ИНТЕЛРОС > №130, 2014 > Женя

Роман Тименчик
Женя


03 марта 2015

Я впервые разглядел Женю (до того издали видел в той же семилетней школе, где сам учился) осенью 1962 года в актовом зале филфака Латвийского университета — тогда имени Петра Стучки — на лекциях заезжего гостя — сотрудника ИМЛИ Андрея Синявского о русской поэзии начала XX века. Я был первокурсником, Женя — на втором, и дистанция эта осталась на всю жизнь. Тяжело думать, что мне теперь не перед кем робеть. И мне не хватит именно пластичности его письма, чтоб передать уникальное, каждый раз на протяжении более чем полувека удивлявшее в нем сочетание беском­промиссного скептицизма и беззащитной готовности к доверчивости. Он подтрунивал над иерархиями, но развязности спуску не давал. Я бы сказал, что он порой был рад обманываться, если б я знал конец той истории, кото­рую приходится досматривать без него, а он настаивал, чтоб с огорчительных просмотров никто из коллег не норовил сбежать. И он с хохотком радовался ошибкам в своих былых пессимистических прогнозах.

Есть общее место в мадригалах историкам, потом оседающее в некрологах. К нему и хочу прибегнуть. Это о том, что не ученый выбирает себе тему, а она его находит. Тут я подхожу к опасной грани дежурного пафоса, которого по­койник вот уж воистину не любил, мог срезать формулой «запланированный лиризм», а то и похлеще. Но, право, трудно не сказать, что хорошо получи­лось в российской филологии, когда Мандельштаму в исследователи опре­делили именно этого человека.

На памятной лекции Синявского о Мандельштаме среди прочего было сказано о стихотворении «Декабрист», что оно сыграло роль в мелодической настройке «Кюхли». Я думаю, что эта лекция, как и незадолго до того прочи­танная главка о Мандельштаме в мемуарах Эренбурга, стали одним из глав­ных толчков к тому, чтобы, когда мы распределяли темы в основанном весной 1963 года на рижском филфаке кружке советской литературы, Женя назвал Мандельштама.

Своими работами о Пушкине, безупречно интеллектуально опрятными, бережливыми в подборе деталей, концептуально четкими и прозрачными, как и своим житейским поведением (некрикливым нонконформизмом), он вызывал на подражание, но это-то и заставляло вспомнить слово «неподра­жаемый». Он, говоря словами поэта, «как никто шутил», умел прицельным словом и разоблачить, и припечатать. Был непредвзятым и требовательным оценщиком, умел искать сообщительность в несовершенных опусах коллег, но молниеносно обнаруживал натяжки, неувязки и замаскированные по­пытки прыгать выше головы.

Еще до того, как судьба подарила ему нового героя, было трудно удер­жаться от того, чтобы не спроецировать его внешний облик на портреты Юрия Тынянова, тем более что можно было найти и ряд других совпадений, начиная с того, что после университета, не попав в аспирантуру со своим пя­тым пунктом, он тоже долго работал корректором (в заводской многоти­ражке, где некоторые типовые опечатки он особенно любил, например «ни-женеры»).

Внимательность его к чужому тексту, расширительно двигаясь от коррек­туры к другим уровням анализа, была исключительна. У него было такое за­мечательное свойство, как отсутствие стеснения при фиксации очевидных, выпирающих примет текста, и из очевидностей он делал неочевидные вы­воды, додумывал туда, где останавливался взгляд искателя оригинальностей. А делу сбережения и присмотра за тыняновским наследием он отдал луч­шие годы своей научной биографии, в том числе создав, вместе с Мариэттой и Александром Чудаковыми, образцовый памятник филологического изящества — тыняновскую книгу «Поэтика. История литературы. Кино». Хо­роши были его выходы вбок от основного тыняновского корпуса — например, этюд о двух тыняновских прибалтийских очерках 1929 года, написанный с почти неуловимой иронией истинного рижанина. И работа о прототипах каверинского «Скандалиста», написанная в соавторстве с Мариэттой Чудаковой, — если когда-то будет собираться антология классических сочинений по русской литературной прототипике, то это бесспорная кандидатура на включение. По долгу профессионального служения он заглядывал и в завалы советской литературы, никогда не отступаясь от сбереженного смолоду спо­койно-брезгливого отношения к «ниженерам душ».

Книгу — неоконченную — о «смыслах Мандельштама» Женя (который и сам бы мог назвать себя «смысловиком») писал, пожалуй, с той весны 1963 года до конца своих рабочих дней. В незавершенности этой, по-моему, есть свой дополнительный смысл, подобно тому, как увидел Тоддес смысл в идеологической неокончательности «Медного всадника». Сейчас, может быть, не время рассуждать о том послании, которое содержится в недовоплощенности замыслов всего этого поколения.

Редко чей образ вызывал у коллег такое безоговорочное уважение, как Же­нин. Узнав о том, что пишется эта поминальная заметка, многие очно и за­очно знакомые с ним литературоведы просили внести их имена в списки скорбящих. Как обычно говорят на русских поминках, рюмки этак после чет­вертой: Женя услышит.

 


Вернуться назад