я помню, когда Русская церковь была принята во Всемирный совет Церквей, за нас говорил владыка Иоанн Вендланд, и он сказал: «Мы благодарим вас за то, что вы нас приняли в свою среду; мы вам не приносим новое учение, мы вам возвращаем учение древней Церкви, которое вам принадлежит так же, как нам, но которое вы отчасти потеряли. И мы вас просим: принесите плоды, которые мы не сумели от него принести». Мне кажется, что это было замечательно сказано, потому что — неправда, что нет православия в неправославных верах. Нельзя так разделить: здесь — чистота, а здесь — нечистота, потому что в нашей среде очень много путаницы, а в той среде очень много света... []

 

Старец Силуан писал в одном письме о том, что его посетил русский епископ из Китая, который ему говорил, что китайцы — безнадежный народ, буддисты — безнадежный народ, их никаким образом не обратишь. Силуан его спрашивает: «А что вы делаете?» — «Я иду к ним в капище, и, когда наступает какой-нибудь момент тишины, я начинаю им говорить: “Что же вы поклоняетесь этим истуканам? Это же дерево, они же никак вам не ответствуют! Разбейте все это, становитесь христианами!”» Силуан спрашивает: «А что с вами дальше бывает?» — «Они меня бьют и выкидывают из капища...» Силуан ему говорит: «Знаете что, вы сделайте лучше по-другому: пойдите в капище и посмотрите, как они благочестиво и искренне молятся. А когда они кончат молиться, позовите их священников и скажите им: “Вот я стоял тут и обратил внимание на то, сколько молитвы, благочестия у вас есть; расскажите мне о своей вере”... И когда они будут рассказывать, каждый раз, когда они что-нибудь скажут приближающееся к христианству, говорите: “Как это замечательно! Вот, если бы еще эту крупицу прибавить, будет еще лучше”... И тогда вы внесете сколько-то христианской веры в их сознание»...

 

Я думаю, что этого у нас мало. У нас — чувство обороны: надо защищаться... Не от чего защищаться — с нами Бог. Я не говорю, что с другими Его нет; я говорю, что если мы верим, что с нами Бог, то — чего нам бояться? Я ездил в Америку лет тридцать тому назад, и один выдающийся православный богослов мне говорил: «Ты же не будешь общаться с протестантами и католиками?!» Я говорю: «Я только для этого и приехал, меня пригласили в десяти городах читать лекции о молитве. А что тебя беспокоит?» — Он говорит: «Они могут отравить твое православие»... Я думаю: «Боже Ты мой! Я дожил до пятидесяти лет, и если от встречи с какими-то протестантами или католиками я могу перестать быть православным, то мне вообще не надо быть священником!» У нас есть этот момент страха, и нам надо открыться, не бояться! Причем и неверующего бояться не надо. Здесь есть еще и этот момент.

 

Христос с нами разделил всю трагедию человечества: и основная трагедия человечества — это потеря Бога. И когда Он на кресте, умирая, говорил: «Боже, Боже, зачем Ты Меня оставил?!» — это момент, когда Он, в Своем человечестве, вдруг потерял контакт с Богом... И Он умер от обезбоженности. Но это не значит, что я верю, что Христос был атеистом, как одна греческая газета представила, обвинив меня в ереси. Это то, что о. Софроний Сахаров раз назвал «метафизическим обмороком Христа»... И поэтому я думаю, что нет ни одного безбожника, который безбожие так знает и так переживает, как Христос его переживал. Нет ни одного безбожника, который — вне опыта Христа. Поэтому мы можем и к безбожнику так подойти: ты — наш; Христос все о тебе знает, Он это пережил так, как ты никогда это не переживешь...

 

Беседу вел А. Кырлежев

 

1994, № 4 (82)

 

 

 

 

 

III. Миссионерство Церкви

 

Из беседы с кинорежиссером Валентиной Матвеевой
(Лондон. 18 апреля 2001 года)

 

 

 

Мы о Церкви часто (мне кажется, слишком часто) думаем как о том месте, куда мы можем прийти, встретить Господа, успокоиться, быть под Его крылом и под покровом Божией Матери, а затем, окрепши, оживши, идти обратно домой. Мы очень редко думаем о Церкви как о том месте, где мы встречаемся лицом к лицу с Самим Господом и слышим от Него Его последнее поручение апостолам: идти в мир и принести в весь мир радостную весть о том, что весь мир, каждый человек так Богом любим, что Бог Своего Единородного Сына послал на смерть для того, чтобы можно было спасти каждого человека.

 

Христос Свое дело совершил, апостолы вышли в мир и совершили свое дело проповеди, многие из них пострадали, [претерпев] жестокие мучения и смерть. Их ученики тоже шли во все края света, который тогда был доступен, и каждому человеку приносили весть: «Ты любим, ты Богом любим! Надейся на Бога, надейся на себя самого, — не нагло, не превозносясь, но веря, что, если Бог тебя может любить, то все тебе возможно».

 

И мы являемся посланниками. В этом смысл миссионерства. […] Это роль каждого верующего. Как сказано у апостола Петра, мы все — «царское священие, язык свят», т. е. освященный народ (1 Пет 2:9), и нам дано знать Бога и идти в мир для того, чтобы весь мир мог Бога познать, мог из безнадежности, из страха, из мрака выйти в область надежды, в область радости, в область победы, но победы не своей собственной, а Божией победы, которая через верующего льется во весь мир.

 

Мне кажется, что мы слишком часто забываем свою миссию, т. е. свое посланничество. […]  В этом отношении Церковь очень многое потеряла. Первое поколение христиан, не только святые апостолы, но их ученики и те, которые обращались к вере через них, загорались таким пламенем, для них жизнь вдруг делалась такой новой, такой полноценной, что они не могли не говорить о ней другим людям. Ведь мы знаем из собственного маленького, ничтожного опыта: когда мы прочли какую-нибудь книгу, которая нас увлекла, в которой мы нашли глубину и свет, и смысл, мы ведь идем от человека к человеку и говорим: «Ты это читал? Непременно прочти! У тебя ее нет? Я тебе ее подарю!..»

 

И вот так мы должны были бы идти в мир, после того как встретили Христа в своей жизни хотя бы один первый раз и продолжаем Его встречать за каждым богослужением. […] Люди толпой льются в храм для того, чтобы получить утешение, укрепление, прощение, помощь. Я даже не уверен, что мы все стремимся в храм для того, чтобы встретить друг друга, а только Господа. А вместе с этим, есть древнее присловье: кто видел брата своего, тот видел Бога своего. Каждый из нас — икона Христа, может быть, несовершенная, может быть, оскверненная, но икона, и к каждому мы должны относиться как к святыне. Когда мы все укрепимся через это познание, через этот опыт, мы можем выйти в мир, чтобы говорить людям о том, что они Богом любимы. Это — наша проповедь. […] Так что миссия наша неотъемлема от нас. Мы не можем быть верующими и не быть посланниками Божиими. Это ведь замечательно. А мы видим, сколько миллионов людей приходит в Церковь для того, чтобы получить новую жизнь и унести как бы за пазухой, поделиться ею, может быть, с самыми дорогими: с женой, с детьми, с самым близким другом, и вместе с тем могут посмотреть вокруг себя и сказать: «Эти люди мне чужды, я с ними делиться не буду». Помню, я как-то разговаривал с одним священником Зарубежной церкви, и он мне говорил, как он ненавидит коммунизм. Я его спросил: «А вы разве не помните, что нам велено любить наших врагов?» И он мне ответил: «Моих врагов я готов любить, Божиих — ненавижу». Вот с этим нельзя уходить из церкви.

 

Это, конечно, крайний предел, но тем не менее, мы часто как бы «уходим в Церковь» без озабоченности о тех людях, которые вне Церкви. Или, если мы о них озабочены, то мы хотим их «обратить», т. е. сделать их подобными нам самим. Чтобы у человека были мои мысли, мои чувства, чтобы он жил, как я, может быть не живу, — но думаю, что живу, или притворяюсь. И вот это очень важно. Я настаиваю на этом, потому что вопрос миссионерства для меня абсолютно центральный. Я к Богу пришел не через Церковь. Я встретил Бога в момент, когда хотел убедиться в том, что Его нет и что мне до Него никакого дела быть не может. И тогда я встретил Христа, и после этого у меня осталось только одно желание: поделиться с другими людьми этим чудом: не Церковью, не церковностью, не богослужениями, не молитвами святых, а тем, что я знаю Христа, я уверен, что Он есть, он мой Спаситель, он ТВОЙ Спаситель, Он смысл твоей жизни, как и моей жизни.

 

Так думали апостолы. У них не было богословия в том смысле, в котором мы его изучаем в богословской школе, не было никаких богословских трудов, которые они могли бы читать. Они шли с горячим сердцем, с пламенем в душе. И люди, которые их встречали, наверное, говорили: «Что это за человек! Он не как мы, он какой-то живой, в нем огонь горит. Я холодный; как бы мне согреться от него! Чем он может поделиться со мной?» Вот какими мы должны бы быть.

 

Богословие пришло позже, и не всегда удачно. Вы, наверное, знаете, что я богословию не учился, но я кое-что читал и каких-то замечательных людей встречал. В этих замечательных людях — в отце Георгии Флоровском, в отце Сергии Булгакове, во Владимире Николаевиче Лосском и во многих других (потому что я рос в период, когда самый цвет эмиграции руководил нашей мыслью) мы видели (и это нас поражало) не умственные выкладки, а то, что они горят опытом о Боге, любовью к Нему, знанием о Нем и всем этим делятся. Причем, делятся очень разно, в зависимости от того, с кем они говорят, о чем они говорят. Иногда они были выше уровня того, кто слышал. Я тогда был подростком […], но смотрел на них и думал: они говорят из внутреннего опыта. 

 

Вот тема Церкви — говорить из внутреннего опыта. Причем этот внутренний опыт должен быть моим, а не только повторением. Когда мы проповедуем, когда мы читаем богословские лекции, недостаточно людям говорить: святой Иоанн Златоуст говорил то-то, святой Василий Великий учил так-то, святой Серафим Саровский сказал то-то. Потому что люди, слушая, смотрят на нас и думают (осмелюсь так выразиться): «И напрасно говорил! Если единственный результат речи этих великих духовных лиц — этот человек, то не стоит их читать»...

 

То же самое можно сказать о церковной молитве. Дьякон, когда служит, должен слова церковной молитвы говорить от себя, он должен их довести до своей души, чтобы это была его беседа с Богом. Если он просто эти слова произносит, потому что это — святые слова, они не дойдут до людей, а если дойдут, то только чудом, несмотря на него, а не благодаря ему.

 

[…] Мы должны вернуться к тому, как раннее поколение говорило из собственного опыта. У нас есть громадное количество молитв, песнопений, громадное количество духовных писаний, которые мы должны прочесть и довести до самых глубин своего существа. Если они остаются только у нас в разуме, то они напрасно были написаны. Это ужасно сказать, но это так, потому что если ты повторяешь спасительные слова, которые могут спасти другого, а тебя не спасают, до твоей души не доходят, то ты кощунствуешь. Опять-таки скажу: мы должны научиться, когда совершаем богослужение, когда молимся вслух с другими людьми, говорить с Богом этими словами, словами святых, которые превосходят нас, но должны стать нашими. И тогда люди воспринимают.

 

Знаете, мне вспомнилось: до войны я был доктором в одном детском лагере, и мы как-то засиделись, разговаривая, с группой старших мальчиков и девочек. В какой-то момент я им сказал: «Ну, теперь идите спать, а я пойду прочту вечерние молитвы». Они отозвались: «А почему бы нам не пойти с тобой?» Я сказал: «Ну если хотите, идите, но я буду молиться от себя, а не для вас». Я прочел вечерние молитвы и почувствовал, что они не уходят, прочел другие молитвы… — и так до пяти часов утра мы молились вместе. Они не заметили, как прошло время, потому что я им не декламировал молитвы, а я с Богом разговаривал. Я не хочу сказать, что я способен на такую молитву, но в тот день Господь мне дал такую тишину в душе, такую любовь к этим мальчикам и девочкам, подросткам шестнадцати — восемнадцати лет, что я с Ним говорил и это доходило до них. Вот как мы должны бы молиться в церкви, те из нас, которые служат, и так должны быть мы в состоянии слушать эти молитвы. .[…]

 

Это все вопросы, которые требуют от каждого верующего, но в частности и особенно от епископа, от священника, от дьякона правдивости, искренности. И только тогда наша Церковь станет той живой Церковью, какой была Церковь апостольская, когда мы это сможем осуществить. Одними богослужениями, одними проповедями, одним чтением святых отцов, одним преподаванием богословия мы этого сделать не можем, потому что когда мы повторяем то, что до нас не дошло, люди знают: ну да, это он в семинарии выучил, а что он сам об этом знает?

 

И вот мне кажется, что обновление Церкви связано с миссионерством, т. е. с тем, что мы должны с другими поделиться этим опытом, этим содержанием. Церковь должна меняться в том смысле, что должна все больше осознавать, не только в лице духовенства, но в лице каждого верующего — как он слышит, как он повторяет, как он читает эти молитвы про себя дома или в храме.

 

И еще: как мы живем. Проповедь апостолов была в их житии, в том, как они жили. Люди смотрели на верующих, на христиан, которых жгли на кострах, и, как нам рассказывает древний писатель Тертуллиан, восклицали: «Что это за люди? Как они друг друга любят!» Можно ли это сказать теперь про нас, верующих? Любим ли мы друг друга так? Дам пример. Я служил в одном храме Москвы, давал крест в конце службы, и одна женщина выпихнула из ряда другую и бросилась ко кресту. Я ее остановил, сказал: «Стань здесь рядом и подожди, чтобы все прошли». А та, которую выпихнули, повернулась к ней и сказала: «Вот когда мы выйдем из храма, я тебе морду набью!» И это было после Божественной литургии! Я обеих заставил ждать, пока полторы тысячи человек подошли ко кресту, и потом с ними поговорил об этом: неужели так на них воздействовала крестная смерть Христа, Его Воскресение, Его проповедь Евангелия, молитвы святых, которые мы читали?

 

Этот вопрос мы должны себе ставить, потому что церковь должна быть постоянно обновляема в нашем лице. Не церковь через заглавное «Ц», а церковь в лице меня и тебя, и ее, и его, и нас. Это очень, очень важно. И только тогда Церковь станет явлением Христа на земле, когда люди будут смотреть на нас, слышать нас и говорить: «В этих людях есть что-то, чего в нас нет. В них живет Бог, в них действует Бог».

 

То же самое можно сказать в отношении нашего вероисповедания. Мы можем повторять совершенно грамотно слова Символа веры, мы можем повторять учение Церкви о том, о другом, но как часто это бывает механично, как часто это не наш опыт и не наша вера. А пока это не станет нашим опытом и нашей верой, мы не вошли в Церковь, мы еще не говорим от имени Церкви. Нам надо задуматься в наше время над тем, что люди могут понять, когда мы им повторяем то, что писали отцы Церкви в IV, V, VI, VII веке. Понятно это или нет? Это же рождалось в совершенно иной обстановке. Это говорили люди, которые были гонимы, родные которых умирали в тюрьмах, в застенках, на кострах, в ссылке. А мы все это слышим, сидя в кресле или стоя уютно в храме...

 

И еще мне вспоминается одно слово, которое отец Георгий Флоровский сказал. Более православного, радикально православного человека я не встречал до сих пор. И я помню, как он мне сказал: «Вы должны помнить, что Соборы справедливо осудили ереси, но одного Соборы не сделали: они не дали такого ответа еретикам, которой бы их обратил». Это у меня осталось на душе. Я верю, верю в истину православия, но нам надо научиться эту истину передавать так, чтобы люди понимали. И говорить человеку: «Ты — еретик! Ты ошибаешься, ты не прав, ты вне Церкви» — никому не помогает. Ни тому, кто говорит это, ни тому, кто это слышит. Иногда можно сказать человеку: «Да, ты Богом любим, да, ты о Боге знаешь многое, но ты выражаешь не так. Я тебе объясню, в чем разница, в чем дело». Иногда бывает, что человек ставит вопрос на той плоскости, на которой невозможно с ним говорить.  

 

То же самое относится к тому, как мы разговариваем с иноверными. Сказать, что они не правы, очень просто. Я прав, потому что я православный. Сказать им: «Обратитесь и тогда вы поймете», — никто не воспримет в такой форме. […] И это относится не только к инославным — католикам, протестантам и т. д. Это относится даже к языческому миру, потому что человек, который верит в Бога, в конечном итоге верит только в Того Бога, Который существует. Человек, может, Его не понимает, Его образ может быть изуродованным или фантастическим, но когда человек стоит и молится, его слушает только Тот Бог, Который есть. Я вспоминаю, как мы с владыкой Иоанном в Дели вошли в языческий храм послушать, как люди молятся. Началось это забавно в том смысле, что при входе в храм мы должны были снять башмаки. И мы их сняли, а сторож нас остановил и говорит: «О, не оставляйте свои башмаки здесь. Они же хорошие, украдут! Я их возьму к себе в контору». И вот с босыми ногами мы вошли в храм. Этот храм посвящен всем религиям, поэтому там отделения, и в каждом отделении люди молились по-своему, а мы переходили из отделения в отделение, становились на колени и молились Иисусовой молитвой. И когда мы вышли, владыка Иоанн мне сказал: «Как замечательно! Все эти люди молятся по-иному, но они молятся единственному Богу, Который есть. Они смотрят на слона, на обезьяну, на корову, потому что это для них как бы зацепка, которую они себе создали, а слышит их только Тот Бог, Который есть».

 

Мне вспоминается и другое. Когда-то я разговаривал с Владимиром Николаевичем Лосским, и он говорил, что у язычников настоящего знания о Боге нет и быть не может, потому что только во Христе мы можем найти Бога. Я спорить не смел, потому что мне было тогда двадцать с небольшим лет и я его слишком почитал. Но я вернулся домой, взял Упанишады, т. е. древние индийские писания, выписал из них восемь изречений, пришел к нему и говорю: «Владимир Николаевич, я, когда читаю Святых Отцов, выписываю то, что меня поражает. Я всегда под цитатой пишу имя того отца, который ее написал, а здесь восемь цитат без имен. Вы можете узнать по содержанию, кто из святых отцов писал?» Он взял: «О, да!» и написал под каждой цитатой: Василий Великий, Иоанн Златоуст, Григорий Богослов, Симеон Новый Богослов и т. д. Когда он кончил, я ему сказал: «А знаете что, это индийские Упанишады». И он на меня посмотрел и сказал: «Мне над этим надо подумать».

 

[…] И вот нам надо научиться в Церкви быть живыми людьми, чтобы между нами и Богом не стояли никакие формулировки, никакие формы. Я не хочу сказать, что надо их презирать. Я люблю богослужения, я стал священником, потому что любил богослужение и люблю; но для многих оно не доходчиво, а Бог доходчив до каждого. И нам надо в проповеди, в молитве, в том, как мы себя держим, открывать людям этот путь. А этот путь не легко открыть.

 

Я не помню, рассказывал ли уже, как в ранние годы моего священства был один прихожанин, которого я не выносил, который для меня был соблазном, ужасом. Но я чувствовал, что, если я служу, то я должен быть, как желоб, по которому течет и его молитва, и этого я не мог сделать. Я приходил в храм за два часа, за три часа, стоял перед царскими вратами и говорил: «Господи, открой меня! Измени меня, чтобы я мог открыться, чтобы этот человек мог войти в меня и через меня подняться к Тебе». И это бывало; через два-три часа я мог сказать: «Хорошо, войди!» Радости от этого не было, но была открытость и готовность.

 

Вот те вещи, которые меня поражают в наше время. Нам надо миссионерство открывать по-иному, не то что учить других людей, а самим стать другими людьми. Чтобы люди, глядя на нас, спрашивали, — а не то, чтобы мы шли и требовали от них, чтобы они слушали. Так Церковь будет обновляться, если каждый человек будет стоять перед Богом, будет с Ним, будет молиться Ему, давать Ему произносить живые слова в его сердце, соединяться со святыми в одной любви к Богу. Тогда Церковь будет обновляться, и обновляться, и обновляться. Не в смысле послереволюционного «обновленчества», а в смысле того, что люди будут новые, и новые люди принесут свет в мир, который так нуждается в свете.

 

Подготовила к публикации Елена Майданович

 

2004, № 2 (120)

 



[1]     Эту мысль, чрезвычайно для него важную, владыка Антоний повторял неоднократно. В частности, он говорил: «Как часто, когда мы говорим “Я тебя люблю”, “я” — огромно, “тебя” — совсем маленькое, а в “люблю” нет ничего динамичного. Можно было бы, вопреки грамматике, сказать, что это простой союз или, вернее, крючок, который позволяет огромному “я” подцепить и держать в плену то малюсенькое “тебя”, которое имеет несчастье “быть любимым”». — Антоний, митрополит Сурожский. Труды. М., 2002. С. 89–90.

[2]     Подробнее см. об этом в статье Игоря Виноградова «Православный фундаментализм или смерть» в настоящем томе.

 


Вернуться назад