ИНТЕЛРОС > №147, 2011 > Мы и наш Президент

Александр Привалов
Мы и наш Президент


07 августа 2011

Карьера Бориса Ельцина близится к концу. Даже если конец ее не настолько близок, как пророчит разнокалиберная политическая шатия, основные ее события и вправду остались, по-видимому, позади — и пора хотя бы начерно разобраться, каков был ход и смысл этой карьеры. Начерно — потому, что в восприятии нами нашего первого президента нет пока и намека на согласие; не оформились и альтернативные оценки его самого и его деятельности. Не считать же, в самом деле, вариантом оценки еженедельные проклятия в прохановских передовицах, в истерике которых самые несомненные факты кажутся лганьем, или поминутные пожатия плеч разочарованных шестидесятников. Противоположная названным точка зрения даже в официозах высказывается какой-то непрожеванной скороговоркой — и столь же далека от убедительности.

Возможно, общепризнанный образ Ельцина не сложился ещё и потому, что русская литература не заготовила ячейки, куда наш ленивый ум мог бы с облегчением его поместить. С его предшественником было проще:

Властитель слабый и лукавый, Плешивый щеголь, враг труда, Нечаянно пригретый славой, Над нами царствовал тогда, —

готовый каркас того самого портрета, который пусть не сразу, но нарисовался в российских головах. Про Ельцина такой подсказки нам не дано — рассуждения его отставного пресс-секретаря о том, что в натуре Ельцина с “народным героем Дубровским” уживаются “Собакевич и Ноздрёв, отец-Карамазов и его сын Дмитрий”, своей вздорной эклектичностью скорее характеризуют автора, чем его предмет. А раз нет готового шаблона, тем более необходим анализ.

Однако создается впечатление, что как раз в серьезном анализе этой фигуры никто не заинтересован: политикам для их нехитрых нужд хватает двух-трех относящихся к президенту клише, простой публике разговоры о нем давно надоели. Дальше я попытаюсь показать, что это отсутствие интереса — по крайней мере, отчасти — диктуется самосохранением: мы если не понимаем, то догадываемся, что вглядываясь в феномен Ельцина, можем увидеть много невеселого о самих себе. Пока же ограничусь констатацией: все, кто вообще заговаривает на эту тему, склонны без обиняков отнести разбирательства в неопределенное будущее — история, де, вынесет свой приговор.

Черта она вынесет. Вынесла ли она свой приговор, например, Наполеону или Ленину? Хочешь считать любого из них величайшим гением — считай; одержимым мясником — и на это у нее нет возражений. История не будет знать о Ельцине ничего стоящего, чего не знаем мы, и будет понимать в мотивах его поступков меньше нашего — просто в силу большей временной, а значит и психологической отдаленности. Правда, истории будет известен итог его деятельности. Ну, так это — не главное; и тот же Наполеон, и тот же Ленин кончили достаточно скверно, что не мешает множеству людей их обожествлять. Так что приговора истории ждать не стоит.

Однако совсем не грешно было бы при этом отметить, что Ельцин единогласно сочтен достойным ее суда. И это признание исторического масштаба его личности — никак не банальность. Первый из двух лидеров, при которых изменилась наша страна, потому и вылетел из “процесса”, как только тот, по его же излюбленному выражению, “пошел”, что личность его оказалась несоизмеримой с событиями, в изрядной мере им же и спровоцированными. Ельцин же доказал, что событиям вровень, — доказал уже тем, что остался в их центре. Он равновелик — не в оценочном, а в математическом смысле слова — всему десятилетию драматических перемен, проведенному им на авансцене, поэтому хвалы и хулы ему еще мало что о нем говорят. Достойным делом было бы прежде всего попытаться его понять. Это ведь почти то же самое, что понять эпоху, а в таком начинании даже неудача почетна.

Попробуем.

История легенды

Живая власть для черни ненавистна — еще ненавистнее ей власть полуживая. У Ельцина всегда было много врагов, сегодня у него почти не осталось друзей. “Дедушка достал” — типичная фраза людей демократических воззрений и капиталистического образа жизни. До такой степени “достал”, что стало почти невозможно в приятельском кругу произнести о нем доброе слою — во всяком случае, без саркастического довеска. “Силен старик, когда просыпается”, — так ещё можно тебе ответят понимающей улыбкой; просто “силен старик” — уже нельзя. Он самим своим существованием, каждым появлением на телеэкране порождает столь сильную досаду, что призывы к его уходу ни у кого не вызывают желания возразить - даже когда исходят из уст опасных или заведомо никчемных людей. Казалось бы, так просто — спросить у очередного народного трибуна: ну хорошо, малыш, дедушка уйдет — ты понимаешь, что на его месте и трех дней не продержишься? Он, может быть, в глубине души и понимает — так ведь никто же не спрашивает.

При всем том вне стана коммуно-патриотов совсем не много людей, готовых вынести Ельцину уничижительный вердикт за всю его карьеру. Тон примерно такой: некие заслуги в прошлом, конечно, имелись, но теперь... Словом, был конь, да уездился. И опять-таки никто не задает простого вопроса: если он так явно уездился, почему же он по-прежнему сидит на самом верху и ни одного серьезного противника не видит? Ведь не может же быть — при тех-то волчьих нравах, которые даже не пытаются скрывать российские политики, — что его щадят из почтения к сединам. А если у него были общепризнанные заслуги, почему в повседневной политической жизни о них не принято упоминать?

Нет, правда, чем больше всматриваешься в отношение России к своему первому президенту, тем больше недоумеваешь: какое-то оно на редкость невнятное и двойственное. Сказывается недостаток достоверных сведений — ведь сколько лет Ельцин на самом виду, а публика так о нем толком ничего и не знает. Он всегда в плотном ореоле легенд и сплетен — легенд для скудоумных. И невнятица, надо думать, проистекает из того, что легенды непрестанно менялись, описав почти полный круг. Давайте припомним по годам, что говорили о Ельцине, попытаемся выделить стрежень в многоводном потоке мнений о нем.

Середина 80-х — наш человек, борец с привилегиями, луч света (второй после Горбачева! единственный настоящий ему помощник!) в темном царстве замшелых коммуняк: поездки по Москве в троллейбусах, триумфальные визиты на заводы и в НИИ, безостановочные увольнения бюрократов низшего разбора под гул одобрения москвичей — так их, гадов...

Конец 80-х — нет, наверное, не второй — первый! Единственный, кто не даст заболтать перестройку (Господи, ведь такие фразы произносились совершенно всерьез!); гонимый тупыми партийцами, ненавидимый Генеральным говоруном за то, что режет ему правду-матку (и про антиалкогольного Лигачева! и про Раиску!), всенародный любимец: изгнание в Госстрой, таинственное падение с моста, выход из КПСС под телекамерами, межрегиональная депутатская группа...

(Именно тогда Ельцин был на пике — не успеха, это было еще впереди, но — признания. В нем видели и любили воплощение своих надежд и интеллигенты, и шахтеры. О содержании этих надежд — чуть позже, пока же отметим: только запахло их реализацией — в августе 91-го, — как любовь удивительно быстро пошла на спад. Теперь многие искренне полагают, что у них ее и не было.)

Начало 90-х — народный герой, победитель осточертевшего коммунизма: стотысячные митинги, скандирующие “Ель-цин! Ель-цин!”, триумф на президентских выборах в РСФСР, речь на танке в дни путча, унижение Горбачева — опять-таки перед телекамерами! — требованием публично признать роль компартии в истории с ГКЧП. Затем — гарант демократии и прогрессивных реформ в России, неколебимый оплот против переходящего в контратаку советского начальства.

Однако в те же самые месяцы заговорили уже и совсем другое: хороший, конечно, человек, всё еще “наш” — но закваска-то в нем обкомовская. Прорабов перестройки слушает вполуха, а вскоре и совсем перестает, окружает себя какими-то тусклыми и даже подозрительными людьми, с Гайдаром совершенно оскандалился (тут надвое: одни ставят в вину Ельцину, что передоверил вожжи этому полоротому, другие — что “сдал” душку-экономиста левым; но крайне недовольны все). Публика еще вполне доверяет своему президенту — вспомним блестящую его победу на очень непростом референдуме 1993 года, — но потом наступает октябрь и всероссийская любовь кончается.

Расстрел Белого дома наносит ей, по-видимому, непоправимый урон. Хотя пагубность поведения белодомовских сидельцев явлена полной мерой, слухи, сразу склубившиеся вокруг событий (и о тысячах трупов, вывезенных через подземные ходы, и о том, что не случайно почти все снаряды легли в окна одного этажа: жгли компьютерный центр и архив), клонятся большей частью к осуждению Ельцина.

Середина 90-х — неумолимый спад его популярности. Характерно, что чеченская война не вызвала вопроса “как он мог?” — такого от него уже ожидали. Молва о нём окончательно раздваивается, оба рукава становятся всё более неприязненными. Его винят и в обвале жизненного уровня, и в непоследовательности реформ (Ельцин через несколько лет признает оба обвинения, сказав в недавнем интервью: “Мы были одновременно и плохими либералами, и плохими социал-демократами”) — и его рейтинг скатывается к февралю 96-го до жалких шести процентов. Это после 89% на выборах в народные депутаты СССР и 57% на первых президентских выборах! Слух о том, что президент настолько нездоров, что исполняет свои обязанности чисто формально, становится, несмотря на все опровержения (если не благодаря им), почти общепризнанной очевидностью.

Далее — президентская кампания. Рывок за четыре месяца от 6% до 53% - феноменален и прямо свидетельствует о том, что старая любовь не ржавеет. С другой же стороны, слишком заметная часть этого рывка объясняется выбором наименьшего из двух зол — образованная публика только об этом мотиве голосования и говорит. Неадекватность физического состояния президента после страшных кадров его инаугурации уже ни у кого не вызывает сомнений. Одни жалеют его, другие — негодуют. Впрочем, в конце года, когда Ельцина оперируют, подавляющее большинство искренне желает ему выздоровления.

Конец 90-х — Ельцин в общественном мнении сходит на нет. Всё громче звучат обвинения в том, что на самом деле он не правит, а служит марионеткой в руках то одного, то другого кукловода. Его спорадические “пробуждения” осуждаются почти безоговорочно. Если кто-либо и выражает публично сомнения в том, что президент — безвольная игрушка в руках бесконечно злокозненной “семьи”, то выражает он их таким тоном, чтобы слушателям было понятно: в принципе-то он разделяет всеобщее убеждение, но знает кое-какие неведомые простому народу детали, которые заставляют его делать оговорки.

Итак, за неполных десять лет молва превратила Ельцина из народного героя в бессловесный палисадник, за которым произрастают враги народа; из неостановимого победителя — в необратимо проигравшего, — притом, что никто и не пытается похвалиться одержанной над ним победой...

Воля ваша, как-то всё это не слишком убедительно. Что-то тут не так.

Чисто как дети

По мне, тут почти всё не так. Я не о том, какова была доля истины в слухах на каждом из перечисленных этапов, — мне, как и большинству сограждан, этого доподлинно знать не дано: не вхожи мы в узкий круг посвященных (судя по мемуарам его экс-приближенных, так и слава Богу)*. Я о том, что мне кажутся очевидными по меньшей мере два возражения против использования этой меняющейся во времени молвы в качестве основы для суждений о Ельцине.

Во-первых, эта молва была воистину народной только в самом начале: когда Ельцин появился в Москве, официозная пропаганда никак его не выделяла среди прочих высоких чинов, а ничего неофициозного тогда не было — так что всё, что о нем говорилось, действительно говорил народ. Когда на кандидата в члены Политбюро разозлился Горбачев, официоз зарычал на полную мощность, но публика, неукоснительно понимающая начальство наоборот, поношения Ельцина трактовала в его пользу. А вот дальше дело пошло иначе.

Про императора Павла сказано, что его историю писали его враги. Случай, к сожалению, не уникальный — и молву о Ельцине формировали тоже не друзья. Нет, поначалу практически вся интеллигенция (или, если угодно, образованщина), все властители дум взахлеб читающей публики были на стороне Ельцина — и голоса в его поддержку явно превосходили хулителей и числом, и звучностью. Но потом произошло то, чего никто, по непривычке к более или менее свободной речи, не ждал: поддерживать и защищать своего лидера публицистам надоело. Их можно понять: люди в этом лагере были большей частью одаренные и не без оснований дорожащие своим именем. А одарённому человеку оказалось невыносимо трудно заставлять себя талдычить изо дня в день, из недели в неделю одно и то же с незначительными вариациями: мало того, что самому скучно, так читатель охладеет! коллеги скажут, что исписался! Многие вспомнили о том, что истинный интеллигент должен быть в вечной оппозиции — да и как об этом не вспомнить, если оппозиционность наконец-то ничем не грозит... Недруги же Ельцина такими нежностями не смущались и свои шарманки крутили без передышки — и мало-помалу хула становилась всё слышней, а ведь повторение, что ни говори, — истинная мать учения. Так что дивиться всё более негативному тону пересудов публики о Ельцине не приходилось бы и при более удачном течении дел в державе, и делать какие-либо выводы, ориентируясь на переливы этого тона, попросту несолидно.

Во-вторых — и это гораздо важнее, — при всех своих поворотах молва исходила из одного и того же, никогда эксплицитно не формулируемого постулата: Ельцин взялся привести нас к светлому будущему. Поэтому мы охотно увили бы его лаврами, если бы в оном будущем оказались; но этого нет — значит, он и только он головой ответит нам и за всякое промедление по дороге к всеобщему блаженству, и уж тем более за всякое ухудшение нашего повседневного бытия.

Ясно, почему этот постулат не произносится вслух — уж больно жалко он звучит; но не расслышать его в сердцевине “общественного мнения” невозможно. Забавно, что как раз враги президента отчетливо понимают нелепость неизменных обвинений одного человека во всех бедах национального масштаба — и слаженно кроют “банду Ельцина”. Друзья же его первых лет, лучше других знающие, что либо никакой банды Ельцина вообще не существует, либо к ней неизбежно причтены и они, любимые, по поводу распределения ответственности скромно помалкивают. Так что и с этой точки зрения никакого дива и никакой базы для серьезных оценок во всеобщей молве, обвиняющей президента, нет.

А основания для серьезной печали — есть. Мы говорили о надеждах, которые огромная часть советского общества возложила на плечи Ельцина и чуть ли не отождествила с ним. В чем же они заключались? Та их часть, о которой больше всего говорили (исподтишка, а там и во весь голос), — избавление от семидесятилетней коммунистической тирании — неожиданно быстро сбылась. Та их часть, о которой говорили меньше, но тоже вслух, — построение пригодного для жизни общества — пока не сбылась, но она и не могла так быстро сбыться: перефразируя любимую советскую поговорку, строить — не ломать. Почему же Россия в первые же годы своего нового пути оказалась гигантской иллюстрацией к термину кризис ожиданий!

Да потому что главная-то надежда была в другом — в том, что вся беда не в нас, а в системе, а потому, как только “КПСС даст порулить”, мы — прямо вот такие, какие мы есть — сразу заживем, как на баснословном Западе. Каждый из нас по отдельности, взрослый человек, понимал, что так не получится. Но все мы вместе — и публицисты, и шахтеры, мы как общество — надеялись именно на это, а когда стало окончательно ясно, что этого все-таки не будет, виноватым оказался Ельцин. Вам, боюсь, это так же неприятно читать, как мне неприятно это писать — но “что делать, надо же правду говорить”, как в подобных случаях ритуально оправдываются искандеровские чегемцы.

Contra

Так что если мы хотим понять Ельцина, нам следует забыть всё, что нам о нем говорили (или что мы о нем говорили — это практически одно и то же), и ограничиться рассмотрением того, что мы о нем твердо знаем. Таких знаний немного — всего-то два бесспорных, на мой взгляд, суждения, — но парадоксальным образом из них оказывается возможным извлечь некие, пусть и предварительные выводы. Одно из этих суждений, по распространенной системе отсчета, принято считать негативным, другое — скорее позитивным; вот я и разношу их по главкам “Contra” и “Pro”, хотя на самом деле они неразделимы.

Первое и главное, что все мы знаем о Ельцине, — это его неимоверная, не признающая никаких преград воля к власти. Тут нет надобности ни в слухах, ни в показаниях действующих или отставных приближенных — достаточно взглянуть на телеэкран. С трудом двигающийся, с трудом говорящий, тяжело больной человек — он раз за разом, по-бычьи склоняя голову, повторяет: “Никуда я не уйду!” — какие еще нужны доказательства?

Вероятно, таким он был смолоду: те, кто не хотел — кто не очень хотел — власти, кто не жертвовал этому желанию всем, обком КПСС вряд ли возглавляли. Но секретарей обкомов было много, а о том, что именно свердловчанин жаждет власти неостановимее остальных, страна узнала тогда, когда его попытались этой самой власти — лишить. Не знаю, был ли прав Горбачев, решив, что кандидат в члены Политбюро Ельцин вознамерился копать под его трон; вероятно, был: политики в таких вещах не ошибаются. Как бы то ни было, генсек нанес превентивный удар, до какого отнюдь не всякий карьерист дослуживался и после которого ни один карьерист до Ельцина на ноги не поднимался. Будь у наказанного воля к власти на обычном обкомовском уровне, то есть вписывайся она хоть в какие-нибудь рамки и стереотипы, не поднялся бы и он. Однако он, как мы знаем, поднялся — и куда выше прежнего.

Когда кто-нибудь напишет толковую биографию Ельцина, главы, описывающие период от генсековского гнева до августа 91-го, будут читаться с тем же безотчетным восторгом, с каким мы в юности читали у Тарле главы о восхождении молодого Бонапарта. Как уж ты там ни относишься к заранее тебе известному будущему удачливого персонажа да и к нему самому, ты начинаешь за него болеть, ты ликуешь от того, как ему удаётся невозможное, как он, не имея, кажется, ни единого козыря, одну за другой бьет все карты противника, какой небывалой гиперболой взвивается его судьба. Как Бонапарт не должен был вернуться живым из Италии и Египта, так Ельцин не должен был победить. Но ведь победил, и сравнение — вовсе не такое натянутое, каким может показаться: сила его оппонентов была никак не меньше эскадры адмирала Нельсона.

На то, чтобы “не пустить в политику” снятого с МГК Ельцина, Горбачев направил всю мощь огромного государственного аппарата — правда, без репрессий. Но, во-первых, и без репрессий рычагов хватало: и печать, тогда еще надежно цензуруемая, и полный контроль над положением всякого смельчака, который решился бы помочь опальному вельможе, — да мало ли что еще?.. Во-вторых же, иные (кого бы вспомнить? да хоть Гришина, хоть Кунаева) тоже вылетели из политики без репрессий — кто из них в нее вернулся? Ельцин вернулся.

На то, чтобы предотвратить избрание Ельцина в президенты РСФСР, Горбачев, уже вполне оценивший силу соперника, к усилиям своих бесчисленных подчиненных присоединил и собственный, очень недюжинный дар политической интриги, и собственный, весьма еще немалый авторитет. Ельцин выиграл выборы в первом туре.

У меня нет сомнений, что основа этих побед — его немыслимая воля к власти. Что иное могло помочь ему? Разумеется, можно сказать, что к победе его вынес общественный подъём, но это псевдоответ: подъем мог вынести наверх и другого — мало ли было желающих! Так чем же взял Ельцин? Более точный расчет? Но, глядя из наших дней, трудно не признать: никто из действовавших тогда лиц не располагал ничем, что стоило бы называть расчетом. Более гибкое мировоззрение? Лучшее образование? Но образование гораздо лучшим было как раз у Горбачева; что же до мировоззрения, тут стоит разобраться.

В 1992 году добрые люди выпустили по горячим следам книжку “Горбачев — Ельцин: 1500 дней политического противостояния”; этот сборник документов (стенограммы, интервью, статьи 1986—1991 годов) весьма поучителен. В начале книги читать обоих оппонентов равно невозможно: такое ощущение, будто жуешь грязную вату. Но уже к середине ельцинские речи начинают звучать более или менее по-человечески; горбачевские же — до самого конца в прежнем роде (даже в последние месяцы хорошо слышная в них личная обида не вытесняет привычного пустословия). Можно заглянуть еще дальше назад и перечесть выступления товарищей Горбачева М.С. и Ельцина Б.Н. на двадцать каких-то съездах КПСС, но это, слава Богу, необязательно: и так ясно, что к началу событий мировоззрения обоих протагонистов были практически неразличимы. Гипотеза о том, что у кого-либо из них за этой позднекоммунистической трескотней таились некие глубоко скрываемые убеждения, не должка, полагаю, и произноситься: оба они, не говоря ни о чем другом, были страшно занятыми людьми — и присутствие в их головах иной идеологии, не совместимой с мириадами их повседневных занятий, можно вообразить лишь в форме легких, ни к чему их не обязывающих дуновений в часы досуга. Что есть, что нет.

Голову даю на отсечение — не возьмись система выкидывать Ельцина из власти он еще долго оставался бы при убеждениях, общих со всей партийной верхушкой: крайний, нескрываемо циничный прагматизм, туго зашнурованный социалистическими табу, которые за время застоя были малость ошкурены, но по содержанию оставались вполне сталинскими. Не получи он по шапке от генсека — тоже продолжал бы упоенно зудеть о социалистическом выборе, сделанном то ли дедом, то ли бабкой, от которого ни за что на свете нельзя отказываться. (Простое, хотя и косвенное тому доказательство: потрясение, испытанное им в конце 80-х, почти не было связано с внешнеполитической сферой — и перемена его взглядов также этой области не коснулась: его внешняя политика остается — увы, mutatis mutandis — естественным преемником позднесоветской имперской немощи.) Но система отшвырнула его на обочину. В рамках принятых в ней правил игры — прежде всего в рамках принятых в ней табу, надежно и со всех сторон ограждающих власть партийной верхушки, — вернуться к власти было заведомо невозможно. И Ельцин вышел из этих рамок, начав открыто и агрессивно брать на вооружение всё более разрушительные для системы тезисы.

А брать было что. Знаменитая гласность, раскручивавшаяся уже помимо воли своего инициатора, вовлекала в оборот и делала остро модными всё новые и новые, с каждым разом всё более откровенные антикоммунистические идеи. К 90-му году не было угла, на котором не толковали, что во всем виноваты коммунисты (“до чего страну довели!”), но толкующие таким образом люди не ощущали себя силой, способной что-либо всерьез изменить. Не ощущались такой силой и проводники новых идей — фантастически популярные публицисты, ученые, художники, депутаты. Их слушали, раскрыв рот, их носили на руках, но им не верили — в том смысле, что не верили в возможность реальных последствий всех их разговоров. Ельцину же поверили безоговорочно: те говорят, а этот - сделает. Да, он ничего не придумал сам, он повторял то же, что раньше (и нередко лучше) говорили его соратники по межрегиональной группе, но звучало это совершенно иначе. Всё искреннее презирая КПСС, народ продолжал неосознанно считать, что ремеслом реальной власти владеет в стране только она — и ретранслирующий антикоммунистические идеи, источающий властность экс-кандидат в Политбюро Ельцин оказался неотразимым. Разговоры в его устах становились силой, к которой уже имело смысл, рванув рубаху, присоединиться, — и вслед за митингами, которые, как ни крути, всё же были только выпуском пара, начались забастовки, прямо ориентированные на Ельцина. Как говорят спортивные комментаторы, “остальное вы видели”.

Вы скажете: чтобы так быстро и безошибочно оседлать ранее несвойственные тебе идеи и с их помощью получить поддержку народа, нужен талант — так ведь о том я и говорю. Талантом Ельцина и была его небывалая воля к власти. Чтобы удовлетворить ее, потребовалось стать эвентуальным гением — и Ельцин им стал*.

И конечно, такое перенапряжение необычного таланта не могло пройти даром. Начиная с этого триумфа, Ельцин с болезненной подозрительностью относится к каждому, в ком хоть на минуту заподозрит намерение отнять у него власть. Не исключаю, что ревность этого рода была ему свойственна и раньше, но только после подъема на вершину пирамиды она могла овладеть им целиком. Уже не требовалось карабкаться — и все силы души, прежде яростно обращенные вверх, столь же непримиримо обратились вниз. Ельцин не раз давал своим соратникам огромные куски власти, но именно давал — как бы на подержание. Стоило получателю забыться и обнаружить признаки привычки к своему временному имуществу, как следовал удар медвежьей лапы — и горделивец летел прочь, а отечественные и зарубежные аналитики с каким-то малопонятным восторгом олухов заводили очередную песнь о не знающей аналогов ельцинской непредсказуемости. Какая тут, к дьяволу, непредсказуемость? Не исхитрись Бонапарт в свое время сделаться Наполеоном, защитившись от конкурентов коронацией, — можно не сомневаться, он поступал бы точно так же.

Этот мотив в поведении Ельцина общеизвестен; более того, в последние годы никакого иного мотива за ним, по существу, не признают. И если бы властолюбие действительно было единственным стержнем этого человека, приговор ему был бы очевиден — и уничтожающ. Однако мы не зря так забавно колеблемся, выводя итоговую оценку своему президенту. В нем было — и есть! — еще кое-что очень существенное.

Pro

Второе, что мы твердо знали и знаем о Ельцине — в нем практически без сбоев работает жестко встроенный механизм, не позволяющий ему ни сделать, ни спустить другим и единого шага к тем базовым инструментам, которые семьдесят лет обеспечивали незыблемость коммунистического государства. В сущности, это единственное, что президент делал и делает сам: он защищает и от врагов, и от соратников так называемые демократические ценности. Точнее говоря, две из них: свободу волеизъявления и свободу слова, — но этих двух и достаточно для того, чтобы возврат былого стал невозможен.

Происхождение этого редкостного механизма можно, вероятно, объяснять по-разному. Мне корень его видится в том, что Ельцин — кровный враг породившей его общественно-политической системы. Для него нелюбовь к коммунистическим порядкам не есть лишь плод размышлений и наблюдений; она базируется еще и на несмываемом оскорблении, которое система ему, способнейшему своему воспитаннику, нанесла, — а потому она не столько рациональна, сколько рефлекторна. С какой наивной гордостью президент однажды рассказывал телекамерам, как он, стремясь притушить очередной политический кризис, “даже позвонил Зю-га-нову!” Смысл похвальбы был ясен: смотрите, как я переступил ради дела через самые глубокие свои чувства! И мы понимали: позвонить лидеру коммунистов, далеко не самому одиозному из действующих политиков, действительно стоило Ельцину жесточайшего насилия над собой. Он — фанатик антикоммунизма. Над этим, если угодно, можно иронизировать, поминая Савла, ставшего Павлом, но отрицать это невозможно; а глубокая и не маскируемая нелюбовь главы государства к чему или кому бы то ни было — серьёзный политический фактор.

Может, впрочем, показаться, что это свойство президента не слишком сильно отразилось на ходе российских дел. При всем обилии новых политических институтов, коренные основы власти в России не так уж существенно изменились по сравнению с советскими временами. Но значит ли это, что Ельцин не смог или не захотел дать волю своей идиосинкразии?

Полагаю, вовсе не значит. Большинство его действий — во всяком случае, запомнившихся действий — могут быть так или иначе сведены именно к ельцинскому категорическому императиву: свобода слова и волеизъявления. Так, как было при коммунистах, при нём не будет! (С такой точки зрения получает, например, несколько иной смысл пресловутая ельцинская “система сдержек и противовесов”: ведь она создает надежную профилактику от покушений не только на верховную власть, но и на базовые свободы). И это принесло результаты.

Вот мы только что говорили: система нынешней власти очень напоминает советскую. В самом деле, обкомов нет, но есть губернаторы — и “найти десять различий” удастся не каждому. На некотором градусе политического раздражения можно продолжить: ЦК нет, но есть администрация президента — хотя тут важные различия уже бросаются в глаза. А вот сказать: генсека нет, но есть президент — невозможно; всякий, кто хоть день прожил при “дорогом Леониде Ильиче” или даже при “архитекторе перестройки”, прекрасно чувствует разницу. Единственной причиной непохожести вершин у похожих пирамид и оказался этот ельцинский императив (между прочим, напоминающий сократовского демона: тоже появился в зрелые годы своего носителя и тоже принялся диктовать ему вещи, ранее тому вроде бы не свойственные).

Под диктовку этого демона Ельцин совершил все главные свои поступки. В 91-м году он мог не сметать союзную власть, разроняв при этом треть территории государства (и две трети реальных рычагов управления тем, что осталось), а войти в неё победителем. Властолюбие его, надо полагать, удовлетворилось бы даже полнее: как-никак реванш был бы одержан на поле противника; но с базовыми ценностями пришлось бы сильно повременить — и Ельцин подписывает Беловежские соглашения. В 93-м, когда противостояние властей поставило страну перед казалось бы очевидным выбором: хаос или диктатура, он мог по вполне уважительным причинам избрать диктатуру — и получил бы поддержку большинства. Но разогнав парламент и танковой пальбой добившись его капитуляции, Ельцин немедленно проводит выборы — действительно свободные, по их исходу видно, как мало он использовал свои неограниченные полномочия для серьёзного влияния на них; он заставляет страну принять конституцию, безусловно гарантирующую базовые свободы. В обоих случаях наличие в действиях Ельцина холодного расчета столь неочевидно, что поневоле признаешь его поступки рефлекторными.

Отметим, кстати, что в обоих случаях наш герой подвергся сильнейшим и, полагаю, не вполне обоснованным поношениям. Что касается Конституции, например, то общим местом стало позорное для него утверждение, что он навязал стране основной закон, изготовленный именно по его мерке, дающий ему недопустимо широкие полномочия. Да, конституция вышла не ахти, президентские полномочия в ней действительно несуразно раздуты — и по должности отвечает за всё это, конечно, Ельцин. Но его действия нетрудно понять.

К тому времени (как и теперь) единственным институтом в стране, несовместимым с коммунистическим реваншем, было президентство. Все прочие, как показал ход событий, были либо анекдотически слабы (читая упоминавшуюся книгу Костикова, не перестаешь дивиться, каким чудом реформаторские силы раз за разом избегали верного поражения — при той неразберихе, которую они устраивали даже вокруг простейших технических проблем), либо явно подвержены риску захвата оппонентами. Отсюда — акцент на президентскую республику. А что реализован он бестолково, так назовите знатоков государственного права, способных быстро написать толковую конституцию для страны, где ничего ещё и не начало укладываться после краха предыдущего режима. Не назовете — потому что таких не было и быть не могло, а текст писали те, кто был под рукой — уж каковы ни на есть**.

С Беловежскими соглашениями Ельцин гораздо уязвимее: он просто позволил Кравчуку себя надуть, совершив ряд грубых ошибок. Но, хотя части их, по-видимому, можно было избежать, это едва ли что-нибудь изменило бы — у становящегося режима объективно не хватало сил, чтобы предотвратить или пресечь немедленное нарушение данных контрагентами обещаний (напомню: соглашения подразумевали и единую валюту, и единую армию, являясь, по букве, не такой уж далекой вариацией горбачевского “обновленного Союза”).

И уж только диктатом “встроенного механизма” можно объяснить отчаянное решение 96-го года, когда больной и растерявший популярность Ельцин решил переизбираться. Основательность его веры в то, что никто другой на его месте не оградит страну от коммунистического реванша, может, конечно, оспариваться — хотя разумной альтернативы я, кажется, не слышал; но выводы, сделанные им из этой веры, говорят о нечастой здесь и сейчас цельности. Да, свободное волеизъявление могло погубить его самого и дело его жизни, но запрет свободного волеизъявления оказался для него внутренне невозможен. Он прогнал Коржакова, что стало для него самого очевидной личной драмой, конечно же не из-за каких-то там обвинений в коррупции — против кого их не было! — а именно за настоятельные предложения отменить выборы.

(Пойдя на выборы, Ельцин показал еще и насколько он не ровня своим соратникам: он продемонстрировал, что “любит принципы в себе, а не себя в принципах”. Сколько из реформаторов других уровней и сколько раз делали ложные шаги по прямо обратному мотиву — примерно так: да, этого делать не следует, но если я этого не сделаю, то я — такой талантливый, такой прогрессивный — лишусь своего поста и на нем окажется какой-нибудь тупой ретроград, что будет неизмеримо хуже... Прагматизм без берегов).

* Я тогда постарался узнать, кто именно вписал в Конституцию злосчастную фразу о выборности губернаторов. Выяснив имя этого деятеля, я попросил общего знакомого в дружеской беседе спросить у него, исходя из каких соображений он это сделал. Ответ был удручающе прост: “Но ведь это так демократично!”.

В последний раз, когда Ельцин явил свою непредсказуемость, без видимого повода уволив сверхпопулярного Примакова, все не без оснований увидели в этом ревность старого властолюбца; по-моему, не менее важным тут был второй мотив. Под умелым руководством консенсусного премьера страна склонялась к тому, чтобы сформулировать проблему выбора пути как выбора между свободой и стабильностью; причем стабильность на глазах приобретала советскую окраску, а результат выбора казался всё более предрешенным. Встроенный в президента механизм не мог не сработать.

Нельзя однако не заметить, что с каждым годом Ельцину всё труднее следовать своему императиву. Он принуждает его быть публичным политиком, а это занятие — помимо специфических талантов, в полной мере проявленных Ельциным на подъеме, — требует и сил, которых у президента уже просто нет. Львиная доля раздражения, вызываемого им у широкой публики, как раз и проистекает из вопиющей беспомощности его публичных выступлений. Между тем, его основная роль не в них, а в безошибочной — девяносто девять раз из ста — рефлекторной реакции на отступления от базовых принципов. При большей степени общественного согласия он мог бы играть эту роль, и не вылезая на телеэкраны, — хотя при большем общественном согласии и сама эта роль была бы не так жизненно важна.

Если же нехватка сил все-таки вынудит Ельцина начать ослушиваться своего “демона”, — а в последнее время появились признаки такого поворота, — то провиденциальная роль первого президента России доиграна — и в призыве недругов к скорейшему его свержению больше правоты, чем они заслуживают.

Кого браните?

Вооруженный — или отягченный — своими двумя императивами, Ельцин довел до совершенства издавна принятое у нас представление о том, что есть и что не есть царское дело. За второй срок своего правления президент, кажется, ни разу не дал повода заподозрить себя в том, что занимается каким бы то ни было нецарским делом: он заботился исключительно о власти как таковой и о, скажем, некоммунистичности власти — ничем другим он после перевыборов себя не утрудил, да, похоже, и до них утруждал нечасто.

Вообще говоря, это правильно: каждый должен возделывать свой сад — правитель, вникающий в подробности дел, посильных его подчиненным, нелеп и вредоносен, как управляющая государством кухарка. И если правда, что дряхлый тоталитаризм в России на первых порах не мог быть сменен ничем, кроме какого-нибудь аналога просвещенной монархии — из-за полного отсутствия укорененной в головах людей ответственности за самих себя, без которой самые разнаидемократические процедуры превращаются в опасный балаган, — то Ельцин и должен был сознавать себя царем и вести себя как царь. Однако невеселое течение дел в державе показывает, что либо Ельцин царские дела делает не совсем удачно, либо набор царских дел, как он их понимает, оказался здесь и сейчас недостаточным. И то, и другое, на мой взгляд, отчасти справедливо, но может быть объяснено.

В 1991 году, возглавив независимую Россию, Ельцин не мог не обнаружить, что приобретенные им прежде навыки не то чтобы бесполезны — без них он не удержался бы наверху,— но катастрофически недостаточны для проведения всеобъемлющих реформ, которые просто нельзя было долее откладывать. Нужны были экономические и социальные познания, гораздо более конкретные, чем сопровождавшая развал советской власти перестроечная болтовня, а этих познаний не было ни у него самого, ни у окружавших его людей. Даже самое виртуозное исполнение “царских дел” этой недостачи не покрывало, а ответственность за это неизбежно ложилась на Ельцина.

То, что Ельцин, не будучи, например, профессиональным экономистом, не взялся рулить экономикой (не царское это дело!) — правильно. Но то, что он не сумел сколотить и поддержать дееспособную команду экономистов — или не снизошел до такой докучной повседневности — его прямая вина. То, что Ельцин, понимая неизбежность грязной пены на волнах такого масштаба, не кидался по каждому поводу “не пущать”, что не поддался соблазну завинтить гайки — правильно. Но то, что он продолжал со спокойствием небожителя поговаривать о борьбе с коррупцией, когда казнокрадство стало главным ремеслом в стране — его прямая вина. То, что Ельцин не опускался до игр в одной песочнице с бесчисленными “диванными партиями” — правильно. Но то, что он...

Так, впрочем, можно рассуждать до бесконечности — если никто не возражает. Но за контраргументами далеко ходить не надо: да, он не смог сколотить дееспособное правительство — а из кого? Было бы у него в 91-м году под рукой десятка полтора Чубайсов (да не таких, как тогдашний Чубайс — востроносый зампред Ленгорисполкома, а таких, как нынешний — свирепый и цепкий битый профи), можно бы с него спрашивать; а так — кто был в наличии? Гайдары да авены — и Лобовы да Скоковы: либо некоторые знания, но никакого опыта (да и знания-то смутные, приобретенные урывками параллельно с деланием советской карьеры) — либо некоторый опыт, но никакого знания (да и опыт-то ограниченного применения — весь из прежнего мира). Вот и сколачивай...

И уж совсем плывут подобные рассуждения, стоит мысленно перевести их из монолога в диалог. Если сделать два равно нереальных предположения: что найдется и будет допущен к президенту трезвый его критик, и что Ельцин станет ему отвечать в соответствии с проведенной нами выше реконструкцией его характера, — разговор мог бы завязаться примерно такой.

  • Что же вы, Борис Николаевич, так и не создали политической силы, которая была бы способна и поддержать вас, и, унаследовав власть, двинуться дальше?
  • Партии создаются из кого-то и на какой-то идее. А вы все, во-первых, до недавнего времени были убеждены, что для вас всё оборудует то ли невидимая рука рынка, то ли неслышимая поступь демократии — то есть, по-русски говоря, я грешный. А потому и заниматься политикой собственноручно брезговали; а кто не брезговал — тетерева: слышат только себя любимых и объединению не подлежат. Во-вторых, вы — чистоплюи. Сами не способны и двух шагов сделать по прямой, а я чуть в сторону от воображенной вами линии — вы сразу ко мне в оппозицию. Ну и наконец — идеи нет. Я-то сам, понимаешь, не идеолог (не царское это дело!), а от вас, покуда я в силе был, ничего, кроме туманной болтовни об общечеловеческих ценностях да о свободе предпринимательства, услышать не довелось. Да и сейчас ничего особенно внятного не слышно. Какая уж тут партия... Так что единственное, что держит страну — личная мощь, а ее и на партию не размажешь, и унаследовать мудрено.
  • Но ведь вы сами не давали окрепнуть ничьей, даже союзной вам, силе: стоило кому-нибудь показаться над ряской, как вы его — по голове.
  • Так ведь я же пробился — хотя мне не только “по голове дали”, но и пытались заткнуть; пусть бы и твои силачи пробивались, я-то никому рот не затыкаю. Не пробились — значит, слабаки; такие президенты России не нужны. Да ты припомни, о ком говоришь — это Черномырдин, что ли, удержит всю свору, если меня не будет? Лебедь? Немцов с Гайдаром? Самому-то не смешно?
  • Вы могли кому-то из них помочь встать на ноги...
  • Я их выдвигал в первый ряд, я давал им показать себя и защищал от коммунистов. И защитил. Что, я их еще должен был за ручку водить? Не мое это дело. А вот когда становилось ясно, что без меня они посыплются, а то и прямо сдадут страну Зюганову, мое прямое дело было — их убрать. Вот я и убирал
  • Вот и доубирались. Неужели вы не видите, что ваше царствование привело страну в тупик? Да, коммунисты практически обессилены, но в еще большей степени впали в ничтожество и раздроблены демократы.
  • Вижу и скорблю. Но если ты намекаешь, что это я вас ввел в ничтожество то вы еще ничтожнее, чем кажетесь.

Ущербность позиции такого воображаемого Ельцина очевидна, но не менее очевидна ее непротиворечивость, в виду которой пропадает всякая охота в чем-либо нашего президента обвинять: слишком широко расползается объект любого обвинения, отчего само оно вырождается в помесь Weltschmeiz с самобичеванием. Непродуктивно. И хотя нынешний упадок президента прямо подстрекает к его поношениям, они, полагаю, остаются бессмысленными, на кого бы ни были направлены: на человека или на президента — и их пора прекратить.

Борис Ельцин как личность — неподходящая мишень для шпилек, ибо это фигура вполне трагическая. Как сказал один мой коллега, он был из того дерева, из которого делают королей, — и за считанные годы обратился почти в труху. Он не может не видеть, что его многолетние труды привели к нестойкому и сомнительному результату, отчего ценность самих трудов оказалась под сомнением. Он не может не знать, что силы его на исходе — и что стоит им окончательно иссякнуть, как его сожрут — и возможно, вместе с делом его жизни. Наконец, он не может не ощущать горчайшего одиночества. В газетах писали, будто, вызвав Примакова для объявления об отставке, он быстро расчувствовался заплакал, стал говорить, что он совсем один, — верю, так вполне могло быть.

Что же касается Ельцина как лица политического, я убежден в том, что он - как и Горбачев до него, — был совершенно необходим и на редкость, чудесным образом, уместен в СССР—России в нужный исторический момент***. К ним обоим можно относиться как угодно — некогда и того, и другого любили, сегодня принято их не любить, — но нельзя игнорировать логику событий. Если не оставлять попыток представить себе переход России из коммунистической казармы во что-нибудь приличное, оба их правления следует признать единственно возможными вариантами более или менее быстрого прохождения начала этого пути, его первого и второго этапов — и надо сказать судьбе спасибо за то, что они были. Обсуждать же изъяны явления, которое признаешь единственно возможным, — образцово пустое занятие. Какой смысл пенять Горбачеву, что у него не было ясных реформаторских представлений и он не проводил реформы жестко и последовательно, используя унаследованную неограниченную власть генсека? Ведь если бы он был способен приобрести такие представления, то до генсека бы не дослужился. То же и с Ельциным: если бы он умел — кроме того, что умел, — еще и организовывать “команды реформаторов”, еще и различать допустимые и недопустимые методы и средства, еще и по-человечески обращаться с людьми, то не сделал бы необходимой предварительной карьеры при “реальном социализме” и не вывернулся бы из политического небытия при Горбачеве.

И сегодня, когда состояние умов и нравов таково, что качества первого лица всё еще играют исключительную роль, волновать должны не “непредсказуемые пробуждения” Ельцина, не сбои в логике его поступков, а явное отсутствие третьего члена эстафеты — человека, понимающего и умеющего больше, чем Ельцин, способного выработать стратегию там, где Ельцин действовал рефлекторно, — и сумевшего при этом набрать достаточно сил и веса. Президент будет “держать площадку” еще от силы год. Если за это время приемлемой кандидатуры на эту роль не появится — точнее говоря, если появившееся за годы реформ множество людей, кровно заинтересованных в долгосрочном развитии России, не найдет приемлемой кандидатуры, — придется признать, что чудесные появления прервались и дело с трансформацией России затягивается...

Кто будет в этом больше виноват — наш президент или мы — каждый сможет рассудить по собственному вкусу. Характерно, что ни то, ни другое решение нимало не повлияет на развитие событий.

По инерции

Возвращаясь к ожидаемому приговору истории, признаем, что шансы нашего героя на прославление — почти вне зависимости от его личных вин и заслуг — очень невелики: его имя будет ассоциироваться с временем упадка.

В начале и в конце истекающего века Россия пережила перевороты, изменившие жизнь страны до самых основ. Оба раза поразительный, не вмещающийся в человеческий рассудок масштаб событий сам по себе порождал надежды на небывало прекрасную и одухотворённую жизнь. К десятилетию октября Пастернак писал:

Однажды мы гостили в сфере Преданий. Нас перевели На четверть круга против зверя. Мы первая любовь земли.

И пусть из нынешнего времени очевидно, что тогда “нас перевели” скорее не в на четверть круга против, а на три четверти круга по зверю, гощение в сфере преданий все-таки свершилось — и привело к фантастическому выплеску народной энергии. При всей губительности новой власти, при всей кровавости анти отбора, почти безошибочно выкашивавшего лучших, при всем мракобесии вбитой в головы идеологии — страна несколько десятилетий шла вверх (здесь необходимы многочисленные оговорки; надеюсь, что они очевидны). Разгадка этого феномена, на мой взгляд, проста: революция постигла Россию на мощном подъеме — Серебряный век был далеко не единственным, да и не главным его проявлением — и набранной инерции не погасила даже гражданская война. Больно думать, чего могла достичь Россия, если бы этот подъем не оседлали большевики, но и с ними сделано многое — вот имя Ленина и связано в памяти множества людей с тем самым подъемом, который он так деятельно губил.

В начале 90-х энтузиазм, как все мы помним, тоже был велик; ощущение перевода “на четверть круга против зверя” тоже было повальным — но как же скоро это ощущение сменилось разочарованностью и апатией! Причина тому (мы уже говорили об этом) не в ошибках и нелепостях, наделанных новой властью, - они никак не пара мясорубке первых лет большевизма. Просто события застали страну на спаде. Степень деморализации и развращенности, к которой привел так называемый застой, еще не осознана в полной мере — инерция спада была непреодолима. Тут хоть не межеумочный ГКЧП ознаменуй конец эпохи, а архангел в трубы воструби — быстрого подъема начаться не могло. Напротив, спад, дотоле как-то сдерживавшийся ржавыми устоями власти и скрытый от глаз, неимоверно ускорился, целые пласты жизни подверглись зримому разложению. Воодушевление частью угасло, частью перешло в энергию грабежа — годного для возрождения России запаса энтузиазма, по-видимому, не осталось.

Подчеркну — по-видимому. На самом деле, к счастью, апатия и мародерство охватили не всех. С каждым годом, с каждым днем в России обнаруживается всё больше людей, каких прежняя власть отнюдь не жаловала, — людей, мыслящих самостоятельно, стоящих на собственных ногах, реально и ответственно подходящих к своему — частному! — делу и постепенно начинающих осознавать это дело как дело общее. Уже сегодня таких людей многое множество на вторых и третьих этажах политических и деловых иерархий, но приходится признать: сложившийся в стране режим их тоже не считает вполне своими и на первых ролях они покуда почти не появляются. Нет их и рядом с Ельциным: у него несовместима с ними даже не идеология — они большей частью сознательно внеидеологичны, — а просто манера жить. Ему нужна личная преданность, им дорога независимость; он требует верноподданнических отношений, они привыкли к отношениям сотрудничества; он мыслит и действует в жестких терминах власти, они — в гибких терминах эффективности и конкретности. Словом, даже представить себе этих людей в свите президента, дирижирующего “Калинкой”, не так-то просто: это планеты из разных галактик, представители разных эпох.

Снова и снова: не в осуждение Ельцину я всё это говорю. Он таков, каков есть — и каким должен был быть, чтобы сыграть свою роль. Чтобы сломать (не демонтировать — при демонтаже остаются пригодные для дальнейшего использования детали, — а именно вдребезги сломать) систему коммунистической власти, и нужен был человек, насквозь однородный с этой системой, а потому безошибочно чувствующий ее по опыту прежнего родства — и во всю силу прежнего родства ее ненавидящий. Следовательно, родовые черты системы, не исчезающие при перемене отношения к ней с плюса на минус, неизбежно должны были остаться — и в нем, и в делах его. Возникшая за годы ельцинского правления новая российская власть так же чужда творчеству и пронизана равнодушием, как и сломанная Ельциным старая. К счастью, новая система уже не спаяна страхом — и это, хотя страх сменился алчностью, оставляет надежду на возрождение страны. Именно только надежду — спад, под действием которого развалился “реальный социализм”, победить покуда не удалось; он всё еще продолжается — и, на иной взгляд, пуще прежнего.

Надежда же на поворот к лучшему и связана с теми новыми для России людьми, которым Ельцин, оставаясь для них чужим, разрешил, дал возможность появиться. Выйти на первый план и начать определять ход событий в стране им очень нелегко — никакая система не любит пропускать наверх чужаков. Однако я почти убежден: если не случится срыва, вскоре они появятся не только на вторых, но и на первых ролях, причем для этого не потребуется никакая смута. Ведь, если отвлечься от подробностей, возможны всего два варианта. Нынешняя властная и деловая элита настолько очевидно неэффективна, настолько быстро проедает сук, на котором сидит, что вскоре ей придется выбирать. Либо она согласится, самосохранения ради, потесниться и допустить к кормилу новых людей, людей ответственных и творческих, занятых не дележкой, а созиданием, — либо отреагирует на катастрофическое уменьшение делимого пирога попыткой вновь создать систему страха.

Здесь, по-видимому, не место обсуждать вероятность и предпосылки обоих вариантов. Замечу только, что ключевой вопрос здесь один: успевают ли эти столько раз помянутые — ответственные и независимые — люди осознать и проявить себя как более или менее единую силу. Ответ на этот вопрос в значительной, если не решающей мере прояснится за оставшийся год ельцинского президентства. Если успевают, их приход к власти неостановим — вот тогда-то и начнется эпоха подъема; и если по достоинству оценить скорость, с которой Россия — в этих, лучших своих людях — проходила и прошла тотальную смену ориентиров, можно ожидать, что эпоха эта станет чудом, затмевающим и немецкое, и японское.

Но — считайте это хоть справедливостью, хоть неблагодарностью — эта эпоха уже не будет связана с именем Бориса Ельцина.

 

 

Александр ПРИВАЛОВ — родился в 1950 году в Москве. Окончил механико-математический факультет МГУ. Кандидат экономических наук. Работал в НИИ экономики, с 1992 — в журналистике. В настоящее время — заместитель главного редактора газеты “Известия”. Живет в Москве.


* Работая над этой статьей, я не избежал соблазна порасспросить кое-кого из своих знакомых, в разные времена входивших в этот “узкий круг”. Разумеется, этот всплеск малодушия никакого полезного результата не дал, но могу засвидетельствовать, что все они ответ на вопрос: “Что ты думаешь о Ельцине?” — начинали, а то и ограничивали словами: “Ты многого не знаешь”.

** Чего стоит хотя бы безошибочность, с которой Ельцин определил самое слабое звено в советской властной системе — Верховный совет РСФСР: по всеобщей молчаливой договоренности это была тупиковая контора, лишенная всяких реальных полномочий. Но стоило Ельцину эту договоренность нарушить — и посыпалась вся конструкция Союза.

*** Хотя и поздновато, но считаю необходимым оговорить: я с самого начала сознательно оставлял вне обсуждения экономические факторы странной революции конца 80-х — начала 90-х годов. Они требовали бы весьма пространного отдельного рассмотрения, в котором поневоле было бы неимоверно много догадок.


Вернуться назад