ИНТЕЛРОС > №127, 2014 > «Спецконтингент» как диаспора? СПЕЦПЕРЕСЕЛЕНЦЫ ИЗ ЛИТВЫ НА ПЕРЕСЕЧЕНИИ МНОЖЕСТВЕННЫХ СООБЩЕСТВ

Эмилия Кустова
«Спецконтингент» как диаспора? СПЕЦПЕРЕСЕЛЕНЦЫ ИЗ ЛИТВЫ НА ПЕРЕСЕЧЕНИИ МНОЖЕСТВЕННЫХ СООБЩЕСТВ


10 сентября 2014

Одним из парадоксов сталинской национальной политики было то, что на­метившийся еще в 1930-е годы и ставший отчетливым в послевоенный пе­риод курс на «унификацию и заметное нивелирование этнонационального разнообразия»[1] сопровождался массовыми депортациями, которые вели в том числе к насильственному воспроизводству в изгнании групп, опреде­ляемых — прежде всего, но не всегда исключительно — как этнические. По­литика выделения и стигматизации членов этих сообществ, которая до вто­рой половины 1950-х годов носила институционализированный характер, опирающийся на систему спецпоселений, препятствовала их интеграции в общество и способствовала формированию механизмов, многие из которых напоминают диаспоральные. Среди этих механизмов — внутриэтническая солидарность, обособленность, особая роль представлений о родине и связей с ней, надежда на возвращение как политический проект.

Позднейшее описание этого опыта в свидетельствах депортированных и создаваемой на их основе историографии ставило акцент именно на этих аспектах, закрепляя представления о массовых депортациях (в том числе о послевоенной высылке из Литвы, которая будет интересовать нас в первую очередь[2]) как о репрессиях этнического характера (вплоть до геноцида), ко­торые вели к насильственному созданию диаспор. В конце 1980-х — начале 1990-х годов в Литве память о репрессиях выдвинулась в центр публичных дебатов, став одним из инструментов политической мобилизации в ходе борьбы за независимость и фундаментом для конструирования нового исто­рического нарратива. В результате фреймирования, т.е. прочитывания и кон­струирования, этого опыта в национально-этнических терминах[3] получили распространение представления о депортации как общенациональной траге­дии, коллективном опыте, когда-то пережитом всем народом, а теперь состав­ляющем ядро его идентичности[4]. Это сопровождалось сглаживанием разли­чий — этнических, религиозных, политических — среди репрессированных, что закрепляло представление об общей судьбе всех жертв депортаций и гро­зило вытеснением памяти о депортированных согражданах другого этниче­ского или религиозного происхождения.

В рамках такого прочтения особое распространение в Литве получали представления об обособленности депортированных, исключавшей какую бы то ни было интеграцию с чуждым, враждебным окружением; о солидарности, сплоченности и патриотизме ссыльных литовцев, которые выдерживали ис­пытания благодаря духовным связям с родиной и осознанию коллективного характера выпавших на их долю страданий[5].

Конструированию и воспроизводству этих тем способствовало то, что цент­ральное место внутри формировавшегося с конца 1980-х годов корпуса сви­детельств занимали воспоминания представителей первой волны депортаций (1941 года), прежде всего, «лаптевцев»[6], чей крайний по своей жестокости опыт ссылки стал олицетворением страданий, выпавших на долю всего ли­товского народа[7]. Особенно тяжелые условия и трагические последствия, ха­рактерные для репрессий 1941 года, а также заметное место, которое занимали среди их жертв представители литовских политических и интеллектуальных элит, — все это обуславливало значительную героизацию и национализацию нарратива, с одновременным вытеснением как плохо согласующихся с этим образом фактов и представлений, так и памяти об иных, несколько отличных опытах депортации. Даже такое авторитетное свидетельство, как свидетель­ство Дали Гринкявичюте, могло ставиться под сомнение в том, что касается отображенных в ее воспоминаниях случаев отсутствия взаимовыручки и кон­фликтов среди «лаптевцев»[8]. Маргинальное пространство в историографии и литовском нарративе занимает история и коллективная память тех, кто так и не вернулся в Литву, оставшись жить в местах ссылки. Соответственно слабо звучит тема, с одной стороны, определенной интеграции на чужбине, а с дру­гой — трудного возвращения и отторжения со стороны прошедшей советиза­цию родины (что даже толкнуло некоторых ссыльных на повторный, теперь уже добровольный переезд в места бывшей ссылки).

Эти и другие темы так или иначе звучат во многих свидетельствах, в том числе в интервью, записанных в рамках проекта «Звуковые архивы — Евро­пейская память о Гулаге» (CNRS/EHESS/RFI, Франция)[9]. Среди в общей сложности более 200 интервью с бывшими депортированными из стран Центральной и Восточной Европы около 40 принадлежит выходцам из Литвы. В силу возрастного фактора большинство среди них составляют те, кто был выслан на спецпоселение[10] в Сибирь в первые послевоенные годы. Часть из них после снятия со спецучета во второй половине 1950-х годов остались жить в России, в частности в Иркутской области, где нами было за­писано около 15 интервью.

Эти свидетельства в сочетании с архивными документами[11] позволят нам рассмотреть сложный мир советских спецпоселений и противоречивые про­цессы «выхода» из сталинизма с точки зрения (само)определения и функ­ционирования групп, конструируемых в ходе депортаций, а также формиро­вания у депортированных множественных идентификаций с различными сообществами[12].

Создавая четко идентифицируемые и дискриминируемые группы, сталин­ский режим оставлял некоторые возможности для выхода из них (например, благодаря учебе) и частичного стирания границ, отделявших их членов от окружающего населения. Эти противоречивые тенденции усилятся после 1953 года, когда на протяжении почти десяти лет будет идти демонтаж сис­темы спецпоселений. Постепенный и двусмысленный характер этого демон­тажа: попытки включить — еще до освобождения — молодых спецпереселен­цев в «тело» советской нации путем призыва в армию; поэтапное снятие с ре­жима спецпоселений отдельных категорий депортированных, в большинстве случаев без признания репрессий в их отношении ошибочными и потому без возврата собственности и даже без автоматического разрешения вернуться на родину — все это приведет к усилению многообразия жизненных траекторий (бывших) депортированных, изнутри подрывая модель «общей судьбы» и в то же время способствуя встраиванию индивидов в различные сообщества.

Таким образом, в этой статье меня будут интересовать, в первую очередь, процессы реконструкции и функционирования национальных микросообществ в вынужденном изгнании; роль, которую играет в очерчивании их контуров, конструировании или сглаживании отличий взгляд извне (как «сверху», так и «сбоку», со стороны окружающего населения); формы и роль связей с родиной, а также другие механизмы сохранения и передачи пред­ставлений и практик, поддерживающих этнически или национально окра­шенную идентификацию; их адаптация и эволюция, в том числе в результате взаимодействия с окружающей средой и встраивания в другие сообщества.

 

1. КАТЕГОРИЗАЦИЯ, ИДЕНТИФИКАЦИЯ И ВОСПРИЯТИЕ ДЕПОРТИРОВАННЫХ: ВЗГЛЯД ИЗВНЕ И ИЗНУТРИ

В результате карательных операций 1940-х годов вплоть до конца следую­щего десятилетия в ряде регионов Сибири наблюдалось массовое присутст­вие депортированных из Литвы. По данным на 1 октября 1949 года, в Иркут­ской области на спецучете состояло в общей сложности 67 110 человек, в том числе 36 270 литовских «спецпереселенцев» и «выселенцев»[13] (11 283 семьи). Депортированные из Литвы составляли, таким образом, наиболее многочис­ленную группу внутри местного «спецконтингента»; на втором месте после них стояли «оуновцы» (8243 чел.)[14]. В эти годы, в отличие от довоенной «ку­лацкой» ссылки[15], спецпереселенцев обычно расселяли по уже существую­щим деревням, лесным и рабочим поселкам. Настаивая — с целью упрощения надзора — на их компактном размещении, репрессивные органы потен­циально способствовали созданию микросообществ из тех, кто был депор­тирован в рамках одной карательной операции, что, впрочем, не исключало контактов со спецпереселенцами, прибывшими сюда в ходе других волн ре­прессий. Прежде чем говорить о том, как функционировали эти микросо­общества, я остановлюсь на вопросе категоризации и (само)определения де­портированных из Литвы.

 

1.1. КОНСТРУИРУЯ «СПЕЦКОНТИНГЕНТ»

В ходе подготовки и осуществления репрессий сталинский режим конструи­ровал группы, одновременно объединяя и дробя социальную материю. В слу­чае депортаций с западных территорий подсказываемый или навязываемый способ категоризации и восприятия соответствующих групп отнюдь не всег­да являлся (только) этническим. При этом за образом единой группы («спец­контингента», «народа в изгнании»... ) зачастую скрывалась заметная разно­родность ее членов.

Репрессии в западных регионах Советского Союза осуществлялись на основе не столько этнического, сколько национально-территориального принципа, с целью «зачистки», интеграции и советизации присоединенных территорий. Их главной мишенью являлись репрессивным образом кон­струируемые категории населения, которым приписывались те или иные общие социально-экономические и/или политические характеристики: при­надлежность к буржуазии или зажиточному крестьянству, участие в нацио­налистическом движении и т.п.

Объединяя представителей этих различных конструируемых репрессиями групп в один «спецконтингент» (в масштабах одной карательной операции, а затем внутри одних и тех же спецпоселков), режим теоретически не отка­зывался от исходного деления. На практике, однако, во время жизни на спец­поселении зафиксированная в личном деле категория, видимо, не играла сколь-либо важной роли. Коменданты, осуществлявшие надзор за спецпе­реселенцами и влиявшие на многие аспекты их жизни (трудоустройство, пе­редвижение, материальное обеспечение), классифицировали поднадзорное население по «окраскам [учета]», порой объединяя вместе не только «литов­цев», т.е. высланных с территории Литовской ССР, но и в целом «прибал­тов»[16]. Тем не менее во второй половине 1950-х годов исходные репрессивные категории («кулак», «бандпособник») сыграют важную роль, став основой для определения сроков и условий освобождения.

Административная разнородность «спецконтингента» сочеталась с разно­образием социальных, культурных, этнических, религиозных принадлежнос­тей включенных в него индивидов. Это разнообразие было особенно сильным в случае депортации 1941 года, когда в рамках одной операции репрессиям подверглись городские элиты (литовского, польского, еврейского, русского и др. происхождения), крестьянство и сельская интеллигенция Литвы[17].

Наконец, сами условия и контекст депортации становились источником дифференцирования дальнейшего опыта ссылки (не говоря уже о важнейших различиях в положении, условиях жизни и судьбе заключенных Гулага и спецпереселенцев). В гораздо более сложных условиях оказались жертвы пер­вой волны массовых депортаций из Прибалтики, высланные в июне 1941 года и вынужденные бороться за выживание в условиях военного времени. Сле­дующие большие волны депортаций из Литвы (1948 и 1949 годы), несмотря на всю их тяжесть, будут осуществляться в несколько иных условиях: начиная с того, что многие семьи не будут разлучены (тогда как в 1941 году большая часть мужчин была отправлена в лагеря, а женщины с детьми — на спецпосе­ление), до существенно более короткого срока пребывания в изгнании, пусть и в голодной, но уже не воюющей России. Более того, сам социальный состав депортированных этих различных волн мог накладывать отпечаток на их адаптацию и шансы на выживание (горожане / крестьяне).

 

1.2. ПОЛИТИЧЕСКАЯ СТИГМАТИЗАЦИЯ И ЭТНИЧЕСКАЯ КАТЕГОРИЗАЦИЯ

Как влияла категоризация, осуществляемая репрессивными органами, на восприятие литовского «спецконтингента» местным населением? В какой степени она обуславливала их стигматизацию и определяла формы послед­ней? Какие стратегии могли использовать депортированные, чтобы обойти навязанные им категории и стигматизацию? Ответить на эти вопросы не­легко в силу недостаточности информации. Здесь я ограничусь несколькими замечаниями, касающимися, прежде всего, природы стигматизации.

Имеющиеся у нас материалы свидетельствуют о явном преобладании политически и идеологически окрашенной стигматизации, отразившейся в использовании по поводу литовских спецпереселенцев таких понятий, как «фашисты», «бандиты», «кулаки». При этом упоминания враждебности со стороны местного населения встречаются гораздо чаще у депортированных первой волны. Они попали на спецпоселение в самом начале войны, с эти­кеткой «фашистов», что, видимо, обрекло многих на враждебное отношение со стороны окружающих[18].

Иначе обстояло дело в послевоенные годы. В интервью с этой категорией депортированных литовцев редко и неохотно звучат упоминания проявлений открытой враждебности, за исключением, может быть, стычек между детьми в первое время после приезда[19]. Означает ли это, что высылка в качестве «ку­лаков» и даже «бандитов» была сама по себе чревата менее сильной стигма­тизацией? Сказывалось ли на восприятии депортированных их крестьянское происхождение, обусловившее их более быструю адаптацию и встраивание в систему коллективного труда в колхозах? Сыграл ли определенную роль тот факт, что за годы войны сибирские деревни увидели не одну волну мас­совых депортаций и присутствие спецпереселенцев самых различных кате­горий стало для многих районов привычным?[20] Какое влияние оказывает то, что часть наших информантов живет сегодня в России?

Несмотря, с одной стороны, на неоднородность состава депортирован­ных из Литвы, а с другой — на идеологический характер их стигматизации, их выделение и категоризация окружающими опирались, прежде всего, на этнический принцип. В интервью как с бывшими депортированными, так и с их соседями (местными жителями и представителями других «спецконтингентов», в частности «оуновцев») они определялись как «литовцы» и не­изменно наделялись рядом характеристик, отсылающих к представлениям о «национальном характере» и другим этнически окрашенным культурным стереотипам[21]. Интересно, что описание и (положительная) оценка такого «национального характера» и обусловленного им повседневного поведения являются, по-видимому, предметом консенсуса не только среди самих быв­ших депортированных из Литвы, но и среди тех, кто окружал их в изгнании: во всех интервью литовцы характеризуются как непьющие, трудолюбивые, рачительные хозяева, крепко стоящие на ногах и владеющие редкими или не­известными местным жителям ремесленными и пр. навыками.

Этот набор представлений служит для отличения и описания литовцев, причем в некоторых случаях он оказывается сильнее категорий, например, биологического характера. Один из бывших литовских спецпереселенцев, в начале 1990-х годов вновь оказавшийся в местах, где прошла его сибирская юность, так описывает одну из произошедших там встреч:

Еду в Иркутскую область, в свой поселок. В одном из городков огляды­ваюсь на автобусной остановке, как мне дальше путешествовать, и слышу за спиной: «Ты кто такой? Откуда?» Оборачиваюсь — бурят какой-то. «Я — литовец, — говорю.— А ты кто?» — «Я тоже литовец!» — в ответ. «Как бы не так! — смеюсь. — Так и поверю...» По лицу, по всему — самый настоящий бурят. А он обиделся: «Я и вправду литовец. Мой отец литовец». — «Так веди меня к нему», — говорю. Отца у него уже не было, но был дядя. Повел. Идем к его дому — сразу видно, что живет литовец: изба краше, окна больше, двор просторнее, забор выше. Действительно, дядя литовец.

 

Чуть дальше, по поводу уже другой встречи он высказывает сожаление об утере «литовскости» детьми спецпереселенцев. Признаками этого являются незнание родного языка и утрата тех черт национального характера, которые когда-то, как он считает, отличали литовцев от местных жителей (в част­ности, умеренное употребление алкоголя): «По-литовски совсем не умеет, в ссылке родился, здесь рос, с местными повелся и вот куда скатился... Так грустно было смотреть...»[22]

 

2. (РЕ)КОНСТРУИРУЯ СВЯЗИ, ИДЕНТИФИКАЦИИ И СООБЩЕСТВА В ИЗГНАНИИ

2.1. Предметы и практики повседневной этничности

Принципы организации быта, повседневные практики и предметы обихода были ключевыми инструментами конструирования, репрезентации и выявле­ния этничности. В качестве таковых они занимают порой немаловажное ме­сто в рассказах бывших спецпереселенцев и их соседей[23]. Кстати, именно об­разы, связанные с повседневной жизнью, используются литовскими депор­тированными для того, чтобы описать свои первые впечатления после при­езда в ссылку. Они нередко характеризуют местное население через нищету и скудость быта, отмечая почти полное отсутствие необходимых вещей или несоответствие нормам и представлениям о допустимом. По воспоминаниям одной из наших информанток, взрослые литовки, обсуждая поразившую их бедность в сибирской деревне, приводили в качестве примера местных жен­щин, которые «ходят: черная юбка, белые заплатки...»[24].

Тот же прием, но с обратным знаком применяется местными крестьяна­ми. За исключением одного — воспринимаемого, однако, как чрезвычайно характерный — предмета, вещный мир литовцев ассоциируется в их расска­зах с достатком, несмотря на испытываемые в момент приезда материальные трудности. Вещи, привезенные с собой в изгнание, присылаемые впослед­ствии родственниками или изготавливаемые на месте (например, перины, городская одежда, швейные машинки, варенье, сало), зачастую ассоции­руются с более богатой и «культурной», в том числе городской, повседневностью[25]. Единственное исключение здесь — клумпесы, деревянные башмаки литовских крестьян, которые местные жители называют «колодками» и упо­минают как признак неприспособленности депортированных, уязвимости и трудности их положения[26]. Интересно, что в рассказах самих литовцев этот предмет имеет двусмысленный статус. Для одних он является бесспорным атрибутом литовской этничности, воспринимаясь одновременно как один из традиционных национальных предметов быта и как удобная, практичная вещь, которую стоит сохранить в изгнании. Так, живя на спецпоселении в Иркутской области, отец Йозаса М. продолжал не только носить, но и из­готавливать клумпесы[27]. Другие литовские респонденты, напротив, отрицали использование такой обуви, подчеркивая, что у них на родине она была уде­лом крестьянской бедноты[28].

Таким образом, в этом скудном на вещи мире предметы быта могли пред­ставлять собой сложный, многослойный и многозначный текст, степень до­ступности и интерпретация которого зависели от статуса наблюдателя: один и тот же предмет для «чужаков» служил неоспоримым маркером, признаком принадлежности к тому или иному сообществу, воспринимаемому как этни­ческое целое, тогда как внутри него тот же предмет мог, напротив, напоми­нать о социопрофессиональных, культурных и других различиях.

Чаще, однако, мы имеем дело с более однородными образами этнически окрашенных предметов и связанных с ними практик. Литовские музыкаль­ные инструменты и национальные костюмы, пиво и сало, которое начали делать литовцы, как только им удалось завести поросят, — эти и другие предметы, вопринимаемые как часть традиционной материальной куль­туры, нередко занимают важное место в воспоминаниях бывших депорти­рованных, олицетворяя в них верность традициям, материализуя символи­ческую связь с родиной и подчеркивая сохранность этнонациональных идентификаций.

Впрочем, отсылая к общим корням и служа этническим маркером, пред­меты обихода делали возможными встречи и обмены, в ходе которых инди­вид включался в сеть многосторонних взаимоотношений за пределами ло­кального этнического сообщества.

Прежде всего, речь идет об обменах в узком смысле слова — тех, что в пер­вые дни и месяцы пребывания в изгнании помогали депортированным вы­жить, выменивая такие редкие в послевоенной сибирской деревне вещи, как городское платье, перины, вышитые покрывала, на менее престижные, но абсолютно необходимые для выживания вещи: продукты, картофель на по­садку, теплую обувь[29].

Со временем эти обмены приобретут более сложный и не всегда напрямую материальный характер: по воспоминаниям местных жителей, литовские спецпереселенки будут угощать своих русских соседок и напарниц по работе в колхозе национальными блюдами, а потом, с появлением необходимых ингредиентов, например сахара, научат их делать варенье, масло, тушенку, сало. Для литовцев местные жители станут важным источником локальных знаний и «ноу-хау», помогавших адаптироваться и выжить: они покажут им грибные и ягодные места, научат делать «чирки» (местная обувь), будут одал­живать ружье, иметь которое спецпереселенцам было запрещено.

В нищих послевоенных деревнях обмен навыками и услугами был, воз­можно, еще более важной и распространенной практикой, чем обмен пред­метами. В рассказах бывших депортированных и их русских соседей нередко отмечается, что литовцы владели особыми, редкими или неизвестными здесь навыками и ремеслами: от столярного и бондарного дела до пошива платьев «городского фасона» или особо ловкого способа резать и разделывать поро­сят (помимо постоянно упоминаемого копчения сала...)[30].

Если условия, на которых осуществлялся обмен предметами, нередко четко проговариваются респондентами (одна перина на два мешка картошки и т.п.), то режим (безвозмездный? предполагающий вещный или нематери­альный ответ на подарок?) этих более сложных обменов услугами и «ноу-хау» в большинстве случаев не уточняется, а в ответ на прямой вопрос опи­сывается уклончиво, подразумевая отсутствие немедленного материального вознаграждения. При этом настойчиво звучит тема моральной выгоды от та­ких контактов, обеспечивавших спецпереселенцам уважение со стороны местного окружения. В ходе таких обменов конструировались представления о литовцах как умелых, рачительных хозяевах, носителях более развитой или зажиточной материальной культуры.

 

2.2. Спецпереселенцы на пересечении множественных сообществ

Сложный характер этих обменов, выходивших за рамки однократного акта и подразумевавших долгосрочную перспективу и потому требовавших вза­имного доверия, свидетельствовал о возникновении сети связей и взаимо­отношений, простиравшихся за пределы местной этнической общины и спо­собствовавших включению индивидов в другие сообщества.

Что касается локального литовского сообщества, то оно занимает неоди­наковое место в воспоминаниях бывших депортированных. С этой точки зре­ния интересен рассказ Римгаудаса Рузгиса[31], который рисует образ своего рода литовской колонии, ведущей в бурятской глубинке относительно авто­номное существование, по крайней мере в том, что касается организации по­вседневной жизни: в первый же год пребывания в ссылке литовцы строят школу, за которой следуют клуб и магазин, а впоследствии пытаются рацио­нализировать и механизировать работу местного кирпичного завода[32]. Лейт­мотивом через все это интервью проходит идея активного и самостоятельного налаживания жизни, происходящего благодаря предприимчивости, трудо­любию и солидарности литовских спецпереселенцев. Таким образом, образ литовцев как трудолюбивых и умелых индивидов переносится на все этни­ческое сообщество.

В этом интервью особенно ярко и развернуто проявляются представления о литовских спецпереселенцах как о сплоченной группе, чье присутствие про­является в самых разных сферах, от труда до досуга и общения[33]. Одновре­менно акцентируется и идея собственной включенности в этот мир. В боль­шинстве других интервью образ этнического сообщества является, однако, менее ярким, отношения внутри него — менее разнообразными, а сфера рас­пространения этнически окрашенных практик — более узкой. Последние свя­заны, главным образом, с досугом, общением и религиозными практиками, тогда как, например, такая важнейшая тема, как труд, связывается скорее с участием в коллективных, внеэтнических его формах, которые способ­ствуют включению спецпереселенцев в более широкие сообщества.

Вне работы, по словам свидетелей, общение среди взрослых происходило, главным образом, внутри этнических сообществ, по крайней мере до возвра­щения значительной части спецпереселенцев на родину в конце 1950-х годов[34]. Особую роль играла религия: она обуславливала сильный и специфический бэкграунд, являлась важным фактором консолидации и отличительным мар­кером литовцев как католиков. Во многих интервью встречаются также упо­минания национальных праздников и других традиционных форм досуга, на которые собирались спецпереселенцы одного происхождения; участие в по­сиделках с исполнением национальной музыки[35]. Кое-где спецпереселенцам удавалось организовать подобие воскресной школы, где дети обучались чте­нию и письму на родном языке[36].

Все это способствовало не только сплочению национальной общины на местном уровне, но и сохранению символических связей с большим нацио­нальным сообществом. Связи с ним поддерживались и благодаря рассказам старших, письмам и посылкам с родины, присутствию в жилищах спецпере­селенцев фотографий и предметов, напоминающих о родном доме[37]. О том, насколько сильной могла быть в изгнании идентификация с почти незнако­мой младшему поколению спецпереселенцев родиной, косвенным образом свидетельствуют встречающиеся иногда упоминания разочарования, пере­житого по возвращении, когда выросшие в изгнании дети обнаруживают, что родные края — это не (только) рисовавшаяся им в изгнании страна вечного лета и изобилия[38].

Большинство этих социальных и культурных практик, способствующих сохранению национальных идентификаций, существовали на «краю» совет­ского общества, балансируя между дозволенным и запретным. Точные гра­ницы допустимого в значительной мере зависели, видимо, от времени (в част­ности, до или после 1953 года) и местных условий. Часть респондентов говорит о том, что петь песни на родном языке можно было только в пределах дома, тогда как другие подчеркивают, что никто не таился, устраивая нацио­нальные праздники, в том числе на улице или, например, собираясь в чьем- то доме на коллективную молитву.

Интересны упоминаемые в интервью и архивах случаи включения неко­торых национальных культурных практик в сферу официальной советской культуры, например в форме участия спецпоселенческой молодежи в мест­ной самодеятельности. Так, Римгаудас Рузгис рассказывает о музыкальных и театральных выступлениях литовского ансамбля, созданного в его селе, и даже упоминает поездки на районный слет литовской самодеятельности.

Эти и подобные ситуации свидетельствовали о постепенном включении — пусть ограниченном — части спецпереселенцев, прежде всего молодежи, в поле официальных советских практик. Чаще всего это происходило в рам­ках коллективного труда[39]. Многие навыки, которыми владели литовские спецпереселенцы, оказывались востребованными в сибирских колхозах, леспромхозах и других предприятиях. Прежде всего, речь идет о навыках механизированного труда (вождение трактора или грузовика, опыт исполь­зования электропил и пр.), которые позволяли, например, получить доступ к более престижной и лучше оплачиваемой работе тракториста или шофера или повысить производительность, а следовательно, и оплату труда спецпе­реселенцев в леспромхозах[40]. Но спецпереселенцам могло пригодиться и вла­дение такими традиционными ремеслами, как строительное, плотницкое, сто­лярное дело; будучи востребованными на предприятиях и в колхозах, они могли позволить получить более квалифицированную и чуть лучше оплачи­ваемую работу[41].

Интересно отметить происходящие в этой области перенос и приспо­собление традиционного крестьянского культурного бэкграунда к новым условиям и новому окружению, в том числе к советской системе ценнос­тей. Уважение к труду является, наверное, почти единственной точкой соприкосновения между, с одной стороны, «раскулаченными» литовскими хуторянами, с другой — местными крестьянами, выживающими в колхозах ценой непосильного труда, а с третьей — местными властями, которые (чаще) принуждают и (реже) поощряют к участию в коллективном труде. Поэто­му в рассказах бывших депортированных так причудливо смешиваются знаки признания и улучшения положения, отсылающие к этим различным измерениям и системам ценностей. Это и талон на покупку сапог, получен­ный Еленой Т. за хорошую работу (после первой сибирской зимы, прове­денной в галошах), и почетные грамоты Йозаса М., и знаки уважения со стороны русских соседей, и связанная с этим возможность включиться в сложную систему неформальных связей, в которой было место и для ра­боты за плату, и для натурального обмена товарами и услугами, и для про­явлений солидарности.

Подобным образом в интервью отразилось и многообразие тактик, исполь­зуемых спецпереселенцами для адаптации и улучшения своего положения. Они свидетельствуют о постепенном овладении широким спектром норм и стратегий советского населения: от выбора таких официально санкциониро­ванных механизмов, как учеба и повышение квалификации[42], до использова­ния неформальных, а порой и официально осуждаемых тактик, как те, что за­действовали знакомства и «блат», например для получения менее тяжелой или лучше оплачиваемой работы[43].

В рассказах младшего поколения спецпереселенцев (особенно когда они вспоминают о своих отношениях со сверстниками) такие связи настолько сильны, что контуры национального и наднациональных сообществ нередко стираются в отсутствие упоминаний этнической принадлежности и статуса окружающих. Так, Антанас К., Йозас М. и другие информанты говорят о «ре­бятах», с которыми они общались, не уточняя, были ли они местными или нет. Только благодаря деталям или уточняющим вопросам можно иногда по­нять, что речь идет скорее о литовских (латышских, украинских... ) или рус­ских детях, а чаще всего — о тех и других вместе[44]. Именно в ходе общения со сверстниками многие дети спецпереселенцев выучивали русский язык и, например, открывали для себя таинственный, одновременно пугающий и ча­рующий мир сибирской тайги, о котором даже те, кто давно вернулся на ро­дину, до сих вспоминают с особым чувством[45].

Такая включенность в местные сообщества и у кого-то привязанность к тому месту, которое — пусть и не по их воле — стало новым домом, про­явятся, в частности, во второй половине 1950-х годов, когда станет возмож­ным возвращение на родину. В то время как большинство освободившихся спецпереселенцев уедет в Литву, для кого-то возвращение окажется невоз­можным: из-за семейных связей, возникших за годы депортации, в силу от­сутствия средств и контраста между с трудом налаженным в Сибири бытом и перспективой полной материальной неустроенности на родине, из-за угро­зы более сильной, чем в Сибири, стигматизации, связанной с их прошлым, а также других причин, в том числе, возможно, из-за по-разному выражаемой, но звучащей у многих идентификации с тем окружением, в котором они вы­росли в ссылке[46].

 

3. ОСВОБОЖДЕНИЕ ИЗ СПЕЦПОСЕЛЕНИЯ И КОНЕЦ «ОБЩЕЙ СУДЬБЫ»

Демонтаж сталинской репрессивной системы приводит к массовому, хотя и растянутому во времени отъезду литовских спецпереселенцев[47]. Это ведет не только к распаду сложившихся в местах ссылки локальных этнических со­обществ, но и к существенной индивидуализации жизненных траекторий бывших депортированных, росту их многообразия, которое невозможно вме­стить в представления об «общей судьбе» литовских ссыльных.

Многообразным будет дальнейший жизненный путь и опыт как тех, кто вернется на родину, так и меньшинства, оставшегося жить в Сибири. Процесс отъезда, именуемый на языке МВД «убытием», растянулся на несколько лет. С 1953 по 1959 год число литовских спецпереселенцев, стоявших на учете, сократилось примерно со 105 до 5 тыс. человек[48].

Речь, однако, пока шла только об освобождении с режима спецпоселения, что в большинстве случаев означало возможность покинуть место ссылки, но не вернуться на родину. О последнем необходимо было ходатайствовать в индивидуальном порядке, и процедура нередко затягивалась на многие ме­сяцы, а то и годы (в случае повторяющихся отказов). Таким образом, факт вхождения в одну и ту же категорию депортированных («кулаков», «бандпособников» и пр.), проживания в одном и том же месте, а порой и принадлеж­ности к одной семье не означал возможности уехать из ссылки одновременно. На родине бывшие депортированные сталкивались со множеством препят­ствий: от невозможности получить прописку и найти жилье до бытовой стигматизации и дискриминации на работе[49]. Преодолевать их каждому при­ходилось самостоятельно. Так опыт депортации становился потенциально отягчающим фактом личной биографии, которым каждый управлял по-свое­му, за рамками «общей судьбы».

Такое индивидуальное выстраивание жизненных траекторий начиналось, в действительности, еще до отъезда из спецпоселения: когда одни возвращались на родину тайком, без официального разрешения[50], другие, наоборот, решали остаться здесь еще на несколько лет, дожидаясь, например, выхода на пенсию или окончания школы детьми. Кто-то из молодежи отправлялся учиться в областной центр, а кого-то призывали в армию[51]. А кому-то из бывших спец­переселенцев, как окажется, суждено было остаться в Сибири на всю жизнь.

В бывших местах ссылки оставались, таким образом, «осколки» былых литовских сообществ, но связи с ними — в тех случаях, когда они хоть отчас­ти сохранялись, — по-видимому, все в меньшей степени определяли по­вседневную жизнь бывших спецпереселенцев, их стратегии адаптации и фор­мы идентификации. Интервью с бывшими литовскими депортированными, оставшимися жить в Иркутской области, свидетельствуют об их значитель­ной интеграции в окружающее общество. Она проявилась в успешной про­фессиональной деятельности, дружеских и семейных связях, а также, напри­мер, во взгляде на собственное прошлое. В их рассказах конец репрессивного эпизода редко определяется с точностью. В отличие от начала депортации, датируемого днем высылки, он теряется среди других важных событий, не связанных с репрессивным контекстом, но зато вписанных в окружающую жизнь: служба в армии, женитьба, переезд на одну из гигантских сибирских строек или затопление деревни, в которой прошла юность. Таким образом, годы, проведенные на спецпоселении, отчасти растворяются в последующей жизни индивида, а его рассказ о своем прошлом, в том числе репрессивном, оказывается в значительной мере вписанным в представления о судьбе всего советского или российского общества, в частности благодаря сближению собственного опыта с испытаниями, выпавшими в период войны и первые послевоенные годы на долю всей страны.

 

[1] Советская национальная политика: идеология и практики, 1945—1953 / Отв. сост. Л.П. Кошелева, О.В. Хлевнюк. М.: РОССПЭН, 2013. С. 5.

[2] В 1945—1953 гг. из Литвы было депортировано свыше 100 000 человек. О подготовке и осуществлении этих опера­ций см.: Blum А. Deportes en Union sovietique (1930—1953): decision politique et articulation bureaucratique — L'operation «Printemps» en Lituanie // Revue d'histoire moderne et con- temporaine (в печати); Strods H, Kott M. The File on Operation «Priboi»: A Reassessment of the Mass Deportations of 1949 // Journal of Baltic Studies. 2002. Vol. 33. № 1. Р. 1—36. Среди работ более общего характера, посвященных принудитель­ным перемещениям населения и советской политике в При­балтике: Народы стран Балтии в условиях сталинизма (1940— 1950-е годы). Документированная история / Под ред. Н.Ф. Бугай. Штутгарт, 2005; Полян П.Н. Не по своей воле... История и география принудительных миграций в СССР. М.: ОГИ, 2001; Warlands: Population Resettlement and State Reconstruction in the Soviet — East European Borderlands, 1945—1950 / P. Gatrell, N. Baron (Eds.). Basingstoke, 2009.

[3] См. размышления Р. Брубейкера о фреймировании насилия и травматического опыта в качестве этнических и роли этих процедур в повышении уровня «групповости» (Брубей- кер Р. Этничность без групп. М.: Издательский дом ВШЭ, 2012. С. 40).

[4] Возникновение таких представлений анализируется В. Да- волюте: Davolinte V. «We Are All Deportees». The Trauma of Displacement and the Consolidation of National Identity du­ring the Popular Movement in Lithuania // Maps of Memory: Trauma, Identity and Exile in Deportation Memoirs from the Baltic States / T. Balkelis, V. Davoliute (Eds.).Vilnius, 2012. Р. 109, 132—135.

[5] Balkelis Т. Ethnicity and Identity in the Memoirs of Lithua­nian Children Deported to the Gulag // Maps of Memory: Trauma, Identity and Exile in Deportation Memoirs from the Baltic States. Р. 54.

[6] Летом 1942 года более 2 тысяч спецпереселенцев из Литвы (в том числе большое количество матерей с детьми) было перевезено в устье Лены, на берег моря Лаптевых и фак­тически брошено там на произвол судьбы. По сведениям, приводимым председателем Общества «лаптевцев» Йона- сом Маркаускасом, «лаптевцами» опубликовано свыше двух десятков воспоминаний (Литовцы в Арктике / Сост. Й. Маркаускас и Й. Пуоджюс. Вильнюс, 2011).

[7] Тенденция прочитывать историю депортаций сквозь приз­му представлений и категорий, сформированных воспо­минаниями «лаптевцев», сохраняется и сегодня, несмотря на увеличение количества и разнообразия доступных сви­детельств. Так, авторы большинства статей из недавно опубликованного сборника, посвященного литовской па­мяти о депортациях, продолжают использовать, в первую очередь, воспоминания «лаптевцев», нередко распростра­няя подсказанные ими наблюдения на историю всех де­портированных. См., например: Balkelis Т. Ethnicity and Identity... Р. 46—71.

[8] Balkelis Т. Ethnicity and Identity... P. 55.

[9] Подробную информацию о проекте и методике сбора ин­тервью можно найти на сайте: http://museum.gulagmemories.eu/, а также на русском языке в статье: Блюм А., Кустова Э. Звуковые архивы — Европейская память о Гу­лаге // Mиграционные последствия Второй мировой вой­ны: этнические депортации в СССР и странах Восточной Европы / Под ред. Н. Аблажей и А. Блюма. Новосибирск, 2012. С. 124—168. Cм. также коллективную монографию, опирающуюся на материалы этого проекта: Deportes en URSS: Recits d'Europeens au Goulag / A. Blum, M. Craveri, V. Nivelon (Eds.). Paris, 2012.

[10] Подчеркнем, что в этой статье не рассматривается судьба заключенных лагерей.

[11] Из фондов российских (ГАРФ, ГАНИИО) и литовских го­сударственных архивов (LYA, Литовский особый архив).

[12] Одной из особенностей проекта «Звуковые архивы — Ев­ропейская память о Гулаге» было то, что в ходе полуна­правленных интервью респондентов просили рассказать о всей своей жизни, начиная с первых детских воспоми­наний и вплоть до сегодняшнего дня. Респонденты знали, что к ним обратились как к бывшим депортированным, но интервью отнюдь не ограничивалось историей их вы­сылки и годами, проведенными в лагере или на спецпосе­лении. Возможность проследить за всей траекторией быв­ших депортированных позволяет вписать их репрессивный опыт в длительную — в масштабах человеческой жизни — перспективу.

[13] Здесь и далее различные категории «спецконтингента» («выселенцы», «спецпереселенцы» и «ссыльно-посе- ленцы») рассматриваются вместе.

[14] Докладная записка о выполнении указаний МВД от 19 ав­густа 1949 г. № 3825/к о работе среди выселенцев-спецпе­реселенцев (ГАРФ. Ф. 9479. Оп. 1. Д. 471. Л. 220—231).

[15] Красильников С.А. Серп и молох. Крестьянская ссылка в За­падной Сибири в 30-е годы. М.: РОССПЭН, 2003; Кра­сильников СА, Саламатова М. С., Ушакова С.Н. Корни или щепки. Крестьянская семья на спецпоселении в Западной Сибири в 1930-х — начале 1950-х гг. М.: РОССПЭН, 2010; Viola L. The Unknown Gulag: The Lost World of Stalin's Special Settlements. Oxford, 2007.

[16] В учетных делах спецпереселенцев встречаются и такие более дробные категории, как «литовские кулаки», «ли­товцы 1951 г.» и др. (LYA. ДД. 30964/5, 29465/5 и др.).

[17] Среди примерно 17 500 жителей Литвы, депортированных в июне 1941 г., этнические литовцы составляли 70%, по­ляки — 18%, евреи — 9%, русские — 2%. Около трети из них составляли крестьяне, остальные были государствен­ными служащими (17%), рабочими (14%), учителями (9%) и т.д. (Birauskaite B. Lietuvos giventoju genocidas. Vol. 1. Vilnius, 1991. P. 782—784 (цит. по: Balkelis Т. Ethni­city and Identity... P. 50)).

[18] См. случаи, упоминаемые в: Balkelis Т. Ethnicity and Iden­tity... Р. 63—65.

[19] Интервью с Антанасом К., с. Тангуй (Иркутская обл.), ян­варь 2010 г.; интервью с Еленой Т., г. Братск (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.

[20] О меньшей по сравнению с Киргизией стигматизацией калмыков в Сибири, объясняемой массовым присутствием ссыльных, см.: Гучинова Э.-Б. У каждого своя «Сибирь». Ссыльные калмыки в Средней Азии // Диаспоры. 2008. № 1. С. 202, 212.

[21] Интервью с Еленой Н., с. Калтук (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Александрой и Иваном Б., с. Калтук (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Йозасом М., г. Братск (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Римгаудасом Р., г. Вильнюс, июнь 2011 г.

[22] Записки Й. Казлаускаса, цит. по рукописи на русском язы­ке. Опубл. текст (в англ. пер.): KazlauskasJ. Fotografija. Vil­nius, 2010. P. 195.

[23] Следует, правда, заметить, что чем тяжелее была повсед­невная жизнь спецпереселенцев, чем в большей степени она носила характер борьбы за выживание, тем более стер­тым кажется «этнографическое» измерение их рассказов. Как лаконично сказала одна из наших респонденток в от­вет на настойчивые попытки интервьюера (автора этой статьи) узнать, какие «национальные» или иные блюда они с матерью готовили и какие продукты употребляли, попав в ссылку в Красноярский край: «что было, то и го­товили... » (Интервью с Еленой Т., г. Братск, Иркутская обл., август 2009 г.).

[24] Там же.

[25] В ходе депортаций 1948—1949 гг. каждой семье разреша­лось взять с собой до 1500 кг груза (Приказ министра внут­ренних дел СССР № 00225 «О выселении с территории Литвы, Латвии и Эстонии кулаков с семьями, семей бан­дитов и националистов», 12 марта 1949 г. // История ста­линского ГУЛАГа. Т. 1. М.: РОССПЭН, 2004. С. 519—522). Мало кому удалось полностью реализовать это право, но взятые с собой и присылаемые впоследствии родственни­ками вещи и деньги сыграли важную роль в судьбе многих спецпереселенцев, особенно в первый год жизни на спец­поселении (интервью с Антанасом К., Вильнюс, октябрь 2009 г.; интервью с Еленой Т., г. Братск (Иркутская обл.), август 2009 г.).

[26] Супруги Александра и Иван Б., русские соседи литовских спецпереселенцев, следующим образом отзываются о клумпесах: «...деревянные колодки... Как они в них хо­дили? А потом они быстро их сбросили...» (интервью с Александрой и Иваном Б., с. Калтук, Иркутская обл., ав­густ 2009 г.). Нельзя, разумеется, не заметить пенитенци­арной коннотации слова, используемого для обозначения этой обуви, которая, таким образом, могла восприни­маться как напоминание о подневольном положении их владельцев.

[27] Интервью с Йозасом М., г. Братск (Иркутская обл.), ав­густ 2009 г.

[28] Интервью с Еленой Т., г. Братск (Иркутская обл.), август 2009 г.

[29] Там же.

[30] Интервью с Александрой и Иваном Б., с. Калтук (Иркут­ская обл.), август 2009 г.; интервью с Еленой Н., с. Калтук (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.

[31] См. посвященные этому свидетелю страницу виртуаль­ного музея «Звуковые архивы — Европейская память о Гу­лаге» и главу (MaciuliteJ. Une ame de paysan) в коллектив­ной монографии: Deportes en URSS. Recits d'Europeens au Goulag / A. Blum, M. Craveri, V. Nivelon (Eds.). Paris, 2012. P. 251—266).

[32] Интервью с Римгаудасом Р., Вильнюс, октябрь 2009 г.

[33] См. также, например, интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.

[34] Интервью с Антанасом К., с. Тангуй (Иркутская обл.), ян­варь 2010 г.; интервью с Еленой Н., с. Калтук (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Александрой и Иваном Б., с. Калтук (Иркутская обл.), август 2009 г.

[35] Именно эти особые моменты часто оказываются запечат­ленными на фотографиях, сделанных в ссылке. См. фото­материалы, размещенные на сайте виртуального музея «Звуковые архивы — Европейская память о Гулаге»: http:// museum.gulagmemories.eu/.

[36] Интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.

[37] Подробно об образе родины у ссыльных литовцев (глав­ным образом, первой волны депортации) см.: Balkelis Т. Ethnicity and Identity... Р. 67—69.

[38] Ibid.

[39] Подробнее об этом см.: Кустова Э. Труд и адаптация спец­поселенцев на примере послевоенных депортаций из Вос­точной Европы // История сталинизма. Принудительный труд в СССР. Экономика, политика, память. Материалы международной научной конференции. М.: РОССПЭН, 2013. С. 65—77.

[40] Там же; интервью с Йозасом М., г. Братск (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Антанасом К., с. Тангуй (Иркутская обл.), январь 2010 г.; интервью с Римгауда- сом Р., Вильнюс, октябрь 2009 г.

[41] Интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.; интервью с Антанасом К., с. Тангуй (Иркутская обл.), январь 2010 г.

[42] Интервью с Йозасом М., г. Братск (Иркутская обл.), ав­густ 2009 г.; интервью с Антанасом К., с. Тангуй (Иркут­ская обл.), январь 2010 г.; интервью с Римгаудасом Р., Вильнюс, октябрь 2009 г.

[43] Интервью с Юлианой З., Каунас, июнь 2009 г.; интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.; интервью с Антана- сом К., с. Тангуй (Иркутская обл.), январь 2010 г.

[44] Интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.; интервью с Антанасом К., Вильнюс, октябрь 2009 г.; интервью с Еле­ной Н., с. Калтук (Иркутская обл.), август 2009 г.; интер­вью с Антанасом К., с. Тангуй (Иркутская обл.), январь 2010 г.; интервью с Йозасом М., г. Братск (Иркутская обл.), август 2009 г.; интервью с Феликсом К., г. Братск (Иркутская обл.), август 2009 г.

[45] Интервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.; интервью с Антанасом К., Вильнюс, октябрь 2009 г. Cp. статью Ж. Де- ни о лесе в воспоминаниях бывших депортированных на сайте виртуального музея «Звуковые архивы — Евро­пейская память о Гулаге» (http://museum.gulagmemories.eu/ru/salle/les) и главу того же автора (DenisJ. Les images de l'enfance) в коллективной монографии: Deportes en URSS. P. 109—131.

[46] Среди наших информантов есть и те, кто сделал попытку вернуться на родину, а затем в силу возникших там труд­ностей разного рода (от отсутствия прописки и жилья до явных препятствий в карьере) вновь приехал жить в мес­та бывшей ссылки: Йозас М., Анна К.-Т., Йонас К.

[47] Процессам возвращения из депортации посвящено наше текущее исследование, осуществляемое совместно с А. Блю­мом.

[48] Данные рассчитаны А. Блюмом по: ГАРФ. Ф. R9479. Оп. 1. Д. 905, 932, 949, 967; Земсков В.Н. Спецпереселенцы в СССР. 1930—1960. М.: Наука, 2003. С. 161, 211—212, 226—227, 240—241.

[49] О трудностях, с которыми сталкивались бывшие ссыль­ные на родине, см.: Davoliate V. «We Are All Deportees». The Trauma of Displacement. Р. 125—128.

[50] Об этом свидетельствуют многочисленные ходатайства с просьбой разрешить проживание на территории респуб­лики, на которых в качестве обратного указан адрес в Лит­ве: см. многочисленные протоколы Комиссии Президиума ВС ЛССР по рассмотрению заявлений о разрешении про­живания в ЛССР гражданам, ранее выселенным за ее пре­делы (LYA. Ф. V135. Оп. 7. Д. 437 и др.).

[51] Интервью с Римгаудасом Р., Вильнюс, октябрь 2009 г.; ин­тервью с Марите К., г. Вильнюс, июнь 2011 г.


Вернуться назад