ИНТЕЛРОС > №19, 2009 > Люди зоны

Александр Хныков
Люди зоны


18 февраля 2010

Бригадир

В храме торжественно и тихо. Служба уже прошла. Прихожан немного. Ставит Михалыч свеченьку к иконе Спасителя, взирающего спокойно на мир, и уходит. С непокрытой головой у выхода наклоняет покорно голову, крестится... Вот и помянул он человека – погибшего не по его вине, а по вине его сына, но несет эту вину, он, отец... Проснулся Михалыч от громких голосов. Галдят зэки, как галки, в дальнем от входа в жилое помещение отряда «проходняке», хихикают, не спится им... Знает Михалыч, что опять Мотыль бузит, кого-то встречает – пришедшего – с этапа... Вздыхает Михалыч, отирает старческие глаза рукой, пытается успокоиться. Сон его взволновал.

И вдруг видит Мотыля, огромного, пошатывающегося в мрачном полутемном помещении – только от входа в отряд, где горит лампочка, идет свет и, не достигая Мотыля, дает только его очертания. Идет Мотыль к нему, Михалычу. Заныло где-то под «ложечкой», ребрами Михалыч почувствовал: быть неприятностям... С Мотылем они хоть и не ссорились в открытую, но глухая ненависть друг к другу, как стена, отгораживала их...

Подошел Мотыль. Тронул огромным кулаком он кровать, будто так просто постукивал, раз, два, три...

– Слышь, Михалыч, ты что «косорезишь»? Опять у меня с выходами в «рабочку» не лады. Хочешь, чтобы закрыли меня в бур... – свистящим шепотом говорил Мотыль.

Работать не хочет Мотыль, а ларечек – дай, покушать уж очень любит. Брагой несет от огромной, несуразной фигуры Мотыля. Михалыч только широко открывает глаза и вытаскивает подрагивающей рукой из-под подушки футляр с очками, надевает очки... Теперь лицо Мотыля более отчетливое, обросшее, бледное, с хмурыми глазами...

– Так нарядчик у нас строгий, – тихо оправдывается Михалыч.

– Бригадир-то ты, – раздраженно замечает Мотыль – Вот ты и шевели рогом, пока мы тебе его не сломали... Чтобы у меня все было по уму, с выходами – понял?!

Что-то еще бубнил Мотыль угрожающе... И доносились эти слова-огрызки до бригадира, как-то сдавленно, как из тумана.

– Поразвилось вас, начальников! А мы, приличные зэки, должны мучиться, – как какую- то свою звериную проповедь читает этот лентяй, Мотыль.

Ненависть к нему становится все сильнее... Михалыч осторожно слезает со второго яруса, надевает штаны и босиком, в одних штанах и очках снизу вверх смотрит на Мотыля.

Тот что-то угрожающе говорит, и Михалыч, маленький, тщедушный, вдруг громко отвечает:

- Ты посмотри... Другие-то работают... Ты чем лучше!

Мотыль замолкает. Как на сцене – долгая пауза... Мотыль пытается ударить бригадира и всем весом падает в «проходняк» между кроватями – перепил бедолага – и? что-то ругательное бурча, ковыряется там, на полу, едва вмещаясь, а бригадир вьюном выскакивает из тесного «проходняка»... И едва не сталкивается нос к носу с невысоким зэком, одетым в новый «милюстиновый» костюм, и зэк охает, радостно говорит:

– Ты, Михалыч! Боже правый, какими судьбами!

– Николай! – изумленно глядит бригадир на зэка. – Ты...

Снова пауза. Нарушается она лишь шорохом в «проходняке» – это Мотыль пытается подняться...

– Я уже третий годок здесь...

– А я и не знал. Сына-то твоего видел – он при деле...

Мысль о сыне просветляет лицо бригадира, он поправляет очки подрагивающими худыми пальцами.

– За аферу какую-то загремел, Михалыч? – как-то полушутя спрашивает Николай.

– Дорожное транспортное происшествие. Человека сбил...

– Ты?!. Да с твоим-то зрением... Как же ты за руль-тото сел! – удивляется на миг Николай, но каким-то преступным кошачьим нюхом все вдруг оценивает, тихо спрашивает:

– А сын-то где был в этот момент?

– Рядом, в машине.

– Понятно, – протягивает тихонько словцо Николай. – Понятно...

И тут же доверительно кладет руку на плечо старику.

– Поддержим!..

Рядом оказывается Мотыль. Видя, как разговаривают Николай и Михалыч – по-дружески – начинает соображать. Николай уводит Мотыля, на ходу что-то ему разъясняя...

А бригадир, успокоенный, ложится на кровать... И лежит неподвижно, вспоминая тот роковой день. Да, за рулем был сын – и сбил человека он. А что оставалось делать – не сыну же сидеть? Он молодой, дела фирмы надо было кому-то вести, а сыну сподручнее, и ведь не подводит, на воле дела идут хорошо... Это как-то успокаивает старика. Он закрывает глаза, пытается уснуть, чтобы во сне снова, может быть, покаяться и за себя, и за сына.

Волевое решение

Сполохи на черном небе напоминали огромные льдины – перекатывающиеся, надвигающиеся, меняющие окраску, то они были голубовато-синие, то оранжево-сероватые. Северное сияние во всей своей красе мчалось над головой маленького человека в тулупе с автоматом, с пристегнутым штык-ножом. Он изредка отрывал глаза от неба и продолжал идти по заснеженной тропинке по маршруту часового вокруг складского помещения. Мороз был силен. Он залезал даже под тулуп, в огромные войлочные валенки.

Завтра он это сделает, думал Сергеев. Он напишет это письмо, в котором изложит все делишки этих господ-офицеров. Как они посылают солдат на мебельную фабрику бесплатно работать, как им, офицерам дают полированные доски и они тащат их домой...

Эти мысли одолевали Сергеева, они были навязчивыми, как мухи у яблока гнилого, но сытного для них.

Задача у Сергеева была простая – уволиться в запас. Он попал в ряды вооруженных сил после двух лет службы, или, точнее, учебы в военном училище, откуда его отчислили «по недисциплинированности», и теперь от его командиров зависело, когда его уволят в запас – в этот приказ или следующий. Мысль о том, что еще полгода эти заполярные сопки будут окружать его, была для Сергеева невыносима.

После двух часов караульной службы на посту в караульном помещении два часа Сергеев бодрствовал, потом два часа сна и снова два часа на посту. Такая бесхитростная схема караула.

Прошла неделя. Мысль о том, что надо вырываться из мотострелкового полка всеми правдами и неправдами, в Сергееве только крепла. Продуваемый всеми северными ветрами плац, приземистые казармы, маленький штаб – все это навевало тоску. Однако же он решился. Изложив все неблаговидные факты деятельности своего командира роты, он собравшись с духом, пошел в штаб.

В кабинете командира полка было тепло. Джусоев, подполковник, строгий, с черными усами, приземистый, внимательно прочитал написанное убористым почерком письмо. Посмотрел на худенького, низенького солдата.

– Значит, ваша фамилия была в приказе об увольнении, и командир роты без моего ведома вас вычеркнул, – подытожил подполковник.

Сергеев молчал. Он стоял навытяжку, как истукан. Сердце в его груди стучало: тук-тук, тук-тук.

– Это неправильно. Поедете домой, солдат, – чеканя слова, сказал командир полка.

Сергеев вышел из кабинета, не чуя ног, выскочил из штаба, побежал по плацу, что-то в нем будто перевернулось. Неужели – домой?!

Небо над головой было низким и серым. Солнца не было видно. Хотя шла уже весна. По-прежнему были сугробы, обрамляющие плац. Что-то нехорошее почувствовал Сергеев вдруг, будто он совершил какую-то пакость. Да, он добился своего, но офицеры-то пострадают, тот же командир роты, ненавистный ему… Что-то неправильное сделал он – так решил Сергеев, но от этого раскрасневшееся от радости его лицо не изменило дурашливо настойчивого выражения.

Он уже прилаживался внутренне к этой новой роли. Добиваться своего во что бы то ни стало в этом мире. Невзирая ни на сомнения, ни на порывы совести.

Что-то уже переступил Сергеев в себе самом в эти минуты среди этого серого мира, однообразно холодного, окружающего его со всех сторон.

Габарит

По дороге из красновато-рыжего наста, привезенного сюда от шурфа закрытой шахты, который оставлял на сапогах неприятного цвета пыльный след, шел зэк. В темном костюме, темной телогрейке и шапке – одноцветной, как и вся его одежда. Это был звеньевой осужденных, работающих на «расконвойке» Колька Степанов. Его выпускали за территорию колонии чуть раньше остальных. Он должен был дойти до габарита, где были склады и «узколейка», входящая на зону, где находился завод по производству вентиляторов, и забрать документы у сторожа с данными о вагонах, прибывших на габарит за ночь. Их с вечера оставлял дежурный мастер.

Шел Колька Степанов быстро, стараясь согреться. Cкладов не было видно из-за тумана, стелящегося окрест, поглощающего, обволакивающего. И вдруг наперерез человеку из этого туманного марева вышел пес, серый, крупный. Зэки звали его Графом. Пес недоверчиво глядел на человека. И не подошел, исчез как мираж. А Степанов, увидев огонек в окне – это был домик сторожей, – прибавил шаг. Он вспомнил, как пытались застрелить Графа прапорщики и как пес бежал по полю, к посадке белоснежных берез, а прапорщики только жаловались: «Не подпускает, сука, к себе…» Так и выжил Граф, хотя остальных собак прапорщики отстреляли. Мол, пугают женщин, идущих на габарит, на работу.

Сейчас, думая о Графе, Степанов вдруг почувствовал даже уважение к этому непокорному псу.

В комнате сторожей Аксинья, старуха, одетая всегда аккуратно, вежливая, точно не от мира сего, отдала звеньевому документы и вышла из домика, вслед за ней пошел ее песик Мишка, важный, с красноватыми внимательными глазами. Оставшись один, Степанов на плите разогретой печи заварил чай. Стал ждать остальных зэков. Было тихо, так тихо, что хотелось выть, и думалось о Графе – тот мог спокойно сейчас идти за территорию габарита – туда, где нет окриков конвоя и одуряющей тяжести неволи.

Георгины

Всю ночь напропалую шел дождь. Он заливал колонию своим холодным осенним маревом, будто стараясь затопить человеческие страдания, запертые в квадрат, окруженный колючей проволокой, вышками с солдатами... И почти всю ночь Санька не спал. То ему думалось о счастливом будущем, и у него оно было простым и уютным, как у пионера мечта о мороженом... То вспоминались тяжкие дни, первые, в следственном изоляторе, когда роскошная беззаботная майская жизнь, наступившая в родном городке после службы в армии, оборвалась... Но теперь все должно быть лучше! Завтра он распишется официально с Любашей в колонии...

Уже под утро утомленный мозг свалил Саньку в сновидения, и ему вдруг представилось, что он школьник, первоклассник, стоит на большом школьном дворе, а в руках у него букет с георгинами, бутоны у цветов крупные, алеют...

И проснулся с подъемом Санька, но вставать не стал, спросонья наблюдая, как уходят зэки на развод на работу.

А потом не утерпел, встал.

В умывальнике, как обычно, Валерка Одесса, уже пришедший с ночной смены, дожидался завтрака. Чтобы потом, поев, уснуть. Это был худощавый мужчина, с лицом, о котором люди говорят, что, если встретится такой в темном переулке, сам все отдашь. Глаза – какие-то щелочки, нижняя челюсть безобразно большая, губки маленькие. А руки в наколках – сидел в умывальнике Валерка в майке – синели отвратно, и, когда Санька глядел на Одессу, все светлые мысли улетучивались, будто сами собой.

Но в это утро Санька предложил Валерке чифирнуть, и, вмиг оживши, Одесса быстро сбегал за чифирбаком закопченным, с деревянной, отполированной пальцами зэков, ручкой. На электроплите заварили чифир, подняли воду до кипения, чтобы вышло из чая все и стал он крепче. Напиток, горьковатый, как и их жизнь, взбодрил зэков.

Стали разговаривать неторопливо о каких-то мелочах. О свидании Санька – ни слова. А то сглазит Валерка каким-нибудь нытьем. Это он делать умел…

– Вот откинусь, поеду сына навещу, – как в трубу водопроводную бубнил Одесса, – Уже большой…

Он разговаривал будто сам с собой, глядя в одну точку. И почему-то тревожно Саньке было оттого, что человек разговаривал сам с собой. Но уходить было некуда. В умывальнике от включенной электроплиты было тепло и уютно. Уже опустело жилое помещение…

По узкой разбитой осенней дороге брели две женщины: одна – старая, в плаще, в темном платке, с зонтом – черным, другая – молодая, в куртке, тоже с зонтом – розовым. Они несли по большой сумке. Изредка пожилая женщина останавливалась, виновато переводила дыхание: мол, тяжко…

Мария Федоровна, мать Саньки, не впервые ездила к сыну на свидание. Бывало – и за тридевять земель… Хорошо, что сына по какому-то справедливому указу перевели в родную область – слава Богу, родным-то легче ездить. А Любаша ехала расписываться. В голове ее мысли перемешались, конечно, не такой она представляла свою свадьбу. Нет фаты, нет платья. Все буднично.

С Санькой они познакомились еще подростками. Она училась в городке, где вырос Санька, в кооперативном техникуме, а он, тогда в другом городе, – на учителя физкультуры. Потом поступил в военное училище в Ленинграде. Они писали друг другу. В первый свой отпуск приехал в шинели, строгий, она была на производственной практике в поселке, и целовались они на заледеневшей веранде… Снег, гость небесный, тихо падал. Гуляли они по заснеженным, тихим, холодным улочкам, а не мерзли. Радостно было обоим от долгожданной встречи. Но, видать, сломил Саньку большой город. Стал он выпивать. Выгнали его после второго курса. Дослуживал десять месяцев в армии, в Мурманске. Снова были только письма.

После не смогла приехать – работа. Это когда он пришел из армии, хотя и обещала. А он заехал к ней в деревню, мать рассказывала, был хмурым каким-то, ее не было, а она обещала. Хлюпала грязь под ногами – ставила она уже сапоги, не разглядывая дорогу, вся в мыслях. И вот не прошло и десяти дней, как узнала Люба, что попал Санька из-за какой-то девчонки в глупую историю. Что-то там насплетничали ее подруги, а он их побил. Посадили Саньку.

Они встретились, когда уже Саньку осудили на три года, в комнате краткосрочных свиданий. Время шло, она взрослела. Были и другие парни, но та первая любовь, в которую она верила свято, горела в ней, огоньком ласковым, наподобие церковной свеченьки в храме у иконы.

Прошли три года, и после долгой переписки едет она в колонию. Умудрился Санька, выйдя через полгода после первого приговора на «химию», уже в Ростовской области, снова влипнуть, и ему добавили за хулиганку еще два года, а в общей сложности – пять лет строгого режима. Осталось сидеть ее жениху два с половиной года. Истомился он, хочет, чтобы их отношения были официальными. Хлюпала грязь под ногами. Шла молодая женщина, подставляя дождю свое лицо…

С нетерпением ожидал Санька вызова в комнату свиданий. Он то и дело выходил в локальный сектор. Небо посветлело. Дождь прекратился. Подул свежий, холодный, ободряющий ветерок, не сквозящий, пронизывающий тело, а именно ободряющий. И Санька это чувствовал, он поглядывал в сторону контрольной вахты и изредка переводил дыхание – от волнения.

Наконец по селектору объявили долгожданную команду для осужденных, идущих на длительные свидания. И Санька вышел из своего сектора, в новой черной телогрейке, в новом, с отливом, черном атласном костюме. В начищенных до вороного блеска сапогах – с отливом, в новой шапке положенного образца. Все как положено, сразу видно – жених…

После недолгой процедуры росписи, когда свидетелем был начальник отряда, подтянутый капитан Макаров, а свидетельницей – симпатичная рыженькая прапорщик из комнаты свиданий, пожилая женщина в очках из поселкового загса поздравила молодоженов с созданием новой семьи. Все как положено. Мать в комнате, где на столе стояла ваза с яркими красно-бурыми георгинами, видимо, кем-то заботливо сорванными в палисаднике, засобиралась в дорогу. Смотрела на сына, коротко стриженного, бледного, с глазами внимательными, тоже спокойно, стараясь не выдать своей печали расставания, не испортить сыну его праздник. Так и ушла, не заплакав, и только по дороге дала волю чувствам. А Люба, оставшись с Санькой наедине, была взволнованна, но это волнение было где-то внутри ее. А так заботливой хозяйкой старалась она быть в этой маленькой комнате с двумя кроватями, с белыми занавесками, за которыми было окошко с решетками.

Двое суток прошли незаметно, и, уходя, Санька долго и нежно целовал жену, говорил ласковые слова, а она иногда внимательно глядела на него: что будет в их жизни? Изменился Санька, стал злым, жесты какие-то блатные, смех жесткий. Что осталось в нем от того паренька, которого любила она в юности? Может, только глаза, внимательные и добрые, да улыбка доверчивая. Обняла женщина мужа, прильнула к нему: что будет с ними? Пелена времени была темна в сознании. Что будет – то и будет, так решила Люба.

А Санька, простившись с ней, поблагодарил рыжую сотрудницу, что приняла участие в его бракосочетании, и, когда та просмотрела его «передачку», как положено, твердым шагом пошел в колонию. Завтра надо будет уже выходить в рабочую зону.

Домой

Прислушивался Степанов. Нет. Не вызывают на контрольную вахту освобождающихся зэков, хотя завтрак уже прошел. В опустевшем жилом помещении отряда тихо. Уже ушла первая смена на развод на работу. Прохаживался Степанов вдоль жилого помещения, мимо двухъярусных кроватей. Маленький рост, угрюмое лицо – все говорит в нем о глубокой усталости. За ней скрывается огромное напряжение последнего часа в колонии из тех пяти лет, что отвел ему приговор.

Тишина становится почти осязаемой. Хочется, чтобы ее что-то нарушило. Но никому нет дела до угрюмого, маленького зэка.

И вот разорвалась тишина: по селектору объявил дежурный по колонии фамилии освобождающихся осужденных.

Вышел Степанов из одинокого ощущения ожидания. Взял небольшой рюкзачок с книгами и письмами, собранными за прошедшие годы неволи, и пошел на свежий воздух.

Морозило. Запахнул Степанов телогрейку, поправил шапку-ушанку на голове и пошел по своему локальному сектору, припорошенному свежим ночным снежком, к ограде. Звякнул открываемый замок на двери локального заграждения. Впереди белесый, с прогалинами вытоптанных зэками участков плац. По нему прошел Степанов торопливо, будто бы старался быстрее преодолеть это расстояние до контрольной вахты...

Позади все формальности. В руках справка об освобождении, выданная дежурным по колонии. И в сопровождении офицера Степанов и два таких же, как и он, счастливых человека – освобождающихся, проходят к КПП. Звякнула дверь. Дежурный по колонии что-то сказал солдатам, и они пропустили бывших зэков на волю.

У двери колонии кого-то ждали родные. Кто-то одиноко побрел по заснеженной дороге от зоны к недалекому поселку. Степанова встречала мать и две старшие сестры. Слезы. Объятия. Степанов старался улыбаться. На его худом, бледном лице улыбка не казалась очень уж веселой, но он, человек, сдержанный в чувствах, ликовал…

Он шел по заснеженной дороге, в обрамлении замерзших березок, и душа его пела! Родные еле поспевали за ним... Те минуты, о которых Степанов мечтал долгие годы, стали реальностью…

К вечеру приехали в родной городок, где не был Степанов пять лет. Племянник, подросший, рыжий, внимательный, после ужина повел Степанова в кинотеатр. В новом кинозале была в основном молодежь. Степанов ловил себя на мысли, что вокруг незнакомые люди, будто бы и не в родном он городке…

А ночью снилась колония. Степанов проснулся с сильным сердцебиением. Он лежал с открытыми глазами, привыкая к мысли, что он дома. Знакомая с детства комната понемногу успокаивала. Он вдруг с отчетливой ясностью понял, что колония будет неотступно следовать за ним по жизни, в сновидениях, в томительных воспоминаниях… И от этой гложущей, как собака кость, хмурой мысли уткнулся Степанов в подушку. Хотелось плакать, как мальчишке, от счастья, что он дома.

Крапленая колода

Ночь. Тишина. Только в дальнем от входа барак «проходняке» еле слышно шуршат карты – идет беспощадная игра. Санька Колесов лежит на постели, не двигаясь. Вдавив голову в подушку, он пытается хотя бы мысленно вернуться на волю. Вот он идет с Любашей по тихой улочке, падает снежок – гость небесный. Когда это было? Во сне – наяву... Эти строчки где-то слышанной песни сейчас заставляют Колесова перевести дыхание...

Так и засыпает Колесов то ли в грезах, то ли в тоскливом предчувствии чего-то нового, что должно войти в его жизнь.

Раннее утро. Морозец щекочет лица. У локального сектора в темных одеждах, как монахи неизвестного ордена, сгрудились зэки в ожидании своей очереди выхода на работу. Нарядчик, откуда-то с середины плаца, командует, какую бригаду выводить в рабочую зону.

– Что приуныл, Санек? – почти на ухо крикнул Колесову горбатый, низенький человек с большой нижней челюстью и выпученными глазами. Видимо, поэтому его все зовут «Рыба».

– А чему радоваться?

– Ну, это ты зря, Санек! – ухмыльнулся Рыба, показывая почерневшие от «чифира» неровные, точно сточенные зубы. – Зря, Санек! Так ты долго здесь не протянешь... Надо держаться!

Колесов вяло покачал головой, будто бы поддерживая эти слова Рыбы. Вообще, то, что Рыба подошел к нему, не вызывало радости. Рыба придерживался резко отрицательного отношения к режиму содержания, был заядлый игрок и скандалист – и от него прямо-таки веяло бедой. Аккуратно побритый, в новой черной телогрейке, в начищенных сапогах, в шапке-ушанке, натянутой на коротко стриженную голову, Рыба, несмотря на свои годы, вертелся вьюном возле зэков, норовя что-нибудь разузнать, что-нибудь пообещать. А то и приободрить кого-нибудь, как сейчас Колесова.

– Ты, Санек, сына мне чем-то напоминаешь. Такой же задумчивый. А не надо тут думать! – видимо, сам себя распаляя, сказал вдруг громко и отчетливо Рыба – Надо не выживать, жуя сопли, а жить! Ведь это для них, – Рыба махнул резко рукой в сторону контрольной вахты, – здесь работа, а для нас дом. Дом! Понимаешь, Колесов!

«Видно, обчифирился Рыба», – подумал Санька, наблюдая за никак не успокаивающимся, нервным зэком.

Но Рыба вдруг стих, прислушался, как волк, перед тем как уйти на хоженую тропу за добычей, и сказал:

– Сейчас наши бригады пойдут. Вызывать будут. Ты, Санек, зайди ко мне в цех перед обедом, с братвой пообщаешься, да чифирнем.

– Хорошо. Зайду, – негромко сказал Колесов.

Санька старался быть независимым. Внимание, которое ему сегодня оказал Рыба, его раздражало. Что ему надо? Но любопытство пересилило. «А что? Зайду. Что мне бояться? Чифирну».

Перед обедом Колесов, улучив момент, пошел в столярную мастерскую, где работал Рыба. Здесь дым стоял коромыслом. Несколько зэков, собравшись в кружок, громко переговариваясь, чифирили. Кружка с черноватым напитком ходила по кругу: два глотка делал один зэк, передавал драгоценный напиток другому, и так дальше: два глотка – передача...

– Проходи, Колесов! – громко сказал Рыба, показывая всем видом, что Санька его хороший знакомый.

Колесов с удовольствием встал в кружок, предвкушая горечь чифира, такую же привычную, как и горечь тюремной жизни.

– А помнишь, Сергеевич, – говорил крупного телосложения, с мясистым лицом и прищуренными заплывшими глазами зэк, – как в Мехринлаге мы одного придурка в гроб заколотили. Мы там вместе с Рыбой в столярке работали, – пояснил он специально для Саньки, ибо остальные, видимо, уже слышали эту историю не раз. – А тут как раз режимная часть обход делает. А мужик в гробу в крик. Они отколотили крышку и говорят: «Ага! В побег собрался!»

– Да ладно тебе, Деготь, – тихонечко оборвал его Рыба. – Что старое вспоминать... Чифири уж, не задерживай кружку...

Довольно быстро Колесов обучился игре в карты. Рыба без устали тренировал его, показывая, как надо тасовать подточенную колоду – лист в лист, как замечать карты, умело манипулируя вниманием соперника...

Санька с интересом занялся этим делом. Ему казалось, что, по словам Рыбы, только тот арестант, который становиться настоящим «игровым», достоин уважения. И тренировки не проходили зря: несколько раз Колесов по мелочи обыгрывал таких же начинающих, как и он, игроков в бараке по ночам. И это только раззадоривало его, хотелось побыстрее поиграть «по-крупному». Но Рыба упорно настаивал, что еще рано. У него был свой расчет. С ним не каждый сядет играть «по-крупному», зная его скверный характер и умение мухлевать, а вот с мальчишкой... И без устали продолжал он обучать Колесова премудростям обмана в картах.

Случай наконец представился. Из другой колонии этапом привезли средних лет мужчину в больших очках, рослого, с внимательным взглядом. Поначалу он старался сторониться Рыбы, но, видя, что без его помощи не так то просто жить без проблем, которые тот сам и подстраивал новичку, вынужден был общаться и с Рыбой. А тот ненавязчиво гнул свою линию. «Надо играть! – говорил задушевно Рыба. – Карту выбрал он туза, да не так подрезал!»

Намеренно пару раз сам Рыба проиграл новичку и даже радостно заорал в тишине ночного барака:

– Гляди-ка, Деготь, Краб-то обыграл меня! Меня! Вот ведь жизнь. Сегодня ты в горе, а завтра – эх! Жизнь – жестянка...

Крабом новичка прозвали с подачи того же Рыбы, ибо раньше прибывший с этапа трудился в торговом флоте и загремел из-за работы «по-крупному» на пять лет строгого режима, за какие-то махинации, связанные с вывозом и ввозом товара из заграницы. Рыба чуял деньги на расстоянии. Он понимал, что, вращаясь на воле на таком уровне, Краб и деньги имел соответствующие.

И однажды напротив Краба в тихом бараке, между кроватями поставив стул, сел Колесо. Решили поиграть «по мелочи», всего по пачке чая «с носа». И сразу Крабу начало везти. Он с довольным видом то и дело протирал очки, а Колесов – худенький, бледный, с впалыми щеками – только как-то механически вновь и вновь раздавал карты.

Подошел Рыба, вмиг оценив ситуацию, сказал:

– Карты не лошадь, Колесо, к утру повезет! Увеличил бы ставки, может, и отыграешься.

Все так же вяло Санька, глядя на Краба, взял колоду карт, спросил:

– Ну что вдвойне, увеличим?

Краб, довольный и игрой, и вниманием Рыбы, сказал:

– С превеликим удовольствием!

И понеслось. Краб через час был похож на рака на сковороде – раскрасневшийся, тучный, усталый, он то и дело охал, проигрывая. Подошел еще раз Рыба и посоветовал уже Крабу увеличить ставку, и Краб согласился... Потом Краб по совету Рыбы решил сыграть «ва- банк» и проиграл.

Выплывала внушительная сумма, даже по вольным представлениям. Тут стал Краб догадываться. Он уже внимательно глядел за руками Саньки, но в темном помещении, где горела одна только лампочка у входа в отряд, было трудно уследить за умелыми пальцами. И Краб начал звереть, он вскочил с кровати, что-то бурча себе под нос, вдруг грозно надвинулся всем телом на Саньку, будто норовя его раздавить – вместе с ненавистными картами.

И тут, как обычно, вовремя подошел Рыба. Рядом с ним был Деготь.

– Ну что ты, Краб, расшумелся! Завтра ведь мужикам пахать, а ты их будишь, – внятно и вежливо сказал Рыба. – Проиграл – плати! Какой может быть тут базар...

Прошел месяц, другой. Уже повеяло свежими весенними деньками. Настроение у Колесова было хорошим. Иногда ему по-прежнему фартило. Отношения с Рыбой были дружескими. Но не все коту масленица – угодил Колесов в штрафной изолятор за игру под интерес. Однажды ночью делающие обход прапорщики надзорной службы обнаружили дружную компанию игроков, нашли и разбросанные впопыхах карты под кроватью. А после изолятора как подменили Колесова. Отказался он играть. Хотелось ему, чтобы и свидания у него были, и спокойная жизнь. Это обескуражило Рыбу, но он был человек выдержанный, и только буркнул:

– Ну-ну, посмотрим…

Время тянулось томительно долго, Санька еще раз до зеркального блеска начистил сапоги. Вышел в локальный сектор, глядя в сторону контрольной вахты. По селектору должны были вызывать осужденных на свидания. И тут мимо Колесова прошли два контролера надзорной службы – худощавые, в отглаженных шинелях. Екнуло от чего-то непонятного сердце у Саньки. И точно – через пару минут вышедший из жилого помещения низенький завхоз позвал:

– Колесов! Быстро в отряд!

Когда Санька прошел к своей кровати, там стояли два прапорщика, угол матраца был отвернут. Один из прапорщиков держал в руке самодельный нож.

– Зачем тебе нож, Колесов? – спросил молоденький прапорщик.

– Это не мой нож, – внятно сказал Санька – Я не видел его.

– Думаешь, подбросили? – насмешливо спросил второй прапорщик.

– Думаю, – ответил Колесов.

– Ладно, пойдем на вахту, – сказал первый прапорщик.

– У него сегодня длительное свидание, – быстро сказал завхоз, будто пытаясь как-то исправить ситуацию.

– Надо было ему помнить об этом раньше, – объяснил завхозу второй, зловредный прапорщик, который издевался над Санькой, когда говорил «думаешь, подбросили?».

Все происходящее перед глазами Колесова было как в тумане. Кто? Зачем? Колесов не находил ответа.

Мария Федоровна Колесова вытерла слезы. Свидание с сыном не состоялось. Ей было горько. Она обессиленно смотрела на забор, опутанный сверху колючей проволокой, потемневшей от времени. Медленно побрела пожилая женщина по раскисшей дороге, к поселку, время от времени оборачиваясь назад, к зоне. Из степи, то ли от сырой земли, то ли из глубоких балок, а может, от потемневшего, ноздреватого снега, тянуло запахами ранней весны – слежавшихся трав, мокрой лозы… Мария Федоровна вдыхала этот запах все чаще и чаще, делая судорожные глотки. Воздуха не хватало…

Колесов проснулся задолго до подъема. После очередного изолятора он стал меньше общаться с другими, от всех чувствуя подвох. Вот и сейчас он размышлял – кто же его подставил? Он сел на край кровати, и сидел так, не двигаясь, как изваяние. Мысли ворочались в голове, как огромные тучи в бездонном небе перед дождем. Кто? Свет прожектора, освещающий запретную зону за окном, двумя искорками отсвечивал в глазах Саньки – и Санька вдруг встал. Сунув ноги в сапоги, осторожно ступая, пошел по секции.

Рыба крепко спал, зябко кутаясь в одеяло. Санька тронул его за плечо, тот сразу проснулся и закрыл лицо рукой. Сквозь пальцы на Саньку глядели зеленовато-желтые, со слезой, глаза. Свет прожектора косо падал на лицо уважаемого зэка.

– Что? Что тебе? – запинаясь, спросил он.

– Не бойся… Я тебе не сделаю ничего… Просто правду мне надо знать... За что ты мою мать-то наказал? Чем она виновата?! Разве знала она, когда ехала на «свиданку», что сын ее связался с тобой!

– Да ты в своем уме! – заворчал Рыба. – Зачем мне это надо?

Колесов сосредоточенно смотрел пожилому зэку в глаза. Он знал, что Рыбе ничего не стоит соврать. Но сейчас, похоже, тот говорил правду…

Утром Рыба, проходя мимо, окликнул Саньку:

– Что не заходишь, Санек?

Колесов не ответил. В последнее время Рыба снова стал обращать на него внимание, и это наводило на невеселые предположения. Но сейчас чувство одиночества пересилило смутные сомнения. Он подошел к койке Рыбы.

Рыба улыбнулся. Наклонившись к своей тумбочке, вытащил пару пачек индийского чая. Протянул Саньке.

– Ты смотри, расчувствовался…. – проворчал Деготь, неподвижно лежащий на соседней койке.

Рыба не обратил на него никакого внимания.

– От сына я письмецо получил. В армии он, в «десантуре», – внятно сказал Рыба, не отрывая своих пристальных глаз от Саньки.

Помолчали.

– А нож-то, видать, тебе завхоз подложил, – задумчиво произнес Рыба. – Он ведь давно имеет зуб на тебя. Еще когда ты с этапа пришел и не хотел ложиться на то место, какое он тебе предложил. Помнишь – когда Мопс был в изоляторе, завхоз, гнида, хотел, чтобы ты на его кровать лег….

У Дегтя второй день болел зуб. Но к врачу он почему-то не шел, маялся на своей койке. И злобу, и боль пытался на ком-то сорвать, но рядом, кроме Рыбы, никого в этот поздний час, уже после отбоя, не было.

– Ты вот все меня учишь, Рыба, – рассуждал философски Деготь. – Мол, то надо делать, это. А сам чистеньким хочешь быть. К примеру, зачем было Колесову нож класть, ну не стал он играть – что с того?

– Сколько времени я на него угробил, Деготь! А он, сука, отвернулся от меня, – цедил сквозь зубы Рыба.

Они и не заметили, как к их «проходняку» подошел Санька, слонявшийся без дела в этот поздний час, от тоски не знающий, куда себя деть. Пришло письмо от сестры – мать лежала в больнице. Колесов слышал разговор двух приятелей, Рыбы и Дегтя. Он чувствовал, как голова его наливается кровью. Сердце билось громко и мелодично: тик-так, тик-так. Один внутренний голос советовал: уйди, ничего хорошего не выйдет! А другой был настойчив, он говорил: «А как ты дальше-то будешь жить, если сейчас струсишь?» Санька мягким движением, точно большая кошка, кинулся к стулу, стоявшему перед кроватью Рыбы, и молниеносным движением метнул стул туда, в «проходняк», откуда были слышны ненавистные слова. И дикий крик порвал тишину жилого помещения. Первым попытался выскочить из «проходняка» Деготь, но он был тяжел и неповоротлив и только загородил дорогу Рыбе, а именно Рыба и визжал, как порезанный, ибо стул угодил ему в голову.

Драка была бы неминуема, если бы не завхоз, включивший свет. И зэки, впотьмах не понявшие было, что произошло, теперь вскакивали с кроватей. И спешили к «проходняку» Рыбы и Дегтя, около которого и стоял Колесов со сжатыми кулаками.

Вырвавшийся из «проходняка» Рыба остановился вдруг, увидев рядом с Колесовым завхоза. А тот, тоже, как и Рыба, маленький, с правильными чертами лица, только сказал:

– Только попробуй, Рыба, убью.

И Рыба разорвал на себе рубаху, заорал что-то невразумительное, и все поняли: Рыба сдох, не будет скандала, если есть крик.

Рядом с Рыбой понуро встал огромный Деготь, но тот был умнее и скандала не хотел, он только грубо сказал:

– Санек, вина за мной.

Комната краткосрочных свиданий была длинной, с переговорными устройствами, которые стояли в кабинках. А люди друг друга видели через стекло: с одной стороны на привинченных к полу стульях сидели зэки, с другой стороны на таких же стульях сидели их родственники, любимые. Саньку Колесова провели в комнату краткосрочных свиданий, и он сразу же прошел в указанную миловидной сотрудницей кабинку. Взгляд его, взволнованный и беспокойный, застыл на входной двери. Вошла пожилая женщина, за ней девушка, и вот наконец мама его любимая, постаревшая мама!

Санька вцепился пальцами в телефонную трубку, перевел дыхание. Мать, сосредоточенная, даже внешне спокойнее сына, внятно сказала:

– Ну, вот мы и встретились, Сашенька…

– Как здоровье, мама?!

– Полегче, Сашенька. Месяц лежала в больнице. Что-то сердце прихватило. Теперь, слава Богу, полегче…

– Ты не думай много обо мне…

– Как же не думать, сынок!

– У меня все нормально.

– Правда?!

– Правда, мама!

Выйдя из комнаты краткосрочных свиданий, Колесов пошел по асфальтированной дорожке к контрольной вахте колонии, а затем в локальный сектор своего отряда. Щелкнул замок, открывая ему путь. Санька шел, не оглядываясь, и думал, сколько же горя он принес самому дорогому ему человеку, и ведь держится мать, не унывает, а он – разве может он жить иначе? Санька Колесов в эти минуты уже точно знал – так и будет, все плохое останется позади. С каждым шагом все увереннее становилась его походка.

Где-то в локальном секторе, в уголке, маячила фигура Рыбы, горбатясь, он что-то обсуждал с другим зэком. Санька, не обращая внимания, еще во власти своих переживаний, прошел в жилое помещение отряда. Сейчас ему, как никогда, хотелось побыть одному, и он уже точно знал, что не допустит в свою судьбу людей, подобных Рыбе и Дегтю.

Поцелуй

Дорога все длилась и длилась – узколейка, как черная мертвая змея, уходила в неизвестность. Наконец, урча, тепловоз остановился. Сбросив рабочие инструменты, соскочили с него зэки-расконвойники во главе с мастером-обходчиком, осторожно держащим прибор для определения расстояния между рельсами.

Их было трое, этих счастливчиков, которые работали на железнодорожном пути, меняли шпалы. Труд этот был для них нелегким, но уже одно то, что находились они на свободе, вдали от зоны, поднимало настроение. Выделялся среди них высокий, молчаливый Валентин. Родом он был из Белоруссии, но совершил преступление вдали от родных мест. Второй расконвойник был Мишка. С оспой на лице – детской болезнью, оставившей свой след на всю жизнь. Даже сейчас его лицо не теряло какого-то пьяного цвета. Алкоголизм, на воле владевший им, не оставлял его. И бегающие глазки, лихорадочные жесты, отрывистые фразы – все в нем говорило, что на воле он не «просыхал». Третий расконвойник – невысокий чернявый парень, одетый аккуратно, задумчивый. Командовал ими «вольный» – старый железнодорожник Михайлович, прихрамывающий на одну ногу. Он изредка покашливал, прикладывая к рельсам свой прибор, отмечая допустимое расстояние. Труд их был важен – узколейка вела к колонии, и по ней шли вагоны для завода, изготавливавшего производственные вентиляторы в зоне, где трудились зэки, и по этой же узколейке вывозились в вагонах готовые вентиляторы в далекие края.

На этот раз участок, который необходимо было проверить, находился неподалеку от белеющего здания, то ли цеха, то ли пристанционной лаборатории, волею судьбы оказавшейся в пару шагах от железнодорожного пути, ведущего к колонии.

Тепловоз привез и новые, пахнущие смолой шпалы. И они рядком, сложенные зэками, лежали вдоль железнодорожного пути. Надо было выдернуть железные штыри, укрепляющие старые шпалы, вытянуть их и на их место поставить новые. Было уже обеденное время. Солнце немилосердно пекло. Зэки заметно взмокли от своего нелегкого труда.

– Сходи, Колька, за водой, – попросил предусмотрительный Михайлович, подавая пареньку, чернявому, раскрасневшемуся, пластмассовую бутылку.

Тот согласно кивнул – обрадовался передышке – и поспешил к белеющему неподалеку зданию. Постучался. И вошел. В комнате увидел девушку в синей спецовке. Она улыбалась, в первую минуту еще не сообразив, кто перед ней, а приняв вошедшего за обычного железнодорожного рабочего. Увидев бирку на его курточке, сразу же посуровела.

– Водички можно? – спросил Колька.

– Можно! – торопливо сказала девушка, и заволновалась, как-то нервно взяла пластмассовую бутылку из рук парня.

– А зовут-то тебя как, красавица?

– Лена.

– Понятно…

Вода была налита кружкой из ведра, стоявшего на стуле в углу. Колька подошел поближе к девушке, всматриваясь в ее правильные черты лица. В веселые весенние конопушки. Срок его подходил к концу, и вскоре, на воле, таких девчат рядом с ним будет уйма. От этой мысли Колька улыбнулся, показывая почерневшие от чифира зубы.

– Что смеешься? – неожиданно смело спросила Лена.

– Да вот, размечтался… – искренне сказал Колька. – До воли осталось два месяца. Понимаешь?

– Угу. – Она его не понимала. Она опасалась его. Но он ей нравился. И улыбка у него была очень красивая. И стоял он совсем рядом. И даже промасленная спецовка не смущала Лену. И она как-то сама потянулась к нему. Он обнял ее и страстно поцеловал в губы, оставляя солоноватый вкус на них. И девушка отпрянула от парня. Он, тоже похолодев от неожиданности всего происходящего, отступил на шаг. И точно застыл.

– Извини. Сама понимаешь. Давно не был рядом с девушкой.

– Понимаю.

Они помолчали, оглушенные, она испугом, а он пониманием опасности всей этой ситуации для него самого. Расконвойникам не разрешалось обращаться с вольными – как теперь. Но молодость взяла верх…

Он вышел из беленького домика, разогретого полуденным зноем, и пошел к работающим неподалеку приятелям и Михайловичу. В руках его была пластмассовая бутылка. А девушка подошла к окну и смотрела ему вслед. Он явно ей нравился, и она уже не жалела об этом поцелуе.

Лафа

После обеда был тихий час. Обследуемые в клинике судебной психиатрии расходились по своим палатам. Укладывались в чистые постели. В каждой палате у входа сидела дежурная медсестра. В этот раз в палате, где находился Санька Колесов, дежурила Верка. Девушка крепкого телосложения, с широким, приятным лицом, глаза ее, большие, с поволокой, задумчиво глядели в одну точку. Она сидела на стуле, как какой-то индийский бог. Белый халат едва мог спрятать ее мощную красивую фигуру. Наблюдать за Веркой было для Саньки огромным удовольствием. Он уже полгода пробыл в следственном изоляторе, и всякое присутствие женщины заставляло его взволнованно вздыхать. Верка же, казалось, не обращала внимания ни на кого, занятая своими мыслями. Но каждая дежурная была обязана наблюдать за пациентами и даже делать какой-то отчет, по словам «старожила» Генки, соседа Колесова по палате, чернявого, худенького паренька. Интересно, что может написать Верка? Что мужики беззастенчиво пялятся на ее огромную грудь? Впрочем, в этом был свой резон, как догадывался Колесов, все-таки их сюда привезли не для того, чтобы есть кашу по утрам, а понять, вменяемыми или нет они были в момент преступлений, совершенных на воле. В палате было шесть человек. Но, кроме Генки, Колесов ни с кем не общался. Впрочем, видимо, у каждого здесь были свои задачи, и поэтому и ему особого внимания никто не оказывал.

Больше других по «работе» общался Колесов с Любовью Васильевной – врачом, ведущим обследование. Это была высокая стройная женщина с приятным лицом, всегда задумчивая. После тихого часа надо будет опять идти к ней – на беседу. Лафа! Колесов даже улыбнулся…

Сон, пришедший к нему, был явственным, будто бы идет он по саду, яблони цветут, вокруг будто бы какой-то невыносимо яркий свет, и он, совсем мальчишка, от одиночества и этой окружающей белесой пустоты испытывает страх... В этом состоянии страха Колесов и проснулся. Включили свет. Надо было вставать – по распорядку.

Ему не давали никаких лекарств. Просто наблюдали за ним. Прошла уже неделя, как Колесова привезли на судебно-медицинскую экспертизу.

В чистеньком уютном кабинете Любовь Васильевна, когда вошел Колесов, приглашенный на беседу, чувствовала себя хозяйкой. Хотя она и недавно работала в клинике, но ей нравилось разбираться в человеческих судьбах. Этот парень был ей интересен как необычный случай: она предполагала, что у него было патологическое опьянение в момент совершения преступления. Вел он себя неадекватно, в подъезде спал, когда проходили люди, услышав шум, вскочил, бросился на них, потом убежал, нанеся им побои. Явно было, что человек находился в плену каких-то бредовых фантазий… Предполагаемый диагноз освобождал человека от уголовной ответственности и требовал медицинского психиатрического наблюдения. Доводы свои Любовь Васильевна уже излагала профессору Майскому, заведующему клиникой, но тот, ознакомившись с делом Колесова, сказал: «До этого совершил преступление из хулиганских побуждений. Отбывал срок на «химии». И снова преступление, в состоянии опьянения, что-то не тянет на патологическое опьянение. Хотя явно неадекватное поведение. Не спешите с выводами, Любовь Васильевна…»

Колесов присел осторожно на стул и смирно ожидал вопросов. Он уже привык к этим беседам, и ему было приятно смотреть на красивую женщину.

– Как вы думаете, Александр, почему вы выпивали, хотя уже сталкивались с тем, что вели себя агрессивно в этом состоянии? – спросила врач.

– Привычка.

– Но ведь она уже приводила к беде. Вас осудили за хулиганские действия в состоянии опьянения…

– Мне, наверное, надо лечиться от алкоголизма.

– А своей воли не хватало?

– Видимо, нет.

Безусловно, в ответах Колесова не было лжи. Любовь Васильевна это понимала. Он хотел искренне разобраться, что с ним происходит. Свое преступление он не помнил.

– А раньше были провалы памяти после употребления спиртного?

– Были.

Беседа велась неспешная, обстоятельная. Колесову иногда даже казалось, что эта приятной внешности женщина испытывает к нему какие-то заботливые чувства, но тут же прогонял от себя эту мысль, как наваждение. Ну зачем Любови Васильевне заботиться об очередном своем «подопытном кролике»? Другая мысль тешила Саньку и даже заставляла гордиться собой. Ведь он сам попросил у суда судебно-медицинскую экспертизу. Действительно хотел понять, что же с ним произошло. Свои хаотические поступки в тот злополучный вечер он не помнил… Это его обескураживало. Его судили за то, о чем он не имел четкого представления. Были его действия целенаправленными в момент преступления или же какая-то другая энергия владела им?

После разговора с Любовью Васильевной Колесов вернулся в свою палату. Хотелось развеяться, найти занятие. Но отупляющее равнодушие к своей судьбе вдруг навалилось неотвратимо и жутко. Никто не сможет помочь ему. Наверное, впервые Колесов осознал это с поразительной четкостью, а в памяти всплыла камера на «пересылке» во владимирской тюрьме, и высокий парень, которого везли на Север, больной туберкулезом, который рассказывал, что ему плохо, покашливая и при этом безвольно разводя руками… Таким же безвольным существом чувствовал себя Санька в этой чистенькой палате.

Мишаван

Над зоной плыли низкие, тяжелые облака, будто стараясь придавить к земле приземистые здания жилых помещений, клуба, контрольной вахты, цехов завода в рабочей зоне. Съем с работы первой смены уже завершился. В жилых помещениях кто чифирил, кто просто читал газеты, кто играл в домино.

Дневальный, шумный рыжий Генка, вызвал Михайлова в кабинет начальника отряда. Тучный, с добродушным лицом лейтенант Свинопасов, сидел, едва умещаясь на маленьком для него стуле. Старик Михайлов, крепко сложенный, с бычьим лбом, уставший после работы, не ожидал ничего хорошего от этого вызова и стоял насупившись.

Перед начальником отряда на столе среди каких-то листочков лежало письмо. А на письме, накрывая конверт, официальный серый бланк с печатными буквами.

– Во, твоя старуха учудила! – взмахнув неожиданно пухлой рукой сказал Свинопасов.

– На развод тебе бумагу прислала, Михайлов.

Глаза у старика округлились. Он крепко сжал зубы…

– Подписывай! Что смотришь? Дело такое… Житейское…

Пройдя к своей кровати, Михайлов тяжело сел. Тяжело перевел дыхание, будто нес он сейчас большой мешок сахару за плечами. Привычный к труду, работавший всю жизнь грузчиком, Михайлов мог легко переносить и на зоне тяжкие обязанности и быта, и труда. А вот известие о разводе подкосило старика. Сидел он в этот раз не как обычно, раньше, за воровство, а за хулиганку. Избил сына за то, что тот пьяный стал дома куражиться, бить хрусталь, и, когда полетела на пол любимая ваза Михайлова, не выдержал старик- пенсионер и пудовым своим кулаком пригвоздил сына. Тот попал в больницу с сотрясением мозга. И тут же подсуетился участковый, низенький Сыромятников, «чистивший» участок от бывших уголовников. За сынком водились мелкие грешки – вот участковый и настоял, чтобы тот написал заявление на отца…

– Мишаван, иди, старина, чифирнем, – позвали из соседнего проходняка.

Отпивая терпкую жидкость, старик рассказывал сидельцам свою историю.

– Это так. Пока деньги зарабатываешь, ты нужен…

– Выкинут тебя из квартиры, Мишаван… А сынок твой, раз пьющий, и квартиру, тобою нажитую, пропьет…

– А бабка дурра…

На следующий день капал дождик. Был он не сильный. Как слезы. Кап-кап…. Старик Михайлов, который работал в цехе уборщиком, в подпоясанной железной проволокой телогрейке, чтобы было удобнее мести, убирал от станков отходы, нес их в большой железный ящик, на улицу, а мусор лопатой сгребал к железной тачке. Делал он это механически, точно робот. Доделав работу, молча вышел из цеха, поставив аккуратно метлу в уголок, куда обычно. И пошел по шумному заводу. Возле башенного крана, в цехе, где собранную продукцию, упакованную в большие ящики, в определенное время грузили в вагоны, остановился. Помедлил, а затем полез по лестнице, на верхотуру крана…

После съема с работы одуревшие от дождя работники режимной службы гнали пинками вымокшего старика к контрольной вахте. Тот не вышел на съем со своей бригадой. Спрятался там же, на площадке, возле кабины крановщика. Смотрел куда-то вдаль, за зону…

Свинопасов, тяжело дыша, перехватил двух лейтенантов-режимников прямо у здания контрольной вахты.

– Оформляй своего деда в изолятор! – сказал один из лейтенантов, моложавый, высокий, улыбчивый.

– Да, да, – тихо сказал начальник отряда. – Все сделаю. Я сам…

Говорил Свинопасов вдумчиво, убеждая. Всю свою жизнь он проработал в клубе заведующим, а когда из клуба уволили, так как сам клуб поселковый развалился, пришел Свинопасов работать в зону – другой работы в поселке было не сыскать с его культпросветучилищем, законченным в молодости.

Лейтенант Свинопасов, когда остался наедине с Михайловым, ругать его не стал, а сказал тихо и настойчиво:

– Пойдем, Мишаван, в отряд. Отдохнешь.

И пошел огромный, как медведь, притоптывая, а следом за ним пошел низенький зэк, хмурый и мокрый, как слепой за поводырем.

Мочила

Рабочий день в столовой заканчивался. Горы чистых алюминиевых мисок стояли стройными рядами. Старик в дерматиновом фартуке, седой, с водянисто-синими выцветшими глазами, высокий, полный, подслеповато щурясь, перевел дыхание. Пора было идти в отряд. Выйдя из столовой, медленно побрел он в сторону жилого помещения.

Только во снах к нему возвращалась жизнь. Наяву же он не чувствовал ее дыхания. И лишь когда приходил кто-то этапом из земляков и встречал старик его в столовой, всплывали воспоминания о былом… Тяжкая стариковская доля – доживать свой век на зоне.

На следующий день, после того как отобедала первая смена, пришли в столовую люди с этапа. Их было легко отличить: худые, бледные, после следственного изолятора.

– Привет, Мочила! – произнес, шепелявя Андрюха – Резаный.

– А, Андрюша! – улыбнулся старик.

– Опять я на зону…

– Вижу. Погулял немного. И назад. А я вот седьмой годок без выхода…

– Но ты ведь у нас рецидивист, – подчеркнуть так неумело хотел тщедушного вида Резаный свое уважение к Мочиле или так сказал для продолжения беседы, но старику явно не понравились эти слова.

– Я гуманный, но тронешь меня, тогда... – тихо, но угрюмо сказал Мочила.

Сидел он за убийство. В его жизни это было второе преступление. Статьи были похожими.

Никто никогда на зоне не спрашивал о деталях преступления у Мочилы, зная, что на воле он долгое время проработал убойщиком скота на бойне, и, несмотря на старость, его побаивались. Да и сам он относился к себе с каким-то подозрением – не желал вспоминать свои минуты ярости, когда сознание захлестывалось и он становился полубезумным…

Принес Мочила Андрюхе лишнюю миску каши. И тот поблагодарил. Рассказал о воле – они были с Мочилой земляки. Старик молча слушал. Он сидел неподалеку от Андрюхи, чинно положив на дерматиновый выцветший фартук руки, и слушал. Потом встал с лавки, попрощался, надо было идти работать в посудомойку. Андрюха еще раз поблагодарил и тоже поспешил на выход из столовой, обратно в этапную комнату.

В эту ночь снился Мочиле странный сон. Будто идет он вдоль ручья, а в нем огромные карпы то и дело всплывают, показывая свои блестящие бока. И вроде бы они совсем рядом, лоснящиеся, с большими рыбьими губами. К чему этот сон, старик так и не понял. Проснувшись, подумал: может, давно рыбки не ел? Или это все о воле? Захотелось душе побродить по бескрайним просторам родного края. Вот и причудился этот ручей. И он, еще молодой, идет беззаботно вдоль него. Впереди был подъем. Потом снова столовая – посудомойка. Мочила перевел дыхание. Отчаянно сжалось где-то в груди старое сердце, не давая дыханию перевестись, потом все отлегло. Мочила лежал, не двигаясь, как изваяние, ждал подъема, и не хотелось ему ничего вспоминать из своей старой жизни. Достаточно было и снов, уносящих его далеко-далеко от зоны.

Ночью

Ночной дневальный Степанов писал письмо. Он сидел на стуле возле гладильной доски и с волнением выписывал строчки на листе из простой ученической тетради. Эта возможность как-то приобщиться к той вольной жизни давалась нечасто. Два письма в месяц было положено отбывающему наказание осужденному в колонии строгого режима. Письма отправлялись не сразу. Сначала их читали в цензорском отделе администрации колонии. Поэтому Степанов, который писал любимой девушке, подсознательно испытывал какое-то гадливое чувство, будто за его жизнью подсматривали в замочную скважину.

Тусклое освещение жилого помещения давило на глаза. Вдруг из глубины спального помещения послышались громкие голоса, ругань. В одних серых подштанниках выскочил на освещенную площадку у входа в отряд, рядом с ночным дневальным, бригадир Сенька – худой, с затравленными глазами, подслеповато щурясь. А за ним длинный, с нижней крупной челюстью и огромными кулаками Семен, в руках последнего была заточка, острая, блеснувшая в свете лампочки, и охнул бригадир от боли, почти без криков затих на полу, только что помытом Степановым.

Ночной дневальный вскочил со стула. Подходить не стал, а просто глядел на Семена, опасаясь и за свою жизнь. Но тот уже обмяк, воровато поглядел на ночного дневального и ушел, покачиваясь, в спальное помещение. Из комнаты, где спал завхоз, послышались шорохи. Вот и сам завхоз, крупного сложения, как медведь, косолапо переваливаясь, вышел в коридор. Все сразу же поняв, юркнул опять в кабинет свой, где спал, и затих. Позвонил на вахту, догадался Степанов.

…Ему было жалко своего состояния, ушедшего в никуда. Он поглядел на листок бумаги, беспомощно лежащий на гладильной доске. Сейчас прибегут с вахты сотрудники. Начнется беготня. Уведут бригадира в санчасть, в изолятор Семена. И все успокоится. Тогда он сможет спокойно дописать свое письмо.

Отстойник

Ночью был еще этап. Люди, как рыбы в консервной банке, томились в собственном поту, грязном воздухе, отравленном дымом сигарет, чадом от тряпок, разжигаемых для того, чтобы в алюминиевой кружке заварить тайком от охраны чифира. Это было высшей отрадой для зэков – горький напиток из чая, укрепляющий волю, поднимающий настроение. Горбатый чифирил второй раз. Он понимал, что для его сердца это излишняя нагрузка. Но тяга к чифиру, привычная здесь и отходящая на воле, снова вернулась. Подсел он по мелочовке, и, оказавшись вновь в этой камере, где собирали арестованных перед тем, как распределить по следственным камерам, он даже с интересом оглядывал этот скудный страшный мирок. Казалось, ничего в нем не изменилось с тех пор, как несколько лет назад он был в подобных условиях. Все повторялось, как будто время пошло вспять. Те же люди, в наколках, те же резкие жесты, ухмылки, подхалимство. Какая-то особая порода людей была здесь – так вдруг показалось Горбатому. Он и сам принадлежал к ней…

На воле у него была дочь. С женой он давно был в разводе. Но с дочерью поддерживал отношения. В последнее время беспокойство за ее судьбу становилось для Горбатого все сильнее и сильнее. Он вдруг понял, что она единственный человек, который по- настоящему ему дорог. Она уже взрослая. Сама разберется, как жить. Так думал Горбатый. Со стороны, это был мрачный старик, а может и не старик, а просто испытания так сгорбили его, со зловещей ухмылкой на худом лице, с выпученными глазами, которыми он иногда обводил камеру, – взгляд у него был жесток и тяжел. Попадающие под него люди сразу же становились, как провинившиеся школьники перед учителем. Но сейчас он не думал ни о своем авторитете, ни об этих людях, ни даже о море, откуда его забрали. Думал о дочери, тоскливо, как старик.

Клацнула открываемая дверь. Вошли новые этапники. Вокруг них закрутился худощавый Вьюн. Он все норовил что-то урвать, изловчиться, обмануть. Пристал к пацану, явно напуганному, бледному, с синяком под глазом. Все выспрашивал его о сале, о деревне…

Горбатый привстал с нар и негромко, но отчетливо приказал:

– Вьюн, ты тряпок найди. Чайку пусть мне заварят. Возьми «индюшки» у меня.

Горбатый хотел отвлечь Вьюна от паренька, которого ему стало просто жалко. Это необычное в себе сострадание к другим, беззащитным людям Горбатый стал замечать только сейчас, попав снова в «клетку», в этот закрытый мир, где правили жестокость и подлость.

Вьюн был послушен. Он быстро сообразил, что недовольство Горбатого связано с его настроением, и занялся «чифиром».

Отпивая горький, крепко заваренный индийский чай, Горбатый повеселел, он уже балагурил с теми, кто находился рядом, и даже Вьюн, этот подлый подлиза, готовый на любую гадость, чтобы угодить более сильному, не казался Горбатому в эту минуту таким ничтожным. Хотелось как-то почувствовать себя человеком, которому было просто хорошо.

Взгляд Горбатого уперся в самодельный календарь, оставленный кем-то на нарах. Выделенное карандашом сегодняшнее число вдруг точно обухом топора по голове оглушило его. А как же! Ведь он забыл, что сегодня день рождения его дочери!!! И не говоря ни слова, Горбатый думал сейчас об этом, улыбался, мысленно он был сейчас далеко от этой грязной камеры, называемой зэками «отстойником».

Отъявленные негодяи

Любовь, искусство, наслаждение, счастье – как обо всем этом, забываешь, находясь в колонии! Может быть, поэтому в предложении Борьки романтика сыграла свою роль. В вечерней тишине жилого помещения отряда колонии строго режима и всплыл этот разговор.

– Был у меня случай. Писал я одной крале. Посылки слала, писала, то-се, ну ты сам, Санька, понимаешь, – мечтательно говорил Борька, сидя на втором ярусе железных кроватей. Настроение у него было приличным после выпитого ядреного чифира. Задумчивый, в йоговской позе, он был похож на индийского жреца, размышляющего о суете происходящих событий. Но Борька, тертый калач, прошедший крытую, гнул свою линию с четкой целью, и она была не романтической, а уголовной. Развести бабу!

– Понимаешь, Санек, я человек азартный. Но в данном деле, так сказать, рылом не вышел. Тут нужен парень яркий, как ты, – объяснил Борька. – Тогда игра стоит свеч.

Идея Борьки была проста, как детская слеза. Написать сотруднице колонии из комнаты свиданий, которая выдавала бандероли и посылки, любовную записку, но не просто так, о том о сем, а сразу же, в лоб, сказать: переезжай ко мне, вот мой домашний адрес, родители мои будут тебя ждать.

Именно на это могла клюнуть молодая женщина.

Замужем она была за молоденьким, усатеньким лейтенантом – начальником отряда.

Санька думал недолго. Идея ему показалась заманчивой. Иметь хорошие отношения с прапорщиком, выдающей посылки и бандероли, это, значит, можно в зону вытащить чай – задача наиважнейшая в колонии. Те две пачки чая, которые давались в ларьке, – капля в море для чифирящих мужчин. Чай в колонии – первейшая валюта. На него можно и одежду поменять, и найти что-то из еды… Короче, Борька, вразумительно объяснил, что надо сделать. И записка была написана.

На следующий день был выходной. И на контрольную вахту в сопровождении шныря из оперативной части, который нес мешок за плечом с бандеролями и посылками, прошла прапорщик. Внутри контрольной вахты была комната, где и находилась эта милая рыженькая женщина. Окошко этой комнаты выходило прямо на площадку перед контрольной вахтой. Туда и подходили зэки получать посылки и бандероли. Выйдя из своего сектора, Санька прошел по плацу к контрольной вахте, подождал своей очереди у окошка. И протянув женщине сложенный вдвое листок из ученической тетради, спокойным голосом сказал:

– Мне бы узнать в спецчасти, какие льготы положены.

Женщина мельком взглянула на письмо. На мгновение лишь посмотрела на молодого зэка. И, кивнув головой, продолжила свою работу. Следующий зэк уже стоял у окошка. А Санька направился в свой локальный сектор. Борька стоял у входа в помещение отряда, где они жили. Взгляд его прищуренных глаз, не отрываясь, наблюдал за Санькой. Все нормально. Борька перевел дыхание.

Работал Борька парикмахером в этом же секторе. У него в помещении всегда было чисто и уютно. Уже через две недели после нескольких записок, пришла бандероль Саньке, весом в один килограмм, и в ней был плиточный чай – вся бандероль, весь килограмм – плитка чая. И прапорщик отдала эту бандероль.

Казалось, цель достигнута. Но Борька не успокаивался. Инстинкт охотника за чаем отошел на второй план. Он хотел почувствовать себя любовником. И в рабочей зоне, во время обеденного перерыва, он открыл отмычкой дверь кабинета начальника цеха, и по внутреннему телефону позвонил в комнату свиданий, и от имени Саньки стал говорить какие-то любовные слова, переклинило ему голову – в комнате свиданий была другая прапорщик. И быстро сообразив, что звонит зэк, тут же вызвала оперативников. Установить, откуда идет звонок, было делом несложным. И вскоре Борька был уже в оперативной части. Начальник оперативной части, тучный, хмурый, носатый, с презрительно оттопыренной толстой нижней губой, выслушав сбивчивый рассказ Борьки о чае, о Саньке, только буркнул:

– Вот тебе лист бумаги, Боря, и все обстоятельно изложи.

Через час покрасневшая прапорщик была в том же кабинете, и начальник оперативной части, и без того недолюбливавший эту сотрудницу за ее горделивое поведение, за какую-то спесь, удовлетворенно спрашивал:

– Значит, любви, Любовь Васильевна, вам захотелось с зэком? Романтично. А муж-то в курсе?

Вскоре Любовь Васильевну перевели на другую должность. Она работала вне колонии с расконвоированными осужденными. А Саньку по причине травмы случайной вывезли в больничку, и это спасло его от неминуемого изолятора. Борьку не тронули. Он по-прежнему работал в цирюльне, и была у него одна забава. Из столовой приносил он остатки еды и подкармливал крысеныша. Он жил тут же, в цирюльне, среди чистоты, стульев и зеркал, и уже был почти ручной. Забавляло это Борьку, он всегда любил использовать что-нибудь для своих забав и при этом выходить сухим из воды. Такая была у него натура, изворотливая, хитрая, способная в любую минуту, как хамелеон, принять нужное положение, нужную окраску, нужное поведение.

Пересылка

Позади длинный путь из Ростова. Очередная пересыльная тюрьма – знаменитая Владимирская. Подвальное помещение с низким каменным потолком. Неряшливые железные нары. Сырость и затхлость. Привыкший к неудобствам этапного пути, Колесов с интересом оглядывал попутчиков. Вмести с ним с Ростова ехало несколько человек. Они были даже внешне похожи друг на друга: притихшие, с тощими вещевыми мешками, незаметные. С Кавказа, откуда-то из Грузии, шла другая группа этапников. Они общались между собой. Выделялся среди них высокий парень, с красивым, благородным лицом. Лихорадочный блеск глаз, неестественный румянец на впалых щеках говорили о болезни. Парень то и дело покашливал. Он смотрел на окружающих с видом человека, многое повидавшего и привыкшего ко всему. Почему-то именно Колесов приглянулся ему – то ли своим спокойствием, то ли бывалым видом опытного зэка, несмотря на молодость.

– Везут на Север, а у меня туберкулез, – неожиданно пожаловался кавказец.

Колесов понимающе кивнул. По тому, как относились к этому парню другие кавказцы, было видно, что это их авторитет.

Спрашивать ни о чем Колесов не стал. Этап. Какие уж тут могут быть расспросы?

Древнее здание тюрьмы накладывало отпечаток и на настроение. Казалось, что многие люди, побывавшие здесь со времен Екатерины, оставили свою память о страданиях, болях в этих зданиях. Мрачные каменные строения как бы подчеркивали вечность этих тюремных переживаний. Страдания, оставленные в камне, не ушли, они были тут же, рядом.

Открылась «кормушка». Начали давать какой-то жидкий супчик. Хлеб черный, отчего-то приторно-липкий, похожий на пластилин. Поели. Разговаривать особенно было не о чем. Колесова перевозили в Тульскую область. Поближе к родным местам, по какому-то указу. Хотелось, конечно, быть ближе к родным – ведь на свидания им до него добираться теперь гораздо легче. До этого Колесов отбывал наказание в колонии строгого режима в Ростовской области.

Мысли о доме, мечты о свободе в этом каменном мешке казались особенно неправдоподобными. Та, иная, жизнь была где-то вдали, как будто в другой галактике.

А снилась Колесову все та же березовая рощица, которая во снах приходила к нему уже не раз. И идут они с отцом, он еще маленький, и собирают грибы. Это место всегда давало им радость. Потом сидели они, уставшие, на пригретом солнцем пригорке. Вольготно кругом…

Проснулся Колесов от этого яркого сна. Тусклое освещение камеры, чье-то сопение вернули к действительности. Подумал Санька Колесов об отце. К Саньке он всегда относился с уважением. Санька в семье был единственный сын. И конечно, ударом для отца была его судимость. Но никогда, ни одним словом не упрекнул Колесова отец. В письмах, которые писала мать, только передавал приветы. Он всегда был сдержанным в эмоциях, его тихий, спокойный отец.

И именно сейчас Санька до глубины своего сознания осознавал, какими мучительными переживаниями были наполнены дни его отца, когда он оказался под следствием. Эта мужская сдержанность, воспринимаемая порой Колесовым даже с обидой, теперь вдруг открылась совсем с другой стороны. Отец верил в него и потому был всегда сдержан.

Тихо было в камере. Так тихо, что думалось легко и просторно, будто бы не было этого

каменного мешка, в котором Колесов находился. Точно этот огромный каменный древний корпус подсказывал ему какие-то решения, какие-то новые осознания, помогая решить дальнейшие задачи в судьбе Саньки Колесова, молодого арестанта, которого везли поближе к родным местам отбывать наказание.

Незаметно пришло утро. В коридоре послышалось бряцанье мисок. Начинался завтрак. Столкнувшись у двери камеры с высоким кавказцем, еще сонный, Колесов посторонился, но товарищ его по несчастью улыбнулся открыто и доверчиво и сказал:

– Кушай, братишка, кушай.

И подвинулся, чтобы Санька получил свою миску с едой. Эта вежливость, такая неожиданная, заставила и Колесова, и высокого кавказца улыбнуться. Будто бы что-то доброе связывало их – по существу, случайно встретившихся, незнакомых друг другу людей.

Писатель

На «больничке», в следственном изоляторе, в камере, которая просторнее остальных, гораздо светлее. Солнце свободно проникает через большое окно с решетками, но без «ресничек», так арестанты называют надетые специально на окна железные пластины, не дающие возможность видеть окружающий мир. А самая большая роскошь «больнички» – деревянные полы. Попадая сюда, изолированные от мира люди как бы преображаются, веселеют.

Витьке-побегушнику стало легче к обеду. Теперь он лежал на кровати, худой, с лихорадочным румянцем на впалых щеках, но уже азартно оглядывал новое свое прибежище. Его перевели на «больничку» из следственной камеры, где он ждал суда за очередную неудавшуюся попытку побега с зоны. Пытался он с приятелем сделать подкоп в рабочей зоне в «запретку» – прямо рядом с цехом, где лежали сваленные в кучу отходы, шел предполагаемый подкоп, да сдали их… И вот теперь светила Витьке добавка к сроку и возможный «тюремный» режим. С такой перспективой и «больничка» покажется раем.

Витька находился в этой камере уже два дня. Среди новых своих знакомых он не находил, с кем бы поделиться сокровенным, а молчаливое почтение, к которому он уже привык на зонах, ничего ему не давало.

Витька лежал на постели неподвижно, как мумия. В течение последнего часа новая идея овладела им. Понравилась Витьке дежурная. Звали ее все за глаза Людка. Ладная, белокурая, она была единственным светлым пятном в воображении мужчин, находящихся на «больничке». О ней мечтали втайне, наверное, никак ни меньше, чем о самой свободе. И избалованная этим вниманием Людка-прапорщик вела себя даже миролюбиво, доставляя арестантам непередаваемое наслаждение, когда они могли переброситься с нею парою фраз. «Эх, такую бы бабу на свободе, и ничего больше в жизни не надо. Сидишь на кухне, чифирок пахнет душисто, она рядом что-то кухарит с толстыми ляжками и упругой грудью, в домашнем платье», – думая так, в воображаемой картине Витька так задержался, что даже не услышал, как хлопнула «кормушка». Пришло время обеда.

Дежурила как раз Людка-прапорщик, и зэки гурьбой суетились у кормушки, как пчелки около своего улья, норовя «поймать сеанс», по-зэковски – поближе рассмотреть желанную женщину.

А она таяла от снисходительных добрых комплиментов, но вела себя строго, командовала, одним словом, начальник.

Мысль о том, чтобы написать «письмецо» Людке, у Витьки возникла будто бы случайно. Поделиться наболевшим, почувствовать, что ты мужчина и ты нравишься… Решил Витька, что к ужину он сварганит послание.

Во время раздачи ужина, улучив момент, когда у «кормушки» не осталось других арестантов, Витька, наклонившись к кормушке, задушевно сказал: «Примите заявление, хочу узнать, когда мне положена передача». Он даже присел у двери, держа в руке миску с кашей, а в другой сжимая кусок черного хлеба. Прапорщик взяла свернутый вдвое лист из ученической тетради написанный красивым неторопливым почерком, прочла любовную записку и украдкой глянула на зэка, раздающего пищу, он тоже заинтересовался неожиданным заявлением, сложила снова лист бумаги и закрыла «кормушку».

Весь вечер до проверки Витька не находил себе места. Он чувствовал себя именинником.

Тем временем в коридоре послышался лязг открывающего замка, какая-то команда, а затем истошный крик.

– Э, не иначе Садист делает проверку, – сказал кто-то из Витькиных сокамерников.

Так и оказалось. На «больничку» пришел Садист-прапорщик, низкий, с влажными поросячьими глазами, с большой нижней челюстью, в хорошем настроении. Арестованные торопливо прошли в коридор. Прапорщик пересчитал их, потом вытащил из кармана помятый лист из ученической тетради, и Витька почувствовал, как что-то у него в груди оборвалось. Он узнал свое послание.

– Так, Виктор, – сказал Садист. – Любовник ты наш. Писатель. Кто же это такой?

Глаза прапорщика пробуравили строй, останавливаясь на мгновение на каждом из зэков.

Витькина любовь стояла чуть поодаль, прислонившись к шершавой холодной стене коридора. На глазах ее были слезы. Она была изумительна в своем испуге. Ее плотные бедра, обтянутые юбкой, выделялись заманчивыми полуокружностями, и Витька на миг даже забыл о проверке, перевел дыхание, услышав мат, – это ругался Садист.

– Что, нет смелых?! – орал он – Хотите, чтобы всю вашу хату под «дубинал» пустили! Это мы сделаем…

И Витька сделал шаг вперед.

– Я написал.

– А! На лирику потянуло, романтик ты наш. Писатель! – Садист замахнулся на Витьку дубинкой, но удар пришелся по его же сапогу – звонкий и упругий. Это Людка-прапорщик смело толкнула Садиста в плечо, быстро подойдя к нему сбоку. И лицо ее, покрасневшее от возмущения, еще ярче было среди серых тонов длинного тюремного коридора: блондинка, с ярко накрашенными губами… Витька глядел на нее не отрываясь. А Садист вдруг затих. Невидимая власть Людки-прапорщика тут навалилась, как будто камень упал на голову Садиста и оглушил его…

– Ну ладно. Раз не хочешь, чтобы я его наказал, твое дело, – миролюбиво сказал Садист, и Витька заметил, как блудливые глаза прапорщика тоже устремились к упругим ляжкам его женщины, которую он сейчас всей душой любил.

Закончилась проверка. Арестованные зашли в камеру. Витька сел за длинный стол, стоящий посредине камеры, взял шариковую ручку, вырвал резко лист из ученической тетрадки и стал быстро писать. Потом, внимательно перечитав записку, подошел к двери и позвонил. Долго не было слышно ее шагов. Потом стук сапожек стал приближаться. Она открыла «глазок» на двери. Звякнула кормушка. Витька стоял у двери как парализованный, потом тихо сказал:

– Я написал тебе еще. Но если и эта записка попадет к Садисту, то мне уже мало не покажется.

– Сдали меня зэки из обслуги, – совсем по-зоновски сказала Людка-прапорщик. – Суки.

И взяла записку. Хлопнула закрываемая «кормушка». Витька тяжело перевел дыхание. Только сейчас он почувствовал, как отяжелели его ноги. Он снова прошел к столу. Сел на деревянную, отполированную многими людьми, привинченную к полу лавку. Он так сидел неподвижно, как изваяние, минут десять, ожидая, что сейчас распахнется дверь камеры и его выдернут в коридор и отшибут все бока, но в коридоре стояла гробовая тишина.

Побег

В большой камере тихо. Подследственные после вечерней проверки укладываются спать. На верхних нарах, в дальнем от двери углу, сидит худощавый парень с бледным лицом и сосредоточенно смотрит на самодельный, висящий на шершавой стене камеры календарь. Он еле шевелит губами, повторяя: «двадцать первое ноября, двадцать первое ноября…» Слова его тихи, и буквы он выговаривает с той немыслимой четкостью, что ясно: человеку важно уже то, что он может произносить сами слова. Когда реальность и деятельность мозга, граничащая с безумием, почти сливаются в зыбкую картину туманного будущего, представляемого в сознании, но которого может и не быть.

Предыдущую ночь Виктор, а это он сидел на нарах, почти не спал, но сон не шел – нервное напряжение не дает успокоиться. Напарник Виктора, рыхлый мужчина с бледным лицом, лежит на нарах, чуть поодаль, закрыв глаза, и лицо его имеет страдальческое выражение, будто внутренняя боль разрывает его каждую секунду…

Время будто замерло. За прошедшую ночь их усилиями, усилиями двух человек, был подготовлен лаз: на потолке заточенными супинаторами. Они нащупали щель между бревнами перекрытия, и теперь надо только ее расширить, чтобы вырваться на чердак, – камера была на последнем этаже следственного изолятора.

Из черной неровной дыры лаза, ведущего на чердак, пахнуло свежестью морозного воздуха… Бесшумно, словно тени, два арестанта скользнули в темную пустоту.

Выбравшись на крышу, Витька ползком добрался до ее края. Порывистый ветер кружил хлопья снега в свете прожектора, и, словно маятник, качался на вышке часовой, одетый в тулуп. От окружающей тьмы еще страшнее белел внизу припорошенный снегом асфальт.

В первые мгновения нерешительность овладела Витькой, стискивая страхом все тело. Но путь назад был уже отрезан. Послышались торопливые шаги и шум поднимающихся на чердак людей. И Витька прыгнул вниз, рядом плюхнулось тело его напарника. Хлопнул выстрел, другой. Послышались растерянные крики преследователей, от которых беглецов уже отделяла головокружительная высота.

Перед самой стеной, ведущей к воле, на колючем заграждении тело Витьки свела судорога, руки и ноги стали ватными и отказывались повиноваться.

– Ток! – резануло сознание.

На руках беглецов были резиновые перчатки, взятые заблаговременно. Они знали, что их ожидает на пути к свободе.

Пересохшим ртом Витька глотал морозный воздух и лез, и лез по этой прожигающей тело «колючке», уже не сознавая того, что с ним происходит…

Свет прожектора с пустой вышки ослепил глаза и вернул Витьку к действительности. Ему удалось добраться до стены и залезть на нее, оставалось каких-то пять метров, чтобы добраться до угла стены и выбросить на свободу свое измученное, полуживое тело. Тонкие провода, по которым надо было идти до угла стены, поблескивали в стене прожектора ядовито-стальным цветом и явно не были способны выдержать тяжесть человеческого тела.

– Что же ты, Витек! Давай! – надрывно подбодрил Витьку напарник.

Витька осторожно ступил на провода. Завыла сигнализация. Хотелось рвануться вперед, к углу стены. Но опасность упасть в «запретку» сдерживала.

Шаг за шагом, метр за метром приближался Витька к заветному углу стены… Свет прожектора носился по «запретке» как умалишенный, как сошедший с ума солнечный зайчик. Выла сигнализация. Доносились отрывистые команды, Витька первым спрыгнул со стены и, не медля ни секунды, рванулся в окружающую тьму – подальше от тюрьмы. Оглянувшись, он не увидел напарника, хотел подождать было, но рядом услышал топот ног и лай собаки.

Петляя между домами, проскакивая темные дворы, Витька все дальше уходил от следственного изолятора.

На кладбищенской маленькой церкви холодный ноябрьский ветер раскачивал колокол, и его приглушенный звон слышал только тот, кто притаился неподалеку. Торжество, что ушел, вырвался, несмотря ни на что, понемногу уступало место усталости.

Близилось утро. Стали показываться одинокие прохожие, идущие на работу.

Витька решил отсидеться день где-нибудь на чердаке, а вечером пойти «на адрес», который предусмотрительно дал ему напарник. Витька догадывался, что его взяли, но мысль, что он сам мог в любой момент оказаться в таком же положении, заставляла забыть о жалости.

Витька нашел многоэтажный дом. Потянул на себя ручку двери одного из подъездов. И чуть было не столкнулся с невысокой симпатичной женщиной, даже вскрикнувшей от неожиданности:

– Испугали вы меня…

Витька поспешно уступил дорогу, подумав: «Знала бы ты…»

Весь день Витька промаялся на чердаке дома. Было холодно. Ветер заносил снег в открытое чердачное окно и стелил его белым пятном на грязное поле чердака.

Витька осторожно прикладывал свою ладонь к снежному пятну, а затем мочил губы зимней свежестью, и это как-то утоляло жажду.

Когда вечерние сумерки сгустились над городом, Витька вышел из своего убежища. Он шел по улице, глядя на встречающихся ему людей, спешащих по своим делам, и не мог уйти от ощущения, что все происходящее с ним – это сон.

Он долго плутал по незнакомым улицам, стараясь добраться пешком до нужного адреса. Спрашивать лишний раз ему не хотелось, чтобы не привлекать внимания.

Когда он остановился в очередной раз, чтобы сориентироваться, кто-то тронул его за плечо:

– Дай-ка прикурить, молодежь.

Витька увидел стоящего рядом пожилого мужчину с помятым лицом и внутренне усмехнулся своему недавнему испугу.

– Не курю я, отец.

– И не пьешь тоже? Видать, студент.

– Знаешь, действительно на улице пить не привык, – искренне ответил Витька – И студент. Как ты только, отец, догадался. На юриста учусь.

– Вот так номер. А на тебя-то и не подумаешь. Щуплый. Одежонка кой-какая…

– Это я с дороги, отец. Переоденусь – не узнаешь.

– Понятно. А что, может, зайдем ко мне, – неожиданно оживился незнакомец. – Меня Виктором зовут…

Витька внутренне вздрогнул. Оказывается, они тезки.

– А я Сергей.

– Выручишь меня, – говорил мужчина. – Я-то на работу не попал. Встретил приятелей, выпили.… А теперь жена меня будет пилить. А тут такое дело – ты. К тому же у меня дочка, Любка, тоже в том году поступала на юридический. Провалила, а на обучение платное – дорого. Вот теперь пока работает…

– Ну если только не надолго.

Вскоре они сидели в уютной комнате, и хозяин, познакомив Виктора с приветливой женщиной средних лет, своей женой, говорил:

– Мы-то что, люди маленькие, а вот страну жалко, беззаконие!..

– Хватит тебе, Виктор, балаболить… Ты бы лучше парня чаем напоил, раз привел. Только не пей больше, – тихо сказала жена.

На кухне она побыла с ними еще немного и вышла. А хозяин дома, выскочив в прихожую, принес начатую бутылку вина, аккуратно закрытую бумажной пробкой, разлил остатки вина по стаканам.

– За знакомство!

Они выпили.

Тут зазвонил звонок в прихожей.

– Никак, Люба пришла с работы, – сказал хозяин.

И вправду вскоре на кухню вошла раскрасневшаяся с мороза приятной внешности девушка. Виктор встал, представился. Они познакомились. Совсем не по-домашнему присела Люба на стул.

– Вот Сергей, не в пример тебе, учится на юриста, – сказал хозяин и добавил: – Ладно, молодежь, поговорите. Я пойду. Устал я.

Оставшись вдвоем, помолчали.

– А хорошо, наверное, знать закон, искать преступников, – вдруг мечтательно произнесла Люба.

Виктор, до этого внимательно глядевший на нее, радуясь ее юности и красоте, от неожиданности даже опешил.

– А кем ты, Люба, мечтаешь стать?

– Может, следователем…

Витька невольно перевел дыхание, представляя ее в ненавистной ему форме, но сдержался, только, видимо, лицо его выдало внутреннее волнение.

– Вам нездоровится?

– Да, знобит немного…

– Сейчас я чайку поставлю, – засуетилась девушка и вмиг стала по-домашнему доброй и уютной. Она быстро сделала бутерброды с колбасой, нашла в серванте конфеты. Витька, наблюдая за ней, невольно улыбнулся. То домашнее, чего он был давно лишен, вдруг вернулось. Эх, побыть бы этим студентом, за кого себя выдаю! Эта мысль как-то расслабила Витьку, но тут он вспомнил, что дал слово напарнику, если и не удастся тому вырваться, то найти нужных людей – и отдать письмо, что было у Витьки сейчас в боковом кармане. Напарник, видимо, понимал, что шансы его по сравнению с молодым парнем невелики, все предусмотрел.

Пили чай, разговаривали о всяких мелочах, больше не касаясь обучения Витьки, и вдруг Витьке опять представилась камера, потом крыша следственного изолятора, асфальт внизу…

– Мне надо идти, – сказал Витька.

Люба понимающе кивнула. Она очень внимательно поглядела на него, будто чувствовала какую-то скрытую тайну. И Витька забеспокоился, засуетился, быстро вышел в прихожую. Обулся. И когда уже закрылась за ним дверь, в тусклом свете подъезда, перевел дыхание. Мысль о том, что эти добрые люди, невольно могут пострадать по его вине, отошла. Теперь он снова был один на один со своей судьбой и всей правоохранительной системой. Он знал, что сейчас перекрываются вокзалы и дороги, милиция дежурит в больших магазинах, а к его дому, в другом городе, уже наверняка направлена оперативная группа.

Витька вышел из подъезда многоэтажного дома и пошел, не оглядываясь, подставляя раскрасневшееся свое лицо от тепла квартиры и близости красивой девушки холодному зимнему ветру.

Он шел, изредка чертыхаясь про себя, и его высохшие от жажды и переживаний губы шептали: «Размечтался, размечтался…»

Шли вторые сутки поиска опасного преступника.

Полит

Начальник отряда на «больничке», где лежали зэки-туберкулезники, низкий, кругленький, с седым редким волосом у висков, в вечно помятой форме, с надвинутым козырьком фуражки, вошел на территорию, где он был главным. Нарочито спокойно оглядел большой двор, покрытый зеленой первой травкой раннего лета, и взгляд его точно уткнулся в две высокие стройные березки, стоявшие около высокого каменного забора – красноватого, выцветшего. Откуда взялись тут эти деревья, начальник отряда уже и не помнил. Предыдущий начальник колонии, подполковник Сидоров, рослый, с важными повадками, любил «озеленять» территорию, а так как «больничка» была расположена внутри колонии, то досталось и ей – две березки сейчас точно вросли в асфальт, весь в трещинах, сквозь который и пробивалась непокорная трава. «Надо бы эти деревья срубить. Ни к селу ни к городу», – думал офицер, которого все, в том числе и зэки, называли, почему-то Политом. Эта кличка осталась у начальника отряда от того же подполковника Сидорова, который, желая подтянуть его «политический уровень», упорно заставлял готовить начальника отряда для сотрудников колонии политинформации, а капитана, «заведующего туберкулезниками», даже от одной мысль «выступать» перед кем-то бросало в дрожь. Вот почему, видимо, он был самым счастливым человеком в колонии, когда провожали в уютном кабинете начальника колонии со спиртным и застольными историями подполковника Сидорова «на заслуженный отдых». Давно уж нет Сидорова, а кличка «Полит» осталась.

Зашел начальник отряда в тусклый длинный коридор «больнички», стены которого были выкрашены пожухло-зеленой краской, и оттого вид помещений был неуютный, какой-то вокзальный. Офицер быстро зашел в одну из палат. Зэки дружно поднялись, поздоровались. Один из них, высокий, с каким-то здоровым румянцем, все выстукивал «чечетку», приплясывал, хотя и видел, что офицер стоит почти рядом с ним.###

– Ты что же, Андрей Викторович, никак не успокоишься? – вежливо спросил Полит.

Этого зэка он запомнил с этапа – его независимый вид раздражал.

– Тренируюсь, – весело сказал больной.

– На зоне будешь тренироваться, у станка, – дал установку капитан. – А сейчас стой смирно. Уважай начальство.

Зэки притихли, застыл как изваяние, дурачась, и чечеточник. Один лишь косой, хмурый, низенький зэк глядел на офицера мрачно, не отрываясь.

– А у тебя, Бражников, что за вид? – спросил начальник отряда.

– Зуб болит.

– Сходи к врачу.

– Да там же лепила.

– Как вы говорите! – оборвал его начальник отряда. – Дипломированный специалист, между прочим.

– Алкоголик. Он мне уже дергал один зуб в том году, раскрошил весь, десну поранил. Руки у него дрожат, будто он всю ночь из пулемета стрелял.

– Ну, ладно, ладно. Попрошу Ивана Сергеевича к тебе отнестись повежливее.

– Нет уж, Полит, уволь, – неожиданно заартачился зэк. – Не пойду я. Лучше мучиться!

– Непорядок это, – как-то вдруг заволновался Полит, почувствовав смутную тревогу, будто кто-то выступает против режимной дисциплины. – Пойдешь как миленький.

– Не пойду…

– Да не спорь ты с ним, – вступил в разговор чечеточник, опять приплясывая как назло. – Он что, колбасы наелся, бабку помял. Что ему до нас…

– Э! – завопил начальник отряда. И уже думал, как бы наказать примерно обоих. Что касается Косого – тут возможностей мало. Открытая форма «тубика» – его на зону не примут, а вот чечеточник…

После обеда, улучив момент, Полит, заскочил в кабинет к тучному, круглолицему начальнику оперативной части майору Перепелкину. Тот доброжелательно спросил, не вставая со стула и глядя исподлобья:

– Что, опять «косой» набедокурил? Ну ты же знаешь, его на зону нельзя – всех заразит…

– Да нет, тут другое дело, – вкрадчиво начал Полит.

– Да какое у тебя дело! Мрут и мрут, туда им и дорога…

– Да мутит тут воду один.

Позже, возвращаясь в «больничку» в свой кабинет, начальник отряда во дворе у березок увидел нескольких больных, они о чем-то оживленно говорили, чечеточник все приплясывал. И глухая злоба к этим людям проснулась в груди Полита. Чему радуются?! Жизнь их на волоске. А он, он-то что? Разве лучше их живет? И вспомнилась пустая однокомнатная квартира с холостяцкой нехитрой обстановкой. В груди у начальника отряда даже перехватило... И он поспешно прошел в коридор «больнички», в котором и находился его кабинет. И только здесь, среди грамот, сидя за уютным столом, офицер приободрился. Вспомнил о том, что начальник оперативной части пообещал поговорить с врачами и, возможно, уберут чечеточника в зону, потом подумал вдруг Полит о березках. Ладно, и до них очередь дойдет. Срублю…

Помидор

В эту хмурую зимнюю пору колония потеряла всякие очертания. Бараки как-то смазались. Центральная аллея, пустынная, с грязным асфальтом, подсвеченным желтизной света прожектора, напоминала безлюдностью беговую дорожку. Молодой осужденный в черном костюме, с биркой на груди, в шапке, неряшливо одетой на голову, стоял в раздумьях. А задуматься ему было о чем. До конца месяца оставалась всего-навсего маленькая неделя. Времени настолько мало, что «забросить» деньги в зону, как ни старайся, почти нереально. А карточный долг – дело страшное. Не пощадят. Напротив, в секторе возле центральной аллеи отряд, где живут эти люди, отверженные уголовным миром. Кто проигрался, кого сломали… И их доля – страшнее даже любого зоновского житья-бытья, даже самого худого. Без поддержки с воли… Блуждающий взгляд Помидора остановился на этом бараке, где и находились эти отверженные люди, и среди них были и бывшие нашкодившие авторитеты, и всякие люди, в том числе и не отдавшие вовремя карточный долг...

Из барака вышел знакомый молодого зэка. Это был средних лет мужчина. Неряшливо побритый. С золотой «фиксой». Глаза глядели на парня спокойно, с хитринкой.

– Что, не спится, Помидор? – глядя на худое с ямочками на щеках лицо, произнес мужчина.

– Дела мои плохи, Миха, – совсем по-детски сказал Помидор.

– Когда садился играть, о чем думал? Сан Саныч таких, как ты, ломал десятками. Такие для него, как сладкие орешки, – сказал Миха. – А ты возомнил себя игроком….

– Что-то в голове перевернулось. Азарт… – сказал Помидор.

Вздохнул. И было от чего. Сумму проиграл он приличную, мама не горюй.

– «Затянем» деньги… Есть возможность...

– Написать бы мог матери…

– Вот и пиши. Постараюсь…

В эти дни Помидор ходил как неприкаянный. Ошалевший от навалившейся на него беды он осунулся, и даже юношеский румянец на щеках, за который и прилипла к нему эта несуразная для зэка кличка – Помидор, – куда-то ушел, будто его и не было. Даже глаза, всегда озорные до этого момента в его недолгой тюремной биографии, и те стали точно два мышонка – поглядит Помидор и отведет их, будто пряча. А Михаил, его земляк, суетился. «Загнать» деньги в колонию дело непростое. Но так подвернулось. Один приятель Михаила шел на длительное свидание, должна к нему приехать мать. Вот на его домашний адрес и нужно было выслать деньги, а мать тайком должна их привезти сыну, тот – «вытянуть» в зону для Помидора. И отблагодарить этого человека надо. И договориться. Кому нужны чужие заботы? Тут для Помидора бы никто и не старался, если бы не Мишка. Он не раз выручал земляков – как мог. И подраться мог, за справедливость. И советом помочь. Зэк он был опытный, отсидел уже три срока на строгом режиме, научился не выпячиваться без дела. Про таких говорят «прикрылся бушлатом», а по характеру – волевой был Мишка человек. Но что-то там не сложилось, и не приехала та мать на длительное свидание, заболела. Слегла в больницу с сердечным приступом.

Оставалось до конца месяца всего три дня. Заканчивался год. Новогодняя суета в колонии – это, конечно, не вольные хлопоты о подарках. А все же приятно каждому зэку, что «год долой». Ведь время в представлении зэков, оно как хищный зверь – прогоняешь его, прогоняешь, чтобы ушло поскорее – время срока. А Помидору и того страшнее, эти дни окаянные, до конца года. Хоть реви.

А как-то зашел Помидор в комнату для личных дел, взял у завхоза ключ, пояснил, что хочет погладить костюм. И впрямь включил утюг, постоял у большого зеркала, поглядел на себя, хмурого, высокого, худого, будто примериваясь – если что, может он и покинуть этот мир, навсегда… Не позволит гордость Помидору быть в числе отверженных.

Мишка тем временем тоже осунулся. Понимал, что-то в судьбе Помидора сломалось – фортуна была явно не на его стороне. И как-то вечером, уже после отбоя, Михаил прошел к «проходняку», где находился Сан Саныч. Опытный игрок. Сидел он и сейчас на кровати, затачивал стеклышком самодельную колоду карт – умелыми движениями.

– Привет, Сан Саныч…

– А, Миха, привет. С чем пожаловал?

– Хочу вот поиграть…

– Э! Да не замечал за тобой…

– А вот теперь так.

– Ну что ж, ночь у меня свободна.

Остроносое лицо Сан Саныча, с зоркими не по возрасту глазами, напоминало Мишке крысиную мордочку, но он, умело скрывая свое настроение, сел напротив на кровать. Осужденный, тут же сидевший, пухлый, коротконогий, вопросительно поглядел на Сан Саныча.

– Бритый, ты нам купеческого чайка организуй, – тихо сказал Сан Саныч. – А поспишь вот там, в соседнем проходняке, я договорюсь, чтобы не мешать нам. Сам видишь, уважаемый человек зашел в гости…

Осужденный понимающе кивнул. Пошел в умывальник, предварительно взяв с тумбочки, стоявшей в проходняке между кроватями закопченный, но чистый внутри, как отполированный, «чифирбак».

– Что же, Миха, решил картишки-то передернуть. Деньжата появились или просто тоска заела? – все так же тихо проговорил Сан Саныч.

– И тоска, и деньжата, – как-то неопределенно сказал Миха.

И это была правда. Тоска от этой жизни, его окружающей уже пятый год, съела изнутри Мишкино сознание. Хотелось на волю, в родной городок, у моря. А тут еще Помидор, земляк. Надо спасать!

Попили крепко заваренного чайку с конфетками-карамельками, которые Сан Саныч проглатывал, как наживку хищный окунь, переговорили обо всех известных правилах для порядка, и Сан Саныч вытащил из своей подушки колоду карт. А Мишка, чуть помедлив для вида, вытащил из своего бокового кармана запечатанную новую колоду карт – настоящих, атласных, с воли.

– Не доверяешь, Миха, – тихо сказал Сан Саныч.

– Игра есть игра, – неожиданно жестко произнес Михаил.

– Согласен, – доверительно сказал Сан Саныч, зорко просматривая, не на зоне ли припечатали колоду, предварительно пометив. Нет, вроде бы упаковка новенькая.

Стали играть, шуршали картишки в опытных шулерских пальцах Сан Саныча, когда их раздавал, да и Миха не промах тасовать картишки умел…

Час за часом шла эта безмолвная дуэль в тихом ночном бараке, подсвечиваемая полной луной.

Сначала везло Сан Санычу, потом Михе, потом Сан Санычу, но под утро молодость взяла верх. Сан Санычу стало тяжко. Он пару раз криком поднимал с постели из соседнего «проходняка» своего приятеля, и тот бежал в умывальник заваривать чифир – уже не «купеческий», а крепкий, ядреный, чтобы не хотелось спать. Но это не помогло. Сан Саныч проиграл.

– Вот что, Сан Саныч, с Помидора долг спиши за счет моего выигрыша, – спокойно сказал Миха.

Сан Саныч блеснул глазками, но покорно мотнул своей головой. Миха ушел. Сан Саныч как сидел на кровати, так и сидел, точно истукан, еще минут двадцать, потом завалился на кровать, не раздеваясь…

С утра Помидор, после подъема, в умывальнике на электрической печке заваривал в «чифирбаке» чифир. Тут к нему подошел Михаил.

– Сан Санычу ты теперь не должен. Ты мне должен, – вяло пояснил Миха.

– Не понял.

– А что тут понимать. Обыграл я Сан Саныча, а он мне заплатил твоим долгом. Но тебе я его перенесу на месяц, он уже не карточный. Я так решил.

– Хорошо, Михаил… – сказал Помидор, чувствуя, как от облегчения кружится голова. – Мать должна приехать на длительное свидание через неделю…

– Да знаю я. Не забивай голову. Все будет хорошо.

Новогодняя ночь на зоне – особенная. Зэкам дают посмотреть телевизор. До поздравительных слов. Потом телевизор уносится в кабинет завхоза. И там только он да его приближенные могут посмотреть концерт. Помидору и без того праздник. В шумном темном помещении «чифирят» зэки, переговариваются. Вдруг – включен яркий свет. В комнату вошли несколько солдат и офицер. У одного из солдат на поводке вяло переставляющая лапы немецкая овчарка. Ищет наркотики, вынюхивает. Проходит мимо двухъярусных кроватей. Все. Чисто. Уходят солдаты. А зэки снова веселятся, вспоминая домашних, чифиря, и так всю ночь.

Приехала мать к Помидору. Пожилая женщина еле дотащила сумки с едой. В комнате свиданий долго рассказывала о тяжкой дороге. А Помидор помалкивал. И только когда из двойного дна сумки извлек он деньги, повеселел…

– Зачем же сынок, столько денег понадобилось? – проговорила мать.

– Да сразу загнать, мама, на питание, – успокоил Помидор.

Шли часы свидания. Все вроде бы переговорено. Мать глядела на сына, стараясь не расстраивать его своими невзгодами. Ему-то ведь тяжелей…

Вышел Помидор из комнаты свиданий. Пронес деньги, умно, не ухватишь. В тихом бараке отдал Мишке нужную сумму. Пожал ему руку. Мишка, не пересчитывая, спрятал деньги подальше, в тайник под тумбочкой.

Вдвоем вышли в локальный сектор. Прогуливались, будто не замечая мороза. Свежий воздух обжигал лица.

– Ну, что я тебе скажу, парень. С игрой завязывай, затянет, не выпутаешься, – негромко сказал Мишка – Я это по себе знаю. Чуть в петлю по молодости не полез.

Помидор искоса поглядел на Михаила. Он-то его понимал сейчас, как никто иной.

Прощальный поцелуй

На перроне, у самого его края, в тупичке на корточках сидели несколько мужчин, одетых в одинаковые установленного образца серые робы. Рядом с ними стояли три прапорщика, как на подбор, высокие, с автоматами на изготовку. Подъехал автобус, и из него вывели рыжую, непричесанную женщину и девушку, красивую, голубоглазую, точно яркий цветок среди этого серого поля. Она недоверчиво покосилась на мужчин, сидящих на корточках. И Санька узнал Валентину. Судьба свела его с этой девушкой пару месяцев назад, когда он находился в КПЗ, ждал суда. Вместе они ехали, как и сейчас, на этап. И везли их в этом же автобусе. Мужчин, тогда попарно «закоцанных» в наручники, посадили назад, перед ними была сетка, она отгораживала их от остального автобуса. Девушка, а это была Валя, сидела рядом с этой сеткой, и Санька сказал:

– Ну что, красавица, давай поцелуемся. Когда нам еще доведется!

И они целовались, жадно, взасос. И помнилось Саньке, что на девичьем лице, когда они оторвались друг от друга, остались красноватые линии от железной сетки.

Валя тоже его узнала и просияла улыбкой.

– Саня, – сказала девушка и пошла к нему.

Оставалось дойти метра три, когда опомнившийся прапорщик, куривший до этого сигарету, на нее заорал:

– Куда пошла! Совсем с ума сошла, девка. Да они тебя растерзают. До этапа не доживешь.

Но Санька потемневшими глазами глянул на прапорщика, сказал:

– Это моя девушка. Сестра по несчастью. Понимаете?

И прапорщик, высокий, рыжий, встретившийся с этим взглядом, пронизывающим насквозь, вдруг сказал:

– Ну, раз твоя девушка... Попрощайтесь.

Александр привстал. Затекшие колени не давали ощущения крепкого тела. Валя к нему подошла сама и обняла, они поцеловались, страстно и долго.

– Ну ладно, иди, иди в сторону! – заторопил девушку охранник, уже видимо жалевший, что дал слабину.

В конце перрона раздался гудок тепловоза. И прапорщики сразу стали серьезными, взгляды их настороженно оглядывали арестованных, руки крепко держали оружие, один палец – на спусковом крючке.

В столыпинский вагон арестантов погрузили в течение нескольких минут. Один из прапорщиков отдал кипу «дел» начальнику конвоя, и состав двинулся дальше.

Столыпинский вагон – это обычный с виду вагон, только плацкартные отделения для пассажиров отгорожены железными решетками.

Валя ехала через два отделения от Саньки. И он стал писать ей записку. На этапе солдаты обычно благожелательно относятся к этому нехитрому общению. Арестованные скручивают газеты в длинную трубочку, прикрепляют к ней записку и просовывают руку через решетку. Так записка попадает в другое отделение. В этот раз солдаты были говорливые и наглые, видимо, уже второго года службы. Истосковавшиеся по женскому теплу, как и зэки, точно похотливые псы, они не отходили от отделения, куда поместили Валю и рыжую непричесанную женщину, визгливо крикнувшую:

– Эх, мужичка бы сейчас!

И Санька, бывалый уже не раз на этапах, сказал солдатику, низенькому и угрюмому, когда стали разносить по отделениям воду для питья в маленьком бидончике:

– Там молоденькая девица едет. Хороша. Плохо только, что «сифиличка». У нас в городе она столько мужиков заразила!

Солдатик опешил, быстро посмотрел на зэка и отошел от его отделения. Санька уже знал, этот молчать не будет, а значит, к Вале никаких домогательств… Собственно, в этом и была задача Саньки.

Вечерело. За окном вагона пробегали картинки воли. Будто в кинематографе – перелески, рощи, уютные поселки. И как в кинозале зритель не может войти в происходящее на экране, так и Санька не мог сейчас почувствовать, что окружающая жизнь ему доступна. Было какое-то странное ощущение, что нет в этих картинках ни реальности, ни смысла. Пришла записка от Вали. Теплые, хорошие слова заставили Саньку с добрым чувством подумать об этой почти ему незнакомой девушке. Он ей уже передал свой домашний адрес с предложением ему написать, в ее ответной записке был ее домашний адрес.

Состав стал замедлять ход, и наконец вагоны остановились. С перрона послышался лай караульной собаки. Отделение, где находился Санька и другие зэки, ехавшие в колонию, открылось, солдат-конвойный с сосредоточенным лицом скомандовал:

– На выход! С вещами.

И помчался Санька, когда настала его очередь, по длинному вагону, без оглядки, не желая получить тумака от солдат, выскочил в тамбур, быстро спустился по железным порожкам, и побежал к серому автозаку. Все, впереди зона! Прощай, милая Валентина! Спасибо тебе за твой прекрасный поцелуй! Свидимся ли мы снова?

Траншея

Моросил мелкий надоедливый дождик. Трое расконвойников по очереди залезали в траншею и углубляли ее, стараясь докопать до идущего по ней кабеля. То ли порвалась телефонная связь, то ли еще что приключилось, Степанов не знал. Но сама ситуация, поначалу его радовавшая, так как работали вдали от колонии, теперь начинала его раздражать. Их охраняла прапорщик Виолетта. Невысокая, полная, с ярко накрашенными губами, она то и дело курила, и запах тонких женских сигарет доставал Степанова и в траншее, заставляя тихонько чертыхаться. Втроем в траншее было не развернуться. Поэтому работали по двое, один отдыхал. Наконец настал черед отдыхать Степанову. Он вылез из траншеи, с интересом поглядывая по сторонам. Неподалеку был лесок. А почти рядом проходила проселочная дорога, ведущая от серых корпусов химического комбината. Смена на комбинате кончалась, из ворот химического комбината стали выходить люди, их становилось все больше и больше, они шагали торопливо по дороге к полустанку, откуда в город шли электрички. Рабочие, мужчины и женщины, переговариваясь, проходили в пяти метрах от траншеи. Виолетта перестала курить, нервно бросила окурок в грязь.

Степанов смотрел на проходящих людей и помалкивал. Вдали показались две девушки. И одну он узнал. Когда-то Степанов учился в этом городе. Она шла и что-то увлеченно рассказывала подруге. Круглолицая, с зачесанными назад светлыми волосами, синими глазами, она почти поравнялась с траншеей, когда их взгляды встретились. Она остановилась, точно вкопанная, хотела что-то сказать, но, увидев прапорщика, вмиг все поняла и прошла мимо. Она оглянулась, лишь когда была уже далеко, остановилась, что- то сказала подруге, та тоже поглядела в сторону Степанова. И они пошли дальше. Подруга взяла его знакомую под локоток, точно поддерживая… Они, Николай и Надя, когда-то были очень дружны.

– Эй, Степанов, хватит балдеть, давай, лезь в траншею, – скомандовала грубо Виолетта, вновь закуривая.

И Степанов послушно сменил напарника, залез в траншею с лопатой и начал выбрасывать наверх вязкую глинистую почву, углубляя траншею.

Тухан

Светало. Утро над мятежной колонией было мрачным. Догорающий клуб чадил дымом, и у Тухана першило в горле. Он сидел один на лавке, выброшенной из зала, и глядел вперед. Затравленно, как загнанный в западню, обложенный красными флажками волка. Вся жизнь его перевернулась.

А ведь началось с ерунды. В рабочей зоне выпили. Был обход «режимников». Его и двух его приятелей заметили. Отвели на вахту. И тут белобрысый прапорщик стал говорить что-то обидное, и сработало какое-то внутреннее реле у Тухана, ударил он прапорщика головой в его глупую рожу. Их стали избивать, а он вырвался, выскочил с контрольной вахты. Добежал через центральный плац в свой сектор, благо дверь сектора оставалась почему-то открытой, и поднял братву. Вывалили зэки на улицу и начали орать…

Начался бунт в колонии строгого режима именно так. Потом все перемешалось. И зэки, остервенело кричащие, и испуганные солдаты из роты караула, выстроившиеся в реденькую шеренгу, с автоматами наперевес. И начальник колонии, худощавый, нервный майор, выхвативший автомат у чернявого солдатика, когда камень, брошенный зэком, угодил в лицо его сына – молоденького лейтенанта. И первые выстрелы. И кто-то раненый, его крик там, в локальном секторе. И потом черная «зэковская» масса, как неукротимая морская волна, идущая к контрольной вахте, сметающая все на своем пути. И ОМОН, прибывший через два часа. И вертолет, севший на просторное поле возле колонии. И этот храбрый полковник, подошедший к клубу в одиночестве и выслушавший зэков. И вот теперь развязка… Тухан поглядел на небо. Ни облачка. Впереди был срок – явно немаленький. И вся жизнь – рухнувшая в очередной раз.

Когда-то в четырнадцать лет в родном городке на берегу вольной Оки познакомился он с зэками, которых выпустили на «химию». Они строили завод. Их лихая речь, романтика, уголовные будни, которые они отбывали красочно, взбудоражили его – он стал им подражать, подворовывать… Сел по малолетке, потом строгий режим… Он всегда был напористым, как бычок, а его излюбленным приемом был неожиданный удар головой в лицо противнику – так научил его один приятель-уголовник. Этот удар на вахте и стал началом событий, о которых Тухан сейчас старался не думать… Он понимал, что не пройдет и получаса, как колония, уже сейчас окруженная кольцом спецназа, будет захвачена.

И впрямь в это время отдавались последние приказы. Рослые омоновцы, вооруженные до зубов, ровной цепью шли к КПП. Солдаты, окружившие квадрат колонии с вышками, колючей проволокой, наблюдали за этой цепью и помалкивали. Многим еще помнилось, как надвигалась на них «зэковская» масса. Спецназовцы шли спокойно. Натренированные руки не дрожали от волнения. Лица были сосредоточенными. Они просто выполняли свою работу.

Вначале зачистка пошла по рабочей зоне, там зэки не участвовали в бунте, но опасность главная исходила с той территории. Здесь было много такого, что можно использовать как оружие. Зэков сгоняли на плац, сажали на холодный асфальт, с заведенными за голову руками. Потом омоновцы вышли к вахте и под командованием полковника пошли к разрушенным, с пустыми глазницами окон, жилым помещениям. Локальные сектора с сорванными дверьми, покореженными оградами были пустыми. Зэки не оказывали сопротивления. Их пыл уже угас. Впереди их всех ждала нелегкая участь. Разбор происшедшего, изоляторы, кому-то добавка к сроку. Их угрюмые лица тоже были обреченно спокойными. Их выводили на грязный двор, заваленный камнями, обрезками железных труб, – их страшным оружием, и они покорно садились на асфальт, заводя руки за голову.

Полковник, рослый, с сединой на висках, тот самый, что ходил в одиночку к клубу, чтобы выслушать требования зэков и узнать от них о причине бунта, смотрел на эту картину спокойно. В его голове было много разной информации о происходящем в стране. Шла перестройка. Ее влияние на умы людей было неоднозначным. И этот бунт казался полковнику тоже элементом этого влияния. Когда это было видано, чтобы зэки из-за того, что нескольких из них на вахте стали избивать, вышли в локальные сектора? И отчаянно пытались как-то изменить ситуацию, выступили организованно. И вот тут для полковника наступил важный момент его размышлений – организованные беспорядки. Нужно было выяснить, кто же организатор. Безусловно, одним из них был этот мальчишка, что ударил прапорщика на вахте. Вот с него и надо будет начать следствие, когда приедут из прокуратуры, подсказать им. Но вначале полковнику захотелось самому поговорить с этим мальчишкой. Вскоре Тухана привели на контрольную вахту, и в маленькой комнатушке, полностью отравленной табачным дымом, офицер, попросив всех сотрудников выйти, остался один на один с предполагаемым зачинщиком бунта. Он увидел перед собой крепкого парня, с широким простецким лицом, но глаза его смотрели настороженно и нагло, даже сейчас.

– Что же, Сергей, не нравилось, что ли, в колонии? Знаю, что с режимом тут никто не перегибал, – начал издалека полковник.

Молчаливый зэк его даже позабавил. Парень просто-таки пронзал его своим взглядом.

– Все было в колонии нормально, – сказал Тухан. – Плохо только то, что нас не уважали…

– Но вы ведь отбываете срок! – напомнил офицер.

– Это не повод для оскорблений…

– Логично, – чуть помедлив, сказал полковник.

Он уже знал, какие слова сказал прапорщик этому парню. За это и на воле могли набить морду. Но дело было даже не в этом. Откуда у этого парня взялась воля, и откуда появился этот авторитет, что он смог сплотить зэков и они пошли за ним? Полковник смотрел на зэка и не находил ответа, и только глаза говорили ему – не сомневайся, полковник, это за мной они пошли… за мной… а не за кем другим, бывалым и осторожным. Это я своим порывом, своей силой воли смог вывести людей. И они пошли за мной, может, кто-то из страха передо мной. И многие теперь пострадают. Да я опасный… Ведущий в бездну. И это, написанное где-то в подсознании Тухана, не осознанное им самим до конца, глядело на офицера – и веяло бедой от этих сумрачных серых глаз осужденного. Полковник отвел свои глаза, и сказал:

– Ну что ж, следствие во всем разберется.

Прошло несколько месяцев, состоялся суд. Тухана и нескольких других активных участников бунта осудили. Позже Тухан, после освобождения, активно участвовал в каких-то организованных преступных группировках, только начавших формироваться в девяностых годах. Прошло немного времени – и Тухан снова совершил преступление. Был осужден. И при какой-то разборке, при мутных обстоятельствах, погиб. Такая молва ходит о Тухане.

Шарф

По вечерам больничная палата затихала и наступало время Ерша. Так звали худого, высокого, как высохшая жердь, с носатым лицом зэка. Он с мельчайшими деталями пересказывал прочитанные книги. Голос у него был монотонно уверенный, будто говорит по радио диктор. Под его истории и засыпали зэки.

Больничка располагалась на территории колонии. Отгорожена она была от нее только высоким каменным забором. Впрочем, на зону из тех, кто находился на излечении, никто не хотел – свои зоны надоели. На областную больничку свозили из разных колоний, с разных режимов. Здесь были и сложные заболевания, и травмы, и те, кто сам себя повредил, чтобы побыть на «больничке» – отдохнуть от изоляторов… Разный люд собирался в этом месте, напоминающем о вольной больнице. Чистые были палаты. Врачи, медсестры, лекарства – все как положено.

Степанова привезли сюда с травмой глаза. Он помнил, что когда осколок стекла выпал из форточки, которую он закрывал в жилом помещении отряда, то он поначалу даже не понял, что с ним произошло. Слишком все было неожиданно. Острая боль. Он прислонил ладонь к пораненному глазу, да так и пришел в санчасть – не отрывая ладони, и только там, быстро сообразив, резкий в движениях чернявый Колька-санитар сказал: «Проникающее ранение, повезут на областную больничку!» А дальше был автозак. Торопливые команды конвойных. И он, ошеломленный таким неожиданным поворотом судьбы. Операция. Жгучая, томительная боль. Успели спасти ему глаз хирурги. И только теперь, когда прошла неделя и со здорового глаза сняли повязку, смог Степанов осмотреться. До этого только слушал он увлекательные пересказы книг по вечерам…

Надо сказать о том, что человек видящий не вполне осознает своего счастья. Так не осознавал его и Степанов. До тех пор это было, пока неделю не пролежал в палате, не видя земного света. Может, поэтому сейчас, притихший, худой, лежал он на своей постели и вглядывался здоровым глазом в тусклые очертания больничной палаты, и вслушивался в удивительный рассказ Ерша.

Он уже знал, что Ерш болел раком горла. Постоянно носил «романист» повязку на шее. Что-то в его судьбе было еще более страшным, чем у других зэков. И они это чувствовали. Относились к Ершу с каким-то почтением.

Затихшую палату встряхнул ввалившийся в дверь Мотыль. Человек этот был огромного роста, с рыхлым, бледным лицом, искаженным ухмылкой. Он пришел вместе с тощим, юрким приятелем с первого этажа – там, в палате попроще, находились те, кто сам себя повредил. Что-то бурча, Мотыль быстро прошел к кровати Ерша и попытался ударить того. Приятель Мотыля, быстрый в движениях, остановил его. Послышалась какая-то возня. Затих «романист».

– А что он здесь байки загибает? Я вот больной по-настоящему, а меня завтра на зону, – с тоскливой пьяной грустью бурчал Мотыль.

Но вот он успокоился. Послышалось его оседание на кровати, будто мешок картошки бросили на нее. Осталось от Мотыля только его дыхание: перегарное, наполнившее палату смрадом, тухлятиной. Приятель Мотыля как-то успокоил Ерша и быстро ушел.

До утра Степанов не спал. Происшедшее его взволновало. Он не мог ничем помочь Ершу в трудную минуту. И от этой робости было неловко…

Утром Мотыль, молча собравшись, ушел – его вызвали на этап. Прошел день. А вечером в палате было непривычно тихо. Ерш замолчал. Ему просто не хотелось рассказывать больше книги… Что-то остановилось в этом нарочито бодром человеке.

Увозили на этап Ерша через неделю. Перед тем как уйти, он со всеми попрощался, пожал руки. Слушая ободряющие слова, только нервно кривил губы. Степанов вытащил из вещевого мешка шерстяной шарф, переданный родными на свидании в колонии, протянул его молча Ершу. Их взгляды встретились. Они не сказали друг другу ни слова. Только пожали друг другу руки. У Ерша ладонь была холодная и костлявая.

Шнурок

Монотонный шум городского универмага неожиданно был прерван какими-то криками, и вскоре к выходу два дюжих мужчины провели высокого худого старика, одетого чисто, но безвкусно. На его худом лице азартно поблескивали глаза. У входа в магазин, скрипнув тормозами, затормозил милицейский «уазик». И не дожидаясь подталкивания, старик юркнул внутрь. Последнее, что он помнил, что запечатлелось в его памяти на пыльной улице, – это две березки, точно впаянные в асфальт, сиротливо стоящие рядом с магазином.

В отделении милиции, сумрачном и тихом, даже голоса казались приглушенными. Женщина, рыжая, раскрасневшаяся, у которой старик украл из небольшой хозяйственной сумки кошелек, только безвольно разводила руками на очной ставке, разглядывая морщинистое лицо преступника.

– Как же вы могли? Ведь такой пожилой человек…

Старик отмалчивался. Что говорить? Раз попался – крутить толку нет…

Когда захлопнулась дверь камеры, старик перевел дыхание. С молодости не любил он этих допросов, опознаний. Оглядев лежащих на досках мужчин, снял свой поблекший черный пиджак, тоже улегся на нары. Закрыл глаза, точно подытоживая свою жизнь. Что он потерял? Комнату в общежитии с вечно пьяными соседями – командировочными, не дающими своими ночными скандалами покоя. А все же в груди давило – опять этапы, колония.

Прошло несколько месяцев. Старика привезли в колонию, после того как осудили, дали три года строгого режима. В этапной комнате, заставленной двухъярусными кроватями, ему не сиделось. Он то и дело выходил в небольшой локальный сектор. И ему подфартило. Мимо проходил невысокий, в отглаженной форме, с острым носиком, на котором, точно надвигаясь на лицо, поблескивали очки, начальник отряда старика – по предыдущему сроку.

– Иван Васильевич! – жалобно позвал старик.

– А, Шнурок, опять к нам! – воскликнул офицер, не то радуясь, не то огорчаясь, и подошел к поржавевшей железной ограде локального сектора.

– Попался я, Иван Васильевич. «Трешку» дали. По мелочи, – быстро пояснил старик, которого почему-то много лет уже в колониях и на пересылках звали Шнурком.

– Что же на воле-то не удержался? – внимательно глядя на старика, поинтересовался начальник отряда. Ему и впрямь было любопытно, почему таких, как Шнурок, так и тянет сюда – назад, в колонию.

– Да нет там порядка, – тихо сказал старик.

Видя перед собой бледное лицо, застывшее, как маска, плотно сжатые губы, офицер перестал любопытствовать и просто спросил:

– Пойдешь ночным дневальным?

– Мне бы в «рабочку». Одиночества я боюсь, – тихо произнес Шнурок.

Та радость, которая в нем возникла при виде Ивана Васильевича, уже улетучилась. Представляя знакомую жизнь в отряде, Шнурок тяжело перевел дыхание…

Уже на следующий день старик был в жилом помещении отряда. Расхаживал вдоль рядов двухъярусных кроватей, в новой «чисовской» сероватой одежде, явно ему великоватой, с важным видом. С ним здоровались, спрашивали, как там, на воле, и старик обстоятельно отвечал. Ему было приятно, что не забыли его… Кто он был на воле? Какой-то старик, работающий сторожем, – так, видимо, воспринимали его командировочные и часто потешались над ним, выпив. Здесь же он знал себе цену.

Устроился работать старик уборщиком в цех. Подпоясав телогрейку проволокой, с метлой, какой-то журавлиной походкой прохаживался он по цеху. Убирал хлам, оставшийся возле станков… Громко били ножницы для резки железа. Урчали надрывно, с визгом, токарные станки. Шипели прессы…

К обеду, когда над рабочей зоной, точно рев невиданного животного, пронеслась сирена, заметно уставший Шнурок вместе с другими осужденными вышел на плац. По бригадам осужденные по команде прапорщиков-контролеров проходили в большое здание столовой, тесно заставленное столами, по которым дневальные уже разнесли бачки с едой.

Тут встретил Шнурка его старый приятель Мочила. Тучный, с блеклыми безжизненными глазами, в замызганном дерматиновом халате, он поздоровался с приятелем, дружески хлопнул его по плечу, сказал:

– Привет, Шнурок. А я вот тебе подарочек припас.

Мочила принес чашку с жареной картошкой. Поистине царский подарок. Шнурок, вытащив ложку из бокового кармана, стал есть и иногда поглядывал на Мочилу, точно соображая, что в нем изменилось за те полгода, пока они не виделись.

– Вот ты, Шнурок, молодец, на воле успел побывать, а я вот уже шестой годок без выхода, – с тяжкой грустью в голосе сказал Мочила.

– Понимаю, – вежливо ответил Шнурок, облизнул ложку, аккуратно положил ее в боковой карман.

Ему и впрямь было от всей души жалко Мочилу. Сидел тот за убийство. На воле долгое время проработал убойщиком скота, и вот на старость лет убил шахматной доской соседа, отставного полковника, что-то там они не поделили по игре…

– Ладно, Мочила, бывай. Увидимся, – заторопился Шнурок, видя, что осужденные его бригады уже встают из-за стола.

После окончания рабочей смены осужденные строились на сером плацу, и под командой прапорщиков, озлобленных от холодного осеннего дождя, проходили осужденные к большому, без окон, зданию санитарного пропускника. Серый поток одноцветных телогреек, шапок, сапог – все это вливалось в большую дверь.

Шнурок с наслаждением мылся под душем, подставляя теплым струйкам воды свое худое тело.

Тут кто-то из рядом мывшихся осужденных пошутил:

– Совсем отощал старик…

– Все «маклюет».

– Это у него от жадности…

Обидные слова, раздосадовали старика, выводя из опьяняющего состояния блаженства. Он торопливо домылся и пошел в раздевалку, где висела уже одежда, в которой он ходил в жилой зоне. По старой привычке старик одежду берег и всегда выглядел аккуратно: сапоги начищены, телогрейка со всеми пуговицами. Одевшись, Шнурок вышел в локальный сектор, который примыкал к санпропускнику. Тут, дождавшись, пока соберется немного народу, вместе с остальными прошел в свой локальный сектор. В жилом помещении отряда, сидя на своей кровати, Шнурок занялся нужным делом: сшивал себе безрукавку-душегрейку из старой телогрейки на зиму, чтобы согрета была простуженная в северных лагерях еще в молодости поясница.

Тут и нашел его невысокий, краснощекий незнакомец.

– Коммерсанты должны жить дружно – тихо сказал он – Ты, Шнурок, старик проворный. А ко мне чаек катит в полный рост. Ты помоги продавать. И будешь иметь свою дольку.

Предложение было заманчивым. И Шнурок даже заерзал на своей кровати. Но, поглядывая на холодные глаза коммерсанта, все же поостерегся, понимая, что дело пахнет изолятором.

– Стар я стал. Не хочу по изоляторам гнить…

– Кто не рискует, тот не пьет шампанского.

– А мне его и не надо.

За Шнурком водилась такая привычка. Выполнял он различные просьбы: на чай менял то костюмчик, то телогрейку – искал нужный обмен, так как люди доверяли ему, и хлопотал старик за заварку чая или кулечек конфет.

Вот и в этот вечер удалось ему у банщика «надыбать» хороший обмен, отдал Шнурок шесть пачек чая, а получил сапоги и теперь, уже после отбоя, пытался пройти через центральный плац в свой сектор вместе с завхозами отрядов, возвращающимися в свои сектора после докладов.

Но Шнурку не повезло. Был он замечен низеньким прапорщиком и так, вместе с сапогами, предстал перед дежурным по колонии – седым майором, в отглаженной, щеголеватой зеленоватой форме.

– А, Шнурок, «маклюешь», – спокойно сказал офицер, поглядывая на понурого старика.

– Есть такое, – признался Шнурок.

– Ты бы лучше бы подумал о будущем, – привычно как-то проговорил офицер и осекся, думая, ну какое у Шнурка может быть будущее, с его то биографией…

– Ну ладно, старик, иди в отряд.

Радуясь, что пронесло, вышел Шнурок в тесный коридор контрольной вахты и тут едва не споткнулся о носилки, стоявшие на грязном полу. На них лежал человек, с головой прикрытый грязной простынею с какими-то кровяными пятнами. Рядом находился раскосый санитар, нервно переступая с ноги на ногу.

– Откинулся, – сказал Шнурок и быстро прошел мимо санитара, осторожно – мимо носилок, стараясь не глядеть в их сторону. Какая-то тревога засела в груди Шнурка от этой грустной картины.

В локальном секторе своего отряда Шнурок постоял немного, подставляя ветерку свое худое серое лицо, от употребления крепкого чая приобретшее коричневатый оттенок, а затем вошел в теплое жилое помещение. Отдал сапоги, получил за услугу две пачки «Примы». Думал старик, что отдаст сигареты знакомому повару, ибо сам не курил, а тот принесет ему что-нибудь повкуснее на обед. И предвкушение этого радостного события как-то отвлекло Шнурка от горькой картины, виденной на контрольной вахте.

Ночью Шнурка одолевали кошмары. То снилось ему, что лежит он в гробу, а знакомый ему майор, дежурный по колонии, укоряет: «Что же ты, Шнурок, срок свой не отсидел по законному приговору, в побег, значит, собрался».

Утром в локальном секторе, запахнув потуже телогрейку, в строю своей бригады, Шнурок, яростно жестикулируя длинными руками, убеждал какого-то хмурого осужденного, что явно завышена та цена за костюм установленного образца, который тот хотел поменять на чай. И если б были сторонние наблюдатели, то болели бы, конечно, за менялу.

Я жду тебя

Поезд стал замедлять свой ход, монотонный стук колес все убавлялся, будто заканчивали свой ход огромные часы. По столыпинскому вагону пронеслись команды конвойных, заставляющие «этапируемых» торопливо застегивать телогрейки, завязывать вещевые мешки, натягивать на уши зимние шапки-ушанки. С перрона донесся лай собаки. «Ну, кажется, доехал», – окончательно приходя в себя после тревожного то ли сна, то ли размышления с закрытыми глазами, подумал Санька. Его перевозили из одной колонии в другую, но самое главное – в ту область, где он родился. И уже оттого, что родные места будут рядом, на душе повеселело. Кто-то внизу, в «купе», чихнул. «Будь здоров!» – громко сказал Санька.

Началась высадка этапа. Конвойные – молодые солдаты – были сосредоточенны и внимательны. Зэки выскакивали из вагона, бежали, как оглашенные, к стоящему тут же, на перроне «автозаку». И исчезали. Некогда даже было оглядеться бегущему человеку, подгоняемому лаем собак и командами солдат. В «автозаке» Санька умудрился сесть поближе к двери – и он мог видеть кусочек воли, как экран другой жизни, через «тамбур», где тоже было окошко, пробегающие мимо улочки сонного городка.

За те годы, что он не видел той, другой, жизни, он похудел, глаза поблескивали усталым блеском, характерным для человека, забывшего, что такое покой. Постоянная борьба за выживание сделала его угрюмым, немногословным и внимательным к окружающим его людям, которые, как и он, были всегда готовы к неожиданностям. Превратности судеб, чем-то похожие, делали этих людей и близкими – ибо страдания сближали, и враждебными друг к другу – потому что в жестоком мире неволи все равно каждый был за себя.

… В оконце, за которым была воля, вдруг промелькнул забор, опутанный сверху колючей проволокой, и это виденье в сознании Саньки сразу же оборвало все другие мысли. Надо было приходить в себя, впереди ждала обычная жизнь – колония.

Прибывшие с этапа зэки притихли. Каждый, видимо, сейчас представлял, каково будет на новом месте. Машина остановилась, «автозак» открыли. По одному зэки выходили из него. Строились в одну шеренгу.

…В этапной комнате сквознячок проникал сквозь старые, потрескавшиеся окна, и от этого на душе у Саньки было как-то муторно. То ли сказывалась усталость с дороги, то ли обычное оживление от перемены места жительства сменилось заботой – а как будет здесь? К тому же близость родного дома обострила воспоминания. Именно в родном городке, после армии, и начал он свою тюремную «карьеру». Решил всем доказать, видимо, что он сильный – и за девчонку всегда разберется. Разобрался – с ее подругами, избил их, заставил попросить прощения.

И тот темный переулок, и плачущие девушки, и какая-то бабуля, пытающаяся успокоить его, пьяного и грозного, – эта не уходящая с годами картина сейчас заставляла себя стыдиться… Потом была «химия» – по Указу об амнистии его перевели работать на «стройки народного хозяйства» в ту область, откуда его сейчас привезли. Сказать, что там нельзя было выжить, было бы обманом. Спецкомендатура с нормальными комнатами и свободным передвижением до определенного часа намного лучше колонии, и снова, спьяну, он избил случайных людей, сделавших ему замечание. И снова это были две женщины, помешавшие ему спокойно сидеть на ступеньках возле квартиры, где жила его знакомая. И эта повторяемость событий сейчас и забавляла Саньку, и заставляла роковым считать всякое общение с женщинами в его жизни. Но ведь на свете было и другое. И была у него в юности любимая девушка. И сейчас они иногда писали друг другу. Перед отправлением на этап Санька написал Любе письмо, и сейчас оно было в вещевом мешке, как и письмо родным, – надо было проставить новый адрес и сразу же отправить письма.

…В окошко этапной комнаты осторожно, но настойчиво постучали. Молоденький худой зэк стрелой метнулся к окну. Услышав просьбу, громко сказал:

– Кто тут у нас Колесов?

Санька подошел к окну. Увидел приятеля, еще по воле, Колю Резаного. Его звали так за жестокий шрам через всю щеку. Рослый, с широкоскулым лицом, он стоял, как вкопанный, глядя на Колесова.

– Привет, землячок! Узнал, что ты приехал. Зашел. После отбоя шнырь дверь откроет, в отряд сходим. Земляки будут тебя ждать.

– Хорошо, – Санька, чуть подумав, быстро сказал: – Письма я написал. Брось в ящик, если не трудно.

– Передай шнырю. Сделаю.

Колесов подошел к двери и постучал. Дверь открылась. Высокий, худой, как жердь, осужденный, узнав о Санькиной просьбе от Резаного, взял два конверта у Колесова и закрыл дверь.

Саньке хотелось быстрей связаться с родными, а письма от Любы он всегда ждал с большим волнением, ибо это навевало ему мысли о том, что в жизни его еще будет немало хорошего.

После отбоя Колесов лежал на кровати с открытыми глазами, ожидая, когда его позовут к двери. И вот дверь открылась, и знакомый уже Саньке высокий, худой осужденный поманил его к себе пальцем. Колесов торопливо надел сапоги, телогрейку, шапку. И выскользнул из этапной комнаты. Был уже вечер. Морозный воздух заставил перевести дыхание. Коля ждал Саньку у локального сектора. Высокий, худой осужденный, следовавший за Колесовым как тень, открыл дверь локального сектора.

Санька поздоровался с Колей, и они пошли торопливо по колонии. Им удалось беспрепятственно прошмыгнуть мимо белеющего здания контрольной вахты. Потом кто-то из обслуги колонии, из зэков, открыл им дверь сектора, где находился центральный плац колонии. Они пересекли его. Снова щелкнула открываемая дверь, и они очутились в секторе, где жил Коля Резаный.

В «проходняке» между кроватями на двух стульях лежали на бумаге сало, консервы, хлеб. Принесли «чифир» в закопченном «чифирбаке». Стали «чифирить», сидя на постелях, передавали кружку с горячим крепко заваренным чаем друг другу, пили по два глотка и дальше передавали другому человеку. Это было как ритуал – два глотка.

Колесов, кроме Резаного, не знал никого. Но, как оказалось, все эти зэки были с ним земляки – из одного с ним городка. И воспоминания о нем, о каких-то общих знакомых быстро развязали языки. Говорили много и шумно. Тут возле «проходняка» началась какая-то приглушенная суета, на стулья поставили небольшую железную бадью – и в нос Саньки ударил запах браги.

Выпили понемногу, но в голове у Колесова начало приятно кружиться. Он как бы поддался общему взвинченному состоянию, и его мысли о доме отошли на второй план. Коля уже высказывал кому-то какую-то обиду.

Постепенно в «проходняке», где Резаный «банковал», становилось все шумнее…

Санька натренированным мозгом уже чувствовал приближающуюся опасность и потому попросил Резаного провести его в «этапку». Тот только отмахнулся было от него, занятый своими делами, но тут же все организовал. Пожилой зэк провел Колесова обратно в «этапку». Но заснуть Санька не успел. В этапной комнате включили свет. Сотрудники колонии – два прапорщика – подошли к кровати Колесова.

– Колесов, вставай, – скомандовал один из них.

– Так и есть, «бухой», – сказал быстро второй.

Вскоре Саньку вывели из этапной комнаты в локальный сектор, повели на контрольную вахту. Уже издали в свете, падающнм из большого окна, за которым находилась комната дежурного по колонии, Колесов увидел Резаного, которого тоже два сотрудника колонии – офицер и прапорщик, – держа под руки, вели к контрольной вахте. Хлопнула за ними резко закрываемая дверь.

– Нажрались, свиньи! А завтра локти будете кусать! – громко сказал прапорщик, который стоял возле Саньки.

Они все остановились возле контрольной вахты. Колесов внимательно оглядывал территорию колонии. В этот поздний час, перегороженная на сектора, она напоминала ему зоопарк, а сам он был тут каким-то зверем, загнанным в угол.

– Ладно, пошли, – докурив сигарету, сказал прапорщик, стоящий возле Саньки.

Для него эти люди, сопровождающие его, были как бы без лиц. Он не ожидал от них ничего хорошего. И они следовали с ним как знак его беды – его жизни, в которой испытания шли одно за другим, без конца.

В штрафном изоляторе Колесова провели в длинный коридор. В комнате, набитой старой, пропахшей сыростью и потом одеждой, Саньку переодели.

В изоляторе Колесова поместили в маленькую камеру. Он прилег на открытые нары. Резкий скрежет ключа спугнул надвигающийся сон. Дверь открылась, и, поддерживаемый двумя контролерами, в камеру ввалился парень. Один рукав телогрейки у него был оторван и почти волочился по полу. Рухнув прямо на пол, незнакомец сразу уснул.

Утром, глянув на Саньку, парень спросил:

– Виделись мы вчера, да. Тебя в отряд Резаный привел.

– Наверно, виделись, – согласился Колесов, хотя сам он этого человека не помнил.

– Мне хана, бригадира я вчера подрезал, – пояснил парень.

Вскоре его увели, и Санька остался один. И когда прошли, как один сплошной серый день, пятнадцать суток и Колесова вывели из изолятора, он не испытывал обычной радости. В этапной комнате, на тумбочке возле его кровати, лежали два письма. Первое было от матери. Успокаивающие слова, написанные крупным неровным почерком, приободрили Саньку. Потом он бережно открыл конверт, где было письмо от Любы.

«Все эти годы я жила без тебя. Думала, что мы расстались навсегда. Да, я устала ждать тебя. Я думала, что годы сотрут память о нашей любви. Я думала, что время сотрет твой голос, воспоминания о ласковых твоих руках… Но чем шире пропасть разлуки, тем сильнее моя память высвечивает те прекрасные мгновения нашей любви, которые нам подарила судьба. Я не хочу жить без тебя, будь со мной. Верь мне. Я жду тебя. Люба».

Колесов читал эти строки, как завороженный. Калейдоскоп событий всей его жизни вдруг сосредоточился на этом листке бумаги из ученической тетрадки. И вся недавняя история, пьянка, Коля Резаный были как бы из другой жизни. А в его настоящей жизни были родные, любовь – он был нужен людям, которые верили в него.

Саньке, как никогда, хотелось сейчас жить! Он вышел в локальный сектор и, не замечая мороза, ходил один. Шло время прогулки – люди общались, делились новостями, но, в сущности, каждый из них был всегда один на один с собой, со своими проблемами и мечтами.

Тюремные и лагерные выражения

Автозак – тюремная машина.

Братва – слово, объединяющее людей одинаковых взглядов.

Бузить – буянить.

Больничка – больница на территории исправительно-трудового учреждения.

Банковать – пользоваться авторитетом.

Ва-банк – играть с большим риском.

Влипнуть – попасть под следствие.

Десантура – служба в воздушно-десантных войсках.

Запретка – система ограждений территории колонии, тюрьмы.

Затянуть деньги – доставить нелегально в колонию.

Закоцанный в наручники – человек с наручниками на руках.

Косорезить – поступать плохо.

Кормушка – открываемое на двери камеры отверстие.

Маклевать – менять.

Мехрин-лаг – одно из управлений исполнения наказаний.

Милюстиновый костюм – черный костюм с отливом установленного образца.

Малолетка – колония для несовершеннолетних преступников.

Надыбать – найти.

Проходняк – место между двумя двухъярусными кроватями.

Поиграть по-крупному – игра на крупные ставки.

Передачка – продукты питания и предметы обихода, положенные осужденным.

Побегушник – человек, совершивший побег.

Пустить под дубинал – подвергнуть избиению.

Рабочка – место работы осужденных.

Расконвойник – осужденный, работающий за территорией колонии.

Режимник – сотрудник одной из частей.

Столыпинский вагон – спецвагон для перевозки арестованных.

Сифиличка – больная сифилисом.

Трешку дали – приговор, колония, три года.

Узколейка – железнодорожное полотно.

Фикса – одетая на зуб коронка.

Химия – стройки народного хозяйства.

Хата – камера.

Чисовская одежда – ЧИС, специальная часть, ведающая одеждой установленного образца.

Чифир – очень крепко заваренный чай.

Чифирбак – кружка для заваривания чифира.

Этапируемые – находящиеся в спецвагоне.

Этапка – комната, где находятся прибывшие с этапа.


Вернуться назад