ИНТЕЛРОС > №129, 2014 > Как изживали классику и как она выживала

Н.В. Брагинская
Как изживали классику и как она выживала


07 декабря 2014

(Размышления над книгой «Античные авторы и коммунизм»)

CLASSICS AND COMMUNISM: Greek and Latin behind the

Iron Curtain / Eds. György Karsai, Gábor Klaniczay, David

Movrin, Elżbieta Olechowska. — Ljubljana: Znanstvena

založba Filozofske fakultete; Budapest: Collegium Budapest

Institute for Advanced Study; Warsaw: Faculty of Artes

Liberales, 2013. — XIV, 578p.

Книга «Античные авторы и коммунизм: гречес­кий и латинский за железным занавесом»[1] представляет собой 

результат международного проекта под лозунгом «Познай самого себя» и с названием «Античные авторы и комму­низм: История антиковедения в контексте ло­кальных традиций; социалистические страны 1944/45—1989/90». Проект осуществляется общими усилиями двух центров в Будапеште и Варшаве[2] под руководством профессоров Дьёрдя Каршая, Габора Кланицаи и Ежи Ак- сера. Члены команды, составленной из класси­ков бывших социалистических стран и неко­торых республик бывшего СССР, встречались в 2009—2010 гг. на «круглых столах» и в ма­стерских, работали в своих национальных группах. Часть исследователей была пригла­шена в Будапешт в Коллегиум Центрального европейского университета, чтобы в течение трех-четырех месяцев заниматься сравнительным анализом ситуаций в своей и других странах. Был создан веб-сайт, проведена итоговая конференция и вышли в свет два сборника: один при участии коллег из Варшавы (Эльжбета Олеховская) и Любляны (Дэвид Морвин) в Любляне и частично пересекающийся с ним 

по содержанию менее объемистый в Будапеште[3]. В 2013 г. прошла вторая конфе­ренция, на этот раз в Университете Любляны, и я имела удовольствие быть ее участником[4].

Если говорить о внешних характеристиках тома, то 19 статей занимают при­мерно 380 страниц, еще 150 страниц — фотографии и документы, за которыми следуют подробные справки об авторах и очень подробный указатель имен и предметов, как и положено в книге, составленной филологами-классиками.

Я думаю, что издание в своем полном виде нужно весьма небольшому кругу специалистов по античности и еще более узкому кругу историков гуманитарного знания. Вместе с тем, составить себе представление о ее содержании полезно очень многим. Надо признать, что в отличие от обычного рецензента научной книги, который должен владеть соответствующим материалом, я в плане сведе­ний и фактов целиком полагаюсь на авторов книги. Проверить их не могу ни я и никто другой. Таких специалистов, таких историков нет. Поэтому я попытаюсь дать какое-то представление о положении дел на основании свидетельств или исследований самих участников событий и накладывая эти данные на собствен­ное, опытное в основном (но не только) знание ситуации в СССР. Иными сло­вами, я постараюсь обобщать наблюдения коллег, особенно если сообщаемые ими факты отвечают и моему опыту.

История антиковедения в европейских странах, входивших в зону влияния СССР, как и история этой дисциплины и классического образования в СССР после революции 1917 г. могли стать предметом изучения, когда закончилась сама «коммунистическая» эпоха. И не только потому, что «стон угнетенной твари» только теперь может быть услышан.

Авторы книги — профессионалы часто самого высокого класса, но не историки науки, не историки своих стран, не социологи, наконец. А история науки, которая пишется изнутри цеха, располагается в жанровом пространстве между прослав­лением и ведомственным отчетом. Как мне представляется, научное сообщество не стремится к пересмотру того, что идет в анналы истории вместе с юбилейными и надгробными речами, не пересматривает репутаций тех, кого современники определили как своих корифеев и своих злодеев. Корпоративная память не склонна также обнародовать конфликты и проблемы сообщества, скорее нормой является умолчание обо всем воспринимаемом неоднозначно или скандальном. Внешняя неодолимая сила, корежащая культурную, научную образовательную среду, имеет больше шансов быть описанной, чем внутренние проблемы. Для стран «народной демократии» такой силой и такими внешними обстоятельствами были вмешательство СССР и прекращение этого вмешательства. Исторический слом на рубеже 1990-х гг. привел к тому, что могли появиться и импульс и готов­ность «познать самих себя». Заметим, однако, что проект познания был запущен через двадцать лет, когда поколение, на которое пришелся удар войны и после­военного перекраивания мира, ушло со сцены. В этом смысле проект «запоздал». Но с исторической точки зрения крушение советской системы произошло совсем недавно, поэтому в названном направлении «саморефлексии» делаются лишь первые шаги, чаще всего регистрационного и просопографического характера[5].

Интерес к классикам Центральной и Восточной Европы проявлял американ­ский филолог Честер Натуневич (1932—2009), сын чешских эмигрантов. Он при­езжал в Россию уже в 1990-х и предлагал присылать аннотации своих работ на английском языке для его базы данных «Другая сторона Луны», посвященной антиковедению соцстран. А статью «Изучение античности в Восточной Европе: некоторые новые тенденции» он написал еще в 1975 г.[6] Пионерской стала работа об изучении классических авторов в Восточной Европе под редакцией двух аме­риканских филологов родом из того же мира: йельский классик Виктор Берс, сын бундовцев, переживших Холокост, и гарвардский классик венгерского происхож­дения Грегори Надь. Предсказуемы тут и персональная нота, и американская по­началу площадка[7].

Замечу, что и в России изучением отечественных штудий классической древ­ности занялись также с началом «перестройки», прежде всего в Санкт-Петер­бурге. Периодический сборник «Древний мир и мы» и другие издания уделяли и уделяют большое внимание биографиям покойных учителей и публикации их прежде опубликованных и не опубликованных трудов. В собственно истори­ческих исследованиях, которые все-таки отличаются от воспоминаний учеников и текстов, написанных по случаю тех или иных торжественных или траурных дат, заметен уклон в XVIII и XIX вв. и в просопографию немецких ученых и пре­подавателей, которых некогда пригласили в Петербургский университет. Такая просопография — проект А.К. Гаврилова в «Bibliotheca Classica Petropolitana» — получает финансовую поддержку из Германии. Соответственно, целый номер петербургского журнала по классической филологии[8], посвященный немцам-классикам, издан по-немецки и по-английски, причем на конференции о класси­ческой филологии в Петербурге, спонсированной германской стороной (2009), русский язык вообще не звучал. Очень сильно огрубляя ситуацию, можно сказать, что русские участники рассказывали о том, как много дали немецкие ученые раз­витию дисциплины в России, как сильно навредили образованию и науке боль­шевики и как правильно теперь немецким классикам возрождать то, что немцы когда-то зародили. Конференция была ориентирована во многом на актуальных и потенциальных спонсоров, русской публики было немного.

Надо сказать, что советский период часто воспринимается как «проклятый» и недостойный изучения. Так, известный историк науки и исследователь антич­ной археологии в России, нынешний директор Санкт-Петербургского филиала Архива РАН И.В. Тункина в устной беседе высказывала убежденность, что после­революционной наукой заниматься незачем, все «настоящее» ограничено перио­дом дореволюционным. Таким образом, достойной изучения представляется не всякая наука, не институт науки и не история этого института, а только то, что оценивается как «настоящее». Пересмотр же того, что является «нашей», «на­стоящей» или «передовой» наукой, а что нет, произошел и в этом случае не изнутри науки, а в результате крушения СССР.

В России для наблюдений и размышлений о столкновении идеократии и науки история отвела, к сожалению, больше времени, чем в странах «народной демократии», тем не менее до сих пор нет ни общей картины, ни обобщающих трудов, которые касались бы советского периода антиковедения. В книге петер­бургского историка Э.Д. Фролова «Русская наука об античности: Историографи­ческие очерки»[9] почти весь солидный том посвящен XIX в. и дореволюционному периоду ХХ в., а советскому уделено примерно 5% объема, что до некоторой сте­пени восполняется четырьмя портретами собственных учителей автора, истори­ков Древнего мира. При этом обнаруживаются приверженность к фигурам, чье обучение приходилось преимущественно на дореволюционное время[10], и в целом характерное для тех, кто пишет изнутри дисциплины, тяготение к биографиче­скому жанру, вырастающему прямиком из мемуаров и речей.

И в обсуждаемом издании большинство авторов тяготеют к созданию биогра­фий выдающихся или не очень выдающихся представителей национального со­общества классиков, как правило учителей авторов, а репрессии, пришедшие в значительной мере извне, облегчают переход агиографии в мартирологию. Резко выпадают из рамок внутрицеховой истории науки печальные повести Дьёрдя Каршая и Изольды Штарк, посвященные судьбам уважаемых филологов-классиков, которые многие годы были агентами спецслужб. Досье Йоханнеса Ирмшера и Яноша Шаркадя, в отличие от многих других, не были уничтожены и позволяют заглянуть в жизнь интеллектуала, служащего в тайной полиции (о них немного позже).

Задуманное авторами сравнение ситуаций в разных странах не осуществлено, но читателю объемистого тома предоставлено достаточно материала для наблю­дений и над общими закономерностями и над местными особенностями. Мы рас­смотрим далее политику и практику изживания антиковедения и, соответственно, политику и практику выживания классиков и классического образования, выде­ляя по мере возможности общие тенденции и сравнивая по ходу дела ситуацию в Восточной и Центральной Европе с российской ситуацией.

Если говорить об этой общей тенденции, то для тех сил, которые пришли к власти при поддержке победивших фашизм советских войск, в первые годы после победы была характерна установка на уничтожение классического об­разования — школьного и университетского. Так было и в России в 1918 г.: клас­сическое образование ассоциировалось с царским режимом, с реакционной элитарностью в противоположность общедоступности, с образованным, то есть преимущественно высшим, классом прежнего режима. В послевоенной Европе ограничение и уничтожение классики диктовалось «демократизмом» новой вла­сти и установкой на «прогресс», а не на сохранение традиции.

Так, сразу после войны был закрыт Коллегиум Этвёша (Eötvös Collegium), венгерский эквивалент французской Эколь нормаль, осужденный именно за вос­питание элиты. Он был снова открыт в 1948—1949 гг. для подготовки «наиболее талантливых молодых людей венгерского народа», что означало позитивную дискриминацию, если говорить современными терминами, молодежи из рабочих или крестьянских семей.

Конечно, сама по себе война уже привела к разрушению образования, поэтому при решении вопроса о предпочтении тех или иных тем и дисциплин преимуще­ство отдавалось никак не классике. Так, старейший на территории СССР Вилен­ский (Вильнюсский) университет, где преподавали польские, немецкие, русские и еврейские профессора, учившиеся или учившие в свое время в Швейцарии, Гер­мании или в Санкт-Петербурге, в частности Василий Сеземан и Лев Карсавин, был совершенно разрушен и обескровлен высылками перед войной в Сибирь, не­мецкой оккупацией, во время которой были убиты все преподаватели и студенты еврейского происхождения, эмиграцией на Запад профессоров и студентов перед вторым приходом советских войск. Хотя в Вильно были переведены гуманитарии из Каунаса в 1940 г., в сентябре 1944 г. в университете было вообще только 20 со­трудников, прекратили свое существование многочисленные научные журналы, оборвались контакты с зарубежными учеными, были закрыты все молодежные организации, кроме Лиги молодых коммунистов, произошла чистка фондов до­военной литературы в библиотеках[11]. Исследования в области индоевропеистики, санскрита, египтологии, семитологии, археологии, нумизматики и философии прекратились просто потому, что соответствующих специалистов больше не было. В лагере погиб Лев Карсавин, ректор Стефан Эренкройц запытан до смер­ти. Раскол предвоенной Чехословакии в 1939 г. на Чехию и Словакию привел к тому, что Братиславу вынуждены были покинуть чешские классики Ярослав Людвиковский и Антонин Колар. Для малочисленной профессуры по этой спе­циальности в небольшой стране каждая такая потеря подобна пробоине в днище. Ян Горецкий, лингвист и классик из Братиславского лингвистического кружка, в 1949 г. выпустил пионерскую «Фонологию латинского языка». Но на нее уже некому было написать рецензию; Горецкий переключился с занятий латинским языком на словенский и общие языковедческие проблемы.

В небольших странах классики часто занимали видное место не просто в про­фессии, но и в целом в научной иерархии, оказывались ректорами и президентами академий, поэтому поход против классики затрагивал всю иерархию от школьных учителей до ректоров.

Разумеется, в первую очередь отменялось преподавание древних языков в школах и гимназиях. И в России тоже в первую очередь была отменена классика в школе (1918), через несколько лет в высших ученых заведениях (1921), и только в третью очередь власти Страны Советов принялись за Академию наук.

Логика в этом была рациональная. Классическое образование в высшей школе само собой клонится к упадку, если студенты приходят в университет без знания древних языков. Университетские годы уходят на гимназическую программу. Кроме того, под контроль брались прежде всего те, кому предстояло созидать светлое будущее, а люди, уже получившие фундаментальное для прежнего уклада образование, не могли быть легко «перевербованы». Как вспоминала болгарский классик и византинист Василка Тапкова-Заимова: «Люди на классическом отде­лении принадлежали к породе с хорошим образованием и воспитанием, они не могли перемениться за одну ночь, как это случилось на факультете истории. Там был ужас!» (с. 356). Хорошее образование классики Центральной и Восточной Европы практически поголовно получали в Западной Европе. Так, например, пер­вый выпуск классиков Софийского университета приходится на 1925 г., а до того даже все гимназические учителя древних языков были выпускниками западных университетов, чаще французских. Почти все выдающиеся ученые, работавшие после войны в странах социалистического лагеря, учились у лучших классиков довоенной Германии, Швейцарии, Франции, Италии, у каждого был учитель или учителя, имена которых по сей день на слуху: Мейе, Крумбахер, Де Санктис, Марузо, Гадамер, Вакернагель и др. Эта связь с Западом, с учителями, привычка к международному общению также делали филологов-классиков «реакцион­ными» и опасными[12]. Студенты, которые тратят университетские годы на зуб­режку неправильных глаголов, имеют меньше шансов стать достойными собесед­никами своих профессоров, профессора не относятся к ним как к младшим кол­легам, и традиция начинает разрушаться. Поэтому и студенты, и профессора раз­ных стран писали петиции и постоянно просили власти не уничтожать изучение древних языков в школах.

Затрагивая школу, «далекая от жизни» античность оказывается вовлечен­ной в актуальную политику. Статья Дэвида Морвина о послевоенной Югосла­вии особенно ярко показывает, как поворачивается фортуна «антиковедения», если мировая политика и личные отношения партийных лидеров попадают в резонанс. После победы над фашизмом все частные учебные заведения Югосла­вии стали государственными, а гимназии при католических церквах были закры­ты. Автором реформ образования была партийный функционер, глава Школь­ной комиссии и пламенная коммунистка Митра Митрович, жена Милована Джиласа, ведавшего в то время Агитпропом. Они оба имели университетское об­разование, были соответственно редкими птицами в новой демократической элите, и им было доверено руководить образованием. Митра Митрович прожила долгую жизнь и сама рассказывала Дэвиду Морвину, что в свое время, имея власть над жизнью и смертью белградской профессуры, вычеркнула несколько имен профессоров из списков на расстрел за предполагаемое сотрудничество с оккупантами. Видимо, она гордилась этим. Гордилась ли она тем, что там оста­вались другие фамилии, Морвин не сообщает... Под лозунгом борьбы с пособни­ками фашизма происходило массовое уничтожение политических противников коммунистов[13].

Представление о нецелесообразности сохранения классического образования было зафиксировано в Югославии в специальном документе, где ясно говори­лось: нет никакой необходимости в изучении античности, и ее преподавание должно быть постепенно сведено на нет. Это «постепенно» позволило сохранить две классические гимназии с сильно урезанной программой латинского и без гре­ческого и несло в себе спасение, потому что Митра Митрович не могла пред­видеть будущего, когда вопрос о классике должен был быть окончательно ре­шен. До реформы (в стране с немалой долей католического населения) в четырех старших классах всех гимназий латинский язык преподавался по три-четыре урока в неделю. После 1945 г. — один час в неделю в двух старших классах. Итальянский и немецкий как символы оккупации были отменены или урезаны, вместо них введены три урока русского в неделю в течение восьми лет обучения. Изучение древности старались приспособить к идейным задачам партийного воспитания: составлять идеологически верные, отражающие реалии строящегося социализма и классовой борьбы фразы для упражнений по латинскому языку, составлять комментарии к древним текстам на основе диалектического материа­лизма, подчеркивать социальную критику абсолютизма, социального неравенства и проч. У Горация надо было отмечать патриотизм и морализм, у Овидия — ре­лигиозный скептицизм, хвалить «материализм» ионийских философов и Лукре­ция Кара (см. с. 297). Большинство преподавателей древних языков переквали­фицировалось в преподавателей родного языка. Казалось бы, реформа была проведена, но по результатам проверок вышло, что наилучшие учебные резуль­таты дают две недобитые, хотя и стреноженные, классические гимназии, кото­рые считались пригодными лишь для детей консерваторов и реакционеров и воспитывающими школьников, далеких от практической жизни в новых усло­виях (с. 298).

Угнетение и стеснение классики и классиков проходило в разное время во всех странах Центральной и Восточной Европы, хотя везде с «местной спецификой». Это выражалось в контроле над программами, списками обязательной литера­туры, в не знающем удержу увеличении нагрузки, урезании числа рабочих мест и вакансий для приема студентов, закрытии магистратуры и аспирантуры, суже­нии тем и навязывании тем. В 1979 г. в Литве оставались два штатных места для исследователей античности и два — для преподавателей, что, конечно, уже ста­вило традицию на грань исчезновения. Однако радикальные заявления о пол­ном уничтожении антиковедения, какие делали Митра Митрович и большевики в 1918 г., не были нормой.

Чаще, как мне представляется, работал механизм, который мыслился инстру­ментом взятия под контроль, но в действительности работал на разрушение. Это механизм непрерывной реорганизации. Реорганизация — способ жизни бюрокра­тической управленческой структуры, способ продвижения бюрократа по служ­бе. Поэтому реорганизация никогда не останавливается, никогда не достигает со­вершенства, никогда не знает передышки. Ее мотор — чиновничья карьера. Институциональная история состоит из закрытий и ликвидаций, открытий и соз­даний, слияний и разделений, сокращений и расширений. Бюрократ не произво­дит ни мыслей, ни научных методов, ни педагогических методик. Он открывает и учреждает, а следующий бюрократ хочет упростить и упорядочить «раздутое» и уничтожить дублирование. В Петрограде классическое отделение присоеди­нили в свое время к романскому, в Братиславе — сначала к словацкому, а потом к семитскому... Конечно, были и особые периоды «чисток», в Венгрии в конце 1940-х и в 1957—1958 гг., в Чехии в 1949-м и в 1970-х гг., в рамках «чисток» уни­верситетов в целом. «Чистки» могли начинаться с преподавателей или со студен­тов, но одни вступались за других, и носорог разворачивался в противоположную сторону. Так, в Чехословакии в 1949 г. было отчислено 26% студентов, а в 1969— 1972 гг. уволено 20% преподавателей. Короткий период либерализации в Слова­кии в конце 1960-х гг. привел к необычному всплеску интереса к классическому образованию, в гуманитарных классах латынь стала обязательной, экзамен по ла­тинскому стал выпускным, в Университет Коменского на классическое отделение стали поступать по 50 человек, но едва был осуществлен первый выпуск, как снова латынь в школах перевели на скудный паек факультатива; соответственно, и подготовка учителей древних языков в университете свелась к минимуму, а к концу 1970-х гг. полностью прекратилась.

Ответом на политику и практику уничтожения антиковедения была политика и практика выживания. Я имею в виду практику выживания в профессии, при том что многие принуждены были оставить ее надолго или навсегда. Судя по сви­детельствам, собранным в книге, классики оставались почти поголовно беспар­тийными. Так было даже в СССР, где период коммунистического правления пре­вышал срок жизни нескольких поколений. Профессор А.А. Тахо-Годи, в течение трех десятилетий глава классического отделения в МГУ, была долгие годы един­ственным беспартийным завкафедрой филфака. В статье Нийоле Юкнявичене о литовских классиках подчеркивается, что преподаватели не стремились под­няться по служебной лестнице, не занимали никаких постов и даже студенты-классики редко бывали комсомольцами (с. 176). Должности, на которые могли, а иногда и предпочитали претендовать беспартийные классики, особенно прак­тикующие христиане, были в сфере «сохранения», а не преподавания и науки: ар­хивы, библиотеки, музеи. Оплачивались эти должности очень плохо. Многие классики социалистических стран спасались составлением различных словарей, не обязательно древних языков, так как древние языки нужны были для состав­ления и других словарных изданий. Это была профессиональная работа, сравни­тельно мало подверженная идеологическому контролю, она давала кусок хлеба.

В этот период в небольшом количестве создавались также грамматические спра­вочники и учебники. Василка Тапкова-Заимова вспоминает, что сотрудникам секции палеографии и библиографии Института болгарской истории не было позволено заниматься собственными исследованиями и, следовательно, делать научную карьеру и расти по службе.

К этой же сфере трансляции в большой мере относился и перевод античной литературы, так что время между окончанием войны и крушением коммунисти­ческих режимов оказалось золотым веком перевода. Нелояльным интеллектуа­лам, которых отлучили от преподавания и науки, оставили перевод для служения просвещению масс и для собственного прокорма.

Милосав Окал перевел на словацкий всего Гомера, Аристофана, Эсхила, Со­фокла, Эпикура, Диогена Лаэртского, а также переводил Яна Амоса Коменского, составил латино-словацкий и словацко-латинский словари; Юлиус Шпаняр, по­мимо перевода всех произведений Платона, опубликованного только в 1990 г., осуществил перевод текстов Секста Эмпирика, Ксенофонта, нескольких трудов Аристотеля, «Сатир» Горация, книг Николая Кузанского, Декарта, Френсиса Бэ­кона и Спинозы, а также Коменского и других неолатинских словацких авторов (с. 70—80). Эти примеры говорят об очень высоком научном и интеллектуальном уровне этих переводчиков, справлявшихся с труднейшими и очень разными ав­торами, каждый из которых для того, чтобы его перевести, должен был быть тща­тельно изучен. Чешский историк античной философии Ян Паточка, отказав­шийся от официальной карьеры при коммунистическом режиме, следовал долгие годы завету Эпикура «живи незаметно», он переводил под чужим именем и Ку­занского, и Кантову «Критику чистого разума». Практика перевода под чужим именем существовала и в СССР. Только по воспоминаниям можно теперь узнать иногда, кто был на самом деле переводчиком Гегеля или Диккенса. И это был не плагиат, а предоставление возможности маргинальному интеллектуалу зарабо­тать на жизнь. Коммунистический период оказался золотым веком перевода и в Венгрии (с. 68), и в других странах, а ранее в России, где переводом занялись не печатающиеся более писатели.

Еще одной из тактик выживания было занятие «краеведческой» античностью. Для Балкан, Румынии и Венгрии актуальна была античная археология, изучение греческих и римских древностей на собственной территории, археологические, эпиграфические, искусствоведческие исследования становились «патриотиче­скими». Так и в России проект по сбору, анализу и комментированию античных источников, затрагивающих территорию, ставшую впоследствии территорией СССР, давал работу многим отличным исследователем, которые именно при та­ком повороте темы могли углубиться в изучение Геродота или Страбона.

Помимо своей, «национальной» древности, поощрялись изучение и перевод местной неолатинской традиции и тех гуманистов, пусть немецких или итальян­ских, которые каким-то образом оказались некогда на территории данной социа­листической страны или были ее уроженцами. Установка, которую нельзя не ви­деть, состояла в изучении не общего европейского наследия, а узконациональной его проекции: «на своей территории». Известную роль в выживании классики в странах «народной демократии» играл тот или иной язык в национальной исто­рии. В Болгарии можно было изучать источники по истории Болгарии, а на самом деле — той части Византии, где жили болгары. В Венгрии была своя ситуация, потому что долгие годы латинский язык был официальным языком в государст­венном управлении и до середины XIX в. существовали учебные заведения, где преподавание велось на латыни. Знание этого языка давало довольно широкому кругу лиц доступ к латинской литературе, а переводы античной литературы со­ставляли существенную часть литературы венгерской. Так что особый интерес к античной классике оставался в целости и сохранности почти до конца Второй мировой войны.

В Югославии случилось так, что спасение пришло оттуда же, откуда и беда. Ра­дикальность югославских коммунистов и свирепость их репрессий, казалось, не оставляли надежд. Но Иосиф Броз Тито имел претензию на собственную поли­тику на Балканах, чего не мог потерпеть Сталин. Результатом разрыва со Стали­ным стала большая ориентация на Запад. И тут Миловану Джиласу пришло в го­лову, что индокринирующую школу надо заменить более традиционной и свободной. Дэвид Морвин позволяет себе объяснять происходящее и личными об­стоятельствами его героев, и выходит это убедительно. Джилас плыл на корабле в США и читал программу по советизации школы, которая была составлена его фанатичной женой. В это время ему очень хотелось дистанцироваться от нее, и не только идеологически. Назревал новый роман. Разрыв с женой и разрыв с прежней образовательной политикой оказались взаимосвязаны (с. 302—303). Итак, в 1949 г. произошел поворот к «югославскому варианту», и что же? Третий пленум Полит­бюро с участием людей, которые отправили на тот свет сотни своих сограждан и тысячи в тюрьмы и островной ГУЛАГ, обсуждал вопросы дидактики латинского языка и восстановил журнал «Живая античность». Теперь Джиласу открылось, что было бы неверно отвергать всю педагогическую традицию и что исходить надо не из того, какую личность нужно вылепить для социализма, а из того, какой метод дает лучший результат. Сохраненные «пока» две классические гимназии и их уче­ники привели к мерам, за которые Джилас должен был бы за несколько лет до этого сам себя репрессировать как махрового реакционера: не нужны советские идеологизированные учебники, каждая республика может иметь свои программы и учебные пособия и минимум одну классическую гимназию, отменяется марк­сизм-ленинизм как отдельный предмет, вводится изучение западноевропейских языков, латинский возвращается в общеобразовательную школу с седьмого класса. Античность оказывается снова важной частью, разумеется, диалектического, из­учения истории Балкан. Понадобились специалисты, пришлось освободить их из заключения. Ловя ветер в паруса, классики добивались введения латинского с пя­того класса и, в пику СССР, изучения в школе античной литературы.

И вот уже Милан Грозельи отправляется в Париж для восстановления кон­тактов с западными учеными и печатает во французском журнале статью о том, как отстала его страна от Запада в области изучения античности. Статья была одобрена в Министерстве образования и в ЦК партии.

Но все было бы слишком просто, если бы приближение к СССР означало упразднение классики, а отдаление — ее расцвет. Судя по кулуарным разговорам на конференции 2013 г., неожиданным для участников проекта оказалось введе­ние в СССР латинского языка в старших классах и увеличение набора на клас­сические отделения МГУ и ЛГУ в то самое послевоенное время, когда под давле­нием новых режимов в странах «народной демократии» отменялось изучение школьниками древних языков. Дело, очевидно, в том, что в соцстранах копиро­вали не послевоенный СССР, а послереволюционную Россию. В иных случаях внешнее давление приводило не к подчинению, но к утрате добровольных со­юзников. Так, после разгрома восстания в Венгрии 1956 г. в среде, где были ло­яльные властям интеллектуалы, демонстрировать лояльность русским стало, ви­димо, невозможно. Это привело, в частности, к изменению статуса русского языка в венгерском журнале «Acta antiqua», в котором были в ходу все европейские языки, но до событий 1956 г. особое место занимали работы на русском и даже сам русский язык. Вводные заметки от издателя шли на четырех языках, но пер­вая — на русском, первый номер журнала вышел со статьей главного редактора по-русски, хотя по своей структуре журнал не мог открываться материалом этой тематики, и все статьи на европейских языках непременно имели резюме на рус­ском. После трагических событий журнал стал международным, и русский язык занял в нем место одного среди многих.

Резкие перепады в судьбах классики случались, но в основном филологи-клас­сики оставались маргинальной группой, тогда как историков античности идео­логический пресс придавливал сильнее. В среде классиков был заметен инстинкт «малого стада», часто, особенно в трудные времена, возникали неформальные от­ношения студентов и преподавателей и преподавателей между собой. Эти нефор­мальные отношения принимали формы домашних семинаров, которые могли длиться годами и десятилетиями, как семинар по «Государству» Платона проф. А.И. Зайцева в Ленинградском университете, они могли быть научными или со­стоять в совместном чтении классических авторов без каких-либо специальных научных целей. Они могли также представлять собою просто обучение древним языкам на дому и вне расписания, как это было в подпольном университете вос­ставшей Варшавы; как, по свидетельству А.И. Солженицина, учил латинскому узников ГУЛАГа А.И. Доватур; как молодые московские христиане 1970-х со­бирались, чтобы изучать под руководством В.В. Бибихина новозаветный гречес­кий. Не все дисциплины могут себе позволить такой переход университета под крышу частной квартиры, но классики разных стран, не зная друг о друге и не «обмениваясь опытом», в эпоху гонений уходили в такое полуподполье, чтобы сохранить традицию и не забыть о своей духовной родине. Василка Тапкова-Заимова рассказывает о длительной практике неформальных собраний и житейской взаимопомощи, которая, начавшись в годы войны, голода и лишений, продолжа­лась и в кризисные годы начала 90-х. Душою этой параллельной академической жизни и вечеринок, объединявших студентов, аспирантов и профессоров, был Красимир Банев (1940—1995). Сколько я помню, совместные весенние пирушки преподавателей и студентов и обращение к студентам по имени отличали клас­сиков 1960—1970-х в МГУ от других кафедр и отделений.

Чем больше усердия и зубрежки требовало освоение дисциплины на низшей стадии обучения, тем больше у нее было шансов сохранить себя, несмотря на идеологическое давление. Таковы вспомогательные дисциплины — эпиграфика, нумизматика или, например, греко-римское и римское право. Жизнеописанию Рафала Таубеншлага (1881—1958), краковского профессора еврейского про­исхождения, который до войны дважды был деканом юридического факультета, а с ее началом сумел бежать в США и стать американским профессором, издате­лем в Нью-Йорке журнала по юридической папирологии, но затем возвратился в Польшу, посвящена статья Витольда Володкевича. В целом отношение к рим­скому праву, не говоря уже о более раннем, чем Кодекс Юстиниана, материале, было негативным. Пока право считалась «надстройкой» рабовладельческого об­щества, римское право не могло не считаться враждебным социалистическому государству. Но покончить с римским правом в образовании юристов все-таки не удавалось из-за консерватизма большинства ученых, обучавшихся в свое время на Западе. В среде марксистских профессоров также сохранялось уважение к ис­тории развития юридических понятий и институций римского права. Кодексы законов в самой Польше строились на римском праве, хотя и в ГДР, и в Чехии, по мнению, Володкевича, произошел полный разрыв с гражданским правом, вос­ходящим к римскому. Между тем в Польше, где сохранялась сильная традиция юридической латыни, римское право постепенно возвратили в студенческие аудитории (с. 254).

У тех, кто учился в свое время в лучших университетах Западной Европы, со­хранялись связи с Западом, некоторые страны оставили свои представительства в Риме как учреждения для повышения квалификации своих специалистов, клас­сики из соцстран были членами международных организаций и обществ с уча­стием западных коллег, а Фонд Хардта в Швейцарии создавал щель в «железном занавесе», через которую классики обсуждаемой территории могли попасть, хотя бы на время, в нормальную библиотеку и нормальную среду. Все это как-то по­могало пережить десятилетия засухи.

Среди героев этой книги есть известный чешский философ-диссидент и фи­лолог-классик Ян Паточка (1908—1977), чья карьера представляется составите­лям наиболее эмблематичной. Действительно, он жил на обочине, как многие классики, отказался от штатной службы, переводил для денег «прогрессивную» литературу и писал о себе: «Я чувствую себя то жертвой, то пройдохой, то синте­зом того и другого и даже эту бесславную роль не могу сыграть до конца, что, быть может, и есть моя дорога к несчастью <...>. Ничего не спасти и только испачкаться и все равно так и брести до конца» (с. 125). Он учился до войны у Гуссерля и Хай­деггера и, в отличие от советских авторов, публиковался не только в самиздате, но и за границей, поддерживал контакты с западными коллегами на частном уровне, вне институциональной науки.

А потом появилась знаменитая «Хартия 77». Ян Паточка был одним из первых подписавших ее. Как и Гавел, он взял на себя ответственность за этот правоза­щитный манифест, который был потом распространен по всей стране. И вскоре после одиннадцатичасового допроса Паточка умер. Казус Яна Паточки интере­сен тем, как посторонний политике человек стал яркой политической фигурой. Он не участвовал в антифашистском движении и не боролся с коммунистами в послевоенный период, он едва не вступил в компартию, как вступили его братья, ставшие профессорами в естественной и технической областях. Изгнанный из Пражского университета в 1950 г. и на короткое время возвращенный в него во время Пражской весны, он вел затем, в 1970-х гг., легендарные неофициальные «Платоновские семинары», которые собирали оппозиционно настроенную ин­теллигенцию. Сократ, Платон, Аристотель были источниками его философского вдохновения[14]. Власти несколько раз арестовывали Паточку, а его книги и лекции были опубликованы уже в 1990-е гг. Эмблематичность этой исключительной судьбы в том, что непризнанный ученый становится признанным героем и, нахо­дясь вне легальной публичности, становится публичным интеллектуалом и мо­ральным авторитетом. Но цена этого — жизнь.

Когда сознательно, когда непроизвольно, но в книге обнаруживаются парал­лельные, а тем самым и сравнительные жизнеописания.

Таковы жизнеописания двух польских ученых, Казимежа Куманецкого (1905—1977) и Бронислава Билиньского (1913—1996). В польской ситуации было много своеобразия. Здесь была жива национальная традиция сопротивле­ния давлению России, как, впрочем, и Австрии и Пруссии, и она сохранялась в академической среде при немецкой оккупации и после освобождения Польши и столкновения сил польского сопротивления и Красной армии. Поколения пат­риотической элиты воспитывались на соответствующих образцах поведения. Не­смотря на чудовищные потери в высокообразованных слоях интеллигенции и студенчества при сопротивлении немецкой оккупации и при двух оккупациях со­ветскими войсками, за счет «чисток» и высылки в Сибирь (15% профессиональ­ных классиков умерли или были убиты), а также эмиграции на Запад, академи­ческая жизнь в послевоенной Польше восстанавливалась на диво быстро. Уже в 1946 г. начали набирать студентов заново открытые классические отделения во всех значимых университетах страны, включая Католический в Люблине, а про­фессора из Вильнюса и Львова перебрались в польские учебные заведения. В Польше была сильна католическая церковь и, соответственно, католическая школа[15]. Польская Филологическая ассоциация, объединявшая сотни учителей древних языков в средней школе и десятки ученых-классиков, возродилась и всего лишь за два года достигла прежней численности в 400 человек. Был воз­рожден довоенный журнал «Эос», в котором печатались обращенные к широкому читателю публикации на польском, и создан новый журнал «Меандр». Полити­ческое давление возрастало между 1949 и 1955 гг., в новых университетах набор на классические отделения был отменен, ограничения накладывались на маги­стерские программы, но это давление пошло на спад после XX съезда КПСС.

Практически до падения «железного занавеса» Академия наук оставалась при­бежищем для выдающихся ученых, но все понимали, что Академия питается выс­шей школой, а высшая школа зависит от средней, и при каждой возможности Фи­лологическая ассоциация при поддержке Куманецкого, который возглавлял ее, пыталась вводить латинский язык если не в школы, то в отдельные классы и даже организовывать домашнее обучение древним языкам, как это уже происходило при немцах, когда Куманецкий делал это в подпольном университете Варшавы.

Но классика не была передовой линией идеологической борьбы, нонконфор­мисты рекрутировались не из этой среды, как, впрочем, и сексоты. В Польше, за незначительным исключением, среди классиков не было ни пылких поборников нового режима, ни даже левых, которые были среди лингвистов и литературове­дов. Почти все классики были католиками, из «хорошего» общества. В Польше сложилось стабильное, объединенное внутренней солидарностью сообщество, ко­торое считало классику и латынь компонентами европейскости Польши и частью национальной традиции.

В странах, где было серьезное сопротивление фашизму, человек не коммуни­стических взглядов мог обрести авторитет и общественный вес, не делая замет­ных реверансов в сторону коммунистической власти. Таким предстает в работе Ежи Аксера Казимеж Ф. Куманецкий. Участник варшавского подполья стал про­ректором Варшавского университета и депутатом Сейма от Христианской демо­кратической партии. В первые послевоенные годы это сделало его объектом на­блюдения спецслужб, которых интересовали подполье и Уния с ее идеей союза европейских стран, противостоящих и Сталину и Гитлеру[16]. Строились различ­ные планы устранения Куманецкого, которого должен был заменить Билиньский, прекрасно образованный пылкий поклонник марксизма. Конец подготовке су­дебного преследования Куманецкого положил ХХ съезд КПСС. Куманецкий стал представлять Польшу на международной арене, как и другие интеллектуалы — участники варшавского подполья, например Тадеуш Мантойфель, Александр Гейштор, Стефан Кеневич. В донесении офицера спецслужб от октября 1960 г. сообщается о прекращении попыток привлечь профессора к сотрудничеству и во­влечь в прогрессивную политическую деятельность в силу его исключительного академического веса (с. 201). Куманецкий занимал множество ключевых постов, он был «главным классиком Польши», у него был академический и администра­тивный мандат представлять перед властями все классическое сообщество, и он использовал все возможности для установления международных профессиональ­ных контактов, сети связей с классиками мира, через Международную федерацию обществ классических исследований и Фонд Хардта. Послевоенные на­учные интересы Куманецкого сосредоточились на Цицероне. Цицерону были по­священы лучшие работы его учителей Казимира Моравского и Тадеуша (Фаддея) Зелинского, но Куманецкому римский оратор и философ был важен еще и как защитник республиканской свободы. В книгах о конце республики автор подра­зумевал судьбу польской интеллигенции перед угрозой гражданской войны в условиях смены политической системы. Но актуальным прочтением дело не ограничилось, академическая сторона была очень основательной: Куманецкий публиковал критические издания текстов, реконструировал утраченные речи, то есть исполнял прямые обязанности филолога-классика. Для человека, занимаю­щего высокие посты, его поведение выглядит весьма оппозиционным (он подпи­сывал всевозможные обращения к властям с требованиями большей творческой свободы и меньшей цензуры). Его взгляды еще более радикализировалась после вторжения войск СССР в Чехословакию. Международная известность Куманецкого и защищала его, и в то же время использовалась властями в своих целях: та­кие фигуры должны были «представлять» Польшу на Западе, быть послами и по­средниками, создавать благоприятный образ социалистической страны.

Интересно, что и Бронислав Билиньский (о нем очерк Эльжбеты Олеховской), оппонент Куманецкого, который критиковал академическую среду Польши за клановость и опору на аристократические, богатые и влиятельные семьи (а Куманецкий был сыном министра по делам религии и образования довоенной Польши), тоже выполнял роль представителя Польши за границей.

Билиньский стремился оторвать антиковедение от католической буржуазной культуры и доказать его полезность с точки зрения строительства социализма. В работах о Гесиоде, об отношении в Греции к труду он заступался за «трудя­щихся», которые не оставили культурного наследия, и призывал выделять в ан­тичности «прогрессивное» и «новое». Но борьбу за латинский язык в школе и за античную культуру он представлял борьбой за социализм. Как идейный борец, он не считал нужным сводить работу классиков к изданию переводов и словарей, но призывал к новому синтезу, творческой интерпретации (с. 224—225). Прини­мали ли власти его доводы за чистую монету, как думает автор очерка, или они были довольны любым проявлением лояльности, но после войны Билиньский сделал головокружительную карьеру и явно двигался в направлении роли глав­ного классика, под чей контроль нужно поставить все сообщество. Он поднялся высоко и смог на время стать оппонентом Куманецкого, так что сопоставление их текстов общественного значения дает представление о конфликте между ними. Но вместо уравновешивания или даже вытеснения Куманецкого «демократа» Билиньского после 1956 г. отправили на должность директора Польского института в Риме. Это была редкая удача, возможная только при партийной поддержке. Ве­роятно, его кандидатура была избрана потому, что он сочетал интеллектуальный уровень, идеологическую правильность и формальную беспартийность, учился в свое время в Риме и говорил по-итальянски. Но это назначение оказалось в то же время почетной ссылкой. Обосновавшись на «проклятом» Западе, он провел там фактически всю жизнь, отойдя от классических древностей и сосредоточив­шись на польско-итальянских связях. Он верой и правдой служил польской куль­туре и польским международным связям, и деятельность его на этом посту заслужила общее признание: Польский институт в Риме стал важным исследо­вательским центром, который помогал ученым, приезжавшим в научные коман­дировки; там проходили встречи, конференции, лекции, работали в библиотеке польские ученые, было выпущено девять десятков томов «Conferenze», что давало возможность польским ученым печататься на Западе. Автор очерка не сомнева­ется при этом, что Билиньский был информатором спецслужб Польши и следил за польскими эмигрантами и их контактами с родиной. Куманецкий же оставался до своей смерти дуайеном польской гуманитарной науки, имел все мыслимые звания и титулы и занимал высшие посты в Академии и университете. Пребывая в Риме, Билиньский не пережил вместе со страной ее испытаний и сохранил свои левые взгляды вплоть до возвращения в Польшу в 1986 г. Он верил, что на выбо­рах в Сейм в 1989 г. победят коммунисты, а западных участников проходившего перед выборами коллоквиума по Цицерону считал вражескими агентами и писал на них доносы.

Казалось бы, знаменитый венгерский ученый, соавтор К. Юнга и корреспон­дент Томаса Манна Карл Кереньи мог бы стать для послевоенной Венгрии тем же, чем Куманецкий стал для Польши. В 1943 г. в неопределенном дипломатиче­ском статусе представлять за границей Венгрию Кереньи был послан в Швейца­рию пробритански настроенным венгерским премьер-министром Миклошем Каллаи, который строил планы разрыва с Германией. После войны, несмотря на приезд из Швейцарии и желание вернуться к работе в Университете Будапешта, Кереньи не получил кафедру на родине. Причина была в том, что мировая извест­ность делала его слишком независимым и неуправляемым: его нельзя было за­молчать, а он не собирался помалкивать. Этот мотив был озвучен в откровенной беседе одним из партийных руководителей университета.

Несмотря на антифашистские взгляды Кереньи и такие немаловажные био­графические обстоятельства, как наличие жены еврейского происхождения и дочери — активной антифашистки и узницы Освенцима, против Кереньи фабри­ковались обвинения в сотрудничестве с фашистами. Его имя было запрещено, его работы не печатались[17].

Не только власти, стремившиеся к контролю над интеллектуальными ресур­сами, провоцировали гонения против наиболее талантливых и заметных класси­ков. Вот один пример.

Веселин Чайканович (1881—1946) получил в Лейпциге и Мюнхене прекрас­ное европейское образование и стал выдающимся ученым, новатором, который совместил классические штудии с изучением фольклора и народной религии, прежде всего дохристианской мифологии сербов. Он был зачинателем балкани­стики, одинаково владел филологическими, лингвистическими, историческими и антропологическими методами, был крупным, широко мыслящим компарати­вистом. Еще в 1914 г. он издал книгу «У Бога ноги из шерсти, а руки из железа», а в 1941-м — «О верховном Боге сербов». Он занимал пост главы классической кафедры с 1919 г. и стал членом Сербской королевской академии наук в 1922 г. Он принимал участие в нескольких войнах и вел себя достойно, если не герои­чески. А в 1945 г. он был уволен, без права на пенсию и без права голоса. Солдат Балканских войн и Первой мировой, много переживший и известный своими стойкостью и мужеством, слег на другой день и больше не встал. Основанием для обвинения его в сотрудничестве с оккупантами был «Сербский культурный план», некий список приоритетных тем, который составили различные подраз­деления Белградского университета во время оккупации. Среди задач — создание словарей и другие подобные проекты, в которых невозможно усмотреть цель про­паганды фашизма. Сын покойного ученого полагает, что преследования Чайкановича были продиктованы стремлением коллеги получить его место.

Коммунистические идеологи объявляли изучение классики «далеким от жизни». Одно это придавало им политический акцент: со знаком минус для вла­стей и со знаком плюс для их активных или пассивных оппонентов. Признаюсь, что мой собственный еще детский выбор археологии, а затем классики был про­диктован полуинстинктивным неприятием советского официоза, и знаю, что в моем поколении, немного позже и немного раньше, классика имела такую се­мантику не только как специальность, но и как тема — в поэзии и искусстве. Пусть никому не покажется странным, что судьба классики и в России, и в странах Центральной и Восточной Европы постоянно оказывалась теснейшим образом переплетена с политикой. В обществе тоталитарного типа, где нет политической жизни в собственном смысле слова, нет, увы, и ничего, что может остаться вне ее. Отношения внутри цеха, зависть или соперничество, самые обычные внутрина­учные или сословные конфликты получают политическую интерпретацию и со­вершенно иной уровень опасности.

Когда Кереньи не был допущен в университет, его место занял его же талант­ливый ученик Имре Тренчени-Вальдапфель, у которого до победы коммунистов не было шансов на академическую карьеру. Еще до войны в Венгрии шла поле­мика между сторонниками привязывания классической филологии, так сказать, к «местности» (занятиям византинистикой и локальной археологией) и теми, кто видел в этой дисциплине основу европейского гуманизма. В этом противостоянии Кереньи был побежден, и сторонники его противника Моравчика заняли ведущие позиции. Тренчени-Вальдапфель был к тому же евреем и при фашизме был счаст­лив найти не место на кафедре, а убежище от отправки в лагерь смерти. Выбор между Гитлером и Сталиным часто приводил евреев в коммунистическое под­полье. И когда Красная армия освободила Венгрию, Тренчени-Вальдапфель как преданный и пламенный коммунист сделал блестящую административную карь­еру, занимал пост ректора, стал академиком, 20 лет руководил новым журналом «Acta аntiqua». Верный идеям учителя, Тренчени-Вальдапфель еще до войны за­нимался гуманизмом, но поскольку он писал о венгерских друзьях Эразма, он со­единял установки Карла Кереньи с акцентом на местные обстоятельства. В 1948 г. он написал большой труд о гуманизме как такой системе ценностей, которая рас­сматривает культурные явления с точки зрения вклада в развитие естественного потенциала человечества. Эта концепция гуманизма была в центре его исследо­ваний греческой и римской литературы. Однако литературу Тренчени-Вальдапфель интерпретировал как представление социально-политических и экономи­ческих процессов и явлений, и это лишало его литературоведение собственного содержания. Автор очерка о нем Петер Хайду полагает, что, навредив трудам по литературе, марксизм привнес нечто свежее в труды Тренчени-Вальдапфеля по античной религии. Но мне кажется, что в трудах по религии и мифологии этого классика сказалось влияние не марксизма, а Карла Кереньи, марксизм как раз не имел ограничительного влияния в сфере сравнительного изучения литературных тем и мотивов и в истории религии. Мировой известностью пользовалась по­пулярная «Греческая мифология» Тренчени-Вальдапфеля, которая многократно издавалась и была переведена на шесть европейских языков[18]. Это удачная работа, но она представляет собою логически структурированный прозаический перевод/пересказ источников. Тренчени-Вальдапфель много и хорошо переводил, что отвечало и его марксистской установке на просвещение масс. Он долго занимал высокие посты в академии и университете, но не оставил учеников и так никогда и не вернул в университет тех, кто был изгнан из него после 1956 г.

Но что было с тем, кто в период так называемой «контрреволюции» пытался вернуть изгнанных после войны из образовательных учреждений профессоров и научных работников?

Это был Янош Шаркадь, который под давлением и пытками в тюрьме был при­нужден стать агентом спецслужб. Около шести лет он писал «мягкие» доносы, так называемые «характеристики» на своих коллег: «имеет либерально-буржуаз­ные взгляды»; указывал как на сионистские, так и антисемитские настроения или на близость клиру; в несогласии с советской интервенцией 1956 г. он обвинял тех, кто говорил об этом открыто, пусть даже это был его старый учитель и наставник Арпад Шабо. Портреты коллег, написанные им иногда с некоторым литератур­ным мастерством, нередко имели целью смягчить отношение властей, например к Тибору Шепеси, который заступился за приговоренного к смерти студента, на­писал прошение и собрал подписи. О тех или иных действиях коллег он сообщал, что в них не было политического умысла, а было, например, «непродуманное со­страдание». Он рассказывал о хорошо всем известных событиях как об известных только ему. Для защиты молодежи вовлекал в описание событий людей с меж­дународной известностью. Иногда он просто врал или пенял агентам и властям на неумение влиять на «трудных», но ценных интеллектуалов. Его методы не все­гда помогали, потому что у спецслужб были и иные источники, а после 1958 г. си­туация изменилась вместе с куратором. Доносы стали «содержательней», но он, агент, был изгнан из университета во время «второй чистки». Ведь он оставался врагом особой категории, к которому пришлось применять физическое воздей­ствие, чтобы склонить к сотрудничеству. Никакого джентльменского соглашения с дьяволом не могло быть, и, конечно, он был раздавлен и тем, что, став уже на­стоящим агентом, был при этом вычищен из университета для «усиления кадров среднего образования». Он преподавал в школе венгерский и латынь, переводил «Поэтику» Аристотеля и закончил к 1964 г. диссертацию, которую автор очерка оценивает очень высоко. В эти же годы он писал доносы уже без кавычек, в кото­рых очевидно стремление причинить вред тому, на кого этот донос делается. Са­мое печальное — это снова доносы на всегда помогавшего ему учителя Арпада Шабо, о котором в интервью 2005 г. он говорил с большой любовью как о выдаю­щемся по уровню и влиятельном учителе, человеке огромных знаний и острей­шего ума, не просто открытом для нового, но и открывавшем новое, как о «льве» по силе и достоинству. Но в доносах он сообщал о переписке учителя с венгер­скими эмигрантами и диссидентами, чьи письма тот, вероятно, давал ему читать, и о его взглядах, которыми тот делился с талантливым учеником. Другие доносы этого времени касались Иштвана Боржака, вернувшего его из средней школы в университет в Дебрецене, где он работал до конца своих дней, занимая и высо­кие должности в Будапеште, пока позволял возраст, и после падения социали­стического режима. Не только он следил за другими, и за ним следили и на него писали доносы, документы показывают не всегда понятную ныне подковерную борьбу против его назначения на должность в Дебрецене, доносы содержали лож­ную или злонамеренно искаженную информацию, но почему-то не возымели дей­ствия. Он оставался под наблюдением до 1986 г. В 1982 г. агент написал о нем: «<...> контактирует только с ближайшими коллегами, пожалуй, он интроверт. Он мало или вообще не интересуется общественными делами и обнаруживает недо­статочное их понимание <...>. У него ни о чем нет мнения, или же он, во всяком случае, не высказывает его публично <...> он старается со всеми сохранять добрые отношения и не вступать в конфликты» (с. 104).

Все прочие документы, касающиеся классического отделения в Будапештском университете, таинственно исчезли из архивов. Так что он один из венгерских античников остался на виду в плане отношения с «органами». Автор очерка по­казывает, как талантливый в молодости филолог постепенно теряет творческие способности. Работа осведомителем была разрушительной для его профессио­нальных качеств.

По-видимому, в странах, которые находились в орбите фашистской Германии (в Венгрии, Болгарии, Румынии, Словении и Хорватии) или были прежде ее частью, как ГДР, путь к профессиональной работе, преподаванию в университете и карьерному росту в значительной степени шел через вступление в партию[19] или сотрудничество с тайной полицией.

Изольде Штарк посвятила свою статью деятельности в качестве сексота и осведомителя профессора Йоханнеса Ирмшера, в прошлом члена нацистской партии и солдата вермахта. В 1989 г. он объяснил свое участие в осведомитель­ской работе оказанным на него давлением, но работал, если судить по бумагам, охотно, систематически составляя характеристики на коллег и выполняя разного рода задания. Ирмшер писал на своих ближайших сотрудников в основном тоже «мягкие» доносы, отслеживая прежде всего их контакты с коллегами из ФРГ и Западного Берлина, отношение к Западу и к возможности бегства. Впрочем, и та­кие доносы иногда приводили к арестам. Ирмшер получал, кроме того, прямые указания разведывательного характера по поводу Албании и Китая, так как был на правах интеллектуала вхож в дома албанского и китайского послов. Ему при­шлось выполнить требование спецслужб о выходе классиков ГДР из Историчес­кого общества Моммзена и создании в ГДР «правильного» общества Моммзена как раз тогда, когда его самого заочно избрали в руководящие органы общегер­манского общества. За свою службу он получил не много привилегий (например, право привезти из Западного Берлина имущество своего скончавшегося отчима). Серьезного влияния он не имел, заработков тоже. Скорее всего, силой, заставляв­шей его заниматься подобной деятельностью, было сознание своей вины в ка­честве члена нацистской партии и противника коммунистов в прошлом.

Менее всего русскому читателю интересен раздел об СССР, написанный тремя петербургскими специалистами по античности — О. Бударагиной, А. Гавриловым и Д. Панченко, — прежде всего потому, что он и не обращен к русскому читателю. Ольга Бударагина сравнивает О.М. Фрейденберг и А.И. Доватура. Фрейденберг подается как советский лжеученый, марристка, занимавшая ведущий пост и командовавшая настоящими учеными. Говорится, что она соответствовала «своей среде», но, что за среда имеется в виду, не сказано. Ни единого слова собственно о ее научных трудах, книгах, результатах, мыслях, идеях, об аресте ее единствен­ной прижизненной монографии нет. Доватур, напротив, представлен как образец филолога и человека, проведшего годы в лагерях и не отказавшегося от своего призвания. Я люблю статьи и книги А.И. Доватура и считаю его прекрасным филологом-классиком, а Фрейденберг числю среди первых умов ХХ в. Надеюсь, что читатель простит мне нежелание спорить с Ольгой Бударагиной или указывать на фактические ошибки в биографии Фрейденберг. И о Доватуре, и о Фрейденберг есть что прочесть по-русски.

То же могу сказать о статье Александра Гаврилова, который издал по-русски том трудов Я.М. Боровского и представил его творчество[20]. Яков Маркович про­жил почти сто лет (1896—1994). Для петербургских классиков человек, который гимназистом видел Ф. Зелинского и учился у него в университете, — драгоценная достопримечательность. Он сохранил уходящие навыки сочинения стихов на древних языках, написал учебник латинского языка, составил большой словарь крылатых латинских выражений, много переводил с разных языков античных ав­торов и неолатинских, очень сложных, таких как Спиноза, Бэкон, Ломоносов и Эйлер, научную литературу и учебные книги по античности. Ему принадлежит серия исследований лексики Лукреция. Книг не писал, большими идеями не интересовался, оставил много любопытных, иногда очень тонких заметок по част­ным поводам, на Маркса ссылался только «для порядка» и не усердствовал в ло­яльности власти. Это знакомый репертуар классика при советском или просовет­ском режиме. Была ли бы иной судьба Якова Марковича при иной ситуации — сказать трудно. Что-то мне подсказывает, что он провел свой век в соответствии со своими склонностями и способностями. При всех его достоинствах я бы не стала представлять его ни задушенным гением, ни выдающимся филологом, но он жил так долго, как советуют жить в России, и смог послужить драгоценным мостиком от дореволюционной классической гимназии до перестроечной.

В небольшом эссе Дмитрия Панченко речь идет о культурной оппозиции со­ветскому режиму или, скорее, об интересе к культуре как оппозиционности в 1970—1980-х гг. Он утверждает, что вечные ценности культуры символизиро­вала тогда античность. Возможно, в какой-то мере это верно для всех стран со­циалистического мира, но в СССР такие филологи-классики, как С.С. Аверинцев (1937—2004), М.Л. Гаспаров (1935—2005) и А.И. Зайцев (1926—2000), не будучи «практикующими диссидентами», играли роль не только академическую, но и об­щекультурную. Античность была памятью о Серебряном веке, подготовленном несколькими десятилетиями пусть в основном казенной, но классической гим­назии, через которую проходил практически весь образованный класс. Я думаю, с этим периодом соотносили себя как с духовной родиной и ленинградские и мос­ковские поэты, и все те, кто видел себя преемниками русской культуры через го­лову советской. Панченко уделяет Аверинцеву восемь недлинных предложений. Упоминая его лекции (где, как я помню, вместо нескольких официальных сту­дентов собиралась «вся Москва»), он отмечает несомненный факт: эти лекции за­давали новые образцы эрудиции и были необычны по манере.

Больше и в строго агиографическом духе сказано о А.И. Зайцеве, о котором написано также очень много по-русски его учениками, почитателями и издате­лями его трудов. Соглашусь, что Зайцев всем своим обликом, внутренним и даже внешним, стремился жить в другой эпохе, с иными понятиями об ответствен­ности, истине, долге. Но в одном он являл собой утраченный высокий образец, в другом — трогательное анахронистическое чудачество, в третьем — демонстра­тивный консерватизм (например, представление о науке как чисто кумулятивном накоплении знаний).

Сам Дмитрий Панченко — герой культурного сопротивления, о котором он пишет, так как был одним из авторов и редакторов самиздатского журнала филологов-классиков и историков классического мира «Метродор» (1978—1982), который содержал как пародийно капустническую, так и серьезную части, вклю­чая исследования, переводы и полемику. По его словам, нонконформисты «Метродора» задавали высокую научную планку, которая была недосягаема для кри­тикуемых в журнале ученых, чей нонконформизм был лишь политическим: «Но это была модная (fashionable) наука, что часто предполагало конформизм особого рода. Издатели “Метродора” стремились следовать зайцевскому отношению к ис­тине. Журнал противостоял и официальному санкционированному партией миру и миру модной науки» (с. 141)[21]. В «Метродоре», сколько я помню, были подверг­нуты резкой критике А.Ф. Лосев, Вяч.Вс. Иванов и В.Н. Топоров, С.С. Аверинцев, Ю.М. Лотман, О.М. Фрейдебнерг. Панченко упомянул в своем эссе только Лосева и Фрейденберг и структурализм вообще, несколько, видимо, корректируя с го­дами список «модных конформистов», которые в отличие от их метродоровских критиков по-прежнему составляют славу русской науки. Однако в тех кругах, где создавался и читался «Метродор», созрели не только критики, но и деятели воз­рождения петербургской классики в эпоху «перестройки»: эти же люди через де­сять лет заново создали образцовую классическою гимназию (1989), выпускают международный журнал (или, скорее, альманах) по классической филологии «Hyperboreus», организовали с помощью немецких спонсоров независимый центр изучения античной культуры «Bibliotheca Classica Petropolitana».

Книгу, как было сказано, завершает обширный альбом иллюстраций. Помимо многочисленных фотографий героев книги, здесь обложки и/или оглавления книг, личные письма, документы спецслужб, протоколы допросов, стихи, напи­санные в концентрационных лагерях, анкеты... Все документы даны на языке ори­гинала, а снимки часто отражают состояние документа, нищее исходно и трачен­ное временем. Иногда кажется, что невозможность прочесть документ входит в замысел оформления, так как текст безбожно обрезан и приведен к состоянию папирусного фрагмента: читаются только концы или начала строк. Документы не переведены и не прокомментированы, но относятся в целом к соответствую­щим разделам и статьям.

Эстетика собранного из личных и государственных архивов и музеев мате­риала тюремная. Но на фоне плохой бумаги, темных фотографий, унылых ком­позиций вспыхивают иногда лица известных ученых. Многие, кто был мне изве­стен по именам и работам, впервые предстали в своем физическом облике, а это всегда поражает. Не видя, ты, оказывается, имел какой-то зрительный образ, и, за редчайшим исключением, реальный облик ничем этот смутный, воображаемый не напоминает. В этом различии заключена огромная, хотя и плохо вербализуе­мая информация. Так что рассматривать здесь есть что. Вот Йоханнес Ирмшер, член нацистской партии до 1945 г., рядом с горой книг. В 1947 г. он защитил дис­сертацию о гневе богов у Гомера, чтобы стать осведомителем... Чистое лицо от­решенного человека, круглые очки, оттопыренные уши. А рядом фотография в его поздние годы: старый человек смотрит внимательно и участливо.

Как и перед всеми людьми гуманитарной сферы, перед классиками — и в Рос­сии тоже — стоял выбор: потерять ли профессию от непреклонности или от кон­формизма. Они не знали заранее не только что выбрать, но и что выбор почти всегда именно таков.

Со времени падения железного занавеса прошло четверть века. Как теперь об­стоят дела с классикой в Центральной и Восточной Европе? Участие в конфе­ренции в 2013 г. подсказывает мне, что весьма неважно. Что и без коммунисти­ческого давления Европа латинская, Европа классического образования за эти десятилетия уходила за горизонт все дальше и дальше.

 

[1]  Название не так просто перевести. Слово «dassics», кото­рым именуются в англоязычном мире департаменты клас­сической филологии, буквально значит «классики», то есть классические, древнегреческие и римские, авторы. Однако, происходя из Altertumswissenschaft, то есть ком­плексной науки об античности, классическая филология очень часто сближается со studies on antiquity — «антиковедением». Слово «антиковедение», в свою очередь, хотя и не признано словарями, но все чаще используется, и нужда в нем определенно есть, ведь часто кажется, что между историками, филологами, философами, археоло­гами, нумизматами и другими специалистами по антич­ному миру больше общего, чем между представителями одной специальности, но погруженными в материал раз­ных эпох. Я буду иногда для краткости пользоваться, не­взирая на его жаргонность, словом «антиковедение» для обозначения изучения классических (античных) авторов, классических языков и античной культуры.

[2]  Эти центры — Коллегиум при Центральном европейском университете в Будапеште и Центр классической тради­ции в Варшавском университете. Финансировался проект Фондом Фрица Тиссена.

[3]  См.: Gnôthi seauton!: Classics and Communism. The History of the Studies on Antiquity in the Context of the Local Clas­sical Tradition in the Socialist Countries 1944/45—1989/90 / Eds. G. Karsai, G. Klaniczay. Budapest: Collegium Budapest, 2012. (Workshop Series. № 19).

[4]  «Classics and Class: Teaching Latin and Greek behind the Iron Curtain» («Классики в классе: преподавание латин­ского и греческого за железным занавесом»), 26—28 сент. 2013 г.

[5]  Тема «плененного университета» в исследованиях сове­тизации образования за железным занавесом включала и отсылки к истории классического образования, филоло­гии и древней истории, но, естественно, очень скудные.

См.: Connelly J. Captive University: The Sovietization of East German, Czech and Polish Higher Education, 1945—1956. Chapel Hill: University of North Carolina Press, 2000.

[6]  См.: Natunewicz C.F. East European Classical Scholarship: Some Recent Trends // Arethusа. 1975. Vol. 8. P. 171—197.

[7]  См.: The Classics in East Europe: Essays on the Survival of Humanic Tradition. From the End of World War II to the Present / Eds. V. Bers, G. Nagy. Worcester, Mass., 1996. (American Philological Association Pamphlet Series).

[8]  См.: Hyperboreus. 2004. № 10.

[9]  См.: Фролов Э.Д. Русская наука об античности: Историо­графические очерки. СПб.: Изд-во СПбГУ, 1999 (2-е изд. — 2002).

[10]   Портреты С.И. Ковалева (1886—1960), С.Я. Лурье (1891— 1964), А.И. Доватура (1897—1982), К.М. Колобовой (1905—1977).

[11]   Выпускник Базельского университета, Йонас Думчиус, единственный из преподавателей классического отделе­ния в послевоенном Вильнюсе, кто имел опыт исследо­вательской работы, в ответ на требование самокритики заявил однажды, что поскольку энциклопедия, где он до войны написал не с марксистских позиций статью об афинской демократии, находится в спецхране, «она не слишком повредит молодому поколению».

[12]   Характерно стремление создать отдельную ассоциацию исследователей классической древности для социалисти­ческих стран — «Эйрене», характерны и противоположно направленные действия Фонда Хардта, который создал условия для временной работы и пребывания в Швейца­рии исследователей античности из соцстран.

[13]   Впрочем, в первое послевоенное время существовали клас­сики, настроенные прокоммунистически bona fide, среди них венгерский еврей Имре Тренчени-Вальдапфель и ру­мынский — Александру Граур. Историк Элизабет Шар­лотта Вельскопф была марксистом по своим убеждениям, а не из соображений лояльности. Она отказалась покинуть Историческое общество Моммзена, когда власти при­казали создать в ГДР отдельное такое общество, она за­щищала своим авторитетом политически и идеологически подозрительных студентов и коллег и поддерживала меж­дународные и междисциплинарные проекты.

[14]   Сравним с этим как упомянутые выше семинары А.И. Зай­цева по Платону и вообще расцвет неофициальной се­минарской деятельности в эти же годы в СССР, так и невероятную популярность выступлений и сочинений филолога-классика и византиниста С.С. Аверинцева.

[15]   Какую-то роль в судьбе классического образования в ка­толических странах, видимо, сыграл впоследствии (к на­чалу 1970-х) Второй Ватиканский собор, поскольку ла­тинский стал уступать свои позиции в богослужении.

[16]   Уния — военно-политическая организация, продвигавшая идею федерации (унии) стран Центральной и Восточной Европы для организации антинацистского и антисовет­ского фронта. В 1943 г. она слилась с Партией труда (Stron­nictwo Pracy), христианско-демократической партией, основанной в 1937 г. Организация прекратила свою дея­тельность в 1946 г., поскольку в нее проникли агенты ком­мунистических спецслужб.

[17]   Впрочем, хлеб эмиграции был горек и для человека таких способностей и известности. Протекция Юнга позволила Кереньи в 1945—1947 гг. найти в Базеле место преподава­теля венгерского языка и культуры. В Швейцарии он тоже не вписывался в академическую среду, в частности он раз­рабатывал подход, получивший позднее название культур­ной антропологии, чуждый континентальной классиче­ской филологии его эпохи. По мнению автора статьи, дочери К. Кереньи и известного швейцарского специали­ста по античной археологии, Корнели Излер-Кереньи, кол­леги из несоциалистического лагеря тоже отторгали Кереньи. Разница в стиле мышления делала его непонятным и опасным, а сотрудничество с Юнгом скорее компроме­тировало. Он читал лекции по мифологии в созданном Юнгом Институте психологии и получил американский грант на написание книг по античной религии.

[18]   Тренчени-Вальдапфель И. Мифология / Пер. с венгерского Е.Н. Елеонской. Ред. и предисл. проф. В.И. Авдиева. М.: Изд-во иностранной литературы, 1959.

[19]   Василка Тапкова-Заимова вспоминала об отсутствии воз­можности продвижения по службе и занятия каких-либо должностей, кроме самых незаметных и низких, для бес­партийных сотрудников. Ей и ее мужу предлагали вступить в партию, чтобы они могли занять посты, соответствующие их квалификации. Они отказались и были благодарны за то, что их после этого не преследовали (с. 361).

[20]   См.: Гаврилов А.К. Наследие Я.М. Боровского // Боров­ский Я.М. Opera philologica. СПб.: Bibliotheca classica petropolitana, 2009. С. 562—617.

[21]   Об этом издании см.: Журнал «Метродор» и нонконфор­мистская критика структуралистского литературоведе­ния: [Материалы А.К. Гаврилова, Д.В. Панченко, С.А. Тахтаджяна] / Предисл. Д. Панченко; послесл. С. Зенкина // НЛО. 1995. № 15. С. 76-122.


Вернуться назад