ИНТЕЛРОС > №41, 2014 > Труд в ГУЛАГе: что знать, как помнить

Алексей Мокроусов
Труд в ГУЛАГе: что знать, как помнить


01 марта 2015

«История сталинизма: принудительный труд в СССР. Экономика, политика, память». М.: Росспэн, 2013. Серия: История сталинизма. Дебаты. 512 с.

 

обложкаПанорама и детали – так можно определить принцип исторического зрения в книге «История сталинизма: принудительный труд в СССР. Экономика, политика, память». В ней объединены статьи о специфике и ключевых характеристиках сталинского лагерно-промышленного комплекса - и использовании «трудовой армии» на Урале в годы войны, о «вертикали» управления ГУЛАГом и принудительном труде на строительстве автомагистрали Москва – Минск во второй половине 1930-х, о военнопленных в народном хозяйстве в СССР (тема прослежена вплоть до 1956 года) и комендантском корпусе спецпоселений в Сибири.

В сборник вошли материалы международной научной конференции, прошедшей в РГАСПИ в 2011 году. Она была посвящена экономике принудительного труда – странного и страшного феномена советской жизни, закрепившегося в сознании большинства под именем ГУЛАГа. Среди авторов – исследователи из России, Германии, Италии, Польши, США, Франции, Швеции.

Они анализируют самые разные формы такого труда, начиная с Соловецкого лагеря 1920-х, где опробовали новый тип отношений государства и заключенных – первое училось извлекать выгоду из вторых, притом что в наркоматах еще шли дискуссии о целесообразности такого симбиоза. Но реальность была такова, что идею в итоге пришлось воплощать на всей советской территории. Диктатура неотделима от международной изоляции, даже в ситуации, когда «модернизация страны являлась абсолютным приоритетом. Но где было взять необходимые средства? Путь использования иностранных займов и инвестиций, который имел первостепенное значение для финансирования экономического развития царской России, был прегражден для Советского Союза, который, соответственно, мог рассчитывать только на внутренние ресурсы. Это подразумевало производство избыточного капитала, перемещенного из сферы потребления в область инвестиций, чтобы допустить то, что на языке той эпохи называлось первоначальным социалистическим накоплением, что обозначало требование жертв от населения» (из статьи профессора итальянского университета Витербо Марии Ферретти «Размышления о ГУЛАГе: Россия, современность, большевистская революция».)

Одни работы носят обобщающий характер – таковы статьи «Военнопленные в народном хозяйстве СССР 1939–1956 гг.» профессора Волгоградского университета С.Г.  Сидорова и «Тыловое ополчение – милитаризованная составляющая системы принудительного труда в СССР 1930-х гг.» доцента Общевойсковой академии ВС РФ в Новосибирске Д.Д. Миненкова.

Другие посвящены изучению конкретного феномена. Так, профессор Социально-гуманитарного института Нижнетагильской государственной социально-педагогической академии В.М. Кириллов описывает «Физическое состояние контингентов заключенных и труд мобилизованных немцев ИТЛ Бакалстрой-Челябметаллургстрой, показатели их трудоиспользования (1942–1946)», а заведующая историко-краеведческим залом Тенькинского района Магаданской области Инна Грибанова – «Труд в особых лагерях ГУЛАГа: Берлаг (Колыма). 1948–1954 гг.». В итоге анализу подвергается все пространство подневольной экономики, от интеллектуальных шарашек, работавших на оборону, до спецпереселенцев 1930–1950-х годов. Последним посвящен целый раздел книги, сюжеты двух других ее частей обозначены как «Принудительный труд: границы, формы, организация» и «Память о лагерях. Лагерь как этнос и социум (в литературе, историографии, музее)». Публикуемые здесь статьи – среди них «Страдание как экспонат, или Музей строгого режима» Михаила Гнедовского (Москва) и «Тачка, кирка, лопата: концепции музейной подачи принудительного труда» Александра Даниэля и Ирина Флиге (Санкт-Петербург) – не просто рассматривают форму подачи лагерного материала. Они воссоздают сам принцип мышления исторической памяти, ее бытование в нашей среде. Это может показаться нонсенсом, ведь прошлого как пространства сегодня вновь нет, его все время норовят превратить в жертву политических предпочтений, принести на алтарь сиюминутной выгоды.

Что делать с тюремной стороной истории, очевидно не укладывающейся в представления нынешней власти о прошлом и настоящем России? Как говорить о ней в школах, как показывать в музеях, как описывать в университетских учебниках?

В годы «оттепели» было найдено решение, позволившее, с одной стороны, выпустить минимальный пар, признать очевидное – масштабы преступления, произвол беззакония, в котором жила огромная страна.

С другой стороны, оценка прошлого свелась к осуждению культа одной личности, а не описания пороков системы в целом, из-под удара были выведены целые структуры, такие как НКВД с его министерствами-наследниками, не говоря уже о главной идеологической кувалде, КПСС с ее системой обкомов-горкомов, калечившей жизни людей не хуже, чем чекисты.

Музей оказывается идеальной моделью для осознания того, насколько общество в состоянии понимать само себя. Даниэль и Флиге рассматривают четыре типа экспозиций. Первый – «Племя зэка», эмоционально и идейно нейтральный рассказ по принципу «так было», построенный по принципу этнографии XIX века. Второй – «Таинственный остров, или Двадцать тысяч лье под водой»: «тема гулаговского труда в таких экспозициях проникнута пафосом освоения и созидания. Этот труд не статичен во времени: на смену геологам, топографам, геодезистам приходят строители, на смену строителям – производственники. Регион преобразуется подобно таинственному острову Жюля Верна». Далее – «Куда, товарищ Сталин, сдавать металлолом?», этот тип экспозиции, минорный по тону, во многом опирается на шаламовское понимание ГУЛАГа как ненужного и разрушительного опыта. И наконец, «Ура, построили!» – самый распространенный тип трактовки гулаговского труда, когда многое не скрывается, но «тяжесть труда подчеркивает величие подвига». В итоге, в отличие от «Таинственного острова», здесь появляется этическая составляющая, «смерть и страдания взвешены на весах советской музейной эстетики и сочтены адекватной ценой за достижение высоких целей социалистического строительства».

Сегодня коридор возможных оценок прошлого, независимого о нем высказывания, постоянно сужается, и вот уже вслух произнесенный вопрос об осажденном Ленинграде едва не стоит независимому телеканалу закрытия. Что в этих условиях делать ученым, которые своими исследованиями фактически подводят черту под мифом о целом социальном классе?

«Работа в колхозах в 1940–1950-е гг. большинством современных историков приравнивается к крепостному праву и оценивается как проявление внеэкономического принуждения. Принудительный труд являлся основой колхозной системы, а для представителей депортированных народов, не имевших по сравнению с местным населением огородов, домашнего хозяйства, укоренившихся родственников в местности вселения, стал категорическим императивом существования». Новосибирский историк Александр Шадт пишет об этом в статье «Этническая ссылка в СССР: территория выживания (характер труда и быта депортированных в условиях спецпоселения). 1940–1950-е гг.», напоминая о чудовищных условиях, в которых оказывались депортированные, получив неожиданно для себя те же права, что и колхозники: «Закон определял строгий, неукоснительно соблюдавшийся порядок распределения полученного колхозами урожая: выполнение всех обязательных поставок перед государством; по поставкам, натуральным ссудам и недоимкам прошлых лет; натуроплата за работы МТС; создание семенного и фуражного фонда колхоза; выделение части продукта для продажи государству сверх плана или на рынке. И только после этого остаток продукции распределялся между колхозниками в форме натуральных выдач по трудодням». Так что «даже наличие выработанных трудодней не было гарантией выживания для переселенцев». Cплошной просмотр архивных дел 30-х годов, пишет профессор Пермского института искусства и культуры Олег Лейбович, позволяет сделать вывод, что «проблема недоедания являлась главной по обе стороны колючей проволоки. Причем местные жители иной раз жаловались, что заключенных кормят лучше и спецпоселенцам дают большие льготы». Так понятие зоны и не-зоны размывалось еще и экономически. Обобщающую статистику приводит главный специалист ГАРФа Олег Хлевнюк: «В целом по основным параметрам уровни жизни заключенного и среднего советского жителя все время сближались. Согласно бюджетным обследованиям 1952 г., в семьях рабочих и крестьян в среднем в день на одного человека потреблялось около 500 г хлеба, 400–600 г картофеля и около 200–400 г молока. Это была основа рациона. По нормам среднему заключенному полагалось хлеба больше – 700 г, картофеля примерно столько же – 400 г. Потребление мяса и жиров было примерно одинаково мизерным как у заключенных, так и у свободных жителей. На начало 1953 г. в городах на одного жителя приходилось 4,5 кв. м жилья. Наличие временно проживающих и непрописанных, не попадавших в учет, снижало эту цифру. Качество жилья было крайне плохим. В 1952 г. 3,8 млн горожан (примерно 5% городского населения жили в бараках) из них около 340 тыс. в Москве».

С другой стороны – если вспомнить, как Молотов на одном из закрытых совещаний 1930 года рассуждал о целесообразности массовых утоплений и расстрелов раскулаченных либо об их заключении в концентрационные лагеря (об этом напоминает в своей статье Алексей Тепляков), то перспектива сохранения жизни, пусть и безо всяких прав, кажется едва ли не раем. На этом и строится обычно психология людоеда.

Сюда примешивался и двойственный характер госполитики по отношению к депортированным народам, пишет Шадт, ведь государство пыталось одновременно решить взаимоисключающие задачи: «С одной стороны – это политическая ликвидация этноса как этносоциального элемента, ставшего деструктивным в советской системе братских народов, и государство сознательно запустило процессы разрушения этнических групп, принудительно депортировав их представителей на новые места жительства и расселив дисперсно. С другой стороны, физическое сохранение индивидов – носителей этничности, граждан государства – значительный трудовой ресурс, и государство включило в депортационные мероприятия ряд приспособительных механизмов». Тому, как решались эти задачи в конкретных случаях, посвящены статьи о спецпоселениях советских немцев в Свердловской области (автор – Сергей Разников из Нижнего Тагила) и исследование аспиранта Сургутского университета Александра Иванова о калмыках на предприятиях Северо-Западной Сибири с характерным подзаголовком «от трудовой дискриминации к равноправию».

Палачи не оставляют мемуаров. Основным источником знания о ГУЛАГе стали воспоминания самих заключенных – их охранники предпочли получать свои повышенные пенсии молча. В содержательной статье «Лагерный социум как объект исследования: источники и методологические подходы» Олег Лейбович обращает внимание на следующее: «Что касается воспоминаний бывших зэка, то здесь следует помнить о той культурной ситуации, в которой они записывались. Это рубеж 50–60-х гг. и конец 1980-х. Авторы мемуаров выступали в роли литераторов, часто начинающих. И они работали в жанре со сложившимися образцами. В шестидесятые годы эталоном служила советская военная проза. По ней выравнивался сюжет: внезапное нападение “ежовцев” или “бериевцев”; сопротивление на допросах, стойкое поведение в лагерях, непримиримое отношение к троцкистам и антисоветчикам, преследование со стороны уголовников, трудовой энтузиазм и реабилитация. Можно предположить, что идея тотального конфликта политзэков и уголовников принадлежит скорее лагерному нарративу, нежели исторической памяти. Преданному большевику не полагалось фамильярничать с блатарями». В результате бывший секретарь ЦК Карело-Финской республики Г.Н. Купреянов, получивший по «ленинградскому делу» 25 лет и перенявший в лагере блатную лексику, не был освобожден Хрущевым. Согласно неправленой стенограмме выступления генсека-освободителя перед ленинградскими коммунистами, Хрущев объяснил отказ в реабилитации Купреянова тем, что тот «в лагере снюхался с преступниками, с белогвардейцами, он разговаривает там языком бандитов, белогвардейцев». То есть сажать коммунистов по подложному делу партия могла, а вот разговаривать тем по фене все равно было нельзя. Так лингвистическими показателями определяли справедливость судебного приговора.

Книга вышла в рамках серии «История сталинизма» [ «Неволя» писала о других книгах этой серии, см., например, рецензию в № 35: Алексей Мокроусов. «В Ленинской комнате расстреливать было удобно…» // Сергей Папков. Обыкновенный террор. Политика сталинизма в Сибири. М.: Росспэн, 2012. 440 с. (Серия «История сталинизма».) ], но затрагиваемые в ней проблемы выходят далеко за рамки 1953 года. Сборник вновь заставляет вспомнить знаменитое высказывание историка Михаила Гефтера «Сталин умер вчера». Все три слова требуют здесь подробного комментария: что есть Сталин? В каком смысле умер? А главное – когда завершится это вчера? Неужели завтра?


Вернуться назад