ИНТЕЛРОС > №126, 2014 > Алексей Парщиков и поиск исходной точки поэзии Хендрик Джексон
|
...стереть начало, Вывод (последовательно начнем с конца): вопрос о наследии Парщикова? Возможно, обратившись к нему, мы освободимся от наследства, наверняка — от обуз. Но не футуристически стряхнув прошлое, а, напротив — и тут само напрашивается — о, такое немецкое! — понятие: aufheben? Сохранив?Поднявшись, взлетев? Хотя он сам не стал бы особенно возиться с хранением: он начал бы заново. Пора! — Пора не только «метафорам и словам научиться летать» (Хлебников), но и человеку, и явлениям в себе. Ясность: Многие считают поэзию Алексея Парщикова темной, но это не так. Это просто было своего рода забавой поэтов-метареалистов — не давать объяснений, покрывать поэтические образы загадочной штриховкой, прясть темные нити и предъявлять к читателю завышенные требования. Они хотели использовать новую свободу и гласность 1980-х не для того, чтобы прямо и открыто обсуждать общественно значимые вопросы, а для того, чтобы отыскать дикую, необузданную сторону поэзии, чтобы наконец говорить амбивалентно, эзотерически, расплывчато, вычурно и безумно — ведь такой способ выражения мыслей тоже долгие годы был под запретом. Доверху набить стихотворение аллюзиями, запахами и подавляющим изобилием. Но при всем этом они никогда не утрачивали ясность мысли, не вдавались в мистицизм, а скорее ныряли в филологические потоки и плавали в них. При этом их, с одной стороны, вдохновляли сложные теории постмодерна, с другой, они просто искали новые связи, новые возможности, метафорические и энергетические поля. Они не стремились объяснить увиденное, преподнести пережитое в «понятном» виде, но стремились аккумулировать и преобразовывать, приумножать в языке явления мира и языка. Это подчас приводит к появлению в метареалистических текстах сокращений и пропусков, черных пятен. Метареалистам, а особенно Парщикову, важно было не исследовать какую-либо тему методом логической дедукции или насыщать стихи настроением, а искать концы метафоры или образа, чтобы вновь и вновь соединять их с новыми началами. Не пускать корни: Почти для каждого поэта наступает момент, когда его мироощущение, изначально ориентированное на целостность, состоявшуюся биографию и атмосферное единство, разбивается. После этого многие начинают все с нуля, поворачиваются к миру другой стороной, в них появляются цинизм, склонность к диалектике или полемике, рафинированность или тоска. Существует бесконечное количество способов реагировать на сломы в биографии и восприятии, на «потерю невинности» (если только таковая имела место быть). Поиск «исходной точки» — вот что занимало Парщикова постоянно, он стремился увидеть вещи в их изначальности, или же максимально непосредственно: на языке «исходной точности» («Крым»). Это поначалу кажется удивительным в творчестве поэта, который пишет настолько «барочно», покрывая белую поверхность листа строчками слой за слоем, форсирует запутанную сторону языка/образов, вплоть до беспорядочного нагромождения, пресыщения. Но, возможно, именно его путь и был более легким. Потому что возвращение к чистоте, наивности, простым предложениям, настроениям, то есть к верующей словесной невинности, издавна фальсифицируется. И не только фальсифицируется. Даже те, кому действительно удается прорыв, — например, Уильям Карлос Уильямс, Михаэль Донхаузер, Дж. Х. Принн, Роберт Вальзер — ступают на путь, который часто ведет в тупик, к безумию или приносит результаты, балансирующие на грани китча. Более надежный, и в определенном смысле более естественный — при всех зигзагах курса — путь ведет к сложности. При этом поэзии Парщикова, постоянно скачущей, следующей собственной ассоциативной — а еще точнее, медитативной — логике, как никакой другой, свойственна молодость с ее любопытством и радостным принятием всех явлений мира. В разговорах он с большой радостью объяснял, какие идеи и отсылки лежат в основе стихотворений или стоят за ними, рисовал четкую мысленную панораму. Но при этом ему важно было не «понимание», а умножение, не основа, а многообразие явлений. Калейдоскоп: Его панорама не была для него при этом самореференциальной, ни к чему не обязывающей игрой. Парщиков вновь и вновь возвращался к миру и восприятию. Он показал, что продолжение авангарда, вторжение рефлексии о собственных предпосылках и критики языка в поэзию никоим образом не ведет только к гипертрофированной и все более непроницаемой специализации. Конечно, чтобы воспринимать Парщикова, нужно серьезно интересоваться историей искусства, владеть теорией и понятийным аппаратом. Но в то же время его поэзию отличает чувственность и детскость, ведь поэт словно впервые крутит и вертит в своих руках визуальные впечатления и образы. «Не существует чистого сиденья», — сказал Рене Шар. «Подумаешь!» — ответил бы Алеша, и разрисовал бы стул символами, и обрадовался, когда на этом стуле оставили бы чернильные кляксы и вылили на него ведро краски, и нацарапал бы на засохшей глазури формы и фигурки. Вся поэзия Парщикова представляет собой апофеоз искусства жизни и радости. Она не ищет в языке религиозного, не ищет, как иногда случается с поэзией, в меланхолии или в преувеличенной патетической серьезности свой потерянный (минус-)рай. Она держит глаза широко открытыми, не заболевая увиденным, в поиске исходной точки не оборачивается назад, а скорее кружится, все быстрее, вызывая головокружение, пока не наступает «исходная точность» («Крым»), которая «стирает начала» («Нефть») и делает возможным «чистокровный» («Элегия») взгляд. Его калейдоскопы вновь соединяют разрозненные элементы поэзии в мировой паноптикум. Босх: Читая и перечитывая его стихи, я порой невольно вспоминал картины Иеронима Босха. Сходство между ними не ограничивается лишь обилием и богатством аллюзий; у Босха точно так же, как и у Парщикова, несмотря на всю непостижимую наполненность деталями и отклонениями, все кажется взаимосвязанным. В случае Босха мы имеем дело скорее даже не с изобразительной загадкой, а с метаиероглифом, который раскалывается причувственном восприятии. В иероглифе ничего не зашифровано, а его священный смысл открывается всем органам чувств, все явления — выражение и знак духа и творения, но аналогии ведут к неизменному резервуару иконографического смысла, связаны сходством и формой. Так и у Парщикова. Насколько мир разветвлен (заплетен) в бесконечные цепочки нолей и единиц (повторяющаяся тема), то есть «оцифрован», настолько же он остается доступным пониманию миром, в котором мы ищем соответствия, строим мостики между единицей и нулем или вклиниваемся в соприкосновение пауз (цитируя название одного сборника стихов Парщикова). Только дух, воспринимающий возрастающую плотность не как тяжелое бремя, но, напротив, почти наивно, как бесконечный взаимопереход и взаимопереплетение многообразий, сможет постичь, а также и выразить эту отчасти демоническую, отчасти одухотворенную игру сил и фигур. И хотя Парщиков, разумеется, отходит от религиозного связующего смысла средневековой иконографии, сама идея целостности у него все же сохраняется. И вот только здесь начинает оправдывать себя и само понятие так называемого метареализма — термин, изначально довольно беспечно навешанный как ярлык. Шар: Последний и очень важный для него цикл назывался «Дирижабли». Центральное место в нем занимает стихотворение «Сельское кладбище», вариация на тему одноименного произведения Томаса Грея. Эта поэма может рассматриваться как своего рода завещание позднего Парщикова. Дирижабли интересовали его как никакая другая техника Нового времени, а еще больше, наверное, его увлекал дух первооткрывателей. Парщиков по своей натуре, видимо, и сам был таким воздухоплавателем. Обнаружить подземные связи между архипелагами слов и образов мира и потом пролететь на самодельном шаре над всей панорамой и увидеть взаимосвязи заново — так я представляю себе поэзию Парщикова, радость открытий и связующая сила которой учит, что многое еще ждет описания за пределами реалистического мировосприятия и простых нарративных поэтических концепций. Исходная точка: Закончить я все же хочу историей — но не из сентиментальности, а потому, что она кажется мне показательной. В свои последние дни, смертельно больной, поэт уже не мог вставать самостоятельно. Чтобы отвезти в больницу, его краном вытаскивали из квартиры через окно. Но это не грустная история. Ведь когда он выплывал в окно, кровать превратилась для него в дирижабль, и он иронично показал окружающим — говорить он в то время уже давно не мог, — как рад этому нежданному полету. Кто знает, какие стихи родились в тот момент в его голове. Он не мог говорить, но продолжал писать книгу мира. И невольно вспоминается его легендарное стихотворение «Минус-корабль», в котором рассказчик радостно плывет — правда, не по воздуху, а по бескрайнему морю (значений): «Ко дну шел минус-корабль, как на столе арак. Новый центр пустоты плел предо мной дутар. На хариусе веселом к нему я подплыл — пора! — сосредоточился и перешагнул туда... » И так он отправился на своем последнем дирижабле к новой исходной точке. И читатель, захваченный этим порывом ветра, кружась, летит к новому началу. Перевод с нем. Анны Торгашиной Вернуться назад |