ИНТЕЛРОС > №1, 2015 > Когда я умру

Андрей Ракин
Когда я умру


26 июня 2016

Вы только не подумайте, что это я сам придумал такое вот претенциозное название. Да Боже упаси – так называлась книжка, которую я переводил, занимаясь этой работой параллельно описанным здесь событиям. Книжка была, как вы понимаете, о смерти, книжка автобиографическая. Некий сэр Филип Гоулд, птица высокого полета, один из главных политтехнологов в кабинете Тони Блэра, заработавший себе на этом поприще даже дворянский титул, благополучно дожил примерно до моего возраста и вдруг обнаружил у себя рачок, притом в весьма запущенной форме. Да-с, дело житейское. Миллионы людей узнают о себе такую новость, а потом, некоторое время спустя смиренно умирают, вяло трепыхаясь под каблуком судьбы. Но сэр Филип был не такой породы. Человек дела, он решил и последний год своей жизни использовать на что-то вроде PR-акции. В общем-то, я его понимаю. На мируи смерть красна, чего там говорить. Короче, он начал скрупулезно записывать весь процесс своего умирания – и телесный, и те изменения, которые происходили с ним в психическом и духовном плане. Ближе к финалу, когда до смерти оставались считанные недели, он организовал даже несколько забойных интервью и телепередач, где выступал перед репортерами прямо на кладбищенском участочке, который заранее прикупил для своей могилки.

Забавная получилась книжка. Очень любопытная. Благодаря почти непристойной искренности, заданной самим жанром, самой программой этого публичного шоу, автор предстал передо мной, несчастным переводчиком, во всей своей красе и – увы! – во всей неприглядности. Стоило знатному политическому деятелю сменить деловой костюм на больничную пижаму, и сразу в его глазах стали отчетливо проблескивать панический страх, нервозность, суетливость, весь его мелочный характер, в который при жизни внимательно не вглядывалась даже его семья, не то, что коллеги. Человечишка в общем-то не ахти. Самовлюбленный, капризный, болезненно честолюбивый, а главное – увы! – не очень-то глубокий. Прямо скажем, пошловатый персонаж.

Но постепенно передо мной начал открываться второй уровень – и тогда книжка заиграла новыми красками.Благодаря своей занудливой, педантичной добросовестности (а в ней автору никак не откажешь), описывая, как его поносы чередовались с запорами, какие муки доставляли ему врачи своими зондами и прочими злодейскими процедурами (ишь, какие мы нежные – вон, в России люди получают тот же набор удовольствий, да еще и без анестезии, и ничего, мрут и не жалуются), изнуряя читателя всей этой малоаппетитной прозой, сэр Филип не менее тщательно фиксировал и те изменения, которые развертывались в его душе. И вот тут таинственным, хоть и естественным образом над книжкой воссиял ореол духовной, мистической подлинности, какую можно сыскать только в высоких шедеврах настоящей литературы. Приступы парализующего страха, чередуясь то с истерической надеждой, то с глухим и тупым отчаянием, постепенно, уже к середине книги стали отходить на задний план, и на глазах у рассказчика (вовсе не поэта, не философа и вообще не любителя исследовать тайные смыслы мироздания), на глазах у читателя стал постепенно вырисовываться мир настоящий, мир глубокий и величественный, рядом с которым сам факт смерти и телесные страдания выглядят всего лишь как мелкие недоразумения, время от времени отвлекающие от того самого – самого главного. Короче, эта небольшая и занудливая книжка оказалась на поверку увлекательным романом о воспитании души, о таком стремительном духовном росте, какой, видимо, не доступен человеку в благополучной житейской ситуации. В общем, помер наш герой не то, чтобы гигантом духа, но уже совсем не таким человеком, какой приступал к написанию этой книги. С этим, с новым, с покойным сэром Филипом было бы очень интересно поговорить о самых разных вещах – в спокойной, интимной обстановке, у камина, с бокалом хереса в руке.

Книжка, поданная нам как аутентичный документ, сопровождалась целым пакетом дополнений и приписок – тут и некролог из Таймс, и краткие мемуары всех членов семьи, избранных коллег, отчеты лечащих врачей и даже медицинский ликбез, выписанный из Википедии. Тут я подумал (лежа в этот момент на больничной койке) – не стоит ли и мне, переводчику, добавить свой голос в этот скорбный хор, тем более, что за месяцы перевода я успел сродниться с автором уж по крайней мере не меньше, чем его супруга или сам его величество Тони Блэр. Так и возник приведенный ниже текст, хотя для меня он теперь имеет некоторый смысл и в отрыве от исходника. Итак, вперед. Посмотрите, как умирают не аглицкие лорды, а ребята попроще.

 

Переводчик добавляет свои 20 копеек

(предисловие к тексту, подготовленному для публикации в книге Ф. Гоулда)

Закончив работу над этой книжкой, переведя все приложения и выправив окончательный текст, я впал в задумчивость. Дело в том, что описанный в книге опыт по многим позициям совпадает с тем, что мне самому довелось испытать в течение последнего года, и теперь, все еще пребывая в статусе онкологического пациента, я даже несколько занервничал, не поспособствует ли эмоциональный фон, передавшийся мне из книги, какому-нибудь неблагоприятному повороту моей собственной судьбы. За вредность и опасность нашей профессии переводчикам не принято доплачивать ни молоком, ни пивом, так что осталось только скомпенсировать чужое разрушительное влияние собственными силами, а что я умею? Только стучать по клавиатуре. Вот и родился параллельный текст, описывающий аналогичные события. Правда, у меня они развертывались при другом освещении, в другой атмосфере. Мне мой собственный текст помог-таки восстановить душевное равновесие, нарушенное непростой обязанностью несколько месяцев выступать как бы голосом только что умершего человека. Надеюсь, в чем-то он окажется полезным и для читателя.

 

Чужая смерть

Ничего не будет удивительного, если рассказ, посвященный взаимоотношениям жизни и смерти, начнется именно со смерти. Почему бы и нет?

Итак, умер мой старый друг. Самый близкий, самый родной человек. Что ж – умер, так умер. Давно уже собирался, да только случая не подворачивалось. Он был человек умный, глубокий, чуткий, а потому, естественно, мизантроп. Одинокий алкоголик без семьи и без детей. И близких-то осталось у него всего лишь трое друзей-собутыльников трех совершенно разных возрастов (я из них был самым старшим). Что ж, значит, похоронные хлопоты легли именно на нас.

Здесь стоило бы чуть подробнее рассказать о характере этой крепкой разновозрастной мужской дружбы. Сам покойник был владельцем довольно просторной старой московской квартиры. Маясь после развода от одиночества, он пригласил к себе давнего приятеля, такого же, как он, музыканта, оказавшегося вдруг бездомным после аналогичного решения своих семейных проблем. Потом подгреб и я, оставив за спиной точно такой же сюжет. И, наконец, четвертый из нас, самый юный, пока еще не переехал к нам на ПМЖ, но захаживал почти каждый день, с завистью присматривался к нашему житью-бытью и при каждом поводе норовил остаться на ночь – лишь бы не возвращаться к своей молодой, красивой и любимой жене. Так и проходила жизнь – в трудах праведных и застольных разговорах под лай нашего веселого пуделя.

Вот характерная сценка  где-то через неделю после похорон. Все друзья в разъездах, я дома один, нежусь в ванне, и тут звонок. Набросив банный халат, выхожу открыть. На пороге участковый – смышленый юноша в фуражке, с папочкой в руках.

- Гражданин такой-то? (называет покойного хозяина квартиры)

Я, напрягшись, прикидываю, что ментам лучше не врать, а то потом хуже будет.

- Нет, говорю. Меня зовут Андрей.

- А где хозяин?

- Умер.

- ?!?!?

- Да, совсем недавно. Но вы не волнуйтесь, наследники в курсе, все согласовано, можете им позвонить.

- А вы, собственно, что здесь делаете?

- Живу. Я друг покойного.

Хммм. А почему здесь, а не у себя дома?

- Да в семье нелады.

- Прописка московская есть?

- Прописка есть.

- Ну, ладно... Вы здесь один?

- Нет, тут еще есть один товарищ, только он сейчас не дома.

- Тоже с неладами в семье?

- Угу. Но с пропиской у него тоже все в порядке.

- Спиртное в доме имеется?

- Пройдемте на кухню, охотно угощу.

- Нет, спасибо... Так, значит, «Клуб одиноких сердец»?

- Примерно так...

- А меня возьмете к себе?

 

… Но ладно. Вернемся пока к похоронам.

Покойный был довольно-таки известным музыкантом, поклонников (и особенно поклонниц), ценителей его ума и таланта у него было много, так что церемония оказалась неожиданно многолюдной. И уже в церкви ко мне прибилась, крепко ухватив под локоть, одна из давних подружек того, кто сейчас лежал в гробу. Она была, что называется, «не нашего круга», чувствовала на себе недобрые взгляды соперниц (хотя какое уж теперь соперничество!), а мне не в тягость было прикрыть ее от недружелюбия, которое ей мерещилось со всех сторон. Так мы и отправились неразлучной парой сначала на кладбище, а потом и в ресторан. По дороге она между делом полюбопытствовала, чего это я хромаю, я объяснил, что это последствия плохо леченного перелома, и она по-светски обещала мне помочь своими медицинскими связями.

 Через неделю она прозвонилась сама и напомнила о своем обещании. Я не кобенился, на халяву и уксус сладкий. Началась подготовка к госпитализации, поскольку с ногой дела оказались серьезнее, чем я ожидал. Казалось бы, дежурная предбольничная процедура – флюорография да анализ крови, – но здесь моя девушка решила расстараться, и, имея кой-какие административные возможности, анализ провела самый подробный, после чего вместо флюоро меня направили на самый полноценный рентген грудной клетки. И вот тут я уже начал что-то подозревать, отогнав на минуту туман моих скорбей по ушедшему другу. Как-то слишком уж любопытной оказалась публика в рентгеновском кабинете и больно много вопросов задали мне о моем кашле, на который я давно не обращал внимания. А когда после этого меня направили на томографию – тут даже и тупому стало бы ясно.Впрочем, моя благодетельница из каких-то своих представлений о гуманизме правду мне говорить не спешила, а я, и без того погруженный в мысли о смерти, и не столько о своей,  сколько о смерти вообще, я ей вопросами не докучал.

Короче, первый раз меня уведомили открытым текстом о моем новом статусе, уже когда я пришел ложиться в больничку, где должны были разобраться с моей ногой. Завотделением (мы к тому времени были хорошо знакомы), сказал, кривовато ухмыльнувшись: «Говорил я с твоей покровительницей, в курсе твоих новостей. В общем, ты не по нашей части, и нога тебе, судя по всему, уже больше не пригодится». Я так же криво улыбнулся этой изящной шутке и пошел по своим делам, коих мне хватало и без хлопот о здоровье. Впереди были «40 дней», заботы о столе для гостей, о том, как принять всех желающих в квартире покойного. Конкретно в этот «праздничный» день утром мне устроили аудиенцию у одного очень хорошего хирурга и приятного человека, который, разложив передо мной снимки и сканы легких, пальцем указал на мое новоприобретение. Выглядело оно вполне серьезно, но еще серьезнее звучали ласковые и бодрые заверения врача, что еще не поздно, и опухоль пока что вполне операбельна. Услышав это слово «операбельна» в пятый раз, я окончательно убедился, что дела мои плохи. И, тем не менее, голова в тот момент была занята другими делами – еще час, и в доме моего друга должны собираться гости, так что думать о себе в такой ситуации было бы просто бестактно. Не до того мне было и в течение всей траурной вечеринки, которая, как это часто бывает (и как это должно быть, если смотреть на вещи спокойно и по-человечески), уже через час превратилась в пьяный застольный галдеж. Так и тянулось до самой ночи, пока грустно улыбающиеся гости не разбрелись по домам. До ночи я не решался ни с кем переговорить о своих личных новостях – все-таки не мой это праздник, и негоже было бы в такой день отвлекать и огорчать приятелей своими заботами. Впрочем, сейчас я смотрю на тот день другими глазами, понимая, что и для меня это была весьма торжественная дата, разом отрезавшая всю прежнюю жизнь и ознаменовавшая начало новой. Той, новой жизни, о которой я теперь ничуть не жалею.

 

Чудо первое

Но прошли «40 дней», и моими делами пришлось заняться вплотную. Точнее, не мне пришлось – ими занялись те, кто меня любил и был готов обо мне заботиться. Я же тем временем пребывал в элегических размышлениях о тщете, о быстротечности и других не менее конструктивных понятиях. За моей спиной развернулась целая война между патриотами и западниками. Одни обещали содействие в каких-то приличных московских клиниках, а другие утверждали, что чисто, а главное, быстро, могут работать только за границей.

Был здесь и еще один очень скользкий вопрос. Все мы не дети и понимаем, что в России, если ты без блата, то в такой серьезной ситуации ты просто обречен. Ну, в данном случае вполне солидный «административный ресурс» ждал меня наготове, но представить, что в эти узкие двери, ведущие к жизни из царства смерти, мне придется пихаться в толпе таких же бедолаг, только не заручившихся серьезной волосатой лапой или хотя бы пачками денег на взятки, – такая картина меня совсем не вдохновляла. И даже если бы мне в конце концов повезло, если бы я вышел из этой переделки живым, я бы до конца своей жизни не смог бы отделаться от сознания, что в определенном позорном смысле моя жизнь куплена чьей-то смертью. (Впрочем, что я вам рассказываю, похожие чувства должен испытывать любой российский гражданин, хоть сколько-нибудь знакомый с историей своей родины.) Куда привлекательнее было бы сыграть в открытую, поставив на кон свои честно заработанные, нигде не украденные деньги. И где-нибудь подальше от столь привычного гадючника.

Моя дочка быстро нашла интернет-выход на какую-то израильскую клинику (страна была выбрана почти исключительно из тех соображений, что там обещали русскоязычное общение, а дочка, которая решила меня сопровождать, иностранных языков несколько побаивалась), за пару дней отослала туда сканы и снимки, после чего, получив «добро», сразу же купила билеты. Еще при первой встрече хирург-консультант доходчиво объяснил, что счетчик уже включен, ходики тикают, и мне отпущены для принятия каких-то решений считанные дни. Моя заботливая дочь все организовала в немыслимом темпе. Условно говоря, вот каким был распорядок первой недели моей новой жизни. Вторник – вечеринка «40 дней» и первое официальное оглашение диагноза, четверг – заключение договора с израильской клиникой, суббота – билеты на самолет и воскресенье – уже в Израиле первый визит к тамошнему хирургу.

Итак, я вверяю свою судьбу заботам дочери и спокойно собираю вещи. В этом мне помогает (поскольку чувствую я себя и в самом деле не ахти) один из оставшихся в живых друзей. Спешки никакой нет, самолет вылетает утром, но не слишком рано, вещей мне много не надо, так что после сборов у нас остается еще часок на прощальное чаепитие. Последним жестом я привычно сую руку в тумбочку, чтобы взять загранпаспорт... и не обнаруживаю его на штатном месте. Вместо спокойных часовых посиделок мы с другом переворачиваем весь дом, пока я не вспоминаю, что паспорт искать нет смысла – он моею собственной рукой еще почти месяц назад сдан в болгарское посольство на оформление визы. Казалось бы все, пролет. Тем не менее, мой друг сразу же берется звонить в посольство, приговаривая, что мы еще успеем. В посольстве, как ни странно, трубку берут сразу, но... на проводе охранник. Он вежливо объясняет, что сегодня не просто выходной, а день болгарской независимости, посольские будут праздновать целую неделю, и уже сейчас здесь никого, кроме охранника, нет. Конец связи. Вот это уже настоящий пролет. Тупик. Мой друг не соглашается на капитуляцию, минуты через три он набирает тот же номер и описывает вахтеру всю нашу ситуацию, не забыв упомянуть про «счетчик». И охранник – вы не поверите! – обещает связаться с послом или консулом. Уже через пять минут он сам перезванивает и говорит, что консул едет из дома в посольство, так что мы можем подскочить через четверть часа и получить паспорт. Мы выбегаем во двор, мой друг примечает в углу старый «москвич», брошенный по пьяни нашим приятелем, третьим и самым молодым изоставшихся пока в живых. Мы знаем, как у него открываются двери и где там хранится ключ. Все сработало, и даже бензина в баке оказалось с избытком. Так, на угнанной машине, без документов, нарушая все правила, мы рвемся сДмитровской на Мосфильмовскую. Там за три минуты получаем паспорт, еще три минуты благодарим добрых болгар, и вот я на Павелецком, едва успев до отхода аэроэкспресса. Все 40 минут, пока электричка идет до аэропорта, я пытаюсь восстановить дыхание. Успехов почти никаких. Бегать со здоровенной опухолью в груди оказалось труднее, чем я думал. Только банка пива, купленная в автомате уже после регистрации, помогает снять спазм и нормально вздохнуть. Так, прямо с банкой в руке меня пропускают на посадку. Это можно считать еще одним маленьким чудом, но чудо первое – нормальная, то есть совершенно нам непривычная человечность посольских клерков – до сих пор не укладывается у меня в голове. Дай им всем Бог здоровья... или такой благодатной болезни, какой Он отметил меня... В общем, пусть сами выбирают, что им нужнее.

 

Чудо второе

После первого разговора с израильским хирургом – серьезным, обаятельным и безусловно компетентным человеком, который, проглядев мои данные, уже не спешил с заключением насчет операбельности – потянулась рутинная цепочка повторных обследований, только на несравненно более высоком уровне. И вот через пару дней пришла пора снова делать томографию на каком-то очень навороченном аппарате. Дело это серьезное, и аппаратом заведовал профессионал с полноценным статусом врача. Маленького росточка толстенький иммигрант, еще не отвыкший от русского языка. Был он подчеркнуто вежлив и даже просто ласков. Потом я много думал об этом качестве, характерном для израильских врачей (может, оно характерно и для европейских, и для американских – не знаю, там я не лечился). Это безусловная человечность. Мне и сейчас трудно понять, как можно, живя год за годом в чумном бараке, сохранять хоть какое-то нравственно-душевное равновесие  и не зачерстветь, и не сойти с ума от ежедневно окружающего тебя человеческого горя, страдания и смерти. Ну, допустим, сейчас я что-то понимаю насчет смерти, испытав ее на собственной шкуре, и могу с ней вести себя запанибрата, но неужели эти знания можно преподавать на потоке всем медикам как некий профминимум? Компетентные люди объясняли мне, что там все врачи проходят регулярную психологическую профилактику, и самой большой бедой для врача считается «выгорание души», при котором дальнейшая работа с людьми считается уже недопустимой, только если в патологоанатомы... но вернемся к томографии.

Мы без спешки болтали с оператором, я рассказывал о московских делах, о зловещих ветрах, дующих над нашей столицей, а он сочувственно поддакивал, задавал осмысленные, участливые вопросы и попутно что-то подстраивал в своем агрегате, помогал мне раздеться и залезть в его чрево. Лежал я там долго, меня возило туда-сюда, а томограф крутился и жужжал, как бы нарезая меня на тонкие ломти. Но вот я вылезаю, и коротышка-врач помогает мне одеться. Я сразу чувствую, как изменилось его поведение. Оно стало еще более ласковым, предупредительным и каким-то сострадательным. Мы попутно продолжали разговор на начатую тему, мне хотелосьдообъяснить какую-то мысль, но я почувствовал, что врачу это вдруг стало не очень интересно. Он как-то нежно держал меня под локоть, давая мне выговориться и думая уже о чем-то другом. И вот я иду к дверям (а до них далеко, аппарат почему-то смонтирован в огромном зале), оператор провожает, все так же заботливо поддерживая меня, будто я могу упасть. Семенит рядом, слегка забегая вперед и заглядывая мне в глаза. И уже когда я взялся за дверную ручку, он очень серьезным, траурным голосом, прямо, хоть и снизу вверх, глядя мне в лицо, говорит: «Держитесь. И помоги вам Бог».

Я вышел в просторный, светлый коридор с застекленной стеной, глядящей во внутренний дворик, и замер, стоя спиной к двери. Открывшаяся передо мной новость требовала срочного осмысления. Вот первое, что пришло в голову: смертный приговор, вынесенный с такой лаской и состраданием, это уже половина счастья! А ведь жизнь могла бы закончиться и по-другому. Могли бы зачитать в казенном кабинете список всех моих прегрешений, а потом прикладами оттолкнуть к щербатой кирпичной стене и истеричным голосом потребовать, чтобы я повернулся к ней лицом. Могли бы забить насмерть кирзовыми сапогами или бросить без помощи в холерном бараке. Много можно представить себе вариантов, куда менее аппетитных, чем тот, который мне только что выпал. Итак, будем считать, что на этом этапе мне повезло. Эх, если бы женщины, не желая принимать ваше предложение, отказывали вам с таким же тактом и состраданием!

Остановившись мыслью на этом тезисе, я рефлекторно зашевелил ногами и двинулся к выходу из больницы. И вот я на улице. Вы представляете себе Израиль в начале марта? Это когда просыпаются все деревья, оттаивают после их «ужасных» холодов, а сверху на них льются бурные весенние дожди. Один такой ливень только что закончился. Глубоченные лужи, капель с полуголых ветвей и яркое, желто-белое солнце. И здесь, на пороге больницы у меня в голове буквально взорвалась граната, сгусток такого же, как солнце, слепящего огня высветил все и внутри, и снаружи. Я стоял, как пень, понимая, что случилось нечто грандиозное, прекрасное, что я теперь не такой, каким был секундой раньше. Я не понял, я почувствовал, что ВСЕ ХОРОШО. Не стандартно-утешительное «все БУДЕТ хорошо», нет. Жизнь лучше, чем сейчас, мне не нужна, ее не будет, мне нечего с ней делать. Хорошо уже сейчас, с этим солнцем, с этим только что прошедшим дождем, с молодыми листьями и цветами. И то, что я, пока еще живой, стою среди распускающейся и цветущей жизни, это воистину прекрасно. И для меня, и для окружающего мира. А когда меня здесь не будет – это будет тоже в общем-то неплохо. И сам факт моего здесь существования хоть и приятен, и даже лестен, но абсолютно не важен, как не обладает отдельной самостоятельной важностью ни один листик вот на этом дереве, ни один из элементов всего этого великолепного мира.

А дальше – как оно бывает, наверное, после обретенной вдруг способности левитировать или ходить по воде. Когда боишься сделать следующий шаг, сомневаешься в своей вере в себя и в свой новый талант. А вдруг она, эта вера, как пришла, так сейчас и пропадет, вдруг рассосется, развеется твой новый дар, и ты грохнешься с высоты или провалишься в морскую глубину. Но делаешь шаг, другой, третий. Боишься резких движений, чтобы это новообретенное знание не расплескать, не стряхнуть, не растерять. А потом постепенно обживаешься в мире нахлынувшего на тебя счастья, движешься смелее и даже приобретаешь некоторую наглость, дерзость. Начинаешь понимать – нужно сделать с собой что-то очень нехорошее, чтобы, раз обретя, снова утратить это сказочное чувство. Нет, растерять его уже нельзя (хотя, конечно, можно продать, предать... но об этом не здесь и не сейчас).

На этом событии все мои медицинские анализы закончились, и я вернулся домой (в тельавивскую квартирку, где я тогда гостил у знакомых). Не знаю, можно ли считать это простым совпадением, но в тот же день меня разыскал старый друг, эмигрировавший лет 20 назад и тихо спивавшийся в одиночестве на новой родине. А тут вдруг слышу робкое поскребывание в дверь, открываю, и «ба, да ты совсем не изменился!» И отношения, которые два десятилетия не освежались даже телефонными звонками, снова расцвели прелестями интеллектуальных бесед, переслаиваемых дешевым виски. К мыслям о больнице я уже не возвращался. Полагал, что теперь следует только дождаться официального вердикта, отпечатанного на казенном бланке, узнать, сколько месяцев мне еще осталось, и получить кой-какие рекомендации гигиенического толка. И вот в таком элегическом настроении, сидя в крошечном израильском скверике и прихлебывая с приятелем из горлышка, я получаю из больницы телефонограмму, что меня все-таки признали операбельным и назначили дату, когда нужно ложиться на стол. Помню, в не очень трезвом ерническом настрое я даже язвительно попросил, чтобы они там в конце концов определились и... На том конце провода вежливо и с пониманием хихикнули и попросили не опаздывать. Ну что ж, если помимо того, что «все уже и так хорошо», лично моей тушке будет еще лучше – что ж, смешно было бы отказываться.

 

Чудо третье

Игриво описывать больничный быт, блистая сатирой, юмором, а в хороших случаях, так и самоиронией – это целый автономный жанр литературы, но я сейчас занят совсем не этим. Во-первых, я понимаю свой текст как некие путевые записки, картинки из той жизни, какой раньше не видал. Ну не приходилось мне до сих пор лечиться за границей (и, надеюсь, больше не придется), и чужие нравы, меня удивившие, я охотно опишу читателю. Ну, а во-вторых, это путевые записки и в другом смысле, то есть я хотел бы хоть косвенно, хоть намеками рассказать о своем путешествии по тому миру, который вдруг приоткрылся мне на пороге больницы после визита в томографическийкабинет.

И еще один момент. Чтобы мой текст, не дай Бог, не был понят как скрытая реклама, а некоторыми местами и как сатира или просто кляуза, я сознательно не указываю нигде никаких имен, адресов и названий. Я бы охотно скрыл и то, что немалая доля моих приключений проходила в Израиле, но об этом, думаю, все равно догадался бы всякий внимательный читатель.

Итак, чудо третье, но я, пожалуй, уже прекращу считать эти чудеса, так как дальше они полетят мелкими пташечками – только успевай загибать пальцы. А пока просто впечатления варвара, попавшего в приличное цивилизованное место, и если сравнивать его с той московской больницей, где мне за год до этого чинили сломанную ногу... Да ну их, лучше не сравнивать.

От израильской больницы, как и вообще от Израиля, я вообще ожидал какой-то показной роскоши, чего-то наподобие московской Тверской, и был приятно удивлен тем, что общий тон жизни в этой стране на удивление скромен. Всюду дух «победившего социализма», реальной заботы о человеке и социальной справедливости. Соответственно, скромна и больница. То есть, она, конечно, богата, и, когда ее строили и оборудовали, денег, наверное, не жалели, но никакой показной лоск глаза в ней не колет. Очень широкие коридоры, по которым можно разъехаться на двух автомобилях, просторные холлы, множество внутренних двориков с прудиками, садиками и кафешками. Но удивляет не это, а общая атмосфера свободы для пациентов и уважения к их, скажем так, страданиям. Входные двери не запираются никогда, при них нет никаких вахтеров, и с улицы в больницу можно въехать даже на велосипеде (что многие и делают). В общем коридорном трафике из велосипедов, электрокаров, ручных тележек, кресел-каталок и простых пешеходов нередко можно увидеть приблудную кошку. В моих глазах это очень важный признак, вырастающий до символа. Да, вроде бы это негигиенично, но с этими издержками можно бороться просто более частыми приборками. Зато насколько важно живительное тепло, которое исходит от кошки, свободно идущей мимо твоей палаты. Благодатная свобода дышит и в том, как какая-нибудь ветхая старушка на каталке с прилаженной к ней капельницей выкатывается из процедурного кабинета, стремительно вылетает во дворик и около пруда жадно затягивается сигаретой, в то время как что-то целебное продолжает по трубочке сочиться ей в вену.

Кстати, в пруду, где плавают огромные карпы и цветут лилии, дно усыпано мелкими монетками. Вездесущий обряд-суеверие. С его помощью человек заручается обещанием, что судьба когда-нибудь снова приведет его в это место. И это не где-нибудь в зоопарке, а в онкологическом отделении. Да уж, сильно нужно полюбить процедуру, скажем, химиотерапии, чтобы просить судьбу о повторении этого счастья.

Вечерами в главном холле с остекленным на уровне второго этажа потолком собирается народ, с рояля стягивают чехол, кто-то играет, остальные сдвигают расставленные вдоль стен кресла в небольшие кружки. В центре каждого такого кружка на каталке возлежит больной, и, поворачивая голову то вправо, то влево, удовлетворенно озирает собравшихся вокруг него родственников.

Реанимационные отделения здесь организованы в глухих концах длинных коридоров, чтобы таким образом отделить их от общего потока больничной жизни, и там, в этих тупиках складывается своя, особая, тихо-трагичная жизнь. У дверей реанимации цыганским табором селятся родственники пациентов, пребывающих в этот момент на границе между жизнью и смертью. Они спят на полу на надувных матрацах, что-то себе готовят на электроплитках, тихо жужжат между собой и не отходят от дверей иной раз по целой неделе. И главное, даже врачи, протискивающиеся сквозь эту толпу, не вправе позволить себе ни одной нотки раздражения, потому что все понимают – эти люди здесь толкутся вовсе не в поисках развлечений.

Временами в живой толпе, текущей по коридорам, проплывают с закрытыми глазами VIP-персоны, лежащие на спине на каталках. Все тихо расступаются, когда гондольер плавно ведет такую лодку по ее невеселому маршруту. Вот и я скоро так поплыву навстречу своей судьбе.

 

Операция

В такой фон, удививший меня своей благостной человечностью, я легко вписался со всеми своими проблемами. Я шел по каналу платной медицины (очень удачно за несколько месяцев до всей этой истории я успел продать свою квартиру), но мои денежные расчеты вместе с толпой скандальных земляков, наивно уверенных, что за свои пачки денег они здесь купят всех и все, включая собственное здоровье и даже жизнь – это оставалось за дверьми бухгалтерии «отдела медицинского туризма», а для врачей и сестер я был таким же, как и весь остальной поток «страховых» и «социальных» пациентов.

Кстати, имел тут беседу с одним старым израэлем. Он, как радушный хозяин своей страны, сетовал, что здесь, в Израиле, с меня за лечение лупят такие большие деньги. Денег, конечно же, жалко. С ними было бы лучше. Но, кажется, я все-таки смог ему объяснить, что уж по этой части абсолютно никаких претензий я иметь к евреям не вправе. Если я приехал из страны, которая не лечит даже своих граждан, то кто из окружающих должен за это отвечать? Кто должен брать на себя МОИ расходы, которые я сам в свое время на себя не взял? Если ни я, ни мой отец, ни мой сын не исполнили своей гражданской обязанности, если никто из нас ни разу не подстрелил из засады какую-нибудь гебистскую морду, не придушил стукача в темном подъезде, да хотя бы не выбил зубы какой-нибудь партийной крысе, то к кому могут быть претензии? Кто должен отвечать за наше рабское положение? Да, я не служил, не состоял, не замаран, но вечно был занят решением личных житейских проблем, искоса оглядываясь на то, как ОНИ строят на моей земле свое гестаповское государство, и ворча, всего лишь ворча, пусть даже и в полный голос. Да, мои проблемы всегда были неотложными. Это правда, но не оправдание, а всего лишь «смягчающее».Которое в глазах окружающих народов к брезгливости в наш адрес может добавить только чуточку сострадания. Так могут смотреть на сбежавших из зоопарка зверьков – с затекшими лапами, облезлой шкурой и тоскливым взглядом.

И еще один щекотливый момент. Были у меня опасения как-то ощутить на своей шкуре предвзятость по «пятому пункту». Что поделаешь, Господь наградил меня чисто «нордической» внешностью, а уж что такое национальный и религиозный шовинизм, я хорошо знаю по своему российскому опыту – правда, с противоположной стороны. Могу с облегчением сказать, что эти опасения не подтвердились... почти. И не в том дело, что для них не было никаких оснований (люди разные, каждый вправе иметь любые угодные ему предрассудки, и, кстати, именно среди израильтян я сталкивался с такими проявлениями антисемитизма, каких постеснялся бы почти любой русский). Нет, дело в том, что после описанного выше «сатори» для меня это стало совершенно не актуально.

Помню историю отношений с врачом-анестезиологом, который должен был курировать мою операцию. Это была женщина безусловного ума, в ней чувствовались сила и внутренняя энергия, в Израиль она приехала из России не так давно, и явно не из «колбасных» соображений. В ней еще кипела обида на бывшую родину. С первых же минут разговора она попыталась завести со мной дискуссию о российской политике, но, увы, «обломилась», поскольку нашла во мне не оппонента, а активного единомышленника. Тогда в жажде ссоры она попробовала зайти с другой стороны и стала доказывать мне, что все приличное в России было создано исключительно одними евреями. Утверждение, конечно же, несколько сомнительное, но я, как грамотный человек, знал не меньше достойных еврейских фамилий, чем она, и попытка спора превратилась в несколько смешную викторину, конкурс на лучший панегирик еврейской нации. Моя оппонентка совсем растерялась, а я начал опасаться, не рискую ли я с такими заигрываниями, если уже завтра от ее действий будет в большой степени зависеть моя жизнь. Короче, предварительная беседа у нас закончилась сухо и чуть ли не враждебно, но на следующий день в предбаннике операционной она была со мной подчеркнуто заботлива и ласкова. Что-то в ней явно переломилось, и, когда мое сознание было уже готово отлететь в эмпиреи, она пожала мне руку так, как все-таки жмет не врач, а хороший друг. Впрочем, операция меня ждала совсем не легкая, успех был не гарантирован, и весь персонал провожал меня под нож с трогательной теплотой. Когда хирург нарисовал мне фломастером на левом плече кокетливое сердечко (чтобы не спутать, с какой стороны начать разделку моей туши) и я, как настоящий VIP, в сопровождении гондольера поплыл, лежа на спине, по коридору, все знакомые сестры и нянечки норовили меня если не похлопать по плечу, то хотя бы дернуть за мизинец.

А теперь о моих собственных позициях на тот момент. Вот кусочек из письма, отосланного в тот день одному из моих друзей:

«...Ты убеждаешь меня бороться за жизнь. А я вот тут две недельки поразмышлял, как-то худо-бедно достроил свое мировоззрение и пришел к выводу – вот чего не надо, так это бороться. Бороться за что бы то ни было для себя любимого – будь это хоть лишний червонец к зарплате, хоть несколько лишних лет к жизни – это ведь ниже нашего достоинства. Я не против борьбы вообще. Где-то она необходима и даже священна, но дай нам Бог без ошибки найти это «где-то». То самое, что важнее и червонца, и лишних лет на этом свете. Возможно, в этом и есть весь смысл так называемого духовного поиска (даже в самом расхожем, затертом смысле). В общем, сейчас я твердо знаю, что ниспосланную нам судьбу надо принимать в вежливом полупоклоне, состроив на лице беззаботную улыбку и сложив «домиком» ладони перед грудью . И ни в коем случае не следует молить Господа о том, чтобы он изменил свои планы (для которых у Него, наверняка, есть весьма существенные основания) только в угоду нашим капризам и, тем более, нашей трусости. Если сильно трепыхаться, то, может быть, иной раз ты и вывернешься из-под удара, но, скорее, это только навредит и заведет в другой тупик. И главное, это отвлечет от настоящего сосредоточенного видения и понимания, так что, когда все начнется по-серьезному, судьба застанет тебя врасплох. Что, конечно, тоже не страшно, но и не очень хорошо».

И еще одна пацанская ремарка: «Если Господь беспардонно хватает тебя за шкирку и плюхает перед собой на холку своего коня, неприлично хныкать, что замерз, домой хочешь или что натер задницу. Лучше крепче держись за гриву и внимательно гляди по сторонам – такого тебе в жизни никто не показывал и не покажет больше никогда...»

 

Короче, я уехал за страшную дверь, откуда возвращается не каждый, пребывая в довольно игривом состоянии духа.

 

Восемь часов спустя оттуда выкатили то, что от меня осталось. По дороге в реанимацию мою каталку остановили, чтобы на меня могла посмотреть дочка, просидевшая всю операцию рядом с дверью. Едва приоткрыв глаза и будучи не в полном сознании, я ничего не придумал лучше, как шутливо процитировать раннего Высоцкого: «Мой хирург, седой старик весь обмяк и как-то сник девять дней он мою рану зашивал, а когда кончился наркоз, стало больно мне до слез, для кого я своей жизнью рисковал...» Потом об этой шутке мне еще придется пожалеть. Не прошло и часа, как моя невинная доченька уведомила всех через фейсбук, что «папе после операции очень плохо, кончается наркоз, и он плачет от боли». Что поделаешь, это юное поколение не очень-то знакомо с блатными песенками нашей молодости. Впрочем, может быть, конечно, не всю задуманную цитату я смог произнести достаточно внятно. В общем, понятно все, да и шутка не первого сорта...

 

И еще одна записка «на волю» сразу, как только меня через сутки выпустили из реанимации: «Ку-ку. Я снова тут. Все приключение оказалось намного скучнее, чем ожидал. Зверски болит отрезанное легкое – либо это фантомные боли, либо эффект вуду – они там в лаборатории его кромсают для биопсии, а у меня в пустой груди отдается. И еще был тут повод для испуга. Только прихожу в себя, а надо мной две юные красавицы, раздев меня донага, нежно обмывают тепленькими мягкими мочалочками. Сначала подумал про рай, но потом осознал, что тогда это должна быть мусульманская модификация, а я уж никак не мусульманин. Значит, должно быть, просто морг... Ну, ладно. Писать пока что трудно. До встречи на этом свете. Андрей»

 

На второй день после реанимации в палату заходит резавший меня хирург и говорит, смущая меня идеальным русским произношением: «Здравствуйте! Как вы себя чувствуете?» Я, вытаращив глаза, спрашиваю доктора, что это с ним – ведь до этого мы как-то обходились английским. Он хохочет и говорит, что весь шабат зубрил эту фразу, чтобы посмотреть на мою реакцию. Кстати, из его уст моя нация получила весьма изысканный комплимент: «У вас, у русских, просто фантастическое чувство юмора. Думаю, без него вы бы вообще не выжили». Да, услышать это от еврея, коренного израэля, – это многого стоит.

 

Держится врач весело, беззаботно, уверенно. Выходит, я жив и, кажется, поживу еще некоторое время. Вроде как «призовая игра». Как сказал один близкий человек (которого тоже сейчас нет в живых), «жизнь нужно прожить так, чтобы под занавес Господь ухмыльнулся и сказал: «Что-то я не въехал в твои приколы, давай-ка еще раз»». И этот «еще один раз» пошел раскручиваться с нарастающей скоростью. Боль и прочие неприятные бытовые моменты, если сравнивать их с великим чудом жизни, выглядят такой мелочью, что я бы о них и не вспомнил, если бы не процитированная выше записка.

 

Приходит с обследованием юная красавица. Судя по всему, практиканточка. Долго прослушивает меня стетоскопом, округляет глаза и говорит (естественно, по-английски): «Ой, а у вас там ничего нет. Ну прямо совсем ничего нет».

 

Разнеживаться мне в больнице не дают. И правильно, а то ведь один день в реанимации мне уже обошелся в две тысячи баксов, а каждый лишний день в палате – это больше тысячи. Поэтому меня и подгонять не нужно. Два дня, и меня выселили из больничной койки, сказали, что лучше сидеть в кресле. Еще день, и заставили ходить по коридорам. Намотаешь бухту разнообразных шлангов и проводов на локоть, возьмешь в руку чемоданчик с банками и аппаратурой сопровождения и слоняешься по коридорам, перемигиваясь с другими такими же страдальцами и строя глазки хорошеньким медсестрам. Нелегко? А кто же сказал, что будет легко? Еще день, и уже вылазки на улицу – так же со шлангами и чемоданчиком, только на солнцепеке и без кондиционера. И вот наступает «выпускной экзамен».

 

Последний визит к моему благодетелю-хирургу. Первым делом он отсылает прочь сестру-менеджера, которая приставлена ко мне в роли как бы переводчика, сказав ей вслед, что мы с Андреем и так прекрасно понимаем друг друга (по поводу этого менеджмента я потом еще скажу пару слов, а пока ограничусь грустной констатацией, что врачи, которые лечат, и клерки, которые выколачивают деньги – это совершенно разные породы людей). И когда мы остаемся вдвоем, между нами происходит разговор, который я потом не поленился записать.

 

– Доктор, я чувствую себя прекрасно. Операция, как вы говорите, прошла благополучно. Так давайтепорешим, что история закончена, и я просто здоров, а остальным заморачиваться не будем вообще.

– Вы правы, Андрей. Все идет по плану и лучше плана. Вы в самом деле вполне можете считать себя здоровым. И ваши шансы на благополучный исход весьма высоки – где-то 60 процентов... (долгая пауза). Ну, а если мы проведем химию, шансы подрастут до 80 процентов. Вам решать.

 

Я в две секунды прокручиваю в голове формулу из теорвера и прикидываю, что при «русской рулетке» вероятность «благополучного исхода» (если пользоваться в соответствии с той эпохой кольтом, смит-вессоном или, на худой конец, наганом) составит все-таки 84 процента. Побогаче будет. Короче, и тут надули, гады. А с другой стороны, ну, не торговаться же мне? И чтобы снизить шансы на смерть ровно в два раза, стоит, наверное, еще немного помучиться.

Зато жизнь снова запахла порохом и свежим ветром. Раскрываем свой потертый кольт, вставляем один боевой патрон, дергаем барабан, он долго крутится, трещит, но вот, наконец, рулетка останавливается. Взводим курок и... А впереди небо, солнце, далекий горизонт...

Похоже, я, как герой из "Охоты на оленей", скоро смогу этим фокусом зашибать по кабакам себе на пиво.

 

Химия

Это сейчас я могу так залихватски расписывать свои тогдашние чувства, изображать из себя что-то вроде всадника без головы, а в тот момент на выходе из кабинета хирурга я почувствовал, что у меня впервые во всей этой истории глаза вдруг оказались на мокром месте. Нет, это не от страха, что вы! Не смейте так обо мне думать! Просто от обиды. То есть как? Мы же победили! Какая еще там химия? Мы так не договаривались! Мне здесь надоело! Отдайте мне мой выигрыш, и я еду домой.

Понятно, что это была всего лишь минутная слабость. Проехали. Всякий имеет право. Слава Богу, что только химия. И вот здесь придется вставить грустный и прозаический пассаж. Как я говорил, к каждому иностранцу, проходящему лечение за деньги, здесь приставляют сестру-менеджера, которая собирает все бумажки, следит за своевременной оплатой и выступает в роли переводчика. Так вот, менеджеры меня готовили к тому, что будет и химия, и радиация, только я им уже не верил, давно уже замыслив побег, уход в самоволку. И вот тут беседа с хирургом, который мне действительно спас жизнь и обладал в моих глазах реальным авторитетом, вынудила меня посмотреть на вещи серьезнее. Кстати, почему хирург отослал сестру из кабинета? А потому, что при свидетелях он не хотел говорить мне своего мнения касательно радиотерапии и подрывать таким образом коммерческие расчеты больничной администрации. А тут, с глазу на глаз, он спокойно и по-мужски сказал, что облучение – это и лишние (довольно большие) деньги, и серьезный вред для общего здоровья, которое и так пошатнется от операции и химии, в то время как польза (в моем случае) от этой радиации будет весьма сомнительна. Три месяца спустя по завершении курса химиотерапии я услышу такие же слова и от другого специалиста, главного онколога. И для того, чтобы эти слова произнести, он точно так же выгонит из кабинета сестру-менеджера. Что поделаешь, одни созданы для того, чтобы делать людям добро, и зачастую совершенно бескорыстно, а другие заняты тем, что вытрясают из них деньги, как на одесском привозе (и, кстати, повадки этих менеджеров очень напоминали поведение на базаре).

Что ж, химия, так химия. Значит, еще месяца три в этой стране, да еще в самый разгар левантийского лета. И не в больничных условиях, поскольку на больничную койку уже никаких денег не хватит. Пришлось снять дешевую комнатку-студию без кондиционера. После недолгих колебаний я решил, что пусть она будет поближе к морю, а до больницы можно ездить и на автобусе, тратя на это по два часа. Такой вариант представился мне более приятным. Ведь до больницы, хочешь-не хочешь, все равно придется добираться, а к морю нужно ходить с удовольствием, по своей воле и как можно чаще.

Опишу эту комнатку в Бат-Яме – площадью она метров восемь, неправильной формы, но с окнами на две стороны. Второй этаж, окна распахнуты прямо на относительно большую людную улицу и в проулок между домами. Утро. Очень светло. Всю комнату просвистывает веселый нежаркий сквозняк. Полощется занавеска на ветру. И уличный шум, будто ты стоишь на тротуаре или возлежишь на лавочке при автобусной остановке. Другой бы сдох от злости, а мне в охотку. Тоже как бы жизнь, как бы приключение. Постоянно звонят чьи-то чужие мобильники, каждые три минуты под окном останавливается автобус, шипит пневматика, открываются двери, изнутри объявляют следующую остановку – я этот непонятный текст выучил наизусть. Потом дизель дает полный газ (а городские автобусы здесь несуразно мощные, и водят их ужасающе лихо), ревет и срывает автобус с места. С неба доносится постоянный рокот патрульных самолетов. Все время слышу чьи-то чужие разговоры, будто они звучат прямо в комнате. Знали бы говорящие, что их тут, рядом, за окном кто-то подслушивает... и ничегошеньки не понимает...

Спрашиваю у врачихи, а пить-то мне можно будет? Она зловеще смеется мне в лицо: "Можно, можно, только вы сами не захотите». Ладно, посмотрим, кто кого...

Теперь о других страстях химиотерапии. Каждый воспринимает их под своим углом. Я лично смотрел на все эти прелести рациональным глазом физика-экспериментатора. Механизм понятен. Есть вероятность, что в организме остались раковые клетки. Их нужно убить. Все до единой. По какому признаку можно организовать этот «крестовый поход»? Чем они отличаются от порядочных? Тем, что активно делятся. Значит, на нынешнем уровне медицинской технологии приходится убивать все клетки, которые склонны к делению. Что поделаешь! В результате мы уничтожаем клетки всех слизистых оболочек (а вы представьте себе поражение слизистой, и не только во рту, но и в желудке, и в кишечнике), но главное, мы глушим костный мозг, который вырабатывает все кровяные тельца. И каков результат? Наша кровь превращается в грязную водичку. Она больше не разносит по организму кислород, а это влечет за собой хроническую слабость, она не свертывается, а это если и не гемофилия, как у юного наследника Романова, то, по крайней мере, просто хронические кровотечения и повсеместные синяки. И, наконец, она не выполняет своей иммунной функции, а значит, все старые болячки, какие были побеждены за вашу долгую жизнь (а реально они ведь не побеждены, а всего лишь задавлены), теперь с новой силой вылезают наружу. Пример тому – зубы. Болеть начинают все старые пломбы, мосты, коронки – вообще все, что здоровый организм успешно держал под контролем. Этот же механизм несет и всюду обсуждаемую гибель для волос, но ведь снявши голову, по волосам не плачут. Верно?

Но и здесь можно найти конструктивный подход. Для себя я его определил максимой «чем хуже, тем лучше». Иначе говоря, все описанные симптомы должны вызывать у пациента если не радость, то, по крайней мере, удовлетворение. Значит, действует. Значит, мне в вены закачивают настоящую, полноценную отраву, а не какой-то там фальшак (а знающие люди пугали меня, что такое вполне может случиться при химиотерапии у меня на родине). И ситуация снова становится веселой, как обстановка в парилке общественной бани. Какой-нибудь самозванец-эксперт поддает и поддает пару, а все остальные демонстрируют свое мужество и покрикивают, втягивая голову в плечи: «Давай еще!».

 

Ботик

Жить недалеко от огромного теплого моря – благо неописуемое. Когда солнце еще не взошло или когда оно уже село, когда из темноты распаренных скверов доносятся горячий шепот и сдавленное мычание, когда по остывающему городу растекается тухловатый запах, как у замоченного для стирки и забытого на пару дней белья (столь характерный для всех тропических городов от Бомбея до Бангкока), когда на бульварах поменьше народу и не так густо клубятся в воздухе болезнетворные бактерии, перед которыми я теперь совершенно беззащитен, – в такие часы можно без спешки дойти до пляжа, зайти по шею в теплую воду и даже немного поплавать. Но бывают вечера, когда спуститься по крутой лестнице с приморского бульвара к пляжу уже страшновато – вниз-то еще сможешь, а вот получится ли потом обратно? И сидишь под фонарем на бульварном парапете, смотришь в черную даль и впитываешь в себя плотный, густой морской бриз и шум прибоя, который беспрепятственно входит в сознание и заполняет там все свободное пространство, избавляя от необходимости и возможности о чем-либо думать, тем более, о смерти. Лишь повторяешь про себя какую-нибудь строчку из хороших стихов или что-нибудь самодельное, переставляя слова и вслушиваясь в их звучание. Впрочем, чего там бубнить себе под нос? Гляньте сами — вот вам, к примеру, песенка в прозе, которая нарисовалась мне в один из бессильных вечеров на бетонном парапете приморского бульвара.

 

ХХХХХ

 

...Над морем по-южному быстро спускаются сумерки. Маленький рыбацкий ботик, уже час маячащий в миле от берега, почти что растаял, расплылся в вечерней дымке, но прямо в момент его исчезновения на мачте нарисовался еле-заметный топовый огонек. И чем гуще становятся сумерки, тем ярче проступают его ходовые огни, и вот в почти кромешной тьме, когда сам ботик уже бесследно исчез, эти слабосильные 12-вольтовые лампочки колют глаз, как золотые гвоздики.

А здесь, прямо за спиной, с наступлением темноты будто от общего рубильника разом вдоль всей набережной включилась приморская ночная жизнь. Тут же изо всех кабаков на эспланаде полилась игривая музыка (а где она пряталась до этого момента?). Как-то по-особому зашуршали подошвы туфель у фланирующей публики, зацокали каблучки, по-вечернему закачались бедра грудастых красавиц. И даже легкий запах бензина, волнами накатывающий от бесшумных автомобилей, приобрел романтический парфюмерный оттенок, которого днем у автомобильного выхлопа нет и в зароде – сколько ни принюхивайся.

Невидимый ботик, все так же шифруясь за своими ходовыми огнями, плывет вдоль берега, вызывая острое, жгучее желание прямо сейчас же взлететь с парапета этой набережной и оказаться на его палубе, во тьме окружающего ночного моря. Ну, так кто же мешает? В воображении? Да хоть и взаправду.

Ррраз – и под задницей безо всякого шлепка вместо шершавого бетона оказываются коробленые, рассохшиеся доски палубы, а под спиной – облезлая фанера шкиперской рубки. Даже пиво, банка чешского из ближайшего магазинчика на набережной, не успело нагреться и не расплескалось. Да – хммм – даже и вкус не изменился.

Приятно так полулежать, свободно раскинув ноги в разные стороны, ощущая ими накопившееся в досках дневное тепло.

И темнота. Полная темнота, не мешающая, почему-то, видеть все вокруг с протокольной четкостью. Откуда же этот рассеянный свет? Может, наши ходовые огни? Да нет, на прошлой неделе напарник подстраивал их прямо при мне. Так отладил, что ни один лучик не сочится на палубу. Толковый парень и въедливый. Свет из рубки? Да с чего бы? Вон, во мраке за стеклом маячит небритая рожа моего дружка с прилипшим к губе окурком. Уголек то вспыхивает, то притухает в такт шкиперскому дыханию. А само лицо, как на Хеллоуин, едва подсвечено снизу навигатором да лампочками, которые горят на компасе и тахометре. Так откуда же свет? От моря? Да, от него исходят свои, таинственные лучи, но это не к нам, не на палубу. Море своим зеленым сиянием подсвечивает нас снизу – нужно свеситься через фальшборт, и тогда увидишь, как снаружи по нашему корпусу пробегают дрожащие серебристо-серые блики. Что до света на палубе – так это звезды. И планеты. Яркие, как Луна. Вон, всмотрись в силуэт лебедки. Видишь, справа она темнее, чем слева, и там же, справа ложится от нее длинная, глухо-черная тень. Это от Марса. Где там еще нынче планеты? Вон там. А еще совершенно бешеный Сириус. И каждое светило рисует на палубе свою тень. От лебедки, от мачты, от стрелы. Сетка из черных теней и вокруг серебристый свет.

Ну, а что у нас тут с запахами? Нет, этим не похвастаешься. Чем может пахнуть старый рыболовный бот? Естественно, он воняет тухлой рыбой. Как ты его ни отдраивай, как ни полощи под штормами и дождями – все равно никуда отсюда не денется этот запах тления, десятилетиями въедавшийся в деревянные борта. Это еще здесь, на палубе. А загляни-ка в трюм… Что поделаешь. Такая у нас судьба. И когда придет положенный срок, когда упокоится наша калоша на морском дне, тысячи лет от нее, распугивая одних и привлекая других донных обитателей, будет тянуться в водной толще шлейф привычного аромата. И когда в судный день нас с корешем вытащат из гробов и поставят в общую очередь к господнему престолу, наверняка вокруг нас тут же возникнет свободное место – кому из соседей захочется, только что выбравшись на свежий воздух, обонять наши профессиональные запахи?

Так, а теперь о звуках. Это уже камушек в мой огород. Кто у нас тут за моториста? Кореш держит самый малый ход – лишь бы только сеть расправилась за кормой, чтобы она медленно-медленно тянулась под самой зыбью, и все желающие успели в нее заглянуть. И почти на холостых эта железка так грохочет! А что будет, когда мы ляжем на обратный курс и врубим полный? Ужас. Такой маленький движок, и так много лязгу. И за ним уже не слышно ни далекого шума прибоя, ни плеска зыби о форштевень. Да тут собственного голоса не услышишь… То ли насос, то ли магистраль. Протянуть, что ли, завтра обе системы? Или не мелочиться? Да чего там. День будет свободный, можно весь движок и раскидать и собрать. В нем всего-то сотня деталей, из них половина болты и гайки. Заодно и прокладки поменяю. Только навесик нужно – чтобы от жары не сдохнуть. Да холодным пивом запастись.

Ну, и что тут еще осталось? Да, самая наша нега. Вижу, и напарник нет-нет, а кинет взгляд туда, на берег, где в миле от нас над водой тянется бесконечная цепь больших сияющих плафонов, где подмигивают фары выезжающих на набережную длинных, лоснящихся черных автомобилей. Где (это, конечно, отсюда не видно и не слышно, но кто же мешает нам поднапрячь воображение) – где из кабаков льется чувственная музыка, и из каждого своя, где слышен шелест шаркающих подошв и стук каблучков, где женщины как-то по-особому, по-вечернему покачивают бедрами, где запах бензина в этой атмосфере праздника так напоминает запах вечерних духов…

Эх, вот бы сейчас туда… В воображении? Да хоть взаправду.

 

ХХХХХ

 

Но бывают недели, когда и такие радости оказываются недоступны. И вот я лежу пластом в своей комнатке, изнываю от жары и прикидываю, хватит ли мне сил, чтобы спуститься в магазин за какой-нибудь едой. Есть надо. Не есть, конечно же, легче, но тогда сил будет еще меньше. Зато удастся сбросить хотя бы несколько лишних килограммов, накопленных в избытке за прежнюю здоровую жизнь. Пустячок, но тоже неплохо. К морю не выбираюсь уже несколько дней – какое там... И тут звонит мобильник. Приехал из Москвы мой друг, тот самый, который недавно так выручил, связавшись с болгарским посольством. Еще одна незадача. Моя дешевая комнатка не обеспечена даже домофоном, и чтобы открыть дверь в дом, придется сейчас вставать и тащиться по лестнице на первый этаж. Страшно. Но нужно. Держась за стенку, я доползаю до входной двери и выглядываю из тени на улицу, залитую беспощадным солнцем. Едва угадываю силуэт друга – он стоит поодаль и пытается вычислить, где там дверь моего подъезда. На его лице написаны и усталость от перелета, и робость человека в незнакомом городе, где все говорят на непонятном языке, и некоторая растерянность от еще не принятого решения, как же вести себя с тяжело больным, наверняка отчаянно страдающим другом. Короче, физиономия просто уморительная. Ну как тут не расхохотаться? Он видит меня и отвечает сначала несмелой улыбкой, а потом таким же радостным хохотом. Полминуты дружного смеха, и я, опираясь на плечо гостя, легко поднимаюсь в квартиру. Духота сменяется в комнате легким сквознячком, муть в голове развеивается, встряхнутая и взболтанная обоюдным подтруниванием, и вот уже на столе появляется прохладное пивко, и оно ласково щекочет горло, совсем не вызывая тошноты, и дорога до моря становится посильным, совсем не страшным мероприятием, да и вообще, я чувствую себя вполне здоровым – так только, прихворнул чуток, но это скоро пройдет.

Походы в больницу на очередное переливание становятся в компании друга не тяжким бременем, а хулиганской веселой забавой. Смешно чувствовать себя мальчишкой-озорником в окружении воздыхающих и стенающих собратьев по несчастью. И даже когда после сеанса под капельницей по дороге к выходу у меня раскупоривается дырка в вене и в потолок бьет тугая струя темной крови – даже это вызывает у нас дружный хохот.Ну разве не приключение? И суетящиеся вокруг нас медсестры тоже воспринимают эту аварию просто как занятный казус.

 

На свободу с чистой совестью

Химия подходит к концу. И в самое время, поскольку шутки шутками, а терпение уже на исходе. Впрочем, за прошедшие три месяца я уже успел привыкнуть к циклам интоксикации и ремиссии. Да, сейчас тяжело, тяжелее еще не бывало, но ничего, пройдет неделька, и станет полегче. А поскольку следующей порции яда уже не будет, значит, дальше будет еще лучше, и еще, и еще. Даже не верится, какое светлое будущее ждет меня вон там, прямо за поворотом.

Финальные визиты по врачам. Получаю еще одно подтверждение, что радиотерапия в моем случае вещь не обязательная, и это воспринимается как настоящий праздник. Главный онколог больницы, замшелый старик лет поддевяности, на мой вопрос, нужно ли прощальное обследование, всякие там томографии и т. п., пристально, спокойно вглядывается в мое лицо, как обычно врач вслушивается в тона, доносящиеся из грудной клетки, и говорит, взвешивая каждое слово: «Нет, когда у человека такие веселые и наглые глаза, всякие обследования уже ни к чему». Изысканный комплимент, не правда ли? Раз отменены дорогущие процедуры, назначенные сестрой-менеджером, я весело бегу (на заплетающихся ногах) в бухгалтерию, чтобы вернуть еще не израсходованные деньги, и выхожу за порог гостеприимной больницы, куда, надеюсь (да нет, просто уверен), не вернусь больше никогда в жизни.

А теперь бегом из этой радушной, но уж очень жаркой страны. Заказываю билет прямо на следующий день, собираю вещи, и вот я, пошатываясь, стою в очереди на регистрацию в Бен Гурионе. Охрана сразу же вычисляет человека с неадекватным поведением и явно нездоровым видом, выдергивает меня из очереди, подхватывает мои вещи на тщательный обыск, а меня отводят на допрос. У меня нет никаких претензий к этим симпатичным девушкам и юношам, старательно делающим свое серьезное дело. А они в ответ быстро понимают ситуацию, подкатывают мне кресло (поскольку на ногах я уже едва стою) и после досмотра проводят меня под локоток через все дальнейшие препятствия прямо к самолету.

В Москве прохлада, друзья, неспешные прогулки по паркам. Силы возвращаются если не с каждым днем, то, по крайней мере, с каждой неделей. Правда, осталось еще исполнить на родине кой-какие медицинские формальности. По блату (снова, увы, по блату) меня направляют в онкоцентр на Каширку, но блат такой скромненький, что он меня не избавляет от стояния в тысяче очередей и от переползания с этажа на этаж в этом огромном высотном здании с неисправными лифтами. Врачи, не видя во мне ничего нового или интересного, просят, чтобы я перевел для них с английского те бумажки, которые привез из Израиля, а потом с авторитетным видом повторяют их мне слово в слово, включая и официальное предписание закончить всю эту экзекуцию курсом облучения. Мой блат исчерпан, и меня перепасовывают в районный онкодиспансер, где врач почти всю нашу беседу посвящает доказательствам, что мне инвалидность и даром не нужна (а я что, я и не спорю), и на прощание вручает визитку какой-то полуподпольной знахарской конторы. Здравствуйте, приехали. Но я не возмущаюсь и на это, благодарю и закрываю за собой дверь с полной решимостью больше сюда не возвращаться. Я твердо верю в обещанные хирургом 80 процентов и знаю, что если выпадут менее удачные 20 процентов, денег на повторное лечение я все равно уже не наскребу. Но для меня, родившегося заново, это уже не выглядит главной и вообще сколько-нибудь важной проблемой в жизни. Загадывать, сколько продлится «призовая игра», было бы бестактно по отношению к Тому, из чьих рук я ее получил. Дареному коню в зубы не смотрят, ведь так?

 

И снова смерть?

А все-таки мне по душе, когда все так – на грани и за гранью. Когда шуточки кончаются и начинается «полная гибель всерьез». Когда если и болезнь, то настоящая, а не насморк и не геморрой. Под стать тому, что стряслось у нас на родине, когда на подходе не временные трудности, а окончательный и безысходный конец большой цивилизации. Под стать всей жизни, как она должна выглядеть, когда с нее стянешь чехол, который обычно-то набрасывают только от пыли, на то время, когда оберегаемый предмет, такой, как рояль или хрустальная люстра, не работает по прямому назначению. (А ведь многие, прожив всю свою жизнь до самого донышка, так и не догадались, что этот чехол, пыльная и выцветшая тряпка – отнюдь не то самое, что вот только что вытекло у них между пальцев.)

И вот здесь, на родине, жизнь, как старинная люстра, освободившись от пыльного чехла, начинает поблескивать и тихо позвякивать, награждая вдруг теми ностальгическими радостями, о которых, казалось бы, давно уже забыл. Самочувствие улучшается стремительно. Каждую неделю я ощущаю, что уже не такой, каким был всего дней пять-десять назад. Месяц проходит в атмосфере просто неприличного оптимизма. Но потом тенденция меняет знак, силы снова начинают убывать, дышать становится труднее, а ходить по лестницам и вовсе невозможно, так что для передвижения по Москве приходится выбирать только наземные маршруты. Что поделаешь! Стараюсь относиться к такому повороту со смирением, объясняя себе, что ремиссия вовсе не обязательно должна протекать линейно и с неколебимо положительной динамикой. Не все коту масленица. Но вот ухудшение стало уже совсем тревожным, и пришлось идти к терапевту. Тот устраивает мне разнос за неумеренное курение (при том, что я бросил больше десяти лет назад), диагностирует воспаление легких и прописывает какие-то сильные новомодные антибиотики. Это я тоже принимаю без протеста. При моих искромсанных легких и подорванном иммунитете подцепить воспаление было бы проще простого, а бороться с ним в моей ситуации нужно самыми решительными мерами. Для меня воспаление – не шутка, так что страхи перед сильными лекарствами лучше покамест задвинуть куда подальше. Почитал сложенную в мелкую гармошку аннотацию к таблеткам, посмеялся над теми побочными ужасами, которые сулят его производители, и принялся пожирать их в прописанной дозировке. Стало ли мне лучше? Да черт его знает. Но тут подоспело другое событие.

Сижу я в одиночестве дома (а точнее, полулежу) и стучу по клаве ноутбука. Приходит один хороший приятель. По делу – ему нужны кой-какие файлы из хранящихся у меня на компе. Я открываю ему дверь, извиняюсь, что неважно себя чувствую, и предлагаю покамест пройти на кухню и поставить чайничек, а я тем временем полежу пару минут на диване и приду в себя. Через пять минут чайник уже вскипел, и скучающий гость заходит ко мне в комнату, чтобы увидеть на диване мой труп – да, именно труп, уже несвежий, почерневший, с закатившимися глазами и вываленным языком. Мой гость, молодой человек, успевший за недолгую жизнь отработать не очень-то простую судьбу, отличается хладнокровием и теми редкими сейчас бойскаутскими навыками, что вырабатываются в настоящих туристических походах и геологических экспедициях. Отзвонив медичке, которая в самом начале моей истории выступила первым моим благодетелем, и получив необходимые консультации, он приступает к искусственному дыханию и непрямому массажу сердца, в то время как она связывается со скорой помощью и выдвигается на поддержку. По его рассказам, он возился с моей тушкой битые полчаса, пока она не начала самостоятельно хрипеть и хлопать глазами.

И вот я поднял веки и осознал, где нахожусь и куда отлучался. Мой первый вопрос – долго ли меня здесь не было? Вопрос естественный, поскольку я знаю, как действует клиническая смерть на клетки головного мозга. Ответ – что-то около получаса – меня отнюдь не радует. Я сразу прошу, чтобы мне дали мой ноутбук. Дело вовсе не в том, что я из последних сил стремлюсь сделать свою переводческую работу в срок (хотя такой момент тоже присутствует – ну скажите, разве не смешно?). На первом месте у меня желание выяснить, что там у меня осталось от мозга. Способен ли я узнавать буквы, попадать в клавиши и (это будет уже совсем здорово) не забыл ли я слова английского и русского языка. В первые же минуты три я убеждаюсь, что до идиотизма дело у меня пока что не дошло. На душе полегчало, но не надолго. Еще пара минут, и история повторяется. Какая-то недружелюбная сила утягивает меня в серую мглу, на шее стягивается петля, и я отправляюсь в повторное путешествие. На этот раз они меня уже не застали врасплох, и я отследил весь этот процесс, сопротивляться которому не было ни сил, ни желания. Мой спаситель тоже был наготове, так что не позволил мне уйти слишком далеко, а мне тем временем оставалось только вглядываться в эту мглу и, утопая в ней все глубже и глубже, гадать, что меня встретит за этим серым занавесом. Потом, где-то через месяц-другой я попробовал описать это путешествие и даже слегка посмеяться над ним – а что прикажете делать?

 

С моей кратковременной экскурсии на тот свет прошло уже почти два месяца. Сейчас, когда все отстоялось, ничто меня не тормошит, и основные угрозы для жизни, кажется, уже позади, я попробовал как-то осмыслить и переформулировать этот свой поучительный опыт. Так вот. Начинаю с резюме. Ничего там интересного нету. По крайней мере, для меня. Лично для меня даже хуже того. Я отчетливо помню тяжелую духоту. (Нет, это не удушье в физиологическом плане  к тому времени реальное удушье, судороги, агония уже были позади. И не жаркая духота адской кухни  нет, просто обычная духота, какая бывает в не проветренном помещении.) Помню серый непроглядный мрак и такую безысходную тоску, какой не пожелаешь и врагу. Да, даже наимерзейшего обидчика в момент ярости послать в такое место не повернется язык. Все как бы висело в пространстве без верха и низа, в той «пустоте», какую видишь, когда влетишь на параплане в дождевое облако. Очень-очень долго ничего не менялось. Может быть, это «очень долго» уже просто означало отсутствие времени как координаты  кто его знает.

Обдумывая пережитое, я вижу к нему следующие объяснения. Первое и самое убедительное. Именно в таком виде уготован «тот свет» лично для меня. Вполне соответствует моим нынешним представлениям об аде (если таковой вообще есть), которые, естественно, не должны походить на средневековые комиксы. Что ж, тут оспаривать нечего  значит, заслужил. Тогда вывод лично для меня  по возможности оттянуть следующую и последнюю поездку в те края. Теперь уже с билетом в один конец. Ну, и, тоже по возможности, пока есть время, как-то попытаться исправить эту неловкую ситуацию, извиниться, что ли. В общем, хоть как-то загладить обиды, нанесенные мною Господу. Не для того, чтобы подправить свои перспективы, а просто потому, что ведь стыдно же. Спасибо еще, что Он снизошел и напомнил, спасибо, что не держит всю свою горечь при себе.

Объяснение второе, достаточно легкомысленное. Я просто застал их врасплох. Не ждали. Не успели раскатать ковровые дорожки, засветить фонарики в конце туннеля и запустить подобающую этому случаю фонограмму. Ну, вобщем-то понятно, как следует относиться к таким утешительным измышлениям.

Ну, и третье. Нас, ребята, просто дурят, там все не так, как принято сейчас думать, совершенно не так, как мы могли бы себе представить, вообще не так, как можно помыслить, исходя из нашего земного опыта. Мир «тот», горний, и мир «этот», дольний, никогда и никак не должны между собой пересекаться в материальном плане, в видимых и поддающихся осмыслению образах, в информационных потоках. Никакие рациональные знания не должны просачиваться к нам «оттуда»  иначе нарушилась бы священная, высокая логика, лежащая в основе доступных нашему сознанию образов горнего и дольнего миров. Хуже того, эта логика рухнула бы в лужу пошлой, фальшивой, бульварной псевдовизионерской мистики. (Прямо об этом  же говорит и бесспорный, хоть и не для всех очевидный постулат  Господь не обязан совершать для нас материальных, балаганных, публично зримых чудес, как бы создавая себе «паблисити», завоевывая веру в Себя среди скептически настроенного человечества. Ну, а мы со своей стороны не должны выкручивать ему руки нашими молитвами.) Короче. все сюжеты – радужные, оптимистичные и подозрительно похожие на здешнюю (только красиво причесанную) жизнь, те сюжеты, что не метафоры, а как бы документальные повествования, которые последние десятилетия нам рассказывают «очевидцы» про «жизнь после смерти», – все они представляют собой просто «недобросовестную рекламу», циничное профессиональное вранье, явно кем-то проплаченное. Хотелось бы знать, кем (впрочем, я, как христианин, уже смутно догадываюсь о подлинном авторе и заказчике этой халтуры).

И теперь еще одно резюме  дорогие друзья, умоляю вас не спешить с путешествием в те края, если только у вас нет там каких-то серьезных и неотложных дел.

 

Сюжет тем временем развертывается дальше. Приезжает (с двухчасовым опозданием) бригада скорой помощи. Немолодая пара, то ли усталая до полусмерти, то ли пьяная, то ли обдолбанная. Говорят с трудом, с трудом развертывают кардиограф, цепляют к моей груди контакты, половина из них сразу отваливается, но они не обращают внимания. Спрашивают:

-                  Что делал пациент?

-                  Когда?

-                  Конечно, когда пришел в себя.

-                  Что-то там шутил, естественно.

-                  Шутил?! Через сколько времени?

-                  Да минут через пять после того, как открыл глаза.

-                  О чем шутил?

-                  Да, как всегда, о смерти, он любит эту тему.

-                  Ну-ну. И вы говорите, что вот так, безо всякой профессиональной подготовки провели реанимацию? Не врите.

-                  А что с ним, доктор?

-                  Вы меня спрашиваете? Отвезем в больницу – там скажут.

Потом меня, загрузив в карету скорой помощи, быстренько повезли по предутренней Москве в приемный покой Первой градской, где среди обычных ночных пациентов – пьяных, с расквашенными физиономиями, ломаными ногами и ножевыми ранами – где в такой компании я со своим «интеллигентским недомоганием» выглядел белой вороной. А вот мой спаситель... Его история той самой ночи, хоть и не имеет никакого отношения к моему личному сюжету, к тому, ради чего я пишу этот текст, тем не менее, звучит столь аппетитно, что трудно мне удержаться и не рассказать ее... ну просто так, чтобы не пропадала.

Итак, скорая выруливает из нашего двора. Моего друга, который надеялся, что его добросят хоть до центра, врачи с собой не берут – не положено. Оставшись дома, он для анестезии и релаксации накатывает полстакана из наших домашних запасов (странно, что так мало), захлопывает за собой дверь и идет на Дмитровку ловить такси. Скоро ему подворачивается характерный ржавый жигуль, управляемый каким-то мутным кавказцем, но в четвертом часу ночи особенно не покобенишься. Он устраивается на переднем сиденье и засыпает, нежно обняв свой комп... Просыпается он от тишины. Мотор не работает. В машине никого нет. Чуть приоткрыв глаза, он видит в свете подфарников, что прямо перед капотом целая толпа «лиц кавказской национальности» что-то бурно обсуждает, время от времени оглядываясь на машину. Что делать? Но я уже сказал, что наш герой – человек бывалый. Без спешки, с полузакрытыми глазами он прикидывает и свои возможности, и свое моральное право. Дозволено ли ему сразу включать агрессию? Может, ничего дурного не замышляется, и люди просто хотят как-то ему помочь? Поэтому лучше начать с проверки. Он резко выпрыгивает из машины и зычным голосом вопрошает: «Ну как, будем ехать, или что?» Вся толпа сразу разбегается, подтвердив таким образом наихудшие подозрения. И вот он один, рядом с чужой машиной в дебрях какого-то неведомого гаражного кооператива. Ну, а дальше все как в классическом боевике. Ключ зажигания торчит на месте. Парень прыгает на водительское сиденье, дает газу и начинает носиться по лабиринту гаражей, разыскивая выезд на волю. Это удается не сразу, и уже через пару минут по всем этим проулкам и тупикам за ним с криком несется толпа очень недружелюбно настроенных мужиков. Но вот ворота, слабенький шлагбаум, который, как в кино, удается сбить капотом без видимых повреждений, и он на воле. Еще минут десять, и из темнойпромзоны машина выезжает на привычные московские улицы... где-то в Измайлове, хотя ехать-то нужно было в Черемушки. Ну что ж. Снова ловить такси, светиться среди ночи на пустой улице в этом недружелюбном районе? Зачем, когда тебе подарена, хотя бы на время, машина, способная самостоятельно ездить? И с не очень трезвой самоуверенностью мой спаситель едет по пустынной Москве через весь центр в свои края. Тем временем, судя по всему, «пострадавшая сторона» успевает отзвонить в ГАИ, и по всей Москве начинается облава на угонщика. Мой друг попадает в нее уже на Ленинском, где патрульная машина пытается его остановить. Вот такой поворот. И уже ясно, что в участке ничего не докажешь – ведь все это и реально выглядит, как простой угон, в чем состоят интересы полицаев, можно не объяснять, а что скажут свидетели, это понятно каждому... Зато в родном районе и стены помогают. Вдарив по газам, а потом запутав преследователей в лабиринте хорошо знакомых переулков, наш герой-лихач заезжает в какой-то двор и, причалив среди множества машин в темном углу одной из хорошо знакомых парковок, глушит движок и ложится на пол. Через минуту по двору на первой передаче проезжает целая колонна гаишников, но его уже не найти среди сотен оставленных на ночь машин. Ну, а после этого, вообразив себя настоящим Джеймсом Бондом, мой спаситель вынимает носовой платок, протирает все места, где мог бы оставить отпечатки пальцев и, оставив ключ в замке, а дверь не прикрытой, спокойным шагом идет домой, а там уже осталось-то всего минут десять пешего ходу.

Ну, так к чему я все это рассказал? Да просто мне видится, что в нашей жизни всякое лыко в строку, что всюду, в любом ночном переулке нас, если мы только захотим, будут ждать весьма забавные приключения. Впрочем, если не захотим – тоже. И не только в ночных переулках. И странно было бы этого бояться. Жизнь без приключений – вещь несравненно более опасная. Не успеешь оглянуться, засосет, и поминай, как звали. Нет, в жизни всегда должно оставаться место для подвига.

 

Русский мир

А потом был еще месяц в больнице, уже московской, был диагноз «ТЭЛА» (легочная эмболия, вещь смертельная и весьма, как выяснилось, вероятная при моем лечении онкологии). Скажу для уточнения, что на вопрос, насколько моя обновка серьезна в сравнении с прежними раковыми проблемами, врач ответил, что в нынешней ситуации он на моем месте вспоминал бы о раке не чаще, чем о вылеченном насморке. «Думай теперь, как выкрутиться из новой переделки».

Вот так, поверх еще свежих израильских впечатлений передо мной открылась прекрасная возможность оценить преимущества российской медицины. Во-первых (и в-последних), это просторная светлая палата... в которой свободно умещается десяток пациентов. Это вам не Израиль, где ты оказываешься наедине со своей судьбой. Нет, здесь смерть будет на миру. И нечего жаловаться на постоянно работающий телевизор, на громкие и не интересные для тебя разговоры. Не интересные? Да кто ты такой, чтобы воротить нос от чужой, от народной мудрости? Да и узнать, что нынче показывают по телику, тоже полезно будет тебе, лишенцу, который уже несколько лет не видалдействующего зомбоящика.

Да, телевизор тут работает с восьми утра и до двенадцати ночи. Вот из-за него и началось мое близкое знакомство с одним из соседей. Молодой, нервный парень, работающий сцепщиком на сортировочной «Москва-третья». Назовем его Путейцем. В первый же день я обратил на него внимание, когда он ввязался... да нет, честно говоря, сам затеял скандал со здешним ветераном (назовем его Коммунистом). Этот старпер физически не мог существовать без пропаганды, которая должна бить по голове с первой и до последней минуты бодрствования. Притом на максимальной громкости. Точно как круглые черные динамики радиотрансляции, которые так скрашивали жизнь в годы его молодости. Кому-то в палате это было в охотку, кто-то тихонько ворчал, и только этот парень встал на дыбы.

Ощущая себя новичком, еще не заслужившим право голоса (да чего там оправдываться – я был так слаб, что и говорить вслух мне было еще трудно), я помалкивал и, будучи, естественно, антикоммунистом, лишь тихо болел за молодого соседа. А когда он потерпел разгромное поражение, не найдя поддержки ни у кого во всей палате, я трусливо, шепотом выразил ему свою солидарность. Он молча посмотрел на меня благодарным взглядом, после чего я уже регулярно отмечал с его стороны доброжелательное внимание.

В те дни я перечитывал моего давнего знакомца, Клайва Льюиса (разумеется, не какие-то там «ХроникиНарнии», а кое-что посерьезнее, типа «Просто христианства»). Что-то мне говорило, что после недавних приключений мое отношение к давно любимому автору должно заметно измениться. Это «что-то» меня не обмануло, проверка показала, что отношение резко ухудшилось, но я сейчас не об этом. Мой новый друг Путеец на соседней койке тоже не отрывался от книги. На мои вопросы он дружелюбно объяснил, что читает Толстого, «Войну и мир». Я, рьяный поклонник Льва Николаича, высказал бурное одобрение, а мой юный друг продолжил, что у него цель – прочитать всего Толстого или хотя бы все его романы. Я гляжу с крепнущим уважением на молодого самоучку, а он гордо докладывает, что, вот, «Петра Первого» он уже прочитал, а теперь, дочитав «Войну и мир», хочет взяться за «Хождение по мукам». Кхммм. Не желая, все-таки, рушить только что завязавшуюся дружбу, я прикусил язык и решил свои комментарии отложить на потом, переведя разговор на свою книжку. Правда, я так и не смог внятно объяснить соседу, чем для меня интересно английское богословие, а потому уступил просьбам пытливого соседа и дал ему томик, чтобы он сам понял, что к чему. Минут десять я следил краем глаза, как парнишка шевелит губами, продираясь через дебри философского текста, а потом просто задремал.

Пару часов спустя сосед книжку вернул. Глядя с почтением на человека, способного читать такие умные трактаты, он искренне и просто выразил мне то, что успел почерпнуть за эти два часа: «Я вижу, что там говорят об очень важных вещах. О самых важных. Только вот очень уж запутанно. Пытаюсь разобраться и не могу. Трудно мне. И голова болит...» Книжка вернулась ко мне на койку, а сосед уснул, не выдержав такого напряжения. (Вспомнил я, что на заре христианства, еще в первых коптских монастырях читать Писание считалось такой тяжкой работой, такой аскезой, что монахи упражнялись в этом не больше двух часов подряд, а потом за это получали в награду стакан красного вина.)

Полежал я, глядя в потолок, поразмыслил, и когда Путеец восстановил едва не подорванные силы и снова раскрыл глаза, я протянул ему свой Новый Завет, который давно уже привык повсюду таскать с собой, засунув в кейс рядом с ноутбуком. Отчеркнул ногтем в оглавлении книжки «четвероевангелие», раскрыл на нужной странице и снова откинулся на свою подушку. И вот тут началось. Когда нянечка принесла всем обед, парень не обратил на него внимания, тарелка супа с ломтем хлеба так и остыла на нашей общей тумбочке. Бросая косой взгляд, я видел, как у него горят глаза и шевелятся губы.

А когда село солнце и в палате зажгли верхний свет, сосед вдруг вскочил с постели и, размахивая книгой, заорал во всю глотку: «Сволочи!» После чего снова лег и уткнулся в книгу. Но ненадолго. Спустя полчаса он опять бегал по проходу между койками и под испуганными взглядами всей нашей общины выкрикивал: «Гады! И они все это от нас скрывали! Столько лет! А ведь мы давно уже были бы счастливы! Все! Какая бы здесь была жизнь! Если бы только знали, как оно на самом деле. Если бы нам не врали в этом вонючем телике. Если бы каждый понял, что вот здесь написано». Оторопевшие соседи даже приглушили телевизор, а Путеец, выговорившись, плюхнулся на матрац и снова углубился в чтение. Все это выглядело так серьезно, так напористо, что никто в палате не посмел и слова сказать поперек. Зато я получил на свою голову новые проблемы. Забирать у нянечек завтраки-обеды-ужины и уговаривать соседа, чтобы он хоть для еды отрывался от Евангелия. Но самое неприятное – это ночи. Парень до самого утра не гасил свет у изголовья, шелестел страницами и бубнил что-то под нос. На мой вопрос, ради чего такая спешка, такой ажиотаж, он ответил, чуть не всхлипывая от страсти: «Может, ты помрешь не сегодня-завтра, а я – как мне теперь жить, если я до конца не разберусь с этой книгой?» Пришлось книжку подарить и даже дарственную написать в уголке титульного листа – лишь бы не дергался мальчишка, не ждал со страхом моей безвременной смерти или своей безвременной выписки...    

Вот такой у меня был сосед, и, что там греха таить, завидую я ему чистой белой завистью. Ведь лучше поздно, чем никогда, а такой незамутненной страсти, такого счастья я давно у людей не замечал. А бывает ведь, бывает, и такие повороты судеб не могут не радовать.

По правую руку от моей койки лежал еще один юноша, назовем его Студент. Этот был совсем не интересен, практически никак себя не проявлял, предаваясь с утра до вечера компьютерным играм и лишь время от времени, явно насилуя себя, он с омерзением листал учебник «сопромата». Если он о чем-то и говорил с другими, то лишь о перипетиях очередного телевизионного боевика. Но вот дальше, дальше жил объект моей самой нежной любви. Его я буду звать Могильщик, кем он и был на самом деле. Деревенский мужичонка из владимирской глуши, работавший на кладбище одного из маленьких старинных городков – то ли в Юрьеве, то ли в Кольчугине. Судя по повадкам, ему было очень, ну просто очень плохо. От боли он не мог спокойно лежать под одеялом и то свешивался головой до пола, то, наоборот, ложился на пол, пристроив голову на кровати. И по той же причине, лишь бы не кричать, он непрерывно говорил, как говорит по мобильнику попутчик в трамвае. То ли не обращаясь ни к кому, то ли вещая сразу всем. Никто его не слушал, а я, не отслеживая весь словесный поток, лишь с изумлением выдергивал оттуда одну-другую фразу –

 

– Да как же вы ссыте! Безо всякого разумения. Ссыте от почек. Вам бы лишь мочевой пузырь опорожнить. А вот я ссу из души. Вот когда всю боль из сердца выссу, тогда и кашель у меня кончится...

 

Или совсем уж забойное –

 

– Когда копаешь могилу... в сумерках, на закате, они всегда прилетают вдвоем, садятся в метре от меня на бровку ямы, смотрят, головами крутят... А я говорю, что рано прилетели, что не будет им сегодня ничего...

 

(Понятно, судя по всему, он рассказывал о прикормленных галках, но как звучит! Как звучит! Эдгар По «нервно курит».)

 

Неделю спустя его увезли на операцию. И обратно не привезли, а куда он потом направился, в интенсив, или же в морг, нам врачи так и не сообщали.

 

Напротив меня парочка двух солидных седовласых джентльменов – Водила и Профессор (не простой, настоящий математик с настоящего мехмата МГУ.). Весь день беседуют на политические темы. Не так, чтобы беседа очень глубокомысленна, но и не слишком идиотична. Под занавес один спрашивает другого:

- Простите, а где вы преподаете?

- Я? Нигде. Я дальнобойщик.

- Но ведь вы что-то говорили тут о своих студентах?

- А... про них... Так это ребята, каких я иной раз подвожу на трассе.

 

Итак, вот он, весь наш кворум – Переводчик (Ваш покорный слуга), Путеец, Студент, Овощ-Коммунист, Могильщик, Водила, Профессор и Строитель (о нем я расскажу позже). Кстати, по уровню интеллекта, духовного, жизненного опыта, чувства юмора и способности к экстравагантным умозаключениям расклад оказался прямо противоположен социальному статусу – на первом месте люмпен-гробокопатель из владимирской глубинки, на втором водитель фуры и так далее, а уж на последнем с большим отставанием профессор с мехмата. Этот в свои 70 лет просто умилял непуганым нарциссизмом, детскими попытками самоутвердиться среди «народа» и до ужаса поверхностными житейскими суждениями.

Сейчас, снова на воле, я испытываю благодарность всей этой честной компании. Если бы не хвороба, никогда бы я не попал в такое общество. И не в том дело, что я чистоплюй и предпочитаю только круг интеллигентов. Ну уж, нет, скорее, наоборот, хотя и здесь, я понимаю, возможен свой снобизм. Меня всегда влекли компании настоящих «реднеков», и я привык себя чувствовать естественно, непринужденно в матросском кубрике, в вагончике-бытовке на лесоповале, да пусть даже в бомжатнике в тоннеле теплотрассы. Но уж никак не на светском рауте утонченных тружеников придворно-умственного труда. Мой нос чутко реагирует на омерзительный запах сытого и самодовольного «аристократа», не способного перенести вонь от стоящего рядом бомжа. С другой стороны, понимаю и то, что возведение на престол так называемого «народа» только за то, что он плохо обучен читать-писать, зато виртуозно разговаривает матом, – это свидетельство не меньшей духовной порчи. Когда-то, в эпоху Пушкина-Лермонтова оно было в струе – умиляться диким нравам цыган и контрабандистов. Я и слова не скажу поперек этого тренда, это было полностью оправданно и в духовном смысле, и в нравственном... только ехидно добавлю, что образ «благородного дикаря» вызревал и отшлифовывался в весьма просвещенных головах, в то время как вольные цыгане и не подозревали, что там о них написал какой-то приблудный кучерявый поэт. Потом романтическая фигура свободолюбивого простолюдина переродилась в героев Горького, Гамсуна, потом Элиаде, потом... и как-то незаметно легла одним из кирпичиков в идеологическую основу фашизма. Точнее, многих разных фашизмов, и каждый из них опирался на «человека из народа», немощного в плане умствований и красующегося культуристскимибицепсами посконных страстей.

Но здесь вокруг меня были не мифические крестьяне, не пролетарии, не чистый срез какого-то определенного социального слоя. Здесь мне был явлен современный российский народ во всем его многообразии, перетряхнутый, отшелушенный от конкретных классовых признаков, даже одетый в похожие больничные халаты, перемешанный в самом случайном порядке, слегка оглушенный страданием и страхом смерти и ссыпанный без сортировки в коробку этой светлой и опрятной палаты. Точно так же судьба сваливает нас без разбору в вагон метро, в автобус, в магазинную очередь, но человек (русский человек) устроен так, так обучен, что почти во всех ситуациях свято блюдет свою социальную идентичность, остерегается кровосмешения с чуждыми классами (ну и, естественно, с чуждыми нациями). Потому и не очень-то принято у нас весело болтать с незнакомыми людьми в автобусах и очередях, что и отличает наше общество от обществ Европы или, скажем, Индокитая.

Однако есть такое место, где ломаются эти жесткие правила, почти сакральное место, пугающее и привлекающее чувствительные души. Это вагон дальнего следования, особенно, плацкартный. Не зря его так любят русские писатели с самого зарождения железных дорог. Именно там чуть раскрывает свою навсегда испуганную душу русский человек, обычно способный к естественному, раскованному поведению только в самом узком кругу тщательно отобранных собратьев. Ведь согласитесь, трудно себе представить вечеринку в каком-нибудь гуманитарном НИИ или в редакции журнала, куда пригласили бы заодно и слесаря, целый день чинившего у них водопровод. Да и забулдыги-сантехники, пьющие вечером водку в своей ДЭЗовской каптерке, не нальют стакан робкому интеллигенту, который зашел к ним пожаловаться на неисправный унитаз.

Больничная палата оказывается в России таким же очагом общения, как плацкартный вагон, местом, где обнажаются наши внеклассовые черты, объединяющие нацию вдоль и поперек, по вертикали и по горизонтали.

Нет, это, конечно же, не женское отделение, всяких интимных разговоров и болтовни о семейных делах здесь не услышишь. Да и вообще мужики не очень склонны обсуждать личные вопросы. Зато все вместе, дружно, от мала до велика, с утра до вечера смотрят телевизор. И в этом совместном занятии вылезает то родство душ, которое объединяет у нас все классы. Скажем, как тут смотрят блоки новостей и пропагандистские шоу? Вы полагаете, что народ верит тому, что говорят с экрана? У нас в палате таких наивных не нашлось. Все вплоть до самого последнегодурака четко выявляли каждое лживое слово и ехидно над ним смеялись... но... не осуждали. Вот они, «скрепы». Люди видят беспардонную ложь и радостно ее поддерживают. То есть они дружно солидаризируются с властью, с еевраньем и готовы аплодировать тому, «как мы их надули», «как мы их срезали». В общем, знай наших – даже когда всем очевидно, что именно нам, «нашим» и адресована вся эта брехня. Вот одна из веселых тайн политического бытия – когда каждый гражданин делится внутри себя на две личности, и первая из них с помощью государственных болтунов вешает лапшу на уши второй.

Но Бог с ней, с пропагандой. Для окончательного приговора достаточно было бы и остальной, шумовой начинки. Когда всё в крик, всё на пределе истерии, всё в атмосфере хамства – и это в любом жанре, будь это боевик, мелодрама или дискуссионный клуб, болтающий на житейские темы. Смотрю на соседей, которые вроде бы не изверги, готовы помочь обездвиженному соседу, сказать «спасибо» обслуживающей нянечке, но, слившись в одно целое с телевизором, они уже хором поддакивают ведущему и видно – им, как наркоманам, заданный уровень зверства уже не достаточен, нужно больше и больше. Почти у каждого на губах висит, готовый сорваться, вопль: «Че сопли жуешь, ну врежь ты ему, врежь! Да поленом, поленом!»

Вот уже двадцать лет телевидение не то, чтобы растлевает каждого, присосавшегося к экрану. Нет, хуже. Оно целенаправленно создает новую российскую этику, новый дух нации. Формирует культурно-нравственные «устои», в которых алчность, ложь, хамство, насилие, уже не табуированы, а заложены прямо в фундамент. Кстати, стоит ведь задуматься над таким любопытным фактом, почву для фашизма начали вспахивать задолго до того, как он воцарился на всей нашей территории.

Впрочем, вернемся в нашу палату. Конечно же, и здесь были люди, не готовые влиться в общий яростный хор. Среди них Строитель, о котором я обещал рассказать подробнее.

 

Смерть, добрая сестра

Строитель. Вроде бы не из простых, а по крайней мере уровня прораба. Сужу об этом по звонкам на мобильник, где он кратко и тихо дает подчиненным те или иные инструкции. Худощавый, подобранный мужчина средних лет, немногословный, излагающий свои мысли точно и желчно. Я с первых же дней, когда ко мне здесь вернулся дар речи, с благодарностью слышал его реплики в поддержку тех или иных моих слов. Правда, реплики краткие, и ввязываться в общественные дискуссии он явно не желал. В них я чувствовал безусловное дружелюбие, адресованное лично ко мне, но дистанция... В буквальном смысле – мы лежали в противоположных углах палаты.

За неделю знакомства и, можно даже сказать, дружбы (эх, если бы не это, почти непреодолимое расстояние) я заметил, как речи Строителя становятся все точнее, все четче, все глубже, приобретая характер афоризмов. Недюжинных, глубоких речений. Человек рос стремительно, прямо у меня на глазах. Только слышать его речи доводилось все реже. Реже и реже, и на вторую неделю я понял, что мой новый друг уже в пути. Он не брал в руки планшет, телефонные звонки его уже почти не тревожили. Все время он лежал на спине, разглядывая что-то на потолке. Порой, раз-другой за день он реагировал на какую-то перепалку в палате и вставлял свое слово – все так же глядя в потолок и каким-то хитрым образом буквально за пару фраз уводя тему на такие глубокие уровни, какие и не снились нашим спорщикам.

Сам я уже несколько дней не смел приставать к нему с какими-нибудь расспросами и даже просто со своими мнениями. Мне было видно, что человек занят серьезным делом, которое обязательно нужно довести до конца, и мельтешиться тут под ногами, толкать его под локоть, отвлекать своей болтовней  было бы по крайней мере не мудро. И звонки от коллег и ближних, кажется, совсем прекратились. Помните смерть Болконского в «Войне и мире»? И крыло смерти, развернутое над ним, не давило, не разливало мрак, а напротив, поднимало умирающегонад постелью, над нашей палатой, над миром. Вот он, прилетевший в наш мирок благородный и великодушный ангел смерти, и мешать ему в этом великом деле – занятие сомнительное... Впрочем, врачи и не мешали.

 Как-то, выйдя на полчаса из палаты на процедуры, я вернулся и увидел эту койку свободной. Спрашивать всех было уже ни к чему. Телевизор молчал, и все обитатели палаты молча лежали по своим кроватям. Так я ничего и не услышал, кроме того, что персонал не очень-то заморачивался реанимацией, и моего друга без колебаний отвезли сразу в морг.

Полдня спустя в палате появились двое – исключительной красоты молодая женщина и подросток. Они ничего не сказали – только желваки поигрывали на окаменелых скулах, а в сухих глазах, в обеих парах зияла черная, немыслимая глубина. Весь скарб покойного уместился в один пластиковый пакет – уличная одежда, планшет, мобильник, а больше, собственно, и ничего.

Проводив взглядом эти две трагически прямые фигуры, я понял, что всякий, встретив их сейчас в больничном коридоре, всякий, кому открыто понимание этого момента, должен сейчас испытывать не скорбь, не сострадание, а почтение к этим бледным лицам с пугающе глубокими глазами, а может, кто знает, даже и зависть. Как и к тому, кого они только что проводили. Я наконец сформулировал для себя то, что постепенно додумывал весь последний год. О том драгоценном даре, который приносит смерть всем нам на этом свете – и готовящимся умереть, и умирающим, и умершим, и тем их близким, которым повезло оказаться рядом в эту великую минуту. Мои собственные впечатления совместились наконец с мнениями многих обреченных больных, смертников, которые благодарили судьбу за ниспосланное благо, за открывшуюся перед ними мудрость, за возможность нового знания и понимания, за дальние манящие горизонты.

Из окна нашей палаты видна торчащая совсем рядом заводская труба. Глянул на нее вечерком – дым (или это пар?) над трубой замер совершенно неподвижной рельефной глыбой, в которой не шевелится ни один завиток. Долго глядел – никакого движения, прямо как на фотографии. И листва на заглядывающем в окно дереве замерла рисунком на стекле. Глянул вниз – и машины с зажженными фарами стоят в пробке, не двигаясь ни туда, ни сюда. И какой-то человек не шелохнется, стоя на тротуаре. Так вот, значит, как все это происходит!

 

Как бы резюме

Итак, моя история подошла к концу. К концу пока еще не фатальному, а в том смысле, что струйка моего повествования наконец-то пересеклась с потоком моей реальной жизни – в той самой точке времени и пространства, где я сейчас сижу и пишу этот текст. Как создатель этого текста, я в своих глазах изрядно уступаю сэру Филипу, о чьей книжке я рассказывал с самого начала. Он все-таки уже умер, завершил сюжет, сказал свое последнее слово иутвердил таким образом свой неколебимый авторитет, а у меня это еще впереди. Тем не менее, мне кажется, что мои двадцать копеек в этой копилке тоже имеют свой вес. Главное для меня сейчас – подтвердить солидарность с центральной идеей английского автора, с максимой «memento mori», которая звучит, казалось бы, до пошлости тривиально, но, тем не менее, за тысячи лет, как известна людям, не утратила своего центрального положения в нашей жизни. Помни о великодушно дарованной нам смерти, прекрасном, таинственном дополнении к жизни, которая сама по себе, без этого украшения иной раз кажется нам скучной и постылой. Думай о смерти, не отвлекаясь от этой мысли ни на час, ни на день. Это очень важно – ежеминутно помнить о сомнительности нашего материального бытия, о его зыбкости, о том, что рядом существует другой мир, уж по крайней мере не менее значительный, чем тот, в котором мы сейчас пребываем. Более того, находясь в нашей привычной жизни, мы не только не можем предсказать час прощания, нет, ситуация на самом деле еще веселее – в любой произвольно выбранный момент мы не можем даже с уверенностью сказать, «здесь» ли мы, или уже «там». Мы не знаем, где пролегает граница между этими мирами и какова суть различий между ними. И еще хуже того – у меня нет уверенности, что все, окружающие нас в обыденной жизни, реально живут «здесь», а не заглянули к нам в гости откуда-то «оттуда». Да, хорошо было бы все это помнить, четко сознавать в каждый час нашей жизни, но ведь не получается - память человеческая постыдно коротка, а кругозор до обидного узок. Вот тут и приходит на помощь Господь, бьет нас палкой по голове и, подобно легендарному дзенскому учителю, возвращает нас этим ударом из скучного мира наших расплывчатых и неубедительных фантазий в реальность, которая всегда оказывается и несказанно глубокой, и ослепительно прекрасной. Спасибо Ему за это.

Вот, собственно, и все, а завершу я свой рассказ маленькой картинкой-метафорой, ибо неловко говорить об этих вещах открытым текстом. Здесь, в таких разговорах работают только намеки и притчи.

 

...Лет ...надцать тому назад я учился летать — не в летной школе, а диким порядком. На своем самодельном аппарате и своими силами. Нередкой тогда бывала картина, когда мой неуклюжий летательный агрегат стоит на поле, ревет, прогревая мотор, а я, как бы коротая последние минутки, брожу по траве рядом. В такие моменты я не терял даром время и, не раскрывая рта, отчаянно молился. И молился – увы! – не об удачном полете, а, как это естественно для заурядного труса, лишь о том, чтобы полет как-нибудь просто не состоялся. Ну, скажем, чтобы каким-то чудом забарахлил и заглох мотор. Трудно Ему, что ли! И иной раз Он великодушно склонял ухо к моим молитвам. Да мотор с чего-то начинал чихать, как-то неадекватно реагировал на ручку газа, в нем появлялись сомнительные призвуки, и я с облегчением перекрывал крантик бензопровода. Потом меня ждала возня с карбюратором, прокладками, и пару дней я уже не думал о полетах, а ковырялся в моторе. Ну, а в тот момент, в момент трусливой, но аккуратно спрятанной от себя капитуляции, я с легкой душой шел пить пиво и водку. Если находил себе благодарного собеседника, то, сидя с ним на краю поля, часами рассказывал о воздушных приключениях и, не говоря об этом прямо, в каждом слове намекал, что полеты – это дело людей отважных и вообще героев не от мира сего.

Но чаще Господь плевать хотел на мои молитвы. Звук мотора становился все ровнее, солиднее и чище, и мне уже ничего не оставалось, кроме как смириться, пристегнуть ремни, устроиться поудобнее на сидушке и, сжав до скрежета зубы (это чтобы не зажмуриться со страха), поддать хорошенько газа. Аппарат рвал с места, трясся, подпрыгивая на кочках давно не кошенного дикого поля, подминая под себя траву с бурьяном и угрожая перевернуться. Страшнее этих секунд я не знаю ничего в жизни. Но секунд этих бывает совсем мало. И вот уже трава перед колесами сливается в набегающее зеленое полотно, еще один, последний удар под зад и... и все. И тихо. Всякое движение, всякая суета кончаются. Я плыву в воздухе или даже просто вишу неподвижно в пространстве, а подо мной беззвучно пробегает, удаляясь, проселочная дорога, деревня, перелески. Весь мирЯрославщины с ее реками, озерами, лесами, сквозь которые проглядывают кое-где искорки храмовых куполов.

Еще повыше, и панорама становится шире. Можно разглядеть где-то там, далеко внизу и приозерноеФерапонтово, и невскую Дворцовую набережную с уютным Летним садом, и Соловки, и вокруг них просторы северного моря с неподвижными белыми барашками. А вон там такие же барашки лижут нежные, отороченные кокосовыми пальмами тропические пляжи, за ними сквозь зелень джунглей виднеются бесформенные глыбы Анкора с глядящими во все стороны улыбками Будды. А вон Эйфелева башня и Нотр Дам, а вон циклопические камни Хампи-Виджаянагары. Тенистые улицы Варны, подобные туннелям под густой листвой платанов, и широкие ратушные площади старых немецких городков. Пагоды и готические шпили. Бескрайние скалистые пустыни и срывающиеся с гор водопады. Шторма и тайфуны. Потные тропические леса и снежные просторы с несущейся поземкой... все это уходит дальше и дальше вниз.

И сквозь это пышное земное богатство проступает множество лиц, любимых, нелюбимых, но обретших, наконец, серьезную значимость, прорисовываются кружева судеб с неразгаданным смыслом бесконечных узоров, потоки речей, мыслей, истинных и лживых, образов пленительных и ничтожных, порывов величественных и смешных. Все это сплетается в единую мандалу, где каждая деталь находит свое место, и не нужно ломать голову над ее разгадкой, потому что она вот, вся у тебя на ладони, и смысл в ней един, охватывающий все, даже самые мелкие серенькие детальки.

И негоже сетовать, что отнюдь не все, остающееся внизу, ты успел за свою жизнь увидеть, пощупать, вкусить, распробовать, ибо теперь тебе видно, что все картины, все души, все сюжеты – все они брызги единого потока, в котором ты только что плескался. И смешно было бы, уходя с вечеринки, досадовать, что ты не все успелпонадкусить из угощений, выставленных на стол радушным хозяином. Что ты не все реки выпил и вдохнул не все ароматы. Утешься, дверь за тобой закрылась, и сейчас у тебя другая цель. Подними голову – над тобой небо.Безграничное, бездонное и на первый взгляд абсолютно пустое. Но так ли это на самом деле, ты узнаешь совсем скоро.


Вернуться назад