ИНТЕЛРОС > №150, 2011 > Здесь «дышат почва и судьба»

Евгения Щеглова
Здесь «дышат почва и судьба»


12 марта 2013

Передо мною — двухтомник Лидии Чуковской, только что изданный. И сразу же вспоминается: 1978 год, я пишу дипломную работу на тему «Маршак — редактор»… […]

Работая над дипломом, я, естественно, обращалась главным образом к одноименной главе из книги Л. Чуковской «В лаборатории редактора» (1963). Обращалась, впрочем, я и к воспоминаниям писателей, работавших в 30-е годы с Маршаком, — они печатались в сборнике «Редактор и книга» за тот же 1963 год. Они были такие теплые, такие сердечные, такие искренние! Мне и в ум не могло тогда войти, что в 1937 году некоторые из этих мемуаристов столь же энергично строчили доносы на своего обожаемого учителя и вдохновителя, а также на членов его редакции. И что вранья в тех воспоминаниях — ведрами не вычерпать.

Конечно, имя Лидии Корнеевны из работы моей вылетело (цитаты, впрочем, остались): к тому времени ее уже четыре года как исключили из Союза писателей. В 1978 году Чуковской инкриминировалось уже многое: от дружбы с Ахматовой, Пастернаком, Солженицыным и Бродским — до открытых писем в редакции советских газет. Последней каплей, переполнившей чашу терпения, была статья «Гнев народа», которую то и дело читали зарубежные «голоса». А потому хоть дипломная работа студентки Московского полиграфического и не имела никакого значения, но и туда влез бдительный чекистский окуляр…

Однако не в том суть. А в том, что когда я наивно поинтересовалась у своего руководителя, почему, собственно, об авторе этих воспоминаний, к тому же работавшем бок о бок с Маршаком, нельзя даже и упомянуть, он поведал мне страшную тайну: оказывается, Лидия Корнеевна уехала в США! «Но вы, — добавил он, остро глянув на меня как на свою сообщницу-соратницу, — очень-то об этом не распространяйтесь, — это так, сугубо конфиденциальная информация». Я, как прилежной студентке положено, кивнула. Надо же — уехала. Ну, пусть, мало ли кто куда уезжает…

И вот спустя месяц после этой беседы я сижу в гостях у давнего друга Лидии Корнеевны — Александры Иосифовны Любарской, с которой только что познакомилась. Александра Иосифовна была арестована в ночь с 4-го на 5-е сентября 37-го и, отсидев полтора года в тюрьме, чудом уцелела, выйдя на волю в кратенькую эпоху «весны в НКВД». Ничего этого я тогда не знала. И искренне поведала ей недавно услышанное о Лидии Корнеевне. Александра Иосифовна прямо-таки подпрыгнула на диване. Я даже не берусь воспроизводить ее возгласы и эпитеты по моему адресу — насчет моих познаний, а также умственных способностей… «Лидия Корнеевна живет в Москве! На улице Горького! Никуда она не уезжала! Она пишет воспоминания о своем отце. Не знаете — не повторяйте это идиотское вранье. Это выдумки! Кто ваш руководитель?»

Ладно, чего уж там оправдываться...

Александра Иосифовна была последней из тех, кто имел отношение к редакции Маршака. Благородный, умный человек с искалеченной судьбой, красивая и до последних своих дней (а умерла она в 2002 году в возрасте 94 лет) элегантная женщина. Мы с нею подружились, и многое из того, что ныне напечатано в книгах Лидии Корнеевны, я знала уже тогда — из машинописных записей ее дневников, которые давала мне Александра Иосифовна. С моих глаз тогда словно пелену сдернули — да и каково было после газетной и телевизионной брехни прочитать такое...

И все-таки, видимо, человек устроен так, что осмыслить, притом резко, сразу, слишком большие масштабы лжи, нам не по силам. Тогда мне думалось: нет, невозможно, чтобы все, о чем она пишет, именно так и было, — ну хоть где-то был же просвет, хоть что-то она преувеличивает, не могло же того быть, чтобы буквально на корню, незнамо за что и почему, изничтожались лучших из лучших, а взамен выпестовывали омерзительную бездарность! (Хотя, как рассказывает Лидия Корнеевна, уничтожали не только лучших, но и худших: постичь логику 37-го не по силам никому.)

Жизнь показала — просвет был не там, где я тщилась его отыскать. Просветом была сама жизнь Лидии Корнеевны.

Конечно, по призванию своему никаким политиком она не была. Напротив — политики чуждалась яростно и брезгливо еще с давних 20-х, когда ее, девятнадцатилетнюю студентку, выслали в Саратов. Она просто была человеком абсолютно бескомпромиссным и абсолютно честным, и эти свойства натуры накладывались на с детства привитое ей отцом благоговение перед литературой и талантом, перед творцом. Как-то С. Я. Маршак заметил, что ее подлинный жанр — это записи и дневники, которые она вела долгие годы, почти всю жизнь. Это верно — но только потому, что Лидия Корнеевна была прежде всего человеком от Литературы — если слово это писать с той большой буквы, какую русская литература в великих своих образцах и заслуживает. Лидия Корнеевна была одним из последних представителей интеллигенции, выросших в атмосфере неистовой любви именно к такой Литературе — поклонения ей и почитания ее. Понимания того, что принадлежность к Русской Литературе — обязывает.

Она была очень умна. Она хорошо понимала что к чему еще в 1937 году, когда население чуть ли не поголовно ошалело от ужаса и даже в лице отнюдь не самых своих бездарных представителей демонстрировало готовность верить самой чудовищной лжи. И повесть «Софья Петровна» она написала, чтобы изжить это страшное понимание всеобщего ошаления, осознававшееся тогда единицами. Кстати, «Софья Петровна» — единственное прозаическое произведение о годах «Большого террора», написанное в ту же самую эпоху и в той же самой стране. Это ошаление не одну только героиню Чуковской доводило до помрачения рассудка… Кто-то из журналистов не так давно посетовал, что нынешнее поколение охотно принимает и переваривает всякие ужасы телевизионных и книжных «страшилок», а о реальном ужасе, терзавшем страну на протяжении почти семидесяти лет, не хочет и знать... Увы, это так...

«Отношением к сталинскому прошлому нашей истории, вцепившемуся когтями в наше настоящее, — писала Лидия Корнеевна, — определяется сейчас человеческое достоинство писателя и плодотворность его работы». «Я хочу, — писала она, — чтобы винтик за винтиком была исследована машина, которая превращала полного жизни, цветущего деятельностью человека в холодный труп. Чтобы ей был вынесен приговор. Во весь голос. Не перечеркивать надо счет, поставив на нем успокоительный штемпель “уплачено”, а распутать клубок причин и следствий, серьезно и тщательно, петля за петлей, его разобрать...» Это был февраль 68-го. Как раз полгода оставалось до советских танков на пражских улицах. А ведь клубок не распутан и до сих пор!..

Напомню: писала эти слова далеко не молодая, полуослепшая женщина, в юности пережившая ссылку, потом — арест и гибель мужа, прошедшая через бесконечные очереди к окошкам Большого дома — и с тех пор постоянно ощущавшая на себе бдительный чекистский взгляд.

Но недаром — еще с довоенных времен — Лидия Корнеевна так много занималась публицистикой Герцена. И, как и он, была убеждена — без свободного слова нет свободных людей, без независимого слова нет могучей, способной к внутренним преобразованиям, страны. «...Правда, — писала она тогда же, в 1968 году, — оборвана на полуслове, сталинские палачества вновь искусно прикрываются завесой тумана. Она плотнеет у нас на глазах. Жажда самой простой, элементарной справедливости осталась неутоленной».

Конечно, никто в родном отечестве этих строк не мог напечатать, и Лидия Корнеевна прекрасно это понимала. Но писала все равно — в редакции, в правление Союзов писателей, напоминая, например, Шолохову, что традицией русской (и не только русской) литературы было заступничество, а не призыв к ужесточению приговора. «Пусть Дрейфус виноват, — приводит она слова из письма Чехова к Суворину, — но Золя все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и понесли наказание... Обвинителей, прокуроров... и без них много».

И снова с тоской вспоминаешь о сегодняшних реалиях — хотя бы о том, как распущена была комиссия по помилованию при президенте России. В нее тоже летели камни из писательских рук. Да что там летели — и сейчас летят: казнить, казнить, казнить... […]

Но — ближе к тому, что напечатано сегодня в двухтомнике Л. Чуковской. Есть в нем главное. Это — «Прочерк», впервые напечатанное незаконченное повествование, посвященное мужу Лидии Корнеевны, физику-теоретику М. П. Бронштейну.

Матвей Петрович был очень талантливым ученым. Он погиб в 1938 году в застенках ленинградского Большого дома вместе со многими другими авторами Лендетиздата (он был и исключительно талантливым детским писателем, автором научно-художественных книг по физике).

Определить жанр «Прочерка» трудно. Это, скорее всего, некий сплав — лирики, страстной публицистики, документалистики, воспоминаний. Читая «Прочерк», настолько плотно погружаешься в атмосферу 30-х годов, что трудно вынырнуть на поверхность. Вот длится, длится, длится долгая счастливая жизнь до страшного дня 31 июля 1937 года... Господи, но только какая же она долгая — всего-то с 33-го по 37-й! И ведь только в памяти женщины, выстрадавшей гибель мужа и никогда от нее не оправившейся, представляется счастливой и лучезарной. А на самом деле — куда как не проста она была, эта жизнь. «Мы ведь и раскулачивания не заметили», — размышляет в болью и горечью Лидия Корнеевна… Просто ко всему, что пахло политикой, по привычке относились с пренебрежением. Дел-то и вправду было невпроворот: сколько в стенах Лендетиздата издавалось прекрасных книг!..

Но надвигается 37-й, и в эту жизнь, в каждодневный творческий труд все больше впутываются будущие доносчики и бдительные охранители…

«Прочерк» — книга не только том, как страстно, мучительно и горячо, но безуспешно Лидия Корнеевна пыталась спасти мужа. И не только о самом Матвее Петровиче — человеке энциклопедических познаний и редкостного таланта, о ком Корней Чуковский говорил: если бы погибла вся цивилизация и ее пришлось бы восстанавливать заново, то Матвей Петрович смог бы написать всю энциклопедию — от первого до последнего тома...

«Прочерк» — страшное свидетельство планомерного изничтожения цвета нашей интеллигенции. За это изничтожение наша страна расплачивается до сих пор — хаосом и внешним, и внутренним. На всем пространстве книги — один за другим — гибнут и исчезают писатели, ученые, редакторы, искусствоведы, журналисты, актеры, инженеры, просто добрые и бескорыстные люди, — словно какая-то гигантская черная дыра все засасывает и засасывает лучших из лучших...

Вот расстрелянный в 38-м в возрасте 33-х лет талантливейший писатель, журналист и полярник Сергей Константинович Безбородов. Он, один из авторов Лендетиздата, успеет написать, кроме журналистских брошюрок и нескольких рассказов, необыкновенно интересную и поныне недооцененную повесть о зимовке на Земле Франца-Иосифа — «На краю света», тираж которой почти целиком пошел под нож...

Вот писательница Тамара Григорьевна Габбе, арестованная в 37-м. Ее мужа, инженера Иосифа Гинзбурга, вскоре арестуют за брезгливый отзыв о пакте Молотова-Риббентропа. Иосиф Гинзбург погибнет в 45-м в лагере, работая на плотине во время наводнения…

Вот расстрелянный в один день с Безбородовым Николай Макарович Олейников…

Вот умерший в тюремной больнице от туберкулеза соавтор Л. Пантелеева по «Республике ШКИД» Григорий Белых…

Вот поэт и переводчик Бенедикт Лившиц: он, только что утешавший Лидию Корнеевну, через пару дней сам будет арестован и в тюрьме сойдет с ума…

Вот следующие один за другим аресты О. Берггольц, Н. Заболоцкого, Вал. Стенича, Е. Тагер... Вот старики-родители Мирона Левина, поэта, критика, сраженные голодом в блокадном Ленинграде — спустя год после того, как они похоронили 23-летнего сына. А вот и родители самого Матвея Петровича, умершие от сыпняка в привокзальной грязи при эвакуации из Киева. Но останься они — их ждал бы Бабий Яр.

Им всем соткала я широкий покров...

Фашизм и сталинизм — одно и то же, с предельной отчетливостью вычитывается из книги. Это — свидетельство и очевидца, и публициста, и писателя. И неизвестно еще, какое из этих зол страшнее. Скорее всего, убеждена Лидия Корнеевна, сталинизм: он так искусно прикрывался (и прикрывается) красивыми и вполне — на поверхностный взгляд — приемлемыми лозунгами. Эти лозунги и сегодня в ходу, а страшная правда, которую они прикрывают, мало кому уже нынче нужна...

Черная дыра делается еще страшнее, еще бездоннее, когда натыкаешься на рассказы о том, как следом за безвинно арестованными исчезали и те, кто только что давал их родным хоть какую-то надежду. Так исчез Михаил Кольцов, к которому Лидия Корнеевна пробилась с величайшим трудом. Он обещал «послезавтра» разобраться с делом Бронштейна — а на другой день газеты принесли весть и о «ныне разоблаченном враге народа М. Е. Кольцове»…

Да, Лидия Корнеевна и тогда была жесткой, даже, быть может, не всегда справедливо, — ко всем оглупленным, оболваненным, ослепшим. Им она не сострадала: непонимание, граничащее с бездушием, делало их соучастниками кровавых злодейств. В тюремной очереди Лидию Корнеевну буквально оживила какая-то незнакомая женщина, тоже жена арестованного, растерев ей обмороженные щеки и принеся из дома термос с кипятком. А ночью, проходя мимо Большого дома, спасительница тяжко вздохнет о работающих круглосуточно палачах: «Мы их все браним, а ведь их пожалеть надо», — трудятся, дескать, ночами напролет. Ненависть столь яростно охватывает Лидию Корнеевну, что содранным с головы платком она хлещет свою благодетельницу по щекам. Кого сейчас истязают эти «труженики»? Ее мужа? Или Матвея Петровича? Жалеть этих нелюдей, табуреткой, кулаком или сапогами выбивающих из него жизнь?!.

Это была та же размашистая беспощадность, та же абсолютная бескомпромиссность, что много позже продиктовала Лидии Корнеевне ее открытые письма. Безрасчетность, страстность в отстаивании своих убеждений — глубинная черта натуры Лидии Корнеевны. Она могла быть и не права, утверждая, например, что М. Горького, печатно, на страницах «Правды», вступившегося когда-то за оболганную редакцию Маршака, убил ненавидевший его Сталин. История с теми известными горьковскими статьями 1929 года и сложнее, и непонятнее. 1929 «переломный» год тоже не был временем свободы слова, и статьи Горького могли появиться в «Правде» только потому, что против «оболванивания детей» всякими сказками, хотя бы даже и Пушкина, первой выступила главный педагог страны Н. К. Крупская (а следом за ней выскочила и свора придворных борзописцев). С Крупской же у Сталина были свои счеты. Он их и свел — руками пригодившегося для этого Горького (кстати, знавшего и любившего Маршака). Но редакция Маршака была тем не менее спасена, пусть и на короткий срок, и этого поступка Горького Лидия Корнеевна никогда не забывала. Ее благодарность ему была столь же безоглядна, как и ее ненависть к Сталину. […]

Дневниковые записи Лидии Корнеевны читаются сегодня как животрепещущий роман из канувшего в небытие литературного быта 40-х — начала 60-х годов. «Роман» — потому что нигде нет бесстрастной фиксации событий, а всюду бьет неистовый темперамент автора, всюду она отстаивает права таланта (даже иной раз несмотря на личную неприязнь), всюду для нее на первом месте — Литература, Литература, и только Она… Жизнь сводила ее с людьми самыми разными — и с гениальным Пастернаком, и с даровитой, но нервически странной Ксенией Некрасовой, и со сложным, чем-то неприятным ей Л. Мартыновым, и с талантливым Наровчатовым, и с подлым Кривицким... Всего полгода отработала она в отделе поэзии «Нового мира» при Симонове, но и там каждый день ее службы — та же нешуточная борьба за все, в чем видела она талант, — борьба жестокая и отчаянная, если вспомнить тогдашние советские реалии.

Вот почему так много и с такой любовью пишет Лилия Корнеевна о Тамаре Григорьевне Габбе. «Проницательность и живое воображение, — пишет Чуковская, — помогали ей легко постигать всякую жизненную ситуацию, как бы она ни была сложна, — а доброта и мужество побуждали вмешиваться деятельно, сильно».

И я не могу не вспомнить в этой связи один из рассказов о Тамаре Григорьевне, который я не раз слышала от А. И. Любарской. Отсидев в тюрьме несколько месяцев в 1937 году, Тамара Григорьевна попала к какому-то следователю, убеждавшему ее, что ее помощь крайне нужна органам, а также — и советской власти. Должна была это понимать! «Ну, конечно, конечно, я все понимаю, — ответила Тамара Григорьевна. — Я могу вам помочь. Я много говорила с вашими работниками и вижу, что они страшно безграмотны и очень необразованны. А я всегда мечтала о педагогической работе!» Уж не знаю, посмеивалась тут Александра Иосифовна, за кого они Тамару Григорьевну тогда приняли — за откровенную дурочку или за ловкую актрису…

К слову добавлю: когда-то только Тамара Григорьевна заметила состояние А. Фадеева за день до его самоубийства. И сказала Маршаку — не говорите с ним ни о чем, вы только посмотрите на его лицо...

Но главное, что отличает записи Чуковской и о Т. Габбе, и о Б. Пастернаке, и об И. Бродском (не говоря уже о трехтомных «Записках об Анне Ахматовой») — это могучее, глубоко укорененное в русском интеллигенте представление о русской литературе как о средоточии совести, ума и национального самостояния. Это ведь не столько Лидия Корнеевна, немолодая уже женщина, различает в газетных строках, убивающих Пастернака, знак того жаргона, на котором еще с 37-го изъяснялись журналисты палачествующего направления, сколько сама российская интеллигенция. Точнее сказать, даже не интеллигенция в том общем и широком смысле слова, от которой Лидия Корнеевна с присущей ей страстностью всегда отделяла себя (не так уж мало интеллигентных людей, писала она в статье «Гнев народа», выступало против Сахарова — значит, я сама по себе), — а тот ее тончайший слой, который, собственно, только и вправе называть себя интеллигенцией.

Конечно, даже и в среде этого меньшинства — в числе тех немногих, кто безоглядно и бесстрашно становился в свое время на сторону Пастернака или Бродского, — Лидия Корнеевна всегда оставалась самой собою. Ни на кого не похожей, ни на кого не оглядывающейся, ничего не страшащейся. Добивающейся правды, чего бы ей это ни стоило.

Но ведь из таких единственных и строится это меньшинство.

2002, № 4 (114)


Вернуться назад