ИНТЕЛРОС > №126, 2014 > Поле литературы и оставшееся на его полях

Борис Дубин
Поле литературы и оставшееся на его полях


23 июня 2014

Объемистая монография Марины Константи­новой[1], подготовленная на основе диссерта­ции, защищенной ею на факультете гумани­тарных наук Амстердамского университета, дает, насколько могу судить, наиболее общую и систематичную на нынешний день — и не только из доступных на русском языке — кар­тину взаимодействия различных социальных сил и культурных тенденций, которые дей­ствовали в российской словесности указанной и теперь уже довольно отдаленной в историче­ском плане эпохи. Скажем, книга на близкую тему «Гражданская война слов» Биргит Менцель, опубликованная в Германии в 2001 г. и позднее переведенная на русский[2], сосредо­точена, в соответствии с авторским замыслом, исключительно на литературной критике и при этом только перестроечных лет. Та же ли­тературная критика времен перестройки и последующего периода выступает предметом заключительных глав коллективной «Истории русской литератур­ной критики советской и постсоветской эпох» (2011)[3] — в обоих названных случаях речь идет об основательно проанализированном, но лишь одном ярусе из всего многоэтажного устройства литературы. Регулярные обзоры литературной жизни в России, публиковавшиеся Карлхайнцем Каспером в авторитетном не­мецком журнале «Osteuropa», захватывают уже только послеперестроечные годы (с 1992-го)[4] и прежде всего отмечают литературные заявки новых писатель­ских поколений и моменты их признания (премии). В книге Стивена Ловелла «Революция чтения в России»[5] анализируются по преимуществу изменения в издательской политике и в массовом чтении россиян в позднесоветский и пост­советский период. Таким образом, книга М. Константиновой отличается от боль­шинства перечисленных значительных работ широким временным охватом (во Введении автор дает обзор советской литературной политики, начиная с Декрета о печати 10 ноября 1917 г. и декрета 1918 г. «О революционном трибунале пе­чати», квалифицировавшего «всякие сообщения ложных или извращенных све­дений о явлениях общественной жизни» как государственные преступления; в Эпилоге же краткое рассмотрение литературной жизни России доводится до 2008 г.) и, вместе с тем, многоаспектностью описания.

Каждая из составляющих ее четырех хронологических глав имеет единую структуру:

– изложение важнейших событий в поле власти (события);

– изложение ситуации и перемен в инстанциях литературной власти (союзы писателей, литературные журналы, газеты, издательства, тиражи, премии);

– описание событий в литературе (новые авторы и произведения);

– ситуация в литературной критике.

Две первые главы, посвященные событиям 1985—1990 гг., содержат также под- главки о публицистике, крайне важном коммуникативном жанре описанных лет, который привлекал заметное общественное внимание. За ними и перед главами о 1991—1995 гг. — периоде гибридизации «старой» и «новой» литературной сис­тем — следует специальная глава об опять-таки важнейшем для русской литера­туры второй половины ХХ в. феномене самиздата, его выходе в описываемые годы на публичную поверхность, библиотечном комплектовании, библиографи­ческом учете и последующем за 1991 г. исчезновении. Книга плотно насыщена газетными и журнальными материалами литературных манифестов и дискуссий соответствующих лет, многочисленными именами критиков и обширными цита­тами из их сочинений. В описании использован ряд обобщающих работ россий­ских и зарубежных исследователей литературной и культурной жизни советской и постсоветской России, ее специализированных институтов (писательские союзы, издательства, библиотеки, цензура[6]), привлекаются, хотя и непоследова­тельно, некоторые данные статистики (тиражи, цены на журналы и книги, гоно­рары писателей), а также, на поздних хронологических этапах, отдельные мате­риалы социологических зондажей.

Теоретическая опора диссертации — концепция «поля литературы», выдви­нутая Пьером Бурдьё в начале 1980-х гг.[7] Она задает общий набор координат для анализа поддерживаемых и реформируемых социальных пространств, в которых действуют и конкурируют за определения литературы и понимание роли писа­теля различные агенты литературного производства. В центре советского периода у М. Константиновой — идеологическая конструкция «социалистического реа­лизма», на основе которой через систему институтов (управлений, министерств, союзов, фондов, издательств, редакций и проч.), а также в ходе различных спе­циально организованных из «центра» и «сверху» мобилизующих и разносных кампаний осуществлялся контроль коммунистической партии над литературой и искусством. Структурный план исследования — система институциональных позиций во взаимодействии различных акторов — дополняется процессуальным. В основе процесса, как он описывается в книге, — смена руководителей госу­дарства (Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев, Андропов, Горбачев, Ельцин), шире, всего номенклатурного руководства, а соответственно, сдвиг акцентов партийной пропаганды при сохранении ее принципиальных положений и механизмов их реализации и при воспроизводстве общего устройства иерархической системы статусов и ролей, с одной стороны, и при приходе в литературу и критику новых поколений, с другой.

На двух этих главных осях (структура и позиции / процесс и тексты) построен язык описания и анализа в основной части книги М. Константиновой. В приня­тых категориях автор с разной степенью детализированности обзора воссоздает движение от централизованной системы литературы к ее децентрализации, от го­сударственного управления к групповой и частной инициативе, от господство­вавшего несколько десятилетий соцреализма через ускоренный курс постмодер­низма к новейшему реализму (в качестве манифестов последнего выступают заявления Сергея Шаргунова и Валерии Пустовой 2000-х гг.). «Реформа литера­турного поля России, начавшаяся в 1985 г., к концу 1995 г. была, в целом, завер­шена» (с. 512), — заключает автор. А в Эпилоге подводит итог произошедшего: «...революция и трансформация литературного поля России завершены, насту­пили относительные "покой и воля" (стабильность и бесцензурность), а литера­турного счастья (абсолютных шедевров) — так пока и не случилось» (с. 533).

Еще раз отмечая насыщенность книги исследуемым материалом, систематич­ность, последовательность в его обзоре и анализе, хочу подчеркнуть некоторые особенности и границы практической реализации авторского замысла; важно учитывать и то, что осталось за пределами рассмотрения. М. Константинова почти целиком исключила из своей работы внепечатные и, даже шире, внеофициальные источники (несколько использованных ею частных бесед и переписка с теми или иными персонажами книги не нарушают принятого принципа). Тем самым, исследователь здесь имеет дело по преимуществу с «фасадной» стороной литературы и даже вне собственного желания, по самим свойствам избранного подхода, лишь в самой малой степени склонен учитывать многосоставность ли­тературных процессов и явлений, риторики и поэтики текстов, поведения писа­телей и критиков, выносимых оценок и проч. Поэтому, например, важнейший для советской эпохи феномен двоемыслия и двоеречия, а точнее, в данном случае — относительной, даже в самых жестких условиях, множественности коммуника­тивных ориентиров и оценочных кодов писателей и читателей, их способностей достаточно гибко адаптироваться к «внешним» императивам и властным огра­ничениям при не менее гибком использовании самых разных «уловок» и «лазеек» в собственном привычном существовании (Мишель де Серто) остается за преде­лами книги; обращение к устройству и практике самиздата («второй культуры») лишь отчасти компенсирует данное упущение.

Вместе с тем (и это еще одно следствие избранного автором «фасадного» под­хода к литературе) М. Константинова предпочитает скорее в обзорном порядке называть литературные и установочные тексты, перечислять множество авторов, часто и обширно цитировать их, но редко использует возможность пристально читать и детально анализировать. Приведу лишь один из многих и многих при­меров, цитируется речь М. Горбачева на XXVII съезде КПССС в 1986 г.: «...актив­нее выступать против безыдейности, парадного многописания, мелкого бытокопательства, конъюнктурщины и делячества». Семантика и, особенно, прагматика каждого слова здесь требуют, конечно, сложного и тонкого комментария, который сделал бы достаточно плоскую и косноязычную, на первый взгляд, инвективу, расхожий начальственный императив значительно более объемными, а главное — наполнил бы их социологическим содержанием: к каким агентам поля власти и литературного поля она обращена, какие их действия и высказывания имеются в виду, как посыл сверху был воспринят агентами литературного поля, интерпре­тирован и реализован ими и проч.

В соответствии с принятым М. Константиновой подходом (а в более широком плане — всей социологической программой П. Бурдьё) в книге анализируются по преимуществу идеология литературы, властные механизмы ее институцио­нального проведения и поддержания, литературные же тексты все-таки чаще называются, чем исследуются, причем их ценностный каркас и конфликтный по­тенциал, образно-символические ресурсы, динамическая поэтика, жанровые осо­бенности и т.п., как правило, остаются в стороне[8]. С этим же связано отсутствие в анализе М. Константиновой таких важных для социологии литературы фигур (аналитических конструкций), как «имплицитный читатель» (В. Изер), «гори­зонты читательских ожиданий» (Х.-Р. Яусс), равно как и материалов о реальном читательском отклике на поименованные в книге тексты, — уверен, что и архив­ные тексты (дневники, переписка современников), и имеющиеся данные социо­логических опросов могли бы пролить на эти процессы необходимый свет.

В связи с проблемами читательского восприятия и признания/провала писа­теля у той или иной публики не могу не назвать обширный и важный комплекс литературных текстов, не вошедший в круг внимания М. Константиновой, — мас­совую, или жанровую, словесность как советского, так позднейшего периодов. Здесь автору тоже можно было бы опереться на эмпирические данные социологов и ряд обобщающих исследований описываемого десятилетия, равно как и пред­шествующих или последующих лет[9]. При сосредоточенности М. Константиновой на идеологии и власти (как вне-, так и внутрилитературной), с одной стороны, и размывающих их явлениях (смене поколений, не только поддерживающей, но и подрывающей нормативный «канон»), с другой, вне поля исследования харак­терным образом остались такие существенные этажи литературной культуры, как массовая литература и литературная классика, и такие институции поддержания императивных основ этой культуры и дисквалификации выходящих за ее грани­цы феноменов, как средняя и высшая школа, дидактическое литературоведение с разработанными им программами по литературе, соответствующими учебными пособиями, навязываемым языком анализа «тем» и «образов»[10]. Наконец, вне зоны интереса в книге остались такие немаловажные для всего института лите­ратуры или, в принятой автором терминологии, «литературного поля» аспекты, как переводы с разных языков, сама фигура и роль переводчика, ее значения; между тем, обращение к ним позволило бы ввести в круг рассмотрения и анализа центропериферийные отношения в советской и постсоветской литературе («дви­жение» как литераторов, так и литературных образцов, идеологем, пропагандист­ской риторики и проч. из «центров» в «провинции» и в обратном направлении). В область значимых событий описываемых лет оказались бы тем самым, в част­ности, включены крайне значимые процессы, происходившие в доперестроечный период на национальных «окраинах» СССР (формирование национальной ин­теллигенции на фоне принудительной русификации), а также в странах «социа­листического лагеря». Позднее, на переломе 1980—1990-х гг., эти подспудные процессы вылились в движения национального самоопределения союзных рес­публик, «бархатные революции» в Восточной Европе, объединение Германии. Все это заметно влияло на внутрироссийскую ситуацию во власти, в писательской среде, в публике.

Если говорить о конкретных «событиях», обзор которых начинает каждую из глав книги, то я бы напомнил лишь о нескольких, по-моему, существенных для тематики рецензируемого труда и того спектра идей, столкновение которых так или иначе входит в динамику исследуемых М. Константиновой процессов. Ска­жем, в 1986 г. — беру разные явления и сферы тогдашней социальной и культур­ной жизни — я бы непременно упомянул знаменитый V съезд кинематографи­стов, фактически начавший перестройку в сфере культуры. В том же году был, добавлю, снят запрет на прослушивание западного радио (перестали работать «глушилки»). Наконец, тогда же в самиздате появилась переписка Натана Эйдельмана с Виктором Астафьевым, сделавшая предметом обсуждения интелли­генции проблематику национализма, а она для последовавших лет оказалась од­ной из важнейших. Из событий, более близких к собственно литературе и книге, стоило бы, мне кажется, назвать ликвидацию в 1990 г. спецхранов в крупнейших государственных библиотеках страны. Поскольку мемориальным торжествам (Пушкинским и др.) у М. Константиновой по справедливости уделено немало места, я бы добавил, что в 1989—1991 гг. были впервые публично и широко от­празднованы юбилеи (столетние) А. Ахматовой, Б. Пастернака, О. Мандельшта­ма, М. Цветаевой, М. Булгакова. Перечень таких событий, разумеется, можно — и нужно — дополнить[11].

Наконец, укажу ряд, на мой взгляд, неточностей, допущенных автором в книге. Идеологическое размежевание в литературе 1960—1970-х гг. М. Константинова описывает как противостояние либералов и консерваторов, соответственно — «Нового мира» и «Октября». Это как будто бы устоявшийся взгляд, но он из­лишне упрощает дело. Литераторы, обобщенно говоря, антилиберального «фронта» выглядели многообразнее: ортодоксальных коммунистов представлял, по преимуществу, журнал «Москва», через «Молодую гвардию» выражали свои позиции «младокоммунисты», «Наш современник» был рупором «почвенного» крыла и т.д., причем отнюдь не все эти боевые соединения были в ладу друг с другом. Это если говорить о «чистых» идеологических тяготениях и предпоч­тениях, в реальной же публикационной практике течения нередко и вовсе мог­ли смещаться и смешиваться, не говоря уж о появлении то здесь, то там совсем неожиданных, внесистемных материалов (скажем, Булгаков и Мандельштам в «Москве», Андрей Вознесенский в «Молодой гвардии» и проч.).

«...путь литературных произведений от автора к читателю <...> в СССР, чаще всего, проходил через толстые литературные журналы», — заявляет М. Констан­тинова (с. 70). В целом я с этим согласен, но не безусловно. Во-первых, преобла­дающая часть жанровой словесности (например, детектив или научная фанта­стика, вообще остросюжетная проза) чаще всего шла к читателю совсем не этим путем, а сразу через книгу и даже нередко — через серийную форму издания, раз­ного рода «Библиотеки» и т.п. Во-вторых, целые литературные поколения (а это понятие для М. Константиновой, как помним, важно) приходили к читателям, а принадлежавшие к ним авторы выдвигались на премии за публикации, опять- таки, не в журнальной, а в книжной форме. В частности, таким было в 1970-х гг. поколение «сорокалетних» — В. Маканин, Р. Киреев и др. Наконец, конечно же, не через журналы пришли к читателям позже Л. Петрушевская, Евг. Попов, Вл. Сорокин, Д. Галковский (называю только наиболее громкие имена). И дело, в данном последнем случае, не просто в неточности обобщающего заявления, а в том, что система «толстых» журналов, пути литературы к читателю и сами круги читателей начали расходиться (а это ли не важнейший феномен литературного поля?) задолго до того, как — после публикационного бума в журналах периода гласности — тиражи «толстяков» буквально рухнули, сократившись за год-другой в десятки и даже сотни раз[12].

«…с 1996 года поле российской литературы, в общих чертах, не особо отлича­лось от любого подобного поля западноевропейских стран», — пишет М. Констан­тинова и говорит в этой связи про «несметное количество литературных премий», а далее — про «колоссальное количество литературных премий» в России (с. 512). Между тем, в нашей с А. Рейтблатом статье 2006 г., на которую М. Константинова здесь ссылается, указано, что в крупнейших из развитых стран Европы, уж не го­ворю о США, такие премии исчисляются тысячами, тогда как в России их насчи­тывается несколько сотен. Отличие, по-моему, разительное.

И, наконец, несколько уже совсем мелких замечаний, уточнений и дополне­ний. В биосправке о В. Кирпотине (с. 2) указан лишь год его рождения, между тем он скончался в 1997 г. «Сталевары» Геннадия Бокарева (1972) — не роман (с. 53), а пьеса на основе киносценария. Реферируя на с. 82—83 сильно прозву­чавшую в 1987 г. новомировскую статью Л. Попковой «Где пышнее пироги?», М. Константинова могла бы, наверное, как она это делает в сходных случаях, дать пусть самую краткую биографическую справку о ее авторе — экономисте и об­щественном деятеле Ларисе Ивановне Пияшевой (1947—2003). Поскольку в це­лом книга М. Константиновой написана достаточно легко и нередко использует даже вполне разговорную речь, обороты вроде «усиления дискрепанции общест­ва» (с. 492) выглядят на этом фоне либо вызывающе немотивированным терминологизмом, либо недопереводом с английского.

 

[1] Константинова M. Перемены в русском литературном поле во время и после перестройки (1985—1995). — Amsterdam: Pegasus, 2011. — 586 р. Диссертация доступна по адресу: http://dare.uva.nl/record/314795.

[2] Менцель Б. Гражданская война слов. Российская литера­турная критика периода перестройки. СПб.: Академиче­ский проект, 2006.

[3] История русской литературной критики советской и пост­советской эпох / Под ред. Е. Добренко и Г. Тиханова. М.: НЛО, 2011. (Гл. 12 (написана Б. Менцель и Б. Дубиным) и 14 (авторы — И. Кукулин и М. Липовецкий).) (Амер. изд.: A History of Russian Literary Theory and Criticism: the Soviet Age and Beyond / Ed. by E. Dobrenko and G. Tihanov. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2011.)

[4] Kasper K. Russische Literatur 1992 in RuBland und in deut- schen Ubersetzungen. Teil I: Das literarische Leben in RuB­land // Osteuropa. 1993. № 11. S. 1015—1029, а позже: Das literarische Leben in RuBland 1997. Preise, Jubilaen, Nekrologe, Fundsachen // Osteuropa. 1998. № 11 — 12. S. 1117— 1138; Idem. Das literarische Leben in RuBland 1998. Jungere Generationen, Preise, Fundsachen, Gedachtnisarbeit // Ost­europa. 1999. № 6. S. 566—583; Idem. Das literarische Leben in RuBland 1999. Literaturpreise und -preistrager // Ost- europa. 2000. № 4. S. 393—409; Idem. Das literarische Leben in RuBland 2000. Literaturpreise und -preistrager // Ost- europa. 2001. № 7. S. 791—809; Idem. Das literarische Leben in RuBland 2001. Die Literaturpreise und die «Krise der Li­teratur» // Osteuropa. 2002. № 5. S. 642—661; Idem. Rus­sische Literaturpreise 2002 im Widerstreit der Ideologien // Osteuropa. 2003. № 6. S. 839—857.

[5] Lovell S. The Russian reading revolution: print culture in the Soviet and post-Soviet eras. New York: St. Martin's Press, 2000.

[6] В последнем случае вне поля внимания автора почему-то оказались опубликованные в 1990-х — первой половине 2000-х гг. труды историка печати А.В. Блюма.

[7] Бурдьё П. Поле литературы [ 1982] / Пер. с фр. М. Грона- са// НЛО. 2000. № 45. С. 22—87.

[8] Понятно, что для подобной исследовательской стратегии предпочтительнее проблемный, панорамный роман, не­жели психологическая новелла, а еще лучше — идеологи­ческий документ, установочная или обзорная критическая статья, тогда как, скажем, лирика, даже «программная» (по аналогии с «программной музыкой»), недостаточ­но содержательна и как бы проскальзывает сквозь сетку идейно-тематического анализа. Характерно, что, говоря о поэзии исследуемых лет, М. Константинова оперирует исключительно именами авторов, заглавиями книг, назва­ниями периодических изданий и сборников.

[9] В частности, работы европейских славистов и социологов литературы — такие, например, как: Reading for entertain­ment in contemporary Russia: post-Soviet popular literature in historical perspective / Eds. S. Lovell and B. Menzel. Mun- chen: Sagner, 2005; не одна книга на данную тему, включая уже учебные пособия (например, М. Черняк; И. Бабичевой, И. Балашовой и Т. Постниковой; И. Купиной, М. Литов­ской и Н. Николиной), вышла за 1990—2000-е гг. и в Рос­сии, не говорю уж о специальных блоках и номерах «НЛО», начиная со спецвыпуска «Другие литературы» (1997. № 22). Кстати, отмечу, что упомянутые в начале рецензии монографии Б. Менцель и С. Ловелла, обзоры К. Каспера не фигурируют в книге М. Константиновой, равно как сама она оказалась, увы, вне поля внимания авторов указанных выше глав фундаментальной «Истории русской литератур­ной критики советской и постсоветской эпох».

[10] Для самого Пьера Бурдьё проблематика наследия и работа институтов культурного воспроизводства была чрезвы­чайно значима с самого начала его академической карь­еры, см. его ранние труды: Bourdieu P. Les Heritiers. Les etu- diants et la culture. P.: Les Editions de Minuit, 1964; Idem. La Reproduction. Elements pour une theorie du systeme d'en- seignement. P.: Les Editions de Minuit, 1970 (оба в со­авторстве с Ж.-К. Пассероном).

[11] Событиям одного только 1990 г. были посвящены два но­мера «НЛО» (2007. № 83, 84, переизд. 2011), которые хро­нологически вроде бы должны были попасть в поле вни­мания М. Константиновой.

[12] Большой, систематизированный материал за много лет представляют в этом плане данные о книгах и журналах, публикуемые Книжной палатой с 1992 г. в статистичес­ких сборниках «Печать Российской Федерации в ... го­ду»; к сожалению, этот источник М. Константиновой не использован.


Вернуться назад