1
Когда древний мелос разрыхляет почву
и зрачок поглощает
местность авраамовой саранчи
под одинаковым небом, оставляя нули камня
как «а» предыдущего слова, и
утопленная утопия
мерцает в «затрудняюсь продолжить»,
но радость танца
есть радость танца в песке.
Есть «есть», как уже говорилось, возможно,
в пепле волос, возможно, в девятке глазниц.
Прости, если делаю больно: оставляя логос в покое в ветреный полдень,
обретаю способность сказать/написать — не только
здесь и сейчас и не только тебе:
ничто не заменит шаг
к отсутствующему. И ничто не заменит Ничто.
2
Возможно, следует просить прощения за такие вещи.
Как же иначе — ведь оно (и Оно?)
из сухой звонкой глины, обдуваемой ветром, пустой
изнутри и снаружи.
Не знаю, «не знает», они Не Знают.
Не отбрасывать тени, не отражаться —
вот чего хочется.
Удастся ли стать явностью, которая могла бы
идти/прийти к чужому, пить только воду, не спать ночами,
разобраться и т.д.?
«Der Schrift kristallisiert das Mannigfaltige;
sie macht es begreiflich, bringt es in Griff»[1] —
пишется и по этой причине.
«Мы не обладаем знанием» (цитата из «Трапезы», 109, урезана,
чтоб меньше звенела).
И верить ли, что между молчанием и незнанием о Знании
честнее плести точную чепуху, чем приблизительный текст?
3
Невозможность начала — одно из лучших начал.
То, что не имеет названия,
притаилось в уголках твоих губ, глубокой тени ресниц, матовой коже,
готовое в любую секунду встрепенуться, как плод
в матке матери, как дух, пронзивший материю.
Для любящих поэзию не стоит вопрос о верлибре.
Утвердительный тон этих строк не есть желание
схватить ускользающее, он — очередной колышек
на пути приближения к исходной точке, которой,
о нива моя!, не существует.
Посему нам остаются обод взгляда, мелкие жесты,
бытовой скептицизм, ставка на случай
и перечни. Последнее превращает перст в персть,
плоть в плот, несомый ленивым
течением кажимости.
Трепет. Тишина и терпкость, будто
послеполуденное солнце перекатывается в венах,
«и наслажденье писать —
лишь тень наслажденья былого».
7
Меня интересует не женщина, — думает он, — а переход
в иное сквозь женщину; но она подбирает кленовый лист,
гладкий с одной, бархатистый с другой стороны, существующий.
И он каждой клеткой своего «тела, обходящегося без
философии» (Пруст), ощущает реальность между
собственной мыслью и ее жестом.
Это претворяется в расстояние от чтения
до понимания или притворяется этим расстоянием,
и четкое как самцовый нерв приближение смерти
к левой ладони дарит спокойствие, освобождение
от жажды освобождения.
Попытка рывка, но не двигаться,
позволив тем самым искомому
сделать шаг навстречу со всех сторон.
Сужение кольца, прогрессия удела молчанья, без инъекции имени
в мнимое завершение.
11
Саиду Гани
Потом другое/другие. Листья хартута,
скорбноволосые девушки (они в сговоре с собственной смуглостью?).
Облака и безразличие, хотя Оно
распахивает внезапно объятия,
и индевеет лицо, будто прикасаешься к собственной слабости,
оставаясь при этом суровым.
Почему-то строки из письма: «с завтрашнего дня объявлена
забастовка почтовых служащих».
Облака, вероятно, чтоб избегать симметрии, но
обретать ноль, жаждущий принять разные оттенки.
Шорох листвы; словно слышится твой чаемый голос: все эти деревья,
эти страшные черты подобны птичьим следам в южном небе,
когда вслушиваешься ртом в раковину молчания.
(Имя — место очередного схождения.)
За нашими реками одно сплошное море,
внутри которого море
внутри моря.
14
Всегда в другом смысле. Апокатастасис
[пробел в тексте]. Сравнения запаздывают, хотя
поэзия продолжает поэзию, как сыны Мёвляны,
сны Шамса, семенами павшие за
закрытые веки миндалеющих глаз твоих.
Смотри же далее... Где слышится:
О кротких потомок, откликнись на Зов!
Но что скажет
«мой народ с мясницкими ножами»?
(Он уместился целиком в единой фразе.)
Мир истолкован. Ожидание длится.
Другими словами: пустыня
внутри, пустыня снаружи.
Gəl тəпə bənd ol[2].
[1] «Текст упрощает сложное, делает его более понятным и доступным пониманию» (Эрнст Юнгер. «Годы оккупации»).
[2] Приди и влюбись в меня (азерб.).