ИНТЕЛРОС > №118, 2012 > В поисках сакрального Борис Дубин
|
По серьезности избранной автором темы, богатству вовлеченного им в работу неоднородного и разнопланового культурного материала (литература, кино, писательская и кинорежиссерская авторефлексия, богословская экзегеза, философское размышление, труды этнографов, религиоведов, историков искусства и т.д.), по широте сопоставлений и, вместе с тем, скрупулезности микроанализа я мало что из новейшей отечественной гуманитарии могу поставить рядом с внушительным томом Сергея Зенкина. Это вызывает уважение. К тому же монография отмечена чертой, которую тоже не часто обнаружишь в научной литературе: в ней есть своеобразный и отчетливый героизм, поскольку она рождена, казалось бы, невозможным — осознанным и заявленным стремлением привести в порядок то заведомо разрозненное, что сказано о несказанном. Это разжигает любопытство. Замысел книги об интеллектуальной истории модерна сам включается в цепочку авантюрных предприятий, отвечающих изначальному импульсу модерного сознания: «В неведомого глубь», говоря словами Бодлера — Цветаевой. Тем более, что подобное «плавание», как подытожит почти через полвека после Бодлера, размышляя об истории, ее пользе и вреде для жизни, другой святой и мученик модерна, Ницше, «опасно и полно тревог». Автор «Небожественного сакрального» на такой риск идет и основательно к путешествию подготовлен — многие названные на страницах монографии имена и процитированные тексты русскоязычный читатель узнал, напомню, именно благодаря С. Зенкину. Сакральное «принадлежит к числу "диагональных" понятий, пересекающих различные дисциплинарные поля», почему «необходимой и даже неизбежной становится интеллектуальная история сакрального», — начинает свое исследование Сергей Зенкин (с. 8, курсив автора). Слово «история» я бы здесь дополнительно подчеркнул, и вот почему. «Сакральное сопротивляется историческому осмыслению; может быть, это даже самый антиисторический элемент человеческой действительности <...> Немыслима и неосуществима никакая "история сакрального".» — завершает автор свою книгу (с. 414). Здесь у читателя не может не возникнуть вопрос, причем, думаю, даже не один. Не вижу в этом ничего страшного. Напротив, значительность проделанной Зенкиным аналитической работы подразумевает, по-моему, и весьма существенные вопросы, которые она способна вызвать. Тем самым, размышления над темой книги продолжаются, но в другой фазе и форме — как открытое коллективное вопрошание и обсуждение, некоторые, первые результаты которого представлены в данном разделе журнала. Опять-таки, далеко не всякий научный труд вызывает такое эхо, стремление коллег заинтересованно продлить начатый исследователем разговор. Хочу лишь подчеркнуть, что сказанное мной далее — это именно вопросы, хотя они и не всегда сопровождаются соответствующими графическими значками. Я читал книгу как социолог, и мои вопросы — отчасти они относятся к автору и его книге, а отчасти, даже в большей мере, касаются изложенного в ней материала и употребляемых понятий — будут трех родов: теоретические, методологические и, last but not least, скажем так, библиографические. Автор в самом начале книги подчеркивает: «.на вопрос "что такое сакральное?" <...> прямого ответа <...> здесь (в книге. — БД) нет и быть не может»; его, автора, задача — «изучать и сопоставлять идеи о сакральном» (с. 8). Непосредственного доступа к сакральному для верящих в него, по определению, не существует, подразумевается запрет не только на соприкосновение с ним, но и на его дефиницию (своего рода «негативная теология»). Для исследователя же это значит, что он вынужден изучать свой объект — отвлекаюсь сейчас от его конституирования, об этом будет речь дальше — по производным: косвенным проявлениям, оставленным следам, в том числе нечаянным, результатам воздействия и прочему. Собственно говоря, в науках о человеке иначе ведь и не бывает. А в данном случае этим подразумевается, что аналитику придется учитывать эффекты своеобразного «смыслового преломления», «семантического смещения» и сконструировать некий понятийный аппарат для своего рода «перевода», позволяющий делать заключения от предъявленных свидетельств (устных заявлений, текстов, изображений и прочего) к всегда скрытому, принципиально недостижимому источнику чувств, опыта, поступков. Подобную задачу в свое время осознали и принялись так или иначе решать на своем материале, например, Фрейд, Юнг, Лакан. Ограничиться сопоставлением текстов как данности, на манер филолога, или редуцировать сказанное к «высокоабстрактным формам, применимым в разных дискурсах и контекстах» (с. 9), как это сделает логик, мне кажется, все-таки недостаточно: многомерность и разносоставность свидетельств, может быть, слишком уж уплощаются при этом, словно пространство на карте звездного неба; смысл как бы проскакивает «между» названными исследовательскими оптиками. Что может служить деталями нужного тут «прибора»? Социолог-номиналист сказал бы: проблемная ситуация тех, кто именует и конструирует сакральное, так или иначе работает с ним, — рассмотренных в монографии писателей, публицистов, ученых с их «познавательными проектами» (там же). Их запрос на сакральное порожден всякий раз своими трудноразрешимыми проблемами — мировоззренческими антиномиями, ценностными парадоксами, смысловыми апориями, вне которых содержание этого запроса, направление поиска, результаты предпринятых разработок вряд ли возможно осознать и оценить с необходимой адекватностью и доступной нам, удовлетворяющей нас полнотой. Такая гипотетическая реконструкция аналитиком того «определения ситуации», которое ей давал сам автор — писатель, режиссер, публицист, философ, ученый (границы, участники, смысловые основания и формы взаимодействия, его ход и итоги), с одной стороны, вернула бы в игру ее реальных субъектов, а с другой — поместила бы их в реальную же историю. История как смысловое пространство без субъекта действия не образуется, она невозможна, и эта невозможность — не в предмете описания и исследования (в данном случае «сакральном»), а в способе его конституирования и обращения с ним. Уже приходилось писать о том, что проблематика субъекта, ситуации смыслопорождения, истории как открытого контекста социального действия и взаимодействия представляет для отечественных гуманитарных и общественных наук специфическую трудность, образуя некую избегаемую болезненную зону или своего рода «слепое пятно»[1]. Между тем, напомню, никем по отдельности не писанный проект модерна исходил именно из фигуры и значений самостоятельного «субъекта», сложность ориентиров и регулятивов поведения которого охватывалась понятием «культура», а символом свободы и непредрешенности такого сознательного и ответственного поведения выступала «история». Укажу в этой связи, и очень коротко, лишь на два антиномических узла проблем, дающих, как мне кажется, импульс к разработке, в частности, тематики сакрального в рамках модерна. Это вопросы об источнике смысла в условиях секулярного существования «открытых» обществ (речь, понятно, об универсальных смысловых основаниях, а не о нормах и обычаях, предписанных родом, сословным статусом или обиходом «закрытых» групп) и образе другого (опять-таки, универсального — не ближнего, а принципиально дальнего, «третьего», впрямую не явленного). Особые антиномии, напряжения и конфликты, выявившиеся в ходе становления обществ и культуры модерна, ближе к их зрелости, времени создания национальных государств и оформления национальных культур («конец века»), поднял в зону обсуждения уже упоминавшийся Ницше. Одной (но лишь одной!) из реакций на эти новые проблемы стало «бегство от современности» или, иначе, от «истории», а вместе с тем и от фигуры деятельного и ответственного субъекта, самого принципа субъективности — это различные течения неоархаики и неоязычества, на которые был щедр уже ХХ век и в рамках которых стоило бы, на мой взгляд, так или иначе контекстуализировать писателей, ученых и др., рассмотренных в книге Сергея Зенкина. При подобном подходе, при всякий раз отдельно рассмотренных обстоятельствах, существенно уточняется, кому и зачем понадобилось сакральное, в какой ситуации, из какого материала, для каких целей и к кому адресуясь о нем говорят. Понятно, что ни с какой сколько-нибудь реальной архаикой новоевропейский человек ни малейшего дела уже не имеет. Все его конструкции «прошлого», «древнего», «чужого», «иного», «экзотического» и проч. — здешние и современные[2]. Второй круг вопросов — методологический. Двойное дихотомическое устройство смысловой реальности, реконструируемой и описываемой в книге (сакральное/профанное и сакральное, в свою очередь, как священное/проклятое), мне кажется, привлечет интерес социолога знания, социолога идеологий и т.п. Таким способом строятся «закрытые» семантические конструкции, претендующие на целостность, сами для себя — в силу своего составного устройства — служащие источником смысла и потому не нуждающиеся в референции ни к какой иной реальности, как бы исключающие ее. Опять-таки, ничего страшного или особенно редкостного в этом нет, гуманитарная мысль берется работать с такого рода образованиями — таковы, например, миф, метафора, теория, игра[3]. Но двойственность и замкнутость, хочу подчеркнуть, относятся тут к языку описываемого объекта (тех, кто верит в миф, пользуется метафорой, находится в игре). Совсем иное дело, когда такого рода дихотомические конструкции — назову еще «внешнее/внутреннее», «природа/культура», «субъект/объект», «дискретное/континуальное» — в качестве объясняющих использует исследователь: не гипостазирует ли он свой предмет, устраняя тем самым дистанцию гипотетичности между собой и объектом, а соответственно, и проблематичность исследуемого смыслового объекта, снимая проблему его понимания или, по крайней мере, радикально ослабляя ее сложность и важность? К тому же для собственно исследовательской работы такие сверхабстрактные пары, пожалуй, слишком общи — здесь тоже нужны были бы множественные переходы, приближающие исследуемый предмет, уточняющие и детализирующие его. Иначе получается, что перед нами не аналитическая конструкция исследуемого объекта, всегда частичного и условного, а чуть ли не устройство самого мира, образ космоса. Ю.А. Левада говорил в похожих случаях о «ранних, методологически несамостоятельных стадиях»[4] исследовательской практики — не исключаю, кстати, что ситуация в отечественной культурологии, особенно в ее скороспелых, ходовых вариантах, компилятивных учебниках и т.п., сегодня как раз такова. Если брать те или иные анализируемые С. Зенкиным суждения, фильмы, тексты и прочее как факты новейшей культуры, то (рискну выдвинуть такую гипотезу), может быть, дело тут вообще не собственно в «сакральном» как предмете — никакой архаики вокруг, повторюсь, давно уже нет, как, не исключаю, нет и особого многообразия в понятии сакрального. Мне кажется, оно символизирует утраченный и предстоящий в индивидуальном или коллективном воображении мир в некоей, воображаемой же, полноте и завершенности. Это шифр мира как имеющего смысл, то есть, что крайне важно, не сам смысл, а его презумпция, условие его появления (явления, эпифании, как сказал бы герой Джойса). Причем этот предполагаемый и полагаемый смысл — общий для всех, разделяемый всеми и предельно обобщенный, но не такой, который выводим логически и верифицируем эмпирически. Тогда за такого рода семантическими конструкциями допустимо, мне кажется, видеть поиск двоичных, замкнутых и целостных структур (образов мира) в условиях растущего смыслового многообразия и многомерности новоевропейской культуры, — ощущаемых теми или иными фракциями, группами, слоями как угроза распада, энтропийное начало, в то время как «сакральное» и подобные ему смысловые образования представляются спасительными силами интеграции (личности, сообщества) и, вместе с тем, источниками экстраординарной мощи, нечеловеческой энергии. Следующий методологический вопрос связан с характером представления о сакральном как сверхценном (опять-таки, это представление разделяют носители культуры, но не обязан исповедовать исследователь). Как знать, не обернется ли совершенно законная попытка аналитика отобразить сложность такого объекта и представить его различные значения в виде более или менее пространного списка. герменевтическим кругом? Ведь сверхценный объект, по определению, точным предметным смыслом не обладает, и его семантика вмещает все, вплоть до противоположных, взаимоисключающих значений. Норберт Элиас реконструировал подобную процедуру на примере, как ни парадоксально, понятия «повседневность». Элиас показал, что оно включает в качестве смысловых полюсов и рутину серых будней, тоскливой, бессмысленной работы, и существование, наполненное самыми позитивными переживаниями аутентичности, близости, любви, сферу спонтанного, целостного, истинного[5]. Двойственность здесь, еще раз подчеркну, не в предмете (будь это «повседневное» или «сакральное»), а в способе его конституирования и обращения с ним, приданной ему ценности (значимости) и нормативных трактовках этой ценности в различных ситуативных рамках, коллективных, групповых, институциональных контекстах. Между тем, у изучаемых Зенкиным авторов и в большой мере, кажется, у него самого сакральное — это заведомо не- и внеинституциональное (в частности, потому оно и «небожественное»). Оно как бы все время оттесняется туда, где нет институтов, то есть устойчивых и воспроизводимых форм отношения реальных и разных людей в проблематичных и по-разному видимых ими обстоятельствах. Тем самым сакральное как бы принципиально оставляется в состоянии неопределенности — как можно предположить (такова его функция для исследователей?), обозначая границу доступного пониманию. Однако эти рамки, контексты отношений, действий, суждений людей, собственно, ведь и предстоит реконструировать, описать и сделать понимаемыми аналитику, с одной стороны, обращаясь к тем или иным запросам на сакральное (его, если угодно, функциям, в чем состоял подход отцов-основателей Дюркгейма и Мосса и позднейших функционалистов[6]), а с другой — изучая его воздействие на людей (его, скажем так, рецепцию, что первопроходчески проделал Рудольф Отто, а следом за ним — религиоведы-феноменологи Герард ван дер Леу или Жан-Люк Марион). Многие герои книги Зенкина — скажем, Беньямин, Батай, Бретон — кажется, вообще искали в сакральном даже не воздействия, а возможности спонтанного, непредсказуемого прямого действия, автору же книги по специфике его положения и роли — «картографировать реально-исторические пути мышления <...>, уже намеченные и испробованные» (с. 9), — остаются, понятно, текст, цитата, пересказ, толкование. Кстати, для этого, возможно, вовсе не обязателен такой тщательно отобранный, как в книге С. Зенкина, эзотерический историко-культурный материал, а годится вполне массовидная продукция ежедневных медиа — допустим, мифология национальной, точнее державной, исключительности или риторика державного же классического величия, популярная фантастика (среди нее есть и собственно «сакральная», замечу, нередко объединяющая в себе национал-имперскую риторику и космически-фантастические сюжеты[7]), мода, спорт или реклама, глянцевая пресса или эстрадный концерт, а то и попросту хроника последних событий[8]. И здесь я уже подошел к заключительным, «библиографическим» вопросам в связи с книгой о небожественном сакральном. Разумеется, автор в полном праве отбирать для себя тот материал, который ему нужен, и Сергей Зенкин этот отбор и наложенные на себя ограничения обосновал (с. 13—15), я нисколько не ставлю их под сомнение. Но все же для обсуждения проблемы мне кажется небесполезным коротко указать на некоторые линии возможного или уже проделанного специалистами анализа, одни из которых оставлены автором без упоминания или вне подробного развертывания, другие отложены до будущих разработок, третьи, возможно, просто не попали в круг его интереса. Если говорить о подходе, то первостепенно важным для данной темы мне представляется проблема символа и проблематика символического. Не касаясь сейчас их изучения уже упоминавшимися Фрейдом, Юнгом, Лаканом, укажу только, что вне этих категорий вряд ли возможен адекватный подход к темам дара и жертвы, которым посвящены специальные главы книги С. Зенкина. Автор и ряд реферируемых им исследователей используют при этом категорию «обмена». Между тем, обменными, строго говоря, можно называть лишь горизонтальные, симметричные отношения равных, в которых действует обратимость и наличествует признанный сторонами эквивалент. «Вертикальные» же отношения (а понятие «сакрального» относится именно к таким отношениям) характеризуются несимметричностью, необратимостью и отсутствием эквивалентов: они опосредованы символами, которые, в частности, и обозначают переход к другой, «вертикальной» системе отношений. Символы — знаки этих отношений, а не их эквиваленты, и поскольку эквивалента тут нет, то нет и обмена[9]. Если же говорить об исследуемом материале, то добавлю, что автором (и, не исключаю, именно в связи с малой значимостью для него в данном рассуждении категорий «символ» и «символическое») полностью исключена из рассмотрения поэзия, уж не буду упоминать о музыке — в обоих случаях имею в виду не «содержание», «образы», а сам механизм смыслопорождения; Сергей Зенкин как будто бы предпочитает в качестве материала для анализа рассказ — то, что можно пересказать сюжетно или изложить дискурсивно. Между тем, в поэзии эпохи модерна от Бодлера и Рембо до Шара, Жабеса и Мюнье, от Гёльдерлина до Рильке и Целана, от Блейка и Хопкинса до Йейтса, Кэтлин Райн и Джеффри Хилла, которую называют экспериментальной, поисковой, интеллектуальной, трудной и т.п., смысл строится именно через постоянное и напряженное отношение с сакральным или его аналогами, выходящими/ выводящими за пределы сюжета и пересказа (запредельным, сверхъестественным, неведомым, сюрреальным и др.)[10]. Столь же важна для обсуждаемой проблематики, по-моему, тема смерти, погребения, культа мертвых. Джамбаттиста Вико c его рассуждениями о «поэтической мудрости» как источнике наций, тоже, кстати, не понадобившимися автору книги, вообще видел основы всякого национального сообщества в наличии религии, торжественном заключении браков и обрядах погребения мертвецов[11]. (Толкотт Парсонс позднее добавит к этим универсалиям наличие той или иной системы коммуникаций и какой-то, пусть простейшей, технологии[12], — собственно, эти стороны жизни общества и выступают, наряду с властью, преимущественными объектами сакрализации.) Автор отграничил свой материал и хронологически: его интересует постпросвещенческая эпоха. Это понятно и, видимо, во многом правильно: именно модерн, в широком смысле слова — от романтиков до сюрреалистов, если брать литературу и искусство, — предельно заострил проблематику источников смысла и обоснования их (и его, смысла) значимости. Но этим, замечу, среди прочего негласно подразумевается, что есть как будто бы только одна форма рационализации смысловых оснований человеческого поведения. А вот это уже в корне не так, и весь проект понимающей социологии Макса Вебера, а затем и его последователей (Ф. Тенбрук) строился на принципиальном признании разных форм рациональности и версий процессов рационализации, развернувшихся в истории. Даже не уводя сейчас разговор слишком далеко в сторону, скажем, Востока (конечно же, Востоков, их несколько!) с тамошними особенностями процессов рационализации сакрального, я бы только указал, что, скажем, священные символы и мифическая древность в трактовках ренессансных неоплатоников или Томаса Брауна, а потом Фабра д'Оливе или Кура де Жебелена, этих жертв и страстотерпцев Просвещения с его «темной стороны»[13], повлиявших на Де Квинси и По, Нерваля и Рильке, Джойса и Борхеса, — не чужие исследуемым С. Зенкиным сюжетам, равно как «египтомания» и герметическая криптотрадиция, исследовавшиеся, например, Фрэнсис Йейтс. Еще ближе к тематике книги многолетняя работа прославленного духовного кружка «Эранос», идейным вдохновителем которого был не раз цитируемый С. Зенкиным Рудольф Отто, а членами — поминаемые в книге М. Элиаде и В. Буркерт и который на французской почве дал ветвь исследований антропологических структур воображаемого, включая жюль-верновскую фантастику, Жильбером Дюраном, а затем процессов нового «заколдования мира» в постмодерных обществах у его ученика Мишеля Маффесоли. Наконец, если, опять-таки, говорить лишь о французской линии, то самое прямое, мне кажется, отношение к проблематике форм и функций сакрального имеют исследования мифологических истоков античных обществ и городов у Жан-Пьера Вернана и Пьера Видаль-Наке, Марселя Детьена и Николь Лоро (в России их предваряли труды Ольги Фрейденберг и Израиля Франк-Каменецкого). Повторю: это не упреки и придирки, а вопросы и соображения по важной для многих теме. Я хотел бы услышать отклик автора на них и продолжить интересный нам всем разговор. [1] См.: Дубин Б. Беспроблемность, симуляция, технологизм: общественные науки в сегодняшней России // Пути России: проблемы социального познания. М.: МВШСЭН, 2006. С. 21—26; Он же. Российские университеты (уроки прошлого и задачи на завтра) // Общественные науки и современность. 2007. № 1. С. 17—25; Он же. И снова о филологии // Новое литературное обозрение. 2011. № 4 (110). С. 53—58; Он же. Российская социогуманитария сегодня: внутреннее устройство и внешний контекст (в печати). [2] В свое время Н. Брагинская блестяще показала, для каких целей, из какого материала и каким образом Вяч. Ив. Ивановым в современной ему культурной ситуации были сконструированы «дионисийская религия» и происхождение трагедии из культа Диониса, см.: Брагинская Н.В. Трагедия и ритуал у Вячеслава Иванова // Архаический ритуал в фольклорных и раннелитературных памятниках. М.: Наука, 1988. С. 294—329. [3] См.: Левада Ю.А. Игровые структуры в системах социального действия [1984] // Он же. Статьи по социологии. М.: Б.и., 1993. С. 99—119; Гудков Л.Г. Метафора и рациональность как проблема социальной эпистемологии. М.: Русина, 1994. [4] Левада Ю.А. Статьи по социологии. С. 97. К такого же рода феноменам Левада относил трактовку культуры как системы (а тем более, как у Ю.М. Лотмана, «мыслящей системы»): «...перенесение на культурные характеристики деятельности признаков организованной системы — невольный продукт реификации (овеществления) аналитических инструментов исследования. Ни эмпирические, ни методологические соображения не позволяют приписать онтологический статус реальной, то есть функционирующей, "работающей" системы чему-либо иному, кроме организмов и организаций ("организованностей") различного порядка, обладающих определенными механизмами функциональной связи, реальными носителями таких связей и т.д.» (Левада Ю. Культурный контекст экономического действия [ 1984] // Там же. С. 90). [5] Elias N. Zum Begriff des Alltags [1978], цит. по: Гудков Л. Проблема повседневности и поиски альтернативной теории социологии [1986] // Он же. Абортивная модернизация. М.: РОССПЭН, 2011. С. 443—445. [6] См.: Беккер Г. Современная теория священного и светского и ее развитие [1957] // Беккер Г., Босков А. Современная социологическая теория в ее преемственности и изменении. М.: Издательство иностранной литературы, 1961. Для Р.Э. Парка, Г.П. Беккера, Р. Беллы и других авторов дихотомия «священное/светское» представляет полюса типологической шкалы, предназначенной аналитиком для кодификации и описания процессов перехода от «традиционных» обществ к «современным», от фолк-со- общества к городу (гражданству) и т.п.; при этом они адаптируют типологию общностей «Gemeinschaft/ Gesell- schaft» у Фердинанда Тённиса. Замечу, что полевыми антропологами Великобритании, Австралии и др. универсальный характер подобных дихотомий был подвергнут сомнению — Э. Эванс-Причард, Дж. Гуди, У.Э. Станнер, скорее, были склонны видеть в них особенность религиозной мысли самих европейцев-исследователей. [7] См.: Сакральная фантастика / Сост. Д. Володихин. М.: ЗАО «Мануфактура», 2000 (издание сборников под этим титулом было продолжено), а также: Москвин И. Сакральная фантастика // Знамя. 2005. № 1. С. 225—228. [8] Которой автор книги, нужно отметить, нисколько не чурается, см., например, его содержательный комментарий к событиям вокруг «панк-молебна» группы «Pussy Riot» в московском храме Христа Спасителя: Зенкин С. Священный скандал // Новая газета. 2012. № 73. 4 июля (http://www.novayagazeta.ru/sodety/53368.html). [9] Подробнее теоретическую разработку этого важнейшего вопроса см.: Левада Ю. Социальные рамки экономического действия // Он же. Статьи по социологии. С. 66—70. [10] Приведенное С. Зенкиным глубокое соображение поэта, переводчика Библии, исследователя поэтики Анри Ме- шонника «сакральное есть проекция-обожествление языка, его происхождения и его власти» (с. 283), к сожалению, не получает в книге дальнейшего развития. [11] Вико Д. Основания новой науки об общей природе наций. М.; Киев: REFL-book, 1994. С. 109. На детальном исследовании современного «культа мертвых» построена авторитетная монография Уильяма Уорнера о символической жизни американцев, см.: Уорнер У. Живые и мертвые [1959]. М.; СПб.: Университетская книга, 2000. Пример Америки в этой связи особенно интересен. С одной стороны, модельные институты общества сразу создавались здесь как либеральные, тут не было империи и статусно-иерархического феодального социума, по модели которых формировалась священная и светская символика «вертикальных» отношений в Европе, однако идея исключительно национального (этнонационального) государства также не приобрела для граждан сакральной значимости. С другой стороны (или именно поэтому?), источники и воздействие сакрального не носят в США характер «остатков, полуприродных "пережитков"» (с. 414): они проспективно (утопически) ориентированы, конститутивны для общества и глубочайшим, но при этом вполне сознательным образом встроены в его повседневность. [12] Parsons T. Evolutionary universals in society // American Journal of Sociology. 1964. Vol. 29. № 3. Р. 339—357. [13] The Super-Enlightenment: Daring to Know Too Much / Dan Edelstein (Ed.). Oxford: Voltaire Foundation, 2011. Вернуться назад |