ИНТЕЛРОС > №118, 2012 > Международная конференция «Взглянуть в лицо врагу: Образ врага в культуре, XIX—XX века» (Университет Париж-Запад, Нантер, 24—25 ноября 2011 г.) Вера Мильчина
|
На нантерской конференции речь все время шла о врагах, поиске врагов, выдумывании врагов, однако на атмосферу конференции это, к счастью, не повлияло: она была очень дружелюбной. Что не помешало докладчикам исследовать фигуру врага в самых разных его видах и воплощениях. О том, какой широкий набор значений скрывается за словом «враг» в разных языках, шла речь в открывшем конференцию докладе Сергея Сахно (Университет Париж-Запад, Нантер) «Образ врага в разных языках по данным исторической семантики». Историческую семантику докладчик назвал более полезным инструментом, чем простая этимология, поскольку она позволяет сочетать синхронию с диахронией. В индоевропейских языках слово «враг» зачастую означает «недруг» (при этом слово «невраг» ни в одном из этих языков не отмечено). В латыни inimicus — это частный, персональный враг (в отличие от hostis — общего врага, соответствующего нашему «неприятелю»), причем под этим самым персональным врагом человека нередко поднимается дьявол. Второе значение врага — это «чужой», «чужестранец». Вначале обозначение чужого не несло в себе негатива. Во французском языке из латинского hostis произошли не только слово hostile — враждебный, но и слово hote — гость. Кстати, что касается слова «гость», этимологически оно означает иностранного купца, и ни в одном языке, кроме латыни, у этого слова нет значения «враг», как нет его и у греческого Zevog: древние греки обозначали этим словом иностранца, который не может рассчитывать на гостеприимство, потому что не говорит по-гречески, но, в отличие от варвара, врагом не является. Третье значение слова «враг» — это тот, кого ненавидят (здесь докладчик привел в пример немецкое слово Feind — двусмысленное причастие, которое означает и того, кто ненавидит, и того, кто является предметом ненависти). В-четвертых, враг — это тот, кто выключен из клана (древнегреческий е^трод , русский «изверг»). В-пятых, враг — это злоумышленник (персидский «душман»). В-шестых, враг — это «другой». Перечисление всех значений, о которых говорил докладчик, чрезмерно удлинило бы наш пересказ, поэтому некоторые детали мы опустим, а закончим изящной игрой слов, с помощью которой он обучает французских студентов русским падежным окончаниям: если помиришься с враг-ами, они сделаются тебе amis, то есть друзьями (фр. ami — друг). Владислав Ржеуцкий (Бристольский университет) назвал свой доклад «Французский гувернер в России: построение образа врага (XVIII—XIX век)». Ржеуцкий показал, насколько репутация иностранного гувернера (немецкого или швейцарского, но прежде всего французского, ибо гувернеров рекрутировали в основном именно из французов) при Екатерине Второй противоречила тем требованиям, какие вообще предъявляли к наставнику в русской традиции. Теоретически наставник должен быть морально непогрешим, практически же иностранный гувернер — это авантюрист, невежда, протагонист сатирической литературы. Такого гувернера зовут шевалье Mensonge (фр. ложь) или Вральман; он мало что знает сам и мало чему может научить своих питомцев. В прошлом эти «наставники юношества» в лучшем случае — матросы или солдаты, а в худшем вообще покинули родину из-за проблем с полицией: именно по этой причине уехали из родного города 24 жителя Бордо, изображенные Н.И. Новиковым (по приезде в Россию они, очевидно, попали непосредственно в комедию «Горе от ума»). Такова репутация иностранного гувернера — и наличие реальных иностранцев-учителей, которые этой репутации не соответствовали, не могло ее покол. А между тем настоящие, серьезные иностранные учителя в России работали; достаточно назвать аббата Николя, основателя одесского лицея. Но даже сами французы отказывали в уважении своим соотечественникам-гувернерам и считали их «пеной отечества». В некоторых случаях критика гувернеров была связана с конкретными историческими обстоятельствами: так, после Французской революции, в конце XVIII века, гувернеры-французы стали считаться не только некомпетентными, но и политически неблагонадежными, и бороться против них начали уже не только литературными, но и юридическими методами. Отсюда несколько принятых в разные годы указов, предписывавших иностранным гувернерам сдавать экзамены и предоставлять аттестаты о нравственности; завершился этот процесс изданием в 1834 году «Высочайше утвержденного положения о домашних наставниках и учителях», согласно которому все частное образование надлежало взять под государственный контроль. В течение царствования Николая Первого постоянно принимались меры для уменьшения числа частных учителей — носителей идеологической западной «заразы», которые, как представлялось властям, отвращали русское юношество от национальных корней. Неприязнь к забавной фигуре иностранного невежды превратилась в течение первой половины XIX века в страх перед идеологическим врагом. Александр Строев (Университет Париж—III) положил в основу своего доклада «Враг моего врага мне друг: русские попытки сделать ставку на Бонапарта в 1797—1798 годах» один конкретный эпизод из неопубликованной дипломатической переписки. Речь шла о попытках Павла Первого в 1797 году вступить в прямой эпистолярный контакт с Бонапартом. Инициатором выступил международный авантюрист Фонбрюн, который подал барону Гримму, в то время полномочному посланнику России в Гамбурге, идею попытаться использовать Бонапарта для восстановления монархии во Франции. Гримм посылал Павлу по просьбе не только донесения, но и частные письма; в одном из таких писем он пересказал императору поразившую его мысль Фонбрюна. Павел, мечтавший примирить воюющую Европу, заинтересовался подобной перспективой и немедленно отвечал Гримму в том смысле, что надо прощупать почву и «обещать Бонапарту если не королевскую власть, то, по крайней мере, протекторат». Однако интрига с восстановлением во Франции монархии при тайном русском соучастии не удалась: ни Гримм, ни взятый им в помощники финансист Эммануил Галлер не смогли увидеться с Бонапартом, который вместо немецкого Раштадта отправился в Египет. Фонбрюн по-прежнему предлагал свои услуги, но заломил слишком большую цену, и его предложение не приняли. Впрочем, Павел от мысли использовать Бонапарта не отказался; вице-канцлеру Колычеву, который в марте 1801 года был назначен послом в Париж, он наказал посоветовать Бонапарту взять королевский титул и сделать его наследственным. Однако сам русский император не дожил до того момента, когда первый консул воплотил эту идею в жизнь. Мари-Клер Ок-Демарль (Университет Париж—VII) назвала свой доклад «"О Германии" г-жи де Сталь, или Как "приручать" врага». Речь в докладе шла о попытках г-жи де Сталь противопоставить наполеоновской политике, основанной на «духе завоеваний», политику содружества братских наций. Если главным понятием первой системы ценностей следует назвать понятие «враг» и «вражда», то вторая система, та, которую пропагандировала г-жа де Сталь, напротив, ставила во главу угла понятие «дружба». Наполеон, изгоняя г-жу де Сталь сначала (1803) из Парижа, а затем (1810) из Франции, воспринимал ее как врага (по отношению и к нему самому, и к его империи), причем отягчающим обстоятельством в его глазах служила ее дружба с иностранцами, прежде всего с немцами, в которых Наполеон тоже видел врагов. У г-жи де Сталь было несколько способов защиты от наполеоновских гонений. Во-первых, она сумела превратить изгнание, в которое отправилась не по доброй воле, а по приказу Бонапарта, в философское и литературное путешествие по Германии; во-вторых, родовой замок Коппе, куда ей пришлось уехать, она превратила в «генеральные штаты европейского общественного мнения» (Стендаль); в-третьих, литературный талант позволил ей соперничать с Бонапартом на ниве письма (не случайны в ее текстах военные и дипломатические метафоры: «Я хочу вернуться из Германии во Францию с добычей куда более роскошной, чем добыча наших генералов»; «Я желала бы заключить мирный договор между немецким способом мыслить и французским способом вести себя в свете»). Творчески усвоив идеи Канта (в частности, его трактата «О вечном мире»), г-жа де Сталь предлагала заменить международное право, основанное на завоеваниях, правом, основанным на федерализме свободных государств, сохраняющих свои национальные особенности. Место антиномии «друг / враг» в концепции Сталь занимало понятие «гостеприимство» — качество, благодаря которому чужестранец перестает слыть врагом. Именно такое отношение к иностранцу легло в основу ее трактата «О Германии» (1810, изд. 1813): для г-жи де Сталь немец — не враг, а «другой», нуждающийся в понимании и заслуживающий его. Неудивительно, что Наполеон запретил издавать эту книгу и приказал уничтожить ее набор. Заметим, что на самого императора толерантность г-жи де Сталь не распространялась; писательница воспринимала Наполеона как корсиканца (то есть нефранцуза или не вполне француза), который натравливает народы Европы один на другой и сеет вражду между ними и великой французской нацией (хотя вообще-то Наполеон родился, когда Корсика уже была куплена Францией, так что формально он был полноправным французским подданным). Доклад Веры Мильчиной (ИВГИ РГГУ) «Поиски врага как способ сделать шпионскую карьеру: случай Александра Бакье» был посвящен личности, оставившей след исключительно в анналах Третьего отделения, да и то в секретном архиве. О биографии Александра Бакье известно немногое: до Июльской революции преподавал в одном из парижских лицеев, а после 1830 года отверг все выгодные предложения новых властей и, храня верность свергнутой старшей ветви Бурбонов, решил — не ради денег, а ради идеи — посвятить себя служению монархической России. Так, во всяком случае, Бакье утверждал, когда предлагал свои услуги шефу жандармов графу Бенкендорфу, услуги же эти заключались в предоставлении сведений о политических и военных планах французского правительства и о деятельности проживающих во Франции поляков-эмигрантов, то есть, попросту говоря, речь шла о шпионаже. Бенкендорф в начале 1837 года счел Бакье вполне «годным к употреблению» (employable) — и работа началась. Бакье вступил с шефом жандармов в оживленную переписку (заметим, что Бенкендорф фигурировал в этой переписке под трогательным псевдонимом Сен-Прё, хотя влюбленный герой Руссо имел к шпионской истории очень мало отношения). Писал Бакье о врагах России, как настоящих (поляки-эмигранты), так и вымышленных. В своих донесениях, сохранившихся в архиве Третьего отделения, Бакье всячески расписывает трудные условия, в которых действовали его доверенные лица, подглядывавшие в бумаги на столе у министра иностранных дел и внедрявшие своих людей в организации польских эмигрантов. Однако, судя по содержанию его донесений, «подвиг разведчика» состоял в основном в том, чтобы транслировать Бенкендорфу сведения, почерпнутые из салонных разговоров, а главное, из вчерашних парижских газет. Бакье пугал российское правительство рознью, которую эмигранты хотят посеять между Николаем Первым и его братом, великим князем Михаилом Павловичем: об этой розни, впрочем не имевшей места в действительности, много писали парижские газеты, проецируя на 1830-е годы ситуацию декабря 1825 года, да и то понятую превратно. Бакье грозил скорой переориентацией Пруссии, старой союзницы России, на союз с Францией: об этой — впрочем, несостоявшейся — перемене курса тоже много и не вполне основательно писали парижские газеты. Кончилось все это для Бакье достаточно бесславно: не прошло и двух лет, как со шпионской службы его уволили. Александр Чудинов (Институт всеобщей истории РАН) представил доклад « Образ Наполеона в русской народной культуре XIX века». Хотя Россия в конце XVIII — начале XIX века не однажды воевала с французами, в народной культуре образ врага никогда не был наделен никакими специфически французскими чертами; французы легко могут становиться в народных песнях турками или басурманами. Единственный враг, которого народная поэзия (причем не только эпохи Наполеоновских войн, но и всего XIX века!) называет по имени, это Наполеон. Во всяком случае, к такому выводу позволяют прийти материалы опроса, проведенного в самом конце XIX века «Этнографическим бюро» князя Тенишева. Почему русские крестьяне помнили имя Наполеона, объяснить не трудно: в 1806 году Синод издал распоряжение произносить анафему Наполеону в церквах. На историческое восприятие Наполеона накладывалось восприятие мифологизирующее: Наполеону в народных песнях придаются архетипические черты — не только скупость или страсть к грабежу, но даже сверхъестественная способность пожирать драгоценные металлы. Наполеон выступает как лжемессия, «Аполлион-Антихрист» или «собачий сын» — амплуа для неудавшегося завоевателя вполне естественные; удивительнее другое: народная поэзия описывает Наполеона не только с ненавистью, но и с состраданием. Французский император — не только «сукин враг», но и «бессчастненький, бесталанненький француз», которому «ни в чем счастья не было» (здесь Наполеон изображен теми же сочувственными словами, что и разбитый им в 1806 году прусский король, которому посвящена другая историческая песня). Больше того, в некоторых песнях Наполеон именуется не только «злым», но и — не без восхищения — «славным». Эту примесь восхищения докладчик объяснил жившим в народе мифом о Наполеоне как потенциальном (хотя и несостоявшемся) освободителе крестьян; этот миф подкреплялся другим — мифом о возвращающемся императоре, который при своем следующем появлении непременно выполнит все обещания. Согласно одной из легенд, Наполеон при отступлении через Березину потерял треуголку — и посулил, что за ней еще вернется. Тема 1812 года была продолжена в докладе Мари-Пьер Рэ (Университет Париж—I): «Образ врага в кампании 1812 года: взгляд с русской и французской стороны». Докладчица задалась целью проследить восприятие этой кампании русскими и французами на основании синхронных документов, как публичных (пресса, песни, афишки и листовки), так и частных (письма, дневники). Докладчица начала с публичных документов. Для Франции это прежде всего бюллетени Великой армии, сочинявшиеся под непосредственным руководством Наполеона, — важнейший источник для изучения французской точки зрения на войну, хотя многие факты подавались там в таком искаженном свете, что в языке осталось выражение «врет, как бюллетень». Целью войны, например, объявляется освобождение Польши или привнесение европейской цивилизации в Россию (отзвуки этой пропаганды можно обнаружить и в письмах французских солдат и офицеров). Со своей стороны, русские подчеркивали незаконность наполеоновского вторжения и варварство французов, виновных в грабежах и сожжении Москвы, самого же Наполеона изображали антихристом и чудовищем. Французы — безбожники и «новые татары», меж тем как Россия предстает родиной истинной религии и цивилизации. Хотя в наполеоновской армии воевали люди самых разных национальностей и собственно французов там было меньше половины, всякий враг именуется французом. Парадоксальным образом все эти антифранцузские инвективы нередко излагались на хорошем французском языке (последнее, впрочем, характерно скорее для частных документов, то есть писем). Еще один характерный парадокс: если для русских варвары — французы, то для французов варвары, конечно, — русские (непросвещенные, фанатичные, пьяные — и виновные в сожжении Москвы). Иначе говоря, симметрия, хотя и не полная, налицо; конечно, стилистически пропаганда французов была более тонкой, лишенной вульгаризмов, которыми отличалась пропаганда русская, но некоторые аргументы у противников были одинаковыми. От публичных источников докладчица перешла к частным. В русских неофициальных источниках интерес представляет дифференциация врагов: жестокими здесь предстают в основном немцы, французы же оцениваются нейтрально, а порой даже с сочувствием к их невзгодам. Что же касается французских частных источников, они отличаются от официальных совершенно иным изображением Москвы; здесь уже не идет речь ни о каком варварстве, а совершенно явно выражается восхищение огромным богатым городом, который приводит на память сказки «Тысячи и одной ночи». Впрочем, в солдатских письмах о России и русских вообще говорится очень мало; солдаты скучают по дому, и письма их посвящены в основном домашним делам. Паскаль Коэн-Авенель (Университет Париж-Запад, Нантер) назвала свой доклад «Уничтожить врага, чтобы спасти человечество: споры о германцах и римлянах накануне войны за освобождение Германии». В основу доклада лег анализ двух произведений — пьесы Клейста «Битва Германа» (1808, изд. 1821) и «Речей к немецкой нации» Фихте (1808). В обоих случаях конфликт современных французов и немцев осмысляется как новая инкарнация старого конфликта римлян и германцев. Французы — это неоримляне во главе с новым Августом — Наполеоном; им присущи римское лицемерие и римская бездушность; для Фихте они дважды выродки, потому что происходят от римлян, которые уже были нацией, вконец развращенной; что же касается немцев, они не просто потомки древних добродетельных германцев, они, в сущности, все те же честные, прямодушные и неиспорченные германцы, которых описывал еще Тацит. Если французы воплощают собой коварство, прикрывающееся разговором об общечеловеческих ценностях и свободе выбора, то на стороне германцев, по Фихте, — настоящая свобода, которая заключается в том, чтобы не знать никакого выбора и исполнять свой долг. Еще одно великое преимущество немецкого народа, по Фихте, — это его язык, оставшийся чистым и неиспорченным, и его цивилизация. Благодаря всем этим достоинствам, верит Фихте, немецкий народ спасет и облагородит человечество. Исходные посылки Клейста во многом те же самые: он описывает борьбу древних германцев против римлян, а подразумевает, конечно же, столкновение современных немцев с современными французами. Однако Клейст мыслит гораздо более резко: над стереотипными изображениями германцев (простодушные богатыри с голубыми глазами) он смеется, а современных германцев призывает к уничтожению развращенных и эгоистичных противников-«общечеловеков» любыми средствами (главный герой, в частности, пускает в ход дубину). О насаждении цивилизации тут речи уже не идет, главная цель — победа германца, сколь бы груб и жесток он ни был. Клейста, охваченного ненавистью к захватчикам, эта жестокость ничуть не смущает. Ту же тему на несколько ином материале рассмотрела организатор конференции Брижитта Крюлик (Университет Париж-Запад, Нантер) в докладе «Наши предки наши враги: галлы, римляне, франки и германцы». Речь шла о том, как в разные эпохи французы решали вопрос о том, от кого же они все-таки произошли — от галлов или от франков (германцев), и о том, как же все-таки сложилась французская идентичность — в результате мирного смешения двух разных племен или в результате подчинения одного другому? Ответы на этот вопрос давались самые разные. В 1732 году французский историк граф де Буленвилье предложил объяснять сословные различия между французами их происхождением: аристократы происходят от франков, а третье сословие — от галлов. По этой «германистской» теории предки французов-аристократов не имели ничего общего с развращенными римлянами; напротив, они были избавлены от господства имперского Рима и совершенно свободны (в такой интерпретации нетрудно усмотреть отзвук дворянской фронды, неприятия абсолютной власти французских королей). Противником теории Буленвилье выступил два года спустя аббат дю Бос, который утверждал, что франки не завоевывали галлов, а мирно сосуществовали с ними. Впрочем, германистской теории было суждено большое будущее: авторы, подготовившие своими трудами Французскую революцию, Мабли или Сьейес, были вполне согласны с тем, что французы-разночинцы — потомки галлов; разница в том, что Буленвилье видел в «галльскости» изъян третьего сословия, его слабость, а его последователи, напротив, ею гордились. Та же теория возродилась и в XIX веке, причем опять с новой расстановкой акцентов: в 1814 году консервативный мыслитель Монлозье, «радикализируя» Буленвилье, утверждает, что революция (которую Монлозье отнюдь не одобряет) была реваншем галлов, их местью франкам. Только зная всю эту предысторию, можно понять фразу из бальзаковского романа «Музей древностей», где старый дворянин говорит об Июльской революции: «Галлы празднуют победу!» Однако «германистскую» теорию одобряли отнюдь не все. В середине XIX века против нее выступает Фюстель де Куланж, который, стоя на антилиберальных, антиромантических и антигерманских позициях, заступается за римское наследие и напоминает, что оно — важнейшая составляющая французской культуры (за это его позже очень ценили французские националисты, такие, как Шарль Моррас). Полная переоценка германского наследия совершается после Франко-прусской войны 1870—1871 годов: теперь оказывается, что в германском (франкском) завоевании не было ничего хорошего и счастье, что галлов не «германизировали» полностью. Таким образом, в разные эпохи французы выбирали себе разных предков в зависимости от своих политических взглядов и от международного положения своей страны. О французской «германофобии» шла речь в следующем докладе, который прочла Мари-Франс Давид де Паласьо (Брестский университет). Назывался он: «"Рептилии": фигура немецкого шпиона во французском романе (1870—1918)». Проанализировав огромный материал французской массовой литературы, выпущенной после поражения французов во Франко-прусской войне, докладчица «выловила» из всех этих популярных романов многочисленных немецких шпионов, которые, разумеется, изображаются в самом нелестном виде (французские литераторы доходят даже до утверждения, что из всех народов Европы немцы более всего склонны к шпионству). Неудивительно, что во многих романах эти самые немецкие шпионы нередко именуются «рептилиями» — сравнение со змеей традиционно носит пейоративный характер. Неудивительно и то, что главным пугалом и «начальником рептилий» оказывается Бисмарк. Удивительно другое — изобретателем этой метафоры был не кто иной, как сам Бисмарк. Еще до Франко- прусской войны, в 1869 году, Бисмарк, отстаивая необходимость выделения дополнительных финансов на борьбу с агентами ганноверского короля-эмигранта, назвал их «злобными рептилиями», а секретные фонды, выделяемые на шпионаж, — «фондом рептилий». Бисмарк отнес к числу рептилий врагов Пруссии, однако французы вывернули Бисмарково выражение наизнанку и применили его к самим пруссакам. Впрочем, рептилии — не единственное средство, с помощью которого популярный роман «чернит» своих противников. В ход идут и стереотипные изображения национальных характеров: Германия — это туманы, пиво и печаль; всему этому следует противопоставить латинскую веселость! Или, напротив, Германия — это грубые дебоши, а немцы — свиньи или пауки. Казалось бы, все эти определения прочно ассоциируются именно с немцами, однако один из этих антинемецких романов был в самом начале ХХ века переведен с французского на немецкий — и довольно точно. Переводчик изменил очень немногое: место отрицательного заглавного персонажа немецкого шпиона Жисмарка занял русский шпион Гончаров, а баварская трубка превратилась в русскую сигару. Все остальное осталось прежним; от перемены противника образная система не изменилась. Шарля Бриона (Университет Ла-Рошели) можно назвать потомственным исследователем франко-немецких литературных связей: он внук Марселя Бриона (1895—1984), автора четырехтомного труда на французском языке «Романтическая Германия», известного всем французским германистам. Тема доклада соответствовала родословной докладчика; она формулировалась так: « Франко-немецкая вражда: национальные стереотипы в литературе о Первой мировой войне и попытки их преодоления». Среди писателей, чьи произведения анализировал Брион, такие авторы, как Барбюс, Роллан, Женевуа, Селин с французской стороны и Ремарк, Юнгер, Томас Манн - с немецкой. Докладчик привлек к рассмотрению также и кино: фильм француза Ренуара «Великая иллюзия» и фильм Любича, немецкого еврея, эмигрировавшего в США, «Человек, которого я убил». Неприятельские солдаты и офицеры редко выступают в названных произведениях как действующие лица; повествование обычно ограничено бытом «своих», а не вражеских солдат. Тем больше простора для стереотипов при упоминании противника. Так, во французских текстах немцы (как правило, пруссаки и баварцы) — это толстые свиньи, немцы помешаны на порядке, немцы — варвары. Вдобавок немцы отличаются крайне неприятным запахом (по ходу обсуждения доклада выяснилось, что этот стереотип был так силен, что ему даже посвящена целая диссертация, которая так и называется «Запах врага, 1914—1918»; в 2010 году автор, Жюльетта Курмон, выпустила ее отдельной книгой). В немецких текстах, по наблюдению Бриона, стереотипных изображений французов меньше, однако встречаются стереотипы и здесь: к их числу, например, относится роковая французская красотка, соблазняющая немецких воинов. Пока обе стороны уверены в правильности стереотипных представлений о противнике, ни о каком преодолении вражды говорить не приходится. Однако и у французских, и у немецких авторов возникают мотивы, вводящие иную оптику. Так, Барбюс описывает летчика, который видит сверху две религиозные церемонии: французы хоронят своих солдат, убитых немцами, а немцы — своих, убитых французами, и в каждом лагере кричат: «С нами Бог!» Постепенно на место французского убеждения, что, когда не станет Германии, не станет и войны, приходит другое, гораздо более интернационалистическое: все люди одинаковые, и воевать не из-за чего. Эта идея находит парадоксальное выражение в упомянутом фильме Любича, в котором герой-француз едет в немецкую деревню, где жил убитый им солдат, и, преодолев огромное сопротивление односельчан убитого, становится для них «своим» и даже женится на невесте убитого. Если один путь преодоления национальной вражды — интернационалистический, то другой — классовый. Это осознание, что настоящие враги для солдат — не иностранные солдаты, а свои собственные офицеры. Анализ франко-немецких отношений, но в гораздо более мирном ракурсе продолжила Анна Квашик (Берлинский Свободный университет) в докладе «Чему можно научиться у соседа? Французские и немецкие университеты». История немецкой культуры вообще, и немецкого высшего образования начала XIX века в частности, — это история отдаления от французских образцов, расподобления с ними. Берлинский университет, основанный в 1809 году, был задуман как полная противоположность наполеоновской модели университета — государственной корпорации, годной, по убеждению немцев, только для воспитания чиновников. Немцы же хотели воспитывать ученых, и поэтому в их университете преподавание переплеталось с научно-исследовательской деятельностью. Во Франции при Наполеоне специалистов воспитывали в отдельных «школах» (Политехнической, Горной и проч.). Немцы, со своей стороны, считали такую систему воплощением «губительного духа, чуждого Германии», и всячески старались от нее отдалиться. Зато французы начиная с середины XIX века смотрели на немецкую систему (которая позволяла университетскому преподавателю заниматься наукой в стенах университета, а не вне их) с завистью и пытались насадить ее у себя во Франции. При этом, как почти всегда в таких случаях, внешняя точка зрения отличалась от внутренней, и чем больше восхищались французы «идеальной» немецкой системой, тем более изумлялись немцы: где это французы увидели эти идеальные университеты? После поражения Франции во Франко-прусской войне 1870—1871 годов восхищаться чем-то немецким стало сложнее, однако, как ни странно, идеал немецкого высшего образования вынес даже это испытание. Французы видели в немецких университетах центры воспитания патриотизма, которые помогают побежденной нации вновь встать на ноги (примерно так произошло с пруссаками после поражения при Йене); поэтому они надеялись с помощью немецкой системы образования обрести силы, необходимые для того, чтобы взять реванш не у кого иного, как у Германии. Ален Монтандон (Университет Клермон-Феррана) в докладе «"Образ врага" у Барреса и Веркора» проанализировал, как строится образ немецкого оккупанта в двух романах — «Колет Бодош» (1909) Мориса Барреса и «Молчание моря» (1942) Веркора. Баррес изображает город Мец, занятый пруссаками (для докладчика, как выяснилось, эта тема отчасти личная: многие французы в это время покидали Мец и уезжали, кто в Алжир, а кто в Россию; именно этот второй вариант выбрал предок Монтандона, отправившийся в Москву). Способ изображения Меца, избранный Барресом, докладчик назвал «тосканизацией Лотарингии». Лотарингия у Барреса — это французская легкость и изящество, тонкий вкус и любовь к хорошему вину. Всему этому противостоят пруссаки — тяжеловесные, безвкусные, претенциозные, думающие только о еде и распространяющие вокруг себя запах пива и остывших трубок. Приехавший из Пруссии профессор Асмус (имя заимствовано у реального немецкого художника), наивный и не умеющий себя вести немец, поселяется в доме у заглавной героини и очень скоро признает превосходство французского вкуса и воспитания. Асмус становится горячим поклонником французской культуры, а равно и хозяйки дома. Он делает ей предложение, и она почти готова его принять, ибо лично Асмус ей симпатичен. Но француженка рассуждает по-корнелевски: она выбирает не чувство, а долг и отказывает немцу, ибо выйти за него означало бы предать память павших. У Веркора отдельный немец также не вполне совпадает со своей нацией. Немец, которого определяют на постой во французскую семью, сам ничем не плох. Он деликатный идеалист, он обожает музыку и «прекрасную Францию», однако это ничего не меняет: он служит бесчеловечному режиму, и хозяева-французы подчеркнуто избегают общения с ним. В обоих романах, при всем различии между националистом Барресом и демократом Веркором, оптика одинаковая: общая вина нации перевешивает частные достоинства ее отдельных представителей. Катя Шуберт (Университет Париж-Запад, Нантер) в докладе «Враг и поэтическая страсть: Сара Кофман и Ингеборг Бахман» сопоставила автобиографическое творчество двух писательниц, которых национальное происхождение развело по противоположным лагерям. Сара Кофман (1934—1994) — французский философ и писательница, дочь раввина, погибшего в Освенциме. Ингеборг Бахман (1926—1973) — писательница австрийская. Если позиция Кофман — это позиция детей жертв фашизма, то Бахман представляет точку зрения детей фашистов. Обе писательницы вступают, хотя и с противоположных сторон, в травматическое пространство страшных снов и обе демонстрируют сопротивление палачам (а в случае Бахман роль палача, в том числе и ее собственного, исполняет ее отец) с помощью литературы. В этом смысле обе писательницы опровергают известную идею Адорно о невозможности существования литературы после Освенцима. Два следующих доклада были посвящены взаимоотношениям между жителями ГДР и ФРГ. Впрочем, в докладе Лорансы Гийон (Университет Париж-Запад, Нантер) задача была усложнена; ее доклад назывался «Многочисленные воплощения "врага" в риторике восточногерманских и западногерманских евреев». Понятно, что во время холодной войны каждый лагерь изображает противника абсолютным злом. Менее очевидно, что евреи, жившие соответственно в ГДР и в ФРГ, применяли эту стратегию ненависти к евреям из соседней немецкой страны с другим политическим режимом. Восточные евреи именовали западных спекулянтами, а западные восточных — коллаборационистами, которые и к евреям-то себя причисляют только ради получения продуктовых посылок. Евреи из ГДР осуждали ФРГ за пронацистскую политику и предсказывали, что скоро в Западной Германии произойдет новая «ночь длинных ножей». Евреи из ФРГ тоже жаловались на политику Бонна — но не так громко. Впрочем, это все были «фантомные боли», а вот когда в конце 1940-х годов в советской зоне расцвел откровенный антисемитизм, восточногерманские евреи стали массово бежать в ФРГ, позабыв про недостатки боннской политической линии. Однако на словах между евреями ГДР и ФРГ, между евреями Восточного и Западного Берлина постоянно шла самая настоящая холодная война, и велась она с применением соответствующего образного арсенала. Бернд Зелинский (Университет Париж-Запад, Нантер) в докладе «Образ врага в ФРГ и ГДР: конкуренция двух систем» говорил примерно о тех же самых процессах, но только с участием одних лишь немцев. Каждая сторона клеймила другую, активно разыгрывая национальную карту. Некоторые аргументы были совершенно зеркальны (хотя вообще полной симметрии не наблюдалось, ибо жители ГДР были гораздо больше увлечены обличением ФРГ, чем жители ФРГ — обличением ГДР). В ГДР упрекали ФРГ в том, что в этой стране живут предатели Германии, марионетки американского империализма. Со своей стороны, в ФРГ именовали марионетками Советского Союза граждан ГДР. В ФРГ обличали ГДР как тоталитарное общество, где нет ни свободы, ни уважения к частной собственности. Соответственно, в ГДР кричали о том, что капитализм, господствующий в ФРГ, обречен на гибель, но пока еще не умер и очень опасен. Еще одним «жупелом», который восточногерманская пропаганда использовала в борьбе против ФРГ, было обвинение в «фашизме»; в том же преступлении восточногерманские идеологи обвиняли и собственных «внутренних врагов». И хотя возвращение в строй бывших нацистских чиновников было в ФРГ реальной проблемой, инвективы идеологов из ГДР имели к реальности очень мало отношения. Зато к ней имели отношение обвинения в тоталитаризме, которые политики из ФРГ предъявляли политикам из ГДР. Разлад зашел так далеко, что к середине 1950-х годов уже шли разговоры о необходимости признать существование двух немецких наций. Как ни странно, возведение Берлинской стены слегка уменьшило напряжение, а к 1970-м годам была выработана теория, предлагавшая ослаблять врага посредством сближения с ним (в ГДР именовали такое сближение «агрессией в домашних тапочках»). С этого периода образ врага начинает подвергаться эрозии. Завершил конференцию доклад Анны Акимовой-Луйе (Университет Париж-Запад, Нантер) «Образ врага в русской литературе XXI века». Докладчица говорила о тех произведениях последних лет, в которых традиционный «внутренний враг» обретает черты «лица кавказской национальности». Это кинофильм В. Хотиненко «Мусульманин», рассказ В. Маканина «Кавказский пленный» и поставленный по его мотивам фильм А. Учителя «Пленник», а также рассказ В. Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана». Докладчица показала, как одни авторы (Распутин) демонизируют образ «врага»-кавказца, прибегая едва ли не к расистской пропаганде, другие же (Маканин) придают кавказцу ангельские черты, однако его двусмысленная красота в конечном счете также приносит гибель. «Общую теорию врага» конференция, конечно, не выработала, да и цели такой никто не ставил. Зато рассмотренные в докладах частные случаи создания образа врага наводят на множество актуальных размышлений, прежде всего о том, насколько условным и сконструированным в зависимости от исторических и политических обстоятельств оказывается почти всегда этот самый «образ»[1]. Вера Мильчина
[1] Устроители конференции не только хорошо ее организовали, но и оперативно выпустили по ее итогам сборник: L'ennemi en regard(s). Images, usages et interpretations dans l'histoire et la litterature (France, Allemagne, Russie, XVIIIe— XXe siecles) / Brigitte Krulic (Ed.). Bern; Berlin; Bruxelles; Frankfurt am Main; New York; Oxford; Wien: Peter Lang, 2012. Вернуться назад |