ИНТЕЛРОС > №118, 2012 > Отклонение Гринблатта (Рец. на кн. : Greenblatt S. The Swerve: How the World Became Modern. N.Y., 2011)

Мария Неклюдова
Отклонение Гринблатта (Рец. на кн. : Greenblatt S. The Swerve: How the World Became Modern. N.Y., 2011)


27 января 2013

Greenblatt S. THE SWERVE: HOW THE WORLD BECAME MODERN. —N.Y.: W.W. Norton & Company, 2011. — 356 p.

 

Содержание новой книги Стивена Гринблатта «Отклонение: о том, как мир стал современным» можно изложить в двух предложениях: в начале XV в. флорентий­ский гуманист Поджо Браччолини нашел рукопись поэмы Лукреция «О природе вещей» и снова ввел ее в культурный оборот, из которого она была исключена на протяжении долгого времени. Этот текст оказал немалое влияние на последую­щих мыслителей, включая Т. Мора, Дж. Бруно и М. Монтеня, поспособствовав пресловутой секуляризации мышления, каковая является характерной чертой Нового времени. Но, как известно, дьявол (или Бог) кроется в деталях.

Существует множество способов подойти к выбранному предмету; согласно современным правилам интеллектуального этикета одним из самых добросовест­ных считается обращение к личному опыту. Оно дает возможность избежать эф­фекта объективности, к которому тяготеет научный дискурс, позволяя читателю познакомиться с автором и определить его место на «интеллектуальной карте». Именно так поступает Стивен Гринблатт, открывая книгу воспоминаниями о пер­вом знакомстве с Лукрецием, повстречавшимся ему в книжном магазине Йельского университета в виде дешевого тома в бумажной обложке. На ней была вос­произведена картина Макса Эрнста «Людям это неведомо», которая и привлекла внимание студента своими очевидными сексуальными коннотациями. Однако истинным ключом к этому непростому тексту для Гринблатта стал не Эрос, а Танатос: его мать всю жизнь была одержима страхом внезапной кончины, что не­избежно оставило отпечаток на психике ребенка. Поэтому известная мысль Лукреция о бессмысленности страха смерти, поскольку человек имеет дело не с собственной кончиной, а только с ее предвосхищением, имела для Гринблатта прежде всего терапевтическое значение.

Но биографическое созвучие — лишь часть более широкой мозаики, которую читатель составляет из предоставленных ему обрывков информации. Упоминание Йельского университета и «отклонения» (клинамена) неизбежно воспринимается как отсылка к теориям Харольда Блума, представителя второго поколения Йельской школы, рассматривавшего клинамен как один из модусов литературной пре­емственности. Для Гринблатта таким «отклонением» становится весь Ренессанс, который он отказывается рассматривать как серию эмблематических событий (мо­ряки с корабля Колумба водружают стяг на берегах Америки), в свою очередь от­клоняясь в сторону тривиальных, исторически «незаметных» происшествий (про­стуженный испанский конкистадор впервые чихает в присутствии туземцев, тем самым предопределяя их последующее вымирание). Одним из таких происше­ствий становится открытие поэмы Лукреция, которое, впрочем, Гринблатт наде­ляет известной долей эмблематичности, поскольку речь идет о втором рождении, то есть о ренессансе античного текста. И тут самое время представить повитуху, в роли которой оказался Поджо Браччолини.

Проблема с незначительными происшествиями состоит в том, что они, в луч­шем случае, регистрируются в исторических анналах, но подробно не описы­ваются. Так, мы знаем, что зимой 1417 г. Поджо объезжал монастыри Южной Гер­мании в поисках античных рукописей и в одном из них (в каком — неизвестно) нашел список поэмы Лукреция. Как выяснится к середине книги, единственной путеводной нитью тут служат письма самого Поджо, которые не слишком богаты конкретными деталями. Но, по мнению Гринблатта, не зная точного маршрута нашего героя, мы тем не менее можем восстановить часть его опыта. Итак, Поджо путешествует по Южной Германии, тогда переживавшей пору расцвета. Его фи­гура не могла не вызывать интереса у окрестных жителей хотя бы тем, что не под­падала под обычные категории путешественников: не рыцарь и не придворный, не монах и не купец, он держался как важная персона, поскольку много лет был папским секретарем, но не имел очевидных атрибутов высокого статуса. На самом деле положение Поджо было еще более шатким, чем могли предположить сто­ронние наблюдатели, поскольку в тот момент он оказался полностью лишен ка­кого-либо покровительства и защиты: его «работодатель» Иоанн XXIII был только что низложен Констанцским собором (что объясняет, почему Поджо ока­зался в Южной Германии).

Но мы, в отличие от баварских крестьян и горожан XV в., хорошо знаем, кем был Поджо: итальянским гуманистом, то есть человеком, для которого обретение и чтение античных текстов являлось важнейшей жизненной миссией. А лучшими угодьями для охоты на классиков были монастырские библиотеки, что объ­ясняется историческими особенностями институциализации монашества. Уже согласно уставу Пахомия Великого (IV в.) умение читать являлось необходимым условием для принятия в общину. Не последнее место отводил чтению святой Бенедикт (VI в.), считавший, что все часы должны быть распределены между по­лезными занятиями, дабы монах не стал жертвой «полуденного демона» или акедии (уныния). А раз монашеский уклад подразумевал такого рода упражнения, это влекло за собой необходимость воспроизводства текстов. Тут Гринблатт под­робно описывает материальную специфику создания рукописных книг: как на смену папирусу пришел пергамент, а свитки заменились кодексами, каким обра­зом писцы копировали тексты, а также систему повторной утилизации перга­мента и правила, которыми регулировался доступ к текстам.

Так монастыри стали центрами хранения и воспроизведения письменных текстов, но это не означает, что они охотно пускали чужаков в свои библиотеки. Тут на помощь Поджо должен был прийти опыт, приобретенный при папском дворе. Он водил знакомство со многими влиятельными персонами и, помимо про­чего, был занимательным рассказчиком. Вряд ли монахи баварских монастырей поголовно знали латынь — а Поджо точно не знал немецкого, — однако каждая обитель имела своих латинистов, включая настоятеля. Итак, когда наш путеше­ственник добирался до монастыря, он должен был прежде всего испросить ауди­енции у аббата (который в Германии мог быть владетельным принцем), получить разрешение познакомиться с сокровищами обители и начать это знакомство не с книг, а с поклонения мощам и другим реликвиям, которые хранились в мона­стыре. И даже попав в библиотеку и получив в руки драгоценный каталог, он, скорее всего, сперва просил показать ему не античные тексты, а труды Отцов Церкви — скажем, Тертуллиана, вполне искренно им почитаемого. Только потом он обращался к римским сочинениям, легко идентифицируя знакомые и незна­комые произведения. К последним, безусловно, принадлежала поэма Лукреция «О природе вещей», на список которой он наткнулся в Баварии.

Приезд Поджо в монастырь в книге Гринблатта слишком напоминает соответ­ствующую сцену из «Имени розы», чтобы считать такое сходство случайным сов­падением. С одной стороны, его можно воспринимать как заслуженный компли­мент Умберто Эко, которому удалось максимально живо воплотить эту вполне типическую ситуацию. С другой, как апелляцию к зрительному ряду одноимен­ного фильма, которая помогает читателю представить себе этот эпизод в виде объемной картины. Тем самым конечной целью исторической реконструкции выступает визуализация, превращающая читателя в фантомного свидетеля со­бытий. И, если продолжить кинематографическую аналогию, главным компози­ционным приемом Гринблатта оказывается сочетание крупного и общего плана. В основном его рассказ предельно «укрупнен», поскольку речь идет об одном про­исшествии из жизни Поджо Браччолини. Но из-за недостатка информации в по­вествовательной ткани постоянно образуются дыры, которые заполняются со­ображениями общего плана. К примеру, нам практически ничего не известно об авторе «О природе вещей», то есть мы знаем о нем примерно столько же, сколько знал Поджо: по свидетельству св. Иеронима, поэт страдал безумием и в конце концов покончил с собой. Однако, как указывает Гринблатт, вряд ли стоит при­нимать эту информацию за чистую монету, поскольку обвинения в безумии и са­моубийстве — стандартные способы дискредитации оппонента, которыми поль­зовались христианские полемисты. Такие сведения могли удовлетворить Поджо, но недостаточны для современного исследователя, который из-за отсутствия пря­мых данных обращается к косвенным. В случае Лукреция их источником ста­новятся раскопки античного города Геркуланум, благодаря которым у нас есть представление о той среде, в которой сложились и циркулировали идеи автора «О природе вещей». Речь, конечно, о знаменитой Вилле папирусов, где были об­наружены фрагменты сочинений Филодема и самого Лукреция. Для Гринблатта эта находка становится поводом изложить историю раскопок, описать способы разворачивания ссохшихся папирусных свитков и напомнить читателям, что уче­ние Эпикура и его последователей имеет мало общего с расхожим представле­нием об эпикурействе.

По большому счету, вызывает изумление не недостаток информации, а факт ее наличия. За исключением папирусных фрагментов из Геркуланума, все антич­ные тексты дошли до нас в гораздо более поздних списках. И хотя европейский пергамент прочнее античного папируса, его естественным врагом были климати­ческие условия и вредители — книжные черви и грызуны (тут трудно не вспом­нить Петрарку: «Навредила мне и назойливая мышь, и несравненно прожорливая моль, и паук, Палладин соперник <...>»[1]). Поэтому залогом сохранности текстов оставались их постоянное воспроизведение, система которого была налажена уже в античные времена, и публичные библиотеки, в первую очередь Александрий­ская. А вот обстоятельства ее разрушения помогают понять, почему мы сейчас не­досчитываемся текстов ряда философских и литературных школ. В значительной степени это связано с раздорами между языческой, иудейской и христианской об­щинами Александрии, во многом спровоцированными фанатизмом последней. В качестве наглядной иллюстрации этого тезиса Гринблатт подробно останавли­вается на истории убийства Гипатии. Однако гонители языческой культуры не были безразличны к ее интеллектуальному обаянию, отсюда духовные метания св. Иеронима, боявшегося оказаться в большей степени последователем Цице­рона, нежели Христа. Только к VI в. христианство нашло в себе силы полностью отказаться от классического образования. При этом какие-то части античного на­следия использовались в новых целях, как обломки храмов при возведении церк­вей, а какие-то полностью уничтожались: последнее относится к Эпикуру и его последователям. Дело не только в том, что эта философская школа отрицала су­ществование богов и потустороннего мира, а также бессмертие души; ее этика — отказ от страданий — была полностью противоположна христианской. И тут Гринблатт вполне в вольтеровском духе набрасывает красочную картину христи­анского садомазохизма. Это, по-видимому, полностью заполняет лакуну в наших знаниях биографии Лукреция: теперь мы представляем, почему о нем не сохра­нилось никаких сведений, помимо списка поэмы «О природе вещей».

Уточним: сама по себе такая техника заполнения пробелов в высшей степени законна и полезна; недоумение вызывает манера ее использования, которая обора­чивается свободным падением в бездонную кроличью нору, где по полкам расстав­лены артефакты с надписями «Геркуланум», «Александрийская библиотека», «Гипатия», «христианский фанатизм» и так далее. В итоге читатель попадает отнюдь не к антиподам, а опять-таки к Поджо, по-прежнему сидящему в библиотеке не­известного немецкого монастыря над рукописью «О природе вещей». К Поджо, ко­торый по сравнению с нами обладал крупицами знаний об античности, что не поме­шало ему безошибочно идентифицировать труд Лукреция и множество других ред­ких рукописей. К Поджо, о котором мы одновременно знаем очень много и мало.

Итак, кем же был Поджо? Прежде всего, флорентийцем, что дает автору повод представить общую панораму жизни Флоренции второй половины XIV — начала XV в., включая архитектурные особенности города, систему правления и даже вос­стание чомпи. Поджо родился в небогатой семье; его отец, по-видимому, был мел­ким нотариусом, поэтому пробиваться ему приходилось самостоятельно. Но у мо­лодого человека оказался высоко ценившийся в то время дар: прекрасный почерк. Ранние гуманисты, начиная с Петрарки, придавали особое значение внешнему виду рукописей и даже разработали новый шрифт для античных текстов (назван­ный «римским», хотя на самом деле он ориентировался на каролингские образцы). Благодаря своему таланту Поджо попал в поле зрения канцлера республики Колуччо Салутати, который собирал вокруг себя людей, как и он любивших антич­ность. Среди них Поджо более всего сблизился с Николо Никколи, чья колоритная фигура всегда радует исследователей возможностью припомнить пару анекдотов. Но Гринблатта в большей мере интересует вопрос, чем его герой отличался от дру­гих известных персонажей этого круга. Скажем, ему был чужд тот дух граждан­ственности, который был свойственен Салутати (или, среди младшего поколения, Леонардо Бруни), и он не мог полностью посвятить себя страсти к коллекциони­рованию античных текстов и артефактов, как это делал Никколи, поскольку ему надо было зарабатывать себе на пропитание. Эти факторы, по-видимому, подтолк­нули его к решению поискать счастья в Риме, то есть в папской курии.

Как подчеркивает Гринблатт, оригинальность жизненной позиции Поджо со­стояла в том, что он стремился сделать светскую карьеру в Ватикане, упорно от­казываясь пополнить ряды духовного сословия, хотя такой шаг открыл бы ему доступ к церковным бенефициям. С одной стороны, это нежелание могло быть связано с обстановкой папского двора, о продажности и порочности которого не писал только ленивый. Насколько можно судить по «Фацециям» Поджо, его ви­дение этой среды (и, шире, Церкви) было вполне циничным и лишенным какого- либо пиетета. (Вопрос в том, насколько надежным показателем стоит считать «Фацеции», учитывая их жанровую специфику, равно как и наличие почтенной пародийно-смеховой традиции внутри самой Церкви.) С другой, Поджо был свойственен настоящий культ личной свободы, важность которого не стоит не­дооценивать. И эта свобода предполагала существование определенной дистан­ции между должностью и человеком. Но, судя по приводимым Гринблаттом данным, отнюдь не чувство собственного достоинства: Поджо славился своими вполне кухонными сварами с Франческо Фильефо, Григорием Трапезундским и Лоренцо Валла. Язвительный и завистливый, он был нетерпим к более талант­ливым и ярким собратьям. В сущности, лучшей его чертой была беззаветная — вплоть до беспринципности — страсть к книгам.

Около 1410 г. Поджо достиг вершины своей карьеры, став секретарем папы Иоанна XXIII (Бальдассаре Косса). К несчастью, его работодатель не был едино­личным предводителем всего западного христианства, поскольку на тот момент у него имелось двое соперников — Бенедикт XIII (Педро де Луна) и Григорий XII (Анджело Коррер). Для исправления этой ситуации был созван Вселенский собор в Констанце, куда вслед за Иоанном отправился и Поджо. Там он имел возмож­ность наблюдать процесс над Яном Гусом и Иеронимом Пражским; ораторское искусство и ужасная казнь последнего произвели на него сильнейшее впечатление. Одновременно Поджо изучал библиотеки окрестных монастырей, отыскивая и освобождая от унизительного заточения великих мужей древности (как указывает Гринблатт, такой выбор выражений в высшей степени примечателен в свете про­цесса над гуситами). Этим он продолжал заниматься и после бегства и низложения Иоанна, хотя более разумно было бы отправиться в Италию и начать хлопотать о новом месте. Вместо этого ему предстояла встреча с Лукрецием.

Итак, мы снова возвращаемся к центральному моменту этой истории, когда в библиотеке безвестного монастыря Поджо раскрыл не дошедший до нас ману­скрипт и прочел первые строки «О природе вещей». Вопрос в том: что он в них увидел? По мнению более поздних критиков, к которому присоединяется Грин- блатт, сочинение Лукреция во многом подрывает основы европейской христиан­ской культуры, поскольку исповедует атеизм (вернее, безразличие к вопросам существования богов) и атомизм. Однако реакция на него Поджо и его современ­ников остается загадкой. Скорее всего, когда рукопись попала к нему в руки, он ознакомился с ней в той мере, в какой это было необходимо для идентификации текста. Далее за работу взялся нанятый им писец, поскольку монахи не позволили вынести манускрипт за пределы обители. Этот список Поджо отправил Николо Никколи, который собственноручно переписал его. Учитывая, что следующие не­сколько лет Поджо провел в Англии в услужении у Генри Бофорта, епископа Винчестерского, а затем сумел вернуться к папскому двору и снова занять долж­ность апостолического секретаря, ему было не до Лукреция. Только в 1425 г. он вспоминает о своей находке и требует у Никколи ее возвращения. Однако полу­чает ее не раньше конца 1429 г., так как вплоть до этого момента его письма к другу полны упреков в медлительности и необязательности. К сожалению, их переписка не содержит ни малейшего намека на собственно читательские впечат­ления этих почтенных мужей. Очевидно лишь то, что рукопись не осталась под спудом, а начала циркулировать: сохранилось по меньшей мере пятьдесят спис­ков с нее, и она послужила источником для первых печатных изданий Лукреция. На этом пути Поджо и античной поэмы расходятся, если только не считать его женитьбу в возрасте пятидесяти шести лет (которой Гринблатт уделяет неожи­данно много внимания) прямым следствием эпикурейского учения.

Но следы влияния Лукреция все же различимы, причем прежде всего во Фло­ренции. Так, в конце XV в. Савонарола в своих проповедях нашел необходимым заклеймить атомизм, что подразумевает достаточную степень распространения соответствующих взглядов. Примерно тогда же Макиавелли сам переписывает поэму для своей коллекции. А Марсилио Фичино даже составляет к ней коммен­тарий, но позже, в порыве раскаяния, уничтожает его. В начале XVI в. флорен­тийский синод исключил Лукреция из числа авторов, которых можно читать в школах, однако попытки определить его в ватикановский Индекс запрещенных книг успехом не увенчались. Замечание еще одного флорентийца, Америго Веспуччи, по поводу «эпикурейских» нравов жителей только что открытых земель подтолкнуло Томаса Мора к созданию «Утопии». Интересно, что в Англии же был написан и труд Джордано Бруно «Изгнание торжествующего зверя», в кото­ром отчетливо сказалось воздействие учения Лукреция. По-видимому, к числу читателей «О природе вещей» также можно отнести Шекспира и, безусловно, Монтеня, который в своих «Опытах» неоднократно цитирует римского автора. Несколькими десятилетиями позже поэму начали переводить на европейские языки: в частности, Гринблатт останавливается на английском переводе пури­танки Люси Хатчинсон, осуществленном в 1670-х гг. И хотя такого рода опыты сопровождались необходимыми оговорками по поводу «безумия» Лукрециевых фантазий, тем не менее они свидетельствуют о постепенной банализации опре­деленного комплекса идей, который к XIX в. уже перестали связывать с именем автора «О природе вещей». Таким образом, перед нами проходит своеобразный жизненный цикл, от открытия или «второго рождения» поэмы до ее полного усвоения европейской культурой Нового времени.

В целом книга Гринблатта производит двойственное впечатление, не в послед­нюю очередь в силу определенной расфокусированности. В ней слишком велика доля информации общего порядка, причем не всегда соответствующей современ­ному уровню научного знания (скажем, панорама жизни Флоренции XIV—XV вв. выглядит наивной на фоне классических исследований П.О. Кристеллера, Х. Ба­рона и ряда других специалистов по Ренессансу). Из-за этого складывается (лож­ное) впечатление, что написана она не профессионалом, а образованным люби­телем, который без особой необходимости подхватывает модные темы («акедия», материальная специфика чтения и письма, и проч.), но при этом не пользуется более основательными (и менее увлекательными) источниками информации. От­части эту неадекватность можно списать на счет очевидных просветительских установок автора, взявшегося рассказать о Ренессансе на примере одного вроде бы незначительного открытия, которое перевернуло мир. Однако такая повество­вательная конструкция склоняет историка к слишком агрессивному «осюжетиванию» материала (отсюда ассоциации с «Именем розы»). Сама идея, что за ве­ликими событиями скрываются малые или случайные причины, восходит по меньшей мере к XVII в. («Если бы нос Клеопатры был покороче, лик земли был бы иным», — писал Паскаль[2]) и широко использовалась в историческом романе XIX столетия. Но при всей ее нарративной привлекательности тут она неуместна: как легко заметить, в открытии рукописи Лукреция не было ничего случайного или незначительного; оно полностью вписано в логику гуманистического про­екта, одним из реализаторов которого был Поджо Браччолини. Кроме того, Гринблатт попал в ловушку излишней «материализации» своего предмета, в ре­зультате чего история рукописи Лукреция оказывается важнее ее непосредствен­ного содержания. Имплицитное противопоставление артефакта (манускрипта) и текста усиливается за счет стилистического разнобоя: так, посвященная «О при­роде вещей» глава напоминает статью из «Википедии», тогда как все прочие час­ти существуют в повествовательном регистре «Иосифа и его братьев» Томаса Манна. Парадоксальный антиинтеллектуализм автора сказывается и в том, что история открытия поэмы Лукреция рассматривается вне контекста общей цир­куляции идей и представлений той эпохи. Поэтому невозможно оценить, дей­ствительно ли случай поэмы «О природе вещей» кардинально отличен от того, как происходило возрождение других античных текстов, или же перед нами след­ствие «отклонения» блестящего знатока шекспировской эпохи.



[1] Петрарка Ф. Книга писем о делах повседневных // Пет­рарка Ф. Эстетические фрагменты / Пер., вступ. статья и примеч. В.В. Бибихина. М., 1982. С. 47.

[2] Паскаль Б. Мысли / Пер. Ю. Гинзбург. М., 1996. С. 184.


Вернуться назад