ИНТЕЛРОС > №25, 2011 > Тюремные этюды

Владимир Смирнов
Тюремные этюды


29 июня 2011

Кондолизе Райс, самой великой женщине эпохи, посвящаю...

Общая камера

Стены тюрьмы пропитаны горем, слезами, табачным дымом. Вы слышите протяжный крик немого человека? Нет?! Удивительно. Он у меня в ушах стоит... глас вопиющего в пустыне.

У Молдована самомнения хоть отбавляй. Равными себе в тюрьме он считал немногих. Ко всем прочим обращался одинаково: «Васек».

– Слышь, Васек, ты чего кислый?

Игорь у себя на шконке, чуть помедлив, говорит:

– Голова болит.

– А чего шляпу мнешь под одеялом?

– Отстань. Говорю, голова болит.

– Давай врача вызовем, клизму поставит.

– А при чем тут клизма?

Игорь сидел за изнасилование и терпел насмешки.

– Клизма от всех болезней лечит, знаешь это? – говорит Молдаван, и ему самому становится смешно.

Молдаван любил порисоваться и редко был самим собой.

...Край далекий, путь нелегкий, а кому сейчас легко? По этапу, по бараку, как по проволоке, канату, балансируя, иду...

Молдаван боится оставаться наедине со своими мыслями и не знает, чем себя занять. Он слоняется по камере, краем уха слушает других, сам вступает в разговоры, лишь бы не думать о своем.

Камера большая, на 60 «посадочных» мест народу с перебором. Потеряться среди уголовников легко, но за годы лагерно-тюремной жизни Молдаван привык все время быть среди людей.

За длинным столом, железные ножки которого намертво вцементированы в пол, расположились человек 12 (за столом день и ночь кто-то сидит, потому что шконок на всех не хватает). Кто-то пишет письма или жалобы по уголовному делу, кто-то перекусывает, кто играет в шахматы или стучит костяшками домино.

Макс перекусывает. На виду у всех.

Молдаван не спешит пройти.

– Приятного аппетита.

– Самому мало.

– Ха-ха-ха! Как сам?

– Как сала килограмм.

– Этим бы салом да мне по мусалам.

Молдован угощается и на ходу жует.

Вокруг Лени Нифа кучкуются несколько человек. Они громко смеются и шумно себя ведут. Ниф заходил в любую камеру как к себе домой. Знал, что везде найдет знакомых.

Ниф был балагуром, только иногда на него что-то находило, и он мог не проронить ни слова за весь день. А так рот у него не закрывался – и сегодня, как всегда, Ниф заправлял арапа:

– Слышь ты, тухлодыр, я уже от горя поседел, у меня, смотри, под мышками все волосы седые. Мне цыганка руку смотрела, говорит, тебя уже давно не должно быть на свете; меня тюрьма спасала. – Ниф привычно наседал во время разговора.

У него красивая и добрая фамилия – Никитушкин. Про себя он говорил: «Я два раза напивался и два раза попадал в тюрьму. Я люблю пошариться по чужим квартирам, посмотреть, как человек живет-может, в чем нуждается, а может, что лишнее у него завелось».

Молдаван не стал задерживаться. Он сам напичкан лагерным фольклором, как болгарский перец фаршем, но с трудом заставлял себя слушать других.

 

Андрюха-Горе что-то пишет за столом. Он сидит по пояс голый так, что можно прочитать татуировку на плече: «Я ваше Горе и буду жить с вами».

Горе – это погоняло. Как имя собственное погоняло пишут с большой буквы.

В двух-трех местах играли в карты. Отгораживались, занавешивали шконки простынями. Играли молча, в тишине, под высоким напряжением, перекидываясь изредка словами.

С ногами у себя на шконке сидел Леша-Тишина, согнулся пополам от боли.

– Что, Леша, опять изжога мучает? – участливо спрашивает Молдаван.

– У тебя сода есть?

– Нет. А ты знаешь что? Собери пепел от одной сигареты, прямо в ладонь стряхивай, потом проглоти со слюной – помогает.

– Знаю... – бурчит Тишина и дает понять, чтобы оставили в покое.

Молдован не стал навязываться.

Цыган Будулай пел сочным голосом: «Заморили, гады, заморили, погубили молодость мою...» И вдруг переходил на треп:

– Я следователю говорю: «Все до нас украли, ха-ха-ха. Клянусь! Если я вру, пусть сдохнет поросенок у моей соседки».

А рядом Коля-Сирота запальчиво кому-то втолковывал:

– Кинут тебя в прессуху, что ты будешь делать? Их там целая бригада: два пидора и три гада, трахают друг дружку и деньги кладут в кружку... Ты будь понаглее, а то тебя грузят как баржу, а ты молчишь. Или ты как Герасим – на все согласен? Что? Чего ты бурогозишь? Не рамси! Ты начал гарцевать, так гарцуй до конца, а то потух, как на него наехали!.. – распалялся Сирота.

У него полон рот железных зубов, такие на зоне ставят за блок сигарет, поэтому он говорит невнятно.

Над ними спал и разговаривал во сне Витя-Самокат. Он мог спать когда угодно, шум был не помеха для него.

 

Перво-наперво в тюрьме надо запастись терпением. И лучше быть самим собой.

В камере многолюдно, только возле двери остается пятачок, где можно размять ноги, вышагивая взад-вперед.

Табачный дым под сводами колышется от гула голосов.

– Костян в карцере вскрылся. Без сознания был. Молодец! Уважаю! На таких тюрьма держится! – горячился Ниф.

Слова он произносил – как гвозди заколачивал.

В другом месте кто-то говорил:

– Колымский чай – на пятьсот грамм воды три столовых ложки чая. Зэки, как дети малые, им бы замутку на чифир да конфетку к чаю – и срок уже не кажется большим...

А в нескольких шагах шел свой разговор.

– Это только название: закон, а на деле – беззаконие. Я раньше думал, что они люди, а они – людоеды, в них ничего людского нет, в уголовном мире благородства больше.

Молдован по голосу узнал Захара. Тот говорил надтреснуто, устало, как будто едва ворочал языком.

– Что я могу сказать, глядя на ментовской беспредел? Я могу одно сказать: не ту страну назвали Гондурасом.

– Интересно: врачи дают клятву Гиппократа, а прокуроры какую клятву дают?

– Ни хрена они не дают.

– Они только берут, – нашелся кто-то.

– Это точно, – дружно согласились все.

 

Экклизиаст: что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.

Было, было, было – отзывается эхом каждый наш шаг.

Молдаван проталкивается дальше. Кажется, хочет уйти от себя или не находит себе места.

Обрывки фраз шуршат как листья под ногами.

– Прошлый срок тянул в Мордовии, так там не зона, а сплошной переполох...

– Какие тут наркобароны? В тюрьме наркобараны сидят...

– Мент ко мне домой приходит, говорит, ну что, Олег, Сидеть – твоя фамилия. Долдон, говорю, ты не гони, это чужая картинка, ты меня по беспределу грузишь...

– В натуре намотают срок, и покатишь по этапу елки лобзиком пилить...

– Короче, жили б мы на хуторе, нас бы не попутали...

– Бог не Яшка – видит, кому тяжко...

Два наркомана ведут терки на привычном языке:

– Ты был под винтом?

– Я был на выходах.

– А, ну-ну. И как на дурке? Ты был на спецу?

– Сначала на спецу, два с половиной года. Там лучше не высовываться. Как начнешь что-то свое навязывать, сразу в овощ превращают, заколдовывают, только к выписке придешь в себя...

В блатном углу дурачатся:

– Что-то ты в натуре подрасслабился, никто тебя не раскумарит.

– Щас мы тебе привьем чесотку и спросим с тебя, как с понимающего кенгуру...

Кто-то через камеру кричит:

– Саня, ты чего над тазиком согнулся? Стираешься? Так ты присядь, а то к тебе уже приглядываются.

– В блуд не вводи людей...

Смех, как девятый вал, покрывает камеру.

 

Макс поел, вальяжно вытянулся у себя на шконке и взялся разглагольствовать. Он был обречен на бесплодные, из пустого в порожнее, разговоры. И даже в облике его было что-то не то барское, не то бабское.

А цыган уже пел на всю камеру. Набравши в легкие побольше воздуха, он изводил, казалось, самого себя:

– Почему родился босяком? Кто и как мне это растолкует?..

В проходе между шконками, от глаз подальше, чифирили мужики. Гена-Джан травил свои истории:

– К психологу на зоне ходил, у нее ксерокс в кабинете, ватман – он на карты шел, к ней никто не мог найти подход, а мне давала безотказно, только спрашивает, куда тебе столько бумаги... Я рисую, говорю, немного детские рисунки... я детей очень люблю, говорю, и слезы у меня выступают на глазах. Она сразу: успокойся, говорит, не волнуйся...

Гена-Джан – крадун по жизни. Он на вокзале себя чувствовал хозяином в такой же степени, как железнодорожник или милиционер. Для его историй всегда находились слушатели.

 

На один квадратный метр в камере приходится два вора, но никто чужого не возьмет.

Антон Павлович Чехов в монументальном очерке «Остров Сахалин» писал: «Жизнь в общих камерах порабощает и с течением времени перерождает арестанта; инстинкты оседлого человека, домовитого хозяина, семьянина заглушаются в нем привычками стадной жизни».

Ничего не изменилось вплоть до наших дней.

Долгое нахождение в общей камере можно приравнивать к пыткам. Шум тут как на крупном железнодорожном вокзале.

Тюрьма выстуживает душу.

Хорошо, что у меня богатое воображение. Я закрывал глаза и тотчас оказывался на берегу доисторического моря. Кругом не было ни души. Море играло мускулами волн. Я отдыхал.

Алё-малё

После вечерней проверки тюрьма «строится». Из окна одной камеры к окну другой протягивают тонкие канатики, они сплетены из шерстяных ниток, для чего распускают носки и свитера, и таким макаром опоясывают всю тюрьму.

Это называется «дорога». Если какая-то камера не построится, то это либо не «людская хата», либо «заморозка», куда дорогу по техническим причинам протянуть нельзя.

В притаившейся ночной тиши слышно, как идут переговоры.

– Алё-малё, давай построимся.

– Повремени, дам знать.

По дорогам идут небольшие «груза» и записки (малявы), на них указывается номер камеры и погоняло адресата.

По ночам «крестят». Кто-то из новеньких выбирается на окно и горланит:

– Тюрьма-старушка, дай погремушку, не ментовскую, а воровскую!

В неурочный час строятся с волей. Волан из плотной бумаги, на конце которого закреплен хлебный мякиш, должен пролететь несколько десятков метров, перелететь через тюремный двор, запретку, путанку и шлепнуться в укромном месте по другую сторону забора.

Там уже поджидают. Проворно подвязывают к тонкой нитке леску и дают сигнал. Зэки осторожно тянут назад нитку и затаскивают в камеру прочную рыболовную снасть. Дорога с волей построена. Теперь можно затянуть «груза», и лучше поторопиться: на вышке могли не прозевать, сообщить на вахту, и через несколько минут дорогу оборвут.

Ночь проходит беспокойно. На день тюрьма залегает в спячку. Спит мертвым сном.

Дорожник

Возле дороги у окна торчит Вова-Хлын. Он чаще других принимает почту.

В тюрьме у него подельник. Он сидит на другом корпусе, но связь между ними не прерывается.

Со своим подельником Хлын познакомился по прошлому сроку. На зоне они были неразлейвода. Потом с небольшим интервалом освободились, ушли в загул, но долго на свободе не задержались. И теперь то Хлын отправит ему сигарет, то подельник пришлет Хлыну сахарку или конфет.

Так друг друга и поддерживали – грели, на языке тюрьмы. Забота согревает душу. Сами по себе несколько кусочков сахара ничего не значат, но, когда человек отвержен миром, любая пустяковая и мало-мальская забота прибавляет сил.

Справиться с дорогой невозможно. Под каждое окно на ночь не поставишь караул.

Курсовка

В тюрьме безотказно работает система оповещения. Кто поступил, кто убил, кого куда перевели, становится известно в тот же день.

По каждому поводу составляется курсовка. Она обходит камеры. Для ознакомления.

В курсовке указывают имя и погоняло заключенного. Имя и погоняло обиженного пишут с малой буквы.

В тюрьме не спрячешься. О каждом человеке будут знать всю подноготную. Даром, что взаперти сидят...


Вернуться назад