ИНТЕЛРОС > №119, 2013 > «Словоначалье»: обзор образа (О «Безумных стихах» Тамары Буковской в свете всех предшествующих ее книг) Пётр Казарновский
|
Все боятся прямого высказывания.
Новая книга Тамары Буковской демонстрирует незнакомое в знакомом: поэт тот же, но он заговорил иначе — очевидно тяготея к прямому высказыванию[2]. Отказа от традиционной поэтической речи, однако, не произошло: метафорика, держащаяся на косвенном высказывании, сталкивается с неудержимо рвущимся высказыванием прямым. Именно на этом столкновении, когда не заметно, как поэта подхватывает ритмика и динамика речи-превращения, заставляя молниеносно смешивать разные типы высказывания, выстраивается поэтика Тамары Буковской, ярко проявившаяся в этой книге.
Еще в 1979 году Виктор Кривулин (А. Каломиров) в статье «20 лет новейшей русской поэзии» объяснял принцип «конкретной поэзии», причисляя к этому направлению и Буковскую: «"Конкретная поэзия" стремилась не рассказывать, не "выражать", а демонстрировать <...> Говорить должны были только сами предметы словесного изображения, только "слова предметов", включенные в текст со своими уникальными "историями" (в феноменологическом смысле) — и говорить только о своих собственных "историях", оперируя понятиями и вещами, обнаруженными словесно. "Конкретная поэзия" <...> прибегала к автоматическому письму, к практике пародирования и травестирования, к созданию абсурдных ситуаций...»[3] Все эти наблюдения вполне подтверждаются «Безумными стихами», с той только оговоркой, что поэт здесь проходит сквозь «предметность», словом испепеляя ее, да и сам «предмет» в прагматическом смысле абстрактен. Но у него есть своя история, и, может быть, более осязаемая, чем у той вещи, которую можно отыскать в темноте.
В названии книги можно углядеть своего рода вызов: как будто поэт манифестирует отказ от ума, указывает на автоматизм («автоматическое письмо»: установка на спонтанность, непреднамеренность речи свойственны Буковской, что шире открывается от книги к книге). Но есть также и другое: воспитанная на классической традиции, Тамара Буковская подспудно реализует то, от чего предостерегал Пушкин: «...И страшен будешь как чума»[4] — в этом пренебрежении заветом и открытом отказе чувствуется продуманный, выстраданный шаг, свидетельствующий о нежелании оставаться в теплой обстановке «классики». С другой стороны, у Буковской безумны — стихи, тогда как сам их создатель-делатель-произноситель (кстати, достаточно один раз послушать авторское исполнение, чтобы всякое чтение глазами восстанавливало интонационный, звуковой и эмоциональный напор поэта, вибрирующий от текста к тексту), оставаясь шире своего творения, выстраивает (уточняет, обнаруживает прежде не столь явные) свои отношения с миром. Клинического безумия здесь нет, а в самих стихах заложены принципы, которые могут быть сочтены безумными и так охарактеризованы самим поэтом. В чем же их безумие? — Думается, тут несколько ответов, которые представят картину мира поэта в подвижном и развернутом виде. Не обошлось и без двоякого взгляда на мир: воспринятый от основ христианского учения, взгляд этот ищет опоры в «точке зрения вечности» (specie aetemitatis) и готов исходить из формулы апостола Павла: «Мудрость мира сего есть безумие перед Богом» (1-е Коринф. 3:19). Но еще перед этими грозными своею логикой словами идут такие: «...будь безумным, чтобы быть мудрым» (3:18). Именно в поиске высшей мудрости, ищущей признания, принятия мира, наконец — доверия к нему, видится движение поэта, приведшее его к острому неприятию не мира, но того, во что он превращен: а виновников немало. Поэт ищет признания мудрости у Бога, а это в глазах «мира сего» — безумие. Лиризм, свойственный Буковской, вырастает из крепнущего убеждения, что нельзя оставаться безучастным (может быть, прежде всего — в речевом аспекте) к безумию мира (к той форме безумия, которая есть порождение, есть рукотворное), наступившему не сегодня, но увиденному во всем его страшном обнажении: «НЕ ПРОСРИТЕ ЖИЗНЬ» (с. 6—7). В самой прямоте лирического высказывания отчетлива боль за упущенную — упускаемую — жизнь, боль родительницы, роженицы. Призыв сопровождается едва ли не губящим его скепсисом: все равно всякое увещевание бесполезно, и все будет развиваться по своим и одновременно общим, всеобщим законам, чтобы потом прийти к «мерзости запустения» — знаку последних времен.
Непримиримое отношение поэта к «мерзости запустения» исходит из опыта, что мир до сих пор не обжит, не обжиты даже живые существа; отсюда «безвольная немота», нутряной стон, «тухлое лжитье» (с. 26) — результаты стагнации, воспринятой как смерть, как катастрофа[5]. Эта упреждающая оценка — не свидетельство превосходства поэта. Наоборот, Буковская вообще склонна называть поэта «блядословом», ссылаясь в заимствовании этого слова на протопопа Аввакума, но в то же время и оправдывает его: «Поэт готов пустить по рукам то сокровенное и даже "несказанное", что и знать-то никто не должен. И свое и чужое. Но именно эта степень "легкой доступности" или "открытого доступа" и обеспечивает стихам право на будущее»[6]. Устремленность в будущее — безусловный знак жизни, но и здесь поэт, предчувствуя смерть, чувствуя ее дыхание (безвоздушное, душное), говорит о безысходном, неотвратимом, почти отменяющем всякий смысл — «ум». Как будто следуя святоотеческой традиции, Буковская отождествляет «ум» и «душу» — одно из прочтений смысла названия книги: ведь не назвать же «бездушными» стихи, тем более такие, «на разрыв аорты»; эта тождественность (больше чем метафорическая! — не знак ли «прямого высказывания»?) полно раскрыта именно в этой книге, хотя и в ранних стихах, как в уже упомянутых под эпиграфом из Пушкина — «о нет, не дай сойти с ума, / пока душа еще живая»[7], — эта связь намечалась словно для того, чтобы дать такие пронзительные в своем обнажении открытия о «душе, потерявшей разум» и притворяющейся «вечно живой» (с. 55). Так вот двоякость взгляда на мир проявляется в прославлении всего живого и отвращении ко всему мертвому[8]. Само речение — «словоизвержение» (с. 7), «словоистечение» (с. 40), в конце концов, «словоблуд» (с. 65) — у Буковской, каким бы оно ни было, молитвенным или проклинающим, сокровенным или пустословным, предстает как проявление живого; только обездушенное, превращенное в ложное — в «ад <...> ложномыслия и ложночувств» (с. 16) — мыслится как «болезнь к смерти». Требовательный к себе, поэт оценивает общую жизнь из глубины (de profundis), где разница между «я» и «не-я» уже не видна; оттого обращение к «ты» выступает не столько прямой адресацией, сколько непрекращающейся самоидентификацией через самоотчуждение. Поэт воссоздает сложные связи/разрывы внутреннего и внешнего, то в окружающем угадывая себя, то в себе себя не узнавая — вплоть до полного беспамятства. Оставаясь глубоко личными, даже горячо-исповедальными, эти стихи становятся фактом универсального опыта, а «ты» в них — любой читатель, ощутивший страшный распад ожиданий, обещаний, с одной стороны, и непредсказуемой данности, с другой. Именно в обращениях на «ты», в том числе и к себе, Буковская прямо высказывается о внутреннем, о жизни сердца, что, видимо, ведет поэта к какому- то особому бесстрастию, преображающему то, что мы безоглядно называем «реальностью».
Безумие, срывающееся со страниц книги, и в том, что поэт, кажется, ощутил не просто тщету слов, но их болезнетворную силу: слова, сохраняя в себе способность спасать, оказываются невластными над тем, «кто словом уязвлен» (с. 14). Вообще, лексема слово в поэзии Буковской — одна из бесспорных констант[9]; и поэт использует многое из ее палитры, не забывая и этимологических связей — с такими словами, например, как «слава», «молва» («молитва»), «зов», «имя», и ассоциативных — «язык», «речь», «молчание», «немота», «пустота». Слово становится не только материалом, но и целью, мишенью страстных инвектив: поэт ведь знает им цену — поэтому так част здесь мотив «бросания слов на ветер»[10]; Буковская настойчиво переосмысливает, «реализует» этот фразеологизм, чтобы расширить образ поэта-сеятеля, прорицателя, пифии. Поэт, кроме этого, бросая слова на ветер, ищет удачного, «точного» звучания, созвучия и тем заговаривает пространство. Недаром в таком использовании фразеологизма столкнулись слово и ветер — вторая константа поэзии Буковской, метафорически уподобляемая «дыханию» — «воздуху»: дышащий микромир тождествен дующему макромиру, так что со смертью первого гибнет лично усвоенный второй:
мне уже не по силам дышать
Зоркий человек, всматривающийся в трещины домов (их рост), состояния деревьев зимой или когда они зелены, поэт умеет увидеть ветер, зафиксировать его посыл, и делает его своим лирическим героем — протагонистом или антагонистом: ветер может нести как свежесть, так и тлен, может выглядеть вором, а может — дарителем. Ветер имеет в поэтическом мире Буковской тесную связь со словом.
И слово нет-нет да и оказывается меньше, теснее того, что могло бы в себя вместить, но говорящий такими словами не может быть не сочтен безумным; тогда обнаружение невозможности таких слов оборачивается пониманием невозможности безумия, в котором слова способны сожигать и, сгорая сами, походить на опустевшее поле (с. 24). Это — страшная сторона безумия: выходя из пустого рта, пустого тела, слова оказываются пустыми, мертвыми, мертворожденными: «слов безумных бессмысленный сор» (с. 16). Это безумие вынуждает отказываться от понимания, знания, от права на слова.
Другая сторона — профетическая, заставляющая взваливать на себя вину, платить любую цену за творчество; но цена такая непосильна. А обретение свободы чревато утратой языка, речи, слова. Поэтому в физиологичности процесса речения таится и спасение, и гибель. Так и прошлое в процессе двинувшегося вспять времени — то ли как Эвридика, то ли как Лотова жена — само становится жертвой обращения, поворота к самому себе:
оставь прошлое за спиной
Детская сказочка соседствует здесь с грозным пророчеством, поданным с детской прямизной, еще не задумывавшейся над значением слов. Но такие слова легко летят, потому что в них живая душа, больше знающая о смерти, об аде. Смешение разных стилистических рядов, использование откровенно грубых слов, не говоря уже о просторечных и жаргонных словечках, представляет поэта, бесстрашно стоящего вровень с темной стороной жизни, (по)этически вытягивающего маргинальное в сферу возвышенного — «без позерства»[11] или смакования темы и ее антуража.
Нигде в этой книге нет немотивированного, случайного: при всей их кажущейся спонтанности это стихи взыскательного мастера, знающего смыслообразующие ореолы стихотворной ритмики[12] и варьирующего свободный стих с регулярным, как и строфику с ее отсутствием. Словесное мастерство, во многом замешенное на корнесловии или предельном аллитерационном сближении, вызывает ассоциации с поэзией прошлого:
...положа руку на сердце — кто ты
Но еще глубже в этих стихах есть неожиданная напевность, свойственная народным причитаниям, заговорам, молитвам, — дело тут в определенном складе поэтического слышания, свойственного Т. Буковской:
подожди меня в проходном дворе
Бывшее было только обещанием воплотиться в словах — спастись: прежде неоднократно Буковская повторяла древнюю формулу «Vita brevis, ars longa»[13], в которой перевешивает, скорее всего, вторая часть. Ars, искусство, у Т. Буковской всегда было и остается связано со смертью, фиксацией медленного умирания — благословляющего, проклинающего, оду мешающего с хулой, но любящего — даже против воли — самые тяжкие миги, когда небо с овчинку:
и в земном
Таков взгляд без иллюзий, взгляд человека, любящего свою жизнь, а не «жисть» вообще; «жисть прощается с жизнью моей» (с. 53): первая оказывается могущественней и смертоносней[15] и строгим моралистом Тамарой Буковской даже уподобляется смерти: поэт утверждает большую ценность, чем поэзия, — саму жизнь, которую есть опасность «просрать, профукать, разменять на слова.» (с. 6), а главные мерило и требование — не только устремленность вперед, отсутствие застойности, но и упорное отстаивание индивидуальности. Именно морализм, даже ригоризм наполняет эту книгу императивами[16], сплошным повелительным наклонением. Но будущее видится безнадежным разладом, враждой между телом и душой — одной из выразительниц ума; так, говоря об обилии разных слов в своем лексиконе, поэт рисует обращенную в неминуемое завтра картину:
каждое [слово. — П. К.] руку хозяйке лижет
В этих не разбирающих дороги стихах поэт заглядывает в запредельное и так по-новому говорит о своем ужаленном лирическом «я», что создается впечатление, будто в разъединении «мы» «от противного» переосмысляется миф об Эроте и андрогине из платоновского «Пира».
[1] Все стихи из новой книги Т. Буковской цитируются по: Буковская Т. Безумные стихи. [Иллюстрации Валерия Мишина.] СПб.: Вита Нова, 2012. [2] Под «прямым высказыванием» здесь и далее следует понимать не только «внешнюю речь» — в противовес «внутреннему человеку» (этот конфликт у Буковской проявляется весьма остро), но и тенденцию к неотрефлексированному речению, построенному на непереносном значении слова; «прямое высказывание» как таковое в поэзии невозможно, и это создает повышенную напряженность — в выпрастывании заведомо «изогнутого» поэтического слова. [3] Каломиров А. [Виктор Кривулин.] Двадцать лет новейшей русской поэзии (Предварительные заметки) // http://www.rvb.ru/np/publication/03misc/kalomirov.htm. [4] Из стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума.» (1833). Кстати, строка из этого пушкинского стихотворения («Нет — легче посох и сума») поставлена эпиграфом к тексту Буковской 1973 года «И целый день нейдет с ума...» (Буковская Т. Отчаяние и надежда. Л., 1991. С. 27), а прямая аллюзия встречается еще раньше, в 1969-м: «не дай-то бог сойти с ума» (Там же. С. 14). [5] Показательно, что в стихах, вписанных в петербургский ландшафт с речками и мостиками, застой особенно остро переживается близ воды (см., например, с. 45); почти намеком передающийся запах гниения открывает безумную обостренность чувствилища поэта, готового ради жизни заклеймить всякое даже наводящее на мысль о смерти. [6] Буковская Т. [Автокомментарий] «Цель творчества — са- моаттачмент» // Антология одного стихотворения. Книга вторая: В поисках утраченного Я. СПб.: Изд-во ВВМ, 2012. С. 37—38. [7] Буковская Т. Отчаяние и надежда. С. 27. [8] Здесь уместно привести аналогию с хрестоматийным: «Ненавижу всяческую мертвечину! / Обожаю всяческую жизнь!» (Маяковский. «Юбилейное», 1924), которое опять нас прямо направляет к фигуре и образу Пушкина. [9] Достаточно напомнить, что книга Т. Буковской 2008 года носит название «По ту сторону слов». [10] В цикле «Восьмистишия» (1968) обращает на себя внимание это еще не оформившееся, может быть, до конца тогда не осознанное: «ты выдохнешь — слово слетит» (Буковская Т. Отчаяние и надежда. С. 7). Сорок с лишним лет, разделяющие это стихотворение и книгу «Безумные стихи», предстают цельной работой: поэт не просто бросал слова на ветер — он сеял бурю. Так, ветер ассоциативно связывается с темой времени: на уровне грамматики все глагольные времена в книге играют очень важную роль. [11] Дарья Суховей в короткой заметке о Т. Буковской и В. Мишине, говоря о стихах последнего, справедливо отмечает в них отсутствие «позерства на тему проходящего времени и его невозвратимости» (Суховей Д. Тамара Буковская и Валерий Мишин // Абзац. Вып. 3. 2007. С. 130). Уходящая жизнь воспринимается как общий удел. В предисловии к одной из книг стихов Буковской Павел Кузнецов охарактеризовал автора как «поэта одной темы — какой-то подлинной, онтологической безнадежности, с лирическим героем, шаг за шагом, строфа за строфой проходящим все круги, уровни, оттенки как человеческого, так и метафизического крушения, разочарования, отчаяния» (Кузнецов П. [Предисловие] // Буковская Т. Свидетельство очевидца: Стихотворения. СПб., 1999. С. 3). [12] Из подавляющего количества регулярных стихов Т. Буковской здесь наиболее впечатляет анапест. Выполненные именно им строки характеризуются взволнованностью, стремительностью. Вот один из примеров: «не финти — перейти за ограду / никакого усилья не надо / даже в очередь не вставать — / будь кем хошь — хоть святоша, хоть / ни отсрочить ни вымолить чуда / я не буду не буду не буду / и не будь — всем вообще наплевать» (с. 47). [13] См., например: Буковская Т. Поэтический комментарий // Valerii Mishin. ReRe. Residual Realism / Остаточный Реализм. СПб., 1993. С. 8. Или: Буковская Т. Свидетельство очевидца. С. 26. [14] Буковская Т. ЫХ. СПб.: Собрание АКТуальных текстов, 2006. С. 29. Подтверждением закономерности, продуманности развития поэтики Буковской выступает употребление слова (междометия? звукоподражания?) «ых» в «Безумных стихах»: «вдох последний меняю на ЫХ» (с. 64). [15] В своем яростном осмыслении смерти Буковская как будто лирически и метафизически продолжает трактовку Н.Я. Мандельштам: «В "Стихах о Неизвестном солдате" говорится не про собственную гибель, а про целую эпоху "крупных оптовых смертей", когда каждый погибает "с гурьбой и гуртом" (знают ли, что гурт — это стадо?) и каждый становится "неизвестным солдатом", а среди них и автор. (Что делать с лирическим героем, когда разговор идет о жизни и смерти? Ответьте мне, любители литературы.) Это оратория в честь настоящего двадцатого века, пересмотревшего европейское отношение к личности. Человек, как известно, стал лишь удобрением.» (Мандельштам Н.Я. Вторая книга. М., 2006. С. 473). Очень часто стихи Буковской предстают безумной попыткой предотвратить, прекратить анонимность страшной душегубки-«жисти» — и это проявилось не только в «Безумных стихах». [16] Недаром в стихотворении «онемеет сознанье и правда.» поэт «находит» это слово — «императив», рефлексивно указывая на его значимость избыточным определением «повелительный» (с. 54); в другом тексте, также наводненном императивами, Буковская афористически формулирует и свою «Науку поэзии»: «метаморфозы / превращения страсти в стихи» (с. 57). Вернуться назад |