ИНТЕЛРОС > №134, 2015 > IX Международная конференция молодых исследователей «Конструируя "советское"? Политическое сознание, повседневные практики, новые идентичности»

Игорь Кравчук
IX Международная конференция молодых исследователей «Конструируя "советское"? Политическое сознание, повседневные практики, новые идентичности»


11 октября 2015

(Европейский университет в Санкт-Петербурге, 16—18 апреля 2015 г.)

Форум молодых исследователей «Конструируя “советское”?», проводящийся в стенах ЕУ ежегодно с 2007 года, хорошо известен заинтересованным специалистам и едва ли нуждается в пространном представлении. На сегодняшний день это один из наиболее удачных примеров самоорганизации студентов и аспирантов, взаимодействия разных поколений и региональных институций в едином академическом пространстве — опыт весьма ценный, учитывая постоянные испытания, которым подвергается университетская автономия. Что до предметной области выступлений и представляемых в рамках конференции материалов, то, по-видимому, любая попытка очертить ее границы точнее, чем это сделали организаторы, обречена на провал: советский политический, культурный, экономический проект, советская повседневность — даже предельно поверхностное ознакомление с этими темами и их бытованием в современных дискурсах заставляет вспомнить один из тезисов Беньямина о том, что конструкция истории неизменно возводится в «актуальном настоящем»[1]. Метафорический язык Беньямина, связывающий процесс конструирования прошлого с разбором руин и пепла, позволяет сформулировать цель проекта трояким образом: как анализ практик самоописания и самоосмысления внутри советского общества, как попытку воссоздать механику социальных и политических процессов, определявших его жизнь (и одновременно как попытку рефлексии относительно методологических оснований подобного конструирования), и наконец, как конструирование новых научных подходов и исследовательских сообществ.

Первая секция, обозначенная в программе как «“Советское” и не советское: аспекты взаимодействия», допускала достаточно широкий диапазон проблем и сюжетов, но препочтение было отдано изучению архитектуры и технологий. Докладчиков объединяло стремление продемонстрировать, как относительно локальные кейсы заставляют нас переосмыслять (или корректировать) уже сложившиеся концепции культурной, национальной и хозяйственной политики СССР, стратегии, исходя из которых выстраивались отношения с внешним миром и перекраивался гетерогенный культурный ландшафт внутри страны. Так, в докладе стажера Центра исторических исследований НИУ ВШЭ Ксении Литвиненко «Конструирование идентичности: советские архитекторы в Выборге 1941—1957» советская градостроительная практика в финском городе была рассмотрена, с одно­й стороны, с точки зрения политики памяти, с другой — в контексте национальной политики сталинского государства. В теоретической части своего вы­ступ­ления Ксения исходила из двух конкурирующих взглядов на национальное строительство в СССР: в то время как одни исследователи считают подход советского руководства до известной степени гибким, диверсифицированным, способным меняться в зависимости от местных особенностей («политика согла­сования»), другие придерживаются более радикальных формулировок, активно обращаются к понятиям империи и колониализма. Материал, рассмотренный в докла­де, склоняет ко второй гипотезе. Для освоения Выборга в 1940—1950-е го­ды был характерен настоящий «архитектурный колониализм», отли­чавший выборгскую ситуацию от положения дел в союзных республиках, где, напро­тив, привет­ствовался допустимый компромисс между элементами национальных архитектурных стилей и сталинским каноном. Демонтаж финских памятников, олицетворявших различные страницы довоенной истории Выборга, включая скульптуру основателя города Торгильса Кнутссона, преобразование музеев и церквей финской эпохи в многоквартирные жилые дома, здания клубов и профорганизаций, цитаты из журналов по архитектуре и строительству, в которых акцентировалось значение Выборга как приграничного города, — все это позволяет говорить о целенаправленной политике контрпамяти, преследовавшей задачу переконструировать Выборг, сделать его советским не только в административном, но и в культурном, историческом отношении. Прибавим, что доклад Ксении Литвиненко может быть соотнесен с выступлением В.Г. Тимофеева на Малых Банных чтениях 2012 года, где также применялась концепция мест памяти, а текст выборгских кладбищ предлагалось рассматривать как палимпсест[2].

Тема политической легитимации с помощью переформатирования мест памяти, с обсуждения которой началась конференция этого года, была подхвачена в докладе аспиранта Сибирского федерального университета Германа Рагозина «Отношение к прусскому наследию в ГДР, 1945—1990 гг.». Как и в предыдущем докладе, отдельные симптоматичные примеры реконфигурации культурного насле­дия были рассмотрены в широкой исторической перспективе и выступи­ли элементами общей мозаики, дополняющими облик изучаемой эпохи. В целом выступ­ление представляло собой содержательный очерк национального и идео­логического строительства в ГДР, сменявших одна другую попыток социалис­тического режима создать новую общность, одновременно преемственную по отношению к истории Германии и в то же время независимую и конкурент­ную по отношению к культурному и политическому сознанию западных немцев. Цель­ю этого очерка было предложить ответ на вопрос о том, почему этот амбициозный проект провалился. Истоки спора о прусском наследии необходимо искать в той проблематичной ситуации, в которой оказалось возникшее на руинах Третьего рейха новое социалистическое государство. Положение ГДР определялось противодействующими факторами: с одной стороны, стояла задача политической леги­тимации и конструирования собственной идентичности; с другой, последствия денацификации и демилитаризации Германии, отторжение многих ключевых территорий, составлявших политическое и культурное ядро старой Пруссии (в том числе Кёнигсберг), принятие Конституции 1949 года, в которой германская нация не упоминалась, но декларировался приоритет наднациональных социалистических ценностей, как бы изолировали восточных немцев от своей собственной истории. Эта внутренняя изоляция лишь усиливалась изоляцией внешнеполитической: вплоть до начала 1970-х ГДР Западной Европой не признавалась. Изменения, которые претерпевало восприятие прусского наследия в Восточной Германии, отображали все эти противоречия. В период международной изоляции преобладал негативизм: историческая память о Пруссии активно вытеснялась. Докладчик подробно остановился на таких знаменательных фактах, как создание «Музея народов», снос городских дворцов в Берлине и Потсдаме, размещение скульптуры Кете Кольвиц на месте мемориала воинам, погибшим в Первой мировой войне, и переосмысление памятника «Новая вахта», воздвигнутого в 1817—1818 годы на Унтер-ден-Линден в честь погибших в Наполеоновских войнах, как памятника жертвам нацистской диктатуры, создание Музея германской истории на территории Цейхгауза и строительство Вычислительного центра земли Бранденбург на месте уничтоженной Гарнизонной церкви, демонтаж памятника Фридриху Великому и удаление прусской символики с Бранденбургских ворот. Сложившаяся негативистская модель начала трансформироваться в начале 1960-х, по мере накопления внешнеполитических изменений и административных реформ внутри самой ГДР. В апреле 1968 года на референдуме была принята новая Конституция, в которую был возвращен (правда, ненадолго) термин «нация». Постепенно начинает реализовываться новая концепция политики памяти, выдвинутая марксистскими теоретиками: философом Альфредом Козингом и историком Вальтером Шмидтом. В ее основе лежит разделение между Erbe (наследием) и Tradition (традицией). Можно сказать, что с помощью этих понятий была перелицована господствовавшая до того дихотомия реакционного и прогрессивного: наследие знаменовало собой груз прошлого, в то время как традиция аккумулировала наиболее достойное и созвучное с устремлениями социалистической германской нации.

Если первые два доклада были посвящены взаимодействию советского и не-советского во времени, сосуществованию различных временных пластов, различных типов культурной памяти, то темой следующих двух докладов стали аспекты взаимодействия советского и несоветского в пространстве, а именно взаимоотношения советской экономики с зарубежными партнерами. Были представлены результаты работы с большим массивом количественных данных, отображавших динамику роста торговых и промышленных проектов, финансовой помощи — тот случай, когда цифры способны быть не менее красноречивыми, чем архивы и теории. К примеру, особенности и геополитический контекст сближения СССР и Сирии после Второй мировой войны в докладе Эмира Караходжи «От геостратегии к гидрологии: конструирование двусторонних советско-сирийских отно­шений» рассмотрены на материале студенческих обменов между советской Россией и арабскими странами, а также советско-сирийского проекта по созданию плотины Табка на реке Евфрат (1968—1973). И хотя выводы, к которым приходит докладчик, нельзя назвать совершенно неожиданными (речь шла, главным об­разом, о пересечении выгод и интересов, а также о недостаточном внимании к Сири­и со стороны политиков западных стран, что предоставляло советской дипло­матии благоприятные возможности для укрепления двусторонних отно­шений), постановка вопроса о том, как и почему определенные политические страте­гии влияют на выбор сферы международного технологического сотрудничества, интригует сама по себе. Мы ожидаем новых работ Караходжи, занимающегося в Университете Сараево исключительно актуальной темой гражданской войны в Сирии.

Типологически близким к предыдущему докладу оказалось выступление Саары Маталы (Университет Аалто, Эспоо, Финляндия) «Технологический трансфер в политике и практике – финско-советская технологическая кооперация в области судостроения», воссоздававшее политический контекст обмена технологиями в области судостроения между СССР и Финляндией. В советской внешней экономике Финляндии отводилось особое место: в годы холодной вой­ны сотрудничество с Суоми рассматривалось в качестве приемлемого компромисса в деле приобретения западных технологий, развития совместных индустриальных и научных проектов, число которых неуклонно увеличивалось вплоть до середины 1980-х, когда в результате перестройки внешнеполитический курс СССР подвергся существенным изменениям, а падение цен на энергоресурсы сделало полно­правное участие страны социализма в совместных стройках практически невозможным.

Следующая секция, «Охрана природы и природопользование в СССР», открылась выступлением Алана Ро «Реконструируя географию: рекреационная геогра­фия и создание советских государственных парков». Сотрудник Джорджтаунского университета в Вашингтоне, Алан — молодой, но уже достаточно из­вестный в своей области специалист, занимающийся экологической историей России, автор исследований, посвященных истории гидроэнергетики, городскому развитию в Сибири, истории туризма. В докладе, предложенном вниманию участников петербургской конференции, рассказывалось о реакции советской географической науки на постигший ее в оттепельные годы методологический кри­зис, переживавшийся как утрата актуальности. Напряженный поиск выхода из этого затруднительного положения вылился в противостояние двух подходов, предлагавших отличные друг от друга модели взаимодействия различных гео­гра­фи­ческих дисциплин. Как демонстрирует Ро, оба взгляда на проблему имеют об­щий исток в развитии физической и экономической географии в 1940—1950-е го­ды, их тесную связь со структурами Госплана СССР и прикладными задачами, ставившимися в ходе выполнения сталинского плана по преобразованию природы. Не менее важным привходящим фактором уже в 1950—1960-е годы стало интенсивное развитие туризма, сформировавшее новый, неорганизованный рекреационный сегмент советской экономики, поставивший новые вопросы и перед географической наукой, и перед системой государственного хозяйственного планирования. Основной конфликт развернулся вокруг деятельности В.А. Анучина, находившего разрыв между экономической и физической географией угрожающим для будущего дисциплины как таковой. Выдвинутая Анучиным и его единомышленниками концепция «единой», «интегративной» географии, основные положения которой были изложены в докторской диссертации и книге «Тео­ретические проблемы географии» (М., 1960)[3], должна была преодолеть разрыв между естественно-научным и социально-антропологическим мышлением за счет глобальной аналитической матрицы, учитывавшей взаимосвязь природы и человеческой деятельности. В известном смысле такой подход можно интерпретировать как оппозицию духу сталинского модерного проекта, основанного не только на декларации антропоцентризма, но и на более утилитарном отношении к задачам и возможностям географии. Дискуссия вокруг дальнейших перспектив советской географической науки вылилась в скандальный конфликт, приведший к уходу Анучина и поддерживавших его коллег из Института географии АН СССР и МГУ, а позднее — в публичную печатную полемику со старшим поколением ученых на страницах «Литературной газеты». В противовес теории Анучина его оппоненты начали развивать так называемую «конструктивную географию» (термин академика И.П. Герасимова), по-прежнему исходившую из практичес­кого значения дисциплины, состоявшего в «разработке проблем планомерного преобразования природной среды с целью эффективного использования естественных ресурсов»[4]. Одним из интересных непосредственных результатов продвижения конструктивной географии стало повышенное внимание институтов планирования и научных коллективов к туристической отрасли. Важную роль в освоении академической наукой рекреационной экономики сыграл физикогеограф В.С. Преображенский. Докладчик ознакомил аудиторию с основными этапами этого движения и одним из главных пунктов новой хозяйственной повест­ки — созданием всесоюзной системы заповедников и национальных парков. Согласно замыслу советских географов, природоохранные зоны в СССР должны были стать альтернативой национальным паркам в капиталистических странах (прежде всего, в США), противопоставив их развлекательной функции просветительскую и воспитательную. Кроме того, научно организованный экологичес­кий туризм должен был защитить флору и фауну от безответственности «дикарей», засорявших места отдыха и вытаптывавших растительность вокруг себя. Однако, как подытожил Алан, деятельность Герасимова, Преображенского, Веденина, проекты, осуществлявшиеся в Коми АССР, на Байкале и в других ре­гио­нах, с точки зрения развития туризма сыграли противоречивую, если не сказать ироническую, роль: укрепив престиж географических институтов, эта деятельность негативно сказалась на пионерском азарте шестидесятнического туриз­ма, внеся свой вклад в спад туристического движения в позднесоветскую эпоху. Проб­лематику доклада можно было бы дополнить, сославшись на тот контекст, в котором публиковались материалы полемики Анучина и его противников. В частности, можно обратить внимание на то, что в числе откликнувшихся на выходившие в 1960-х годах работы по единой географии был Л.Н. Гумилев[5]. Сам подход, разрабатывавшийся Анучиным, в целом ряде положений перекликается с концепцией ландшафтной сферы Земли, предложенной одним из соратников Гумилева, Ю.К. Ефремовым[6]. Это тем более важно, что в докладе Алана имя Ефремова обоснованно помещено в один ряд с именами Герасимова и Д.Л. Арманда. В то же время общее для Анучина, Ефремова и Гумилева стремление обосновать комплексный биосоциальный метод в науке, позволяющий генерировать глобальные объяснительные модели, нельзя не признать показательным. Скажем, для историка литературы заманчиво прочертить линию от споров о географии в «Литературной газете» к растущей с 1960-х годов востребованности эколо­гической тематики в советской публицистике и литературе, в особеннос­ти у писателей, представлявших деревенскую прозу и к началу перестройки проч­но ассоциировавшихся с правым, консервативным крылом культурной и общественной жизни[7]. Достаточно изучено и то, как природоохранное движение в СССР наполнялось идеологическим и политическим содержанием, выводящим его за пределы защиты заповедных зон, благодаря чему протестные настроения части интеллигенции, с одной стороны, могли быть артикулированы, с другой — канализированы.

Доклад аспиранта философского факультета МГУ Александра Мыльникова «Идеология и природоохрана в “советском политическом”» представлял собой содержательный обзор фактов и документов, отображающих тесную взаимосвязь модерного проекта трансформации среды и человека в СССР и советского энвайронменталистского дискурса, проходящего, по мнению исследователя, несколько фаз от рассмотрения природоохраны в контексте становящейся пролетарской культуры к пафосу преобразования природы в эпоху сталинской индустриализации и далее — к постепенному переходу инициативы от государства к обществу начиная с 1960—1970-х годов. Иную задачу ставил перед собой магистрант Пермского государственного национального исследовательского университета Александр Шишкин, выступивший на тему «Теоретическое моделирование пространства и досуга в парках культры и отдыха “позднего сталинизма”: старое и новое». Целью доклада было восполнить лакуну в изучении культуры досуга в поздний период сталинского правления на материале устройства парков культуры и отдыха в Москве и Молотове. Главными источниками, на которые опиралось исследование, были методические руководства центральных домов культуры железнодорожников, периодическая печать и путеводители по паркам. Выводы, которыми на данном этапе увенчался анализ, можно назвать ожидаемыми: докладчик отметил замедление темпов развития парков и возросшее административное давление по сравнению с предвоенными годами, усиление регламентации, предположительно объясняющееся новыми идеологическими установками, в выработке которых принимал деятельное участие А.А. Жданов. Вместе с тем ло­кализация проблемы и предложенное методологическое решение представляют­ся очень перспективными: Шишкин рассматривал выбранные объекты сквозь призму философских и исторических работ М. Фуко. Некоторое удивление вызывает лишь то, что в качестве теоретической базы использовалась сетевая концепция власти, а не просящееся сюда понятие гетеротопии.

Многие сюжеты и проблемы, затрагивавшиеся в ходе работы первых двух секций, прежде всего связанные с преобразованием территорий и ландшафтов, границами и безопасностью, были реактуализированы в докладах следующей секции — «Городская повседневность в мирное и военное время». Доклад аспирантки Оренбургского государственного педагогического университета Виолетты Калдузовой «“Даже в Оренбурге стоят в затылок, да и то не за белым”: особенности питания и снабжения продуктами жителей советского провинциального города во второй половине 1920-х гг.» ознакомил участников и слушателей конференции с документами из региональных архивов, отображающими состояние продовольственной безопасности Оренбуржья в первое десятилетие советской власти: это и директивы Средневолжского крайкома партии, и протоколы, и инструкции, а также сводки и сообщения местного отдела ОГПУ. Помимо самоочевидной важности любого рода архивных данных, эти материалы имеют особую практическую ценность, поскольку статистические выкладки, помещавшиеся в трудах советских экономистов, часто страдают, как пояснила докладчица, от дефицита абсолютных показателей. Несмотря на отмеченную участниками дискуссии недостаточность концептуальной части выступления, введение в оборот и систематизация новых источников способны лечь в основу любого анализа по избранной теме.

Доклад студента Казанского (Приволжского) федерального университета Алексея Четверкина «Реконструкция жизни малого города в 1930-е гг. при помо­щи рассекреченных архивных документов (на примере г. Зеленодольска ТАССР)» был близок предыдущему выступлению в части замысла, но отличался в части проблематики и структуры. Докладчик подверг детальному рассмотрению кейс одной сравнительно небольшой территории, продвигая свое исследование не по восходящей от частных наблюдений к общим выводам, а наоборот, пытаясь понять, как общие тенденции советской политической и социальной жизни преломлялись или видоизменялись местной спецификой. Используя документы городского совета и исполкома 1932—1936 годов, Четверкин реконструировал два аспекта жизни зеленодольцев: градостроительные новации и социальную инженерию. На жизни Зеленодольска вся сумма этих баталий и противоречий сказалась до известной степени опосредованно: комментируя принятый в 1932 году генеральный план молодого города, Алексей Четверкин обращает внимание на то, что, несмотря на инициативу по продвижению города на север с образовани­ем четырех магистральных улиц, быстрому развертыванию масштабного жилищ­ного строительства и увеличению протяженности шоссейных дорог, чрезмерная зави­симость от республиканских директив тормозила многие прогрессивные процес­сы, так что порой не самые сложные проблемы, вроде обустройства помещения для рабоче-крестьянской милиции, решались в результате переписки с властями, в режиме «ручного управления». Второй аспект борьбы за новый мир в Зеленодольске рассмотрен в докладе в основном на частных примерах безус­пешных попыток искоренить «мелкособственническое мышление» (нередко выражавшееся в расхищении общественной собственности) и урегулирования дел так называемых лишенцев (граждан, лишенных права избирательного голоса).

Выступление магистрантки Алтайского государственного университета Карины Прибытковой «Трудовая дисциплина советских рабочих и практики ее обеспе­чения в 1950—1991 гг. (на примере Алтайского тракторного завода)» про­должило тенденцию, обозначившуюся в предыдущих докладах секции: анализ приложения одного из элементов советского проекта к отдельно взятой ситуации. В данном случае предметом исследования являлась трансформация регулируемой на государственном уровне системы трудовой дисциплины в условиях конкретного производства. Историю нескольких десятилетий, в сущности, безуспешных боев за улучшение условий труда, увеличение производительности производства и снижение прогулов, краж и аморального поведения в среде рабочих, как нам кажется, можно было бы обогатить, обратившись к теоретическим исследованиям концепций труда и «человека труда» в советском марксизме, идеологии, культуре.

Интересный материал представил в своем докладе «Настроения жителей осажденной Москвы» студент МГУ Михаил Калинин, изучивший восприятие акту­аль­ных событий войны жителями прифронтовой Москвы зимой 1941/42 года по агентурным материалам, собиравшимся сотрудниками групп по спецработе. В канун активной фазы контрнаступления под Москвой городской комитет ВКП (б) принял решение использовать секретных сотрудников для сбора наблюдений и записи уличных разговоров, чтобы иметь возможность анализировать слухи и общее моральное состояние населения столицы. Как резюмировал докладчик, выборка демонстрирует богатую палитру эмоций и мнений, не отвечающую расхожим представлениям ни о безоговорочной поддержке руководства страны, ни о тотальном страхе, не позволявшем людям открыто высказываться на волновавшие их темы. Этот доклад завершил первый день работы конференции. Логичным послесловием стала лекция профессора ВШЭ, директора Международного центра истории и социологии Второй мировой войны и ее последствий Олега Будницкого «Великая Отечественная война и советское об­щество», в которой признанный специалист поделился новыми архивными находками и рассказал о ходе своих разысканий и исследований своих коллег.

Второй день конференции открылся большой секцией «Формальные и неформальные практики управления». Значительная часть докладов затрагивала такой аспект управленческих практик, как конструирование новых социальных групп, новых идентичностей, выстраивание взаимоотношений между властью и различными классами советского общества. Так, выступление исследователя из Европейского университета во ФлоренцииПьера-Луи Сикса «Превращение высокой политики в идентичность: обзор повседневной жизни Московского государственного института международных отношений в эпоху позднего сталинизма» ка­салось формирования новой общности советских дипломатов в послевоен­ное время. Одной из актуальных задач представленного анализа было определе­ние специфики образованного в 1943 году МГИМО по сравнению с типологически близкими проектами Высшей дипломатической школы НКИД или открывшим­ся примерно в то же время дипломатическим направлением в Высшей партий­ной школе при ЦК ВКП (б). Основными материалами, с которыми работал докладчик, были архивы партийного комитета МГИМО, документы из ГАРФ и РГАСПИ, а также воспоминания первых выпускников института.

Другой показательный пример, когда определенные практики управления оказывались в значительной степени мотивированы задачей конструирования новой идентичности, определенным социальным отбором, рассматривался в докладе соискателя РГПУ имени Герцена Елены Кирилловой «Советские чиновники и частные предприниматели в годы НЭПа: практика взаимовыгодного сотрудничества (по материалам Отдела коммунального хозяйства исполкома Ленинградского совета)». Предметом изучения Кирилловой была кампания по борьбе с коррупци­ей в хозяйственных структурах, развернувшаяся в разных городах СССР, включая Петроград, в начале 1920-х. Основным методом борьбы со взяточничеством, злоупотреблением должностными полномочиями, фальсификациями на подрядах и другими подобными преступлениями были широкомасштабные кадровые чистки, осуществлявшиеся специально созданными комиссиями, впоследствии тесно сотрудничавшими с ГПУ. Одна из таких комиссий по чистке действовала в 1923 году при Откомхозе (Отделе коммунального хозяйства) при Петроградском совете. Наибольшие возможности для коррупции предоставляла работа в Арендном отделе Откомхоза, сдававшем коммерческую недвижимость, мелкие городские предприятия вроде бань и парикмахерских, предоставлявшем частные подряды на благоустройство улиц, вывоз мусора, ассенизацию и прочие услуги. Анализ делопроизводственных и партийных документов из петербургских ЦГА и ЦГА ИПД позволил представить механику процесса чистки. Наряду с предсказуемыми увольнениями и арестами за доказанные преступления и по причине профессионального несоответствия, весомую роль в решениях комиссии играли классовая принадлежность сотрудников, их привычки, круг знакомств, образ жизни, месячный объем расходов. В вину служащему могли быть поставлены такие факты, как принадлежность к дворянскому или духовному сословию, совместительство, пьянство, личные связи с представителями упраздненных эксплуататорских сословий, политически неблагонадежные высказывания и поступки.

Возвращаясь к практике партийных чисток 1920-х годов (включая крупнейшие из них, 1921 года, проведенную в соответствии с указаниями X съезда РКП(б), и 1929 года по решению XVI партийной конференции), нельзя пройти мимо того, что за всеми методическими рекомендациями, резолюциями и местной практикой стоит определенный образ общества, целостная схема, которую предполагается видоизменять. Это и позволяет ставить вопрос как о конструировании, так и о своего рода метарефлексии советского. Такой вывод можно сделать по следам доклада студента Национального исследовательского Томского государственного педагогического института Савелия Шигапова «“Религиозные проступки” в системе партийного контроля 1920—1930-х гг.». Внимание молодого исследователя привлек тот факт, что, несмотря на присутствие в научном обороте статистических данных по процентам партийных взысканий за различные виды проступков, положение такого вида нарушений партийной дисциплины, как проявления религиозности, в иерархии «грехов», учитывавшихся в постановлениях ЦКК, а равно и те критерии, на основании которых квалифицировались те или иные нарушения, не до конца ясны. В свою очередь, эта неопределенность заставляет переоценить собранные и систематизированные статистические данные, приведенные в открытых источниках. К примеру, многие типы партийных проступков пересекались с религиозными: например, пьянство и «нарушения дисциплины», включая драки и дебош (во время церковных праздников), «связь с классово чуждым элементом» (в данном случае с духовенством, причем здесь коммунисты могли подвергаться взысканиям за самые разные деяния: общение со священниками, родственные связи, обращение к священнику за советом, туманно определяемые «симпатии» к отдельным служителям культа).

Проблемы взаимоотношений между центральной властью и органами управления на местах были затронуты и в следующем докладе — в этот раз на базе материа­лов, отражавших координацию советского партизанского движения на территории Центральной Украины в годы Великой Отечественной войны. Отталкиваясь от воспоминаний И.Г. Старинова, С.А. Ковпака и Я.И. Мельникова, секретных отчетов, писем и исследований, принадлежащих научным предшественникам, студентка Национального университета «Киево-Могилянская академия» Татьяна Самодова в выступлении «Специфика взаимодействия партизанских соединений Украины с центральным руководством советского движения сопротивления (1941—1945 гг.)» реконструировала для аудитории много значимых эпизодов и деталей, характеризовавших контакты партизанских соединений в Сумской, Черниговской и Киевской областях с УШПД и ЦШПД (Украинским и Центральным штабом партизанского движения). Несмотря на очевидную ценность материала, нам кажется, что его специфика могла быть раскрыта ярче при условии какого-либо сопоставления, например, с партизанскими отрядами в других частях СССР, самовольными группами сопротивления, не подчинявшимися советскому командованию.

Примечательный сюжет из советской истории раскрыт в докладе аспирантки Волгоградского государственного университета Людмилы Фалалеевой «Власть и общество в Республике немцев Поволжья: противостояние на почве антирелигиозных мер в 1920—1930-е гг.». Речь шла о тактиках сопротивления верующих поволжских немцев проводившейся в СССР антирелигиозной кампании, а также об особенностях проводившейся большевиками конфессиональной политики. Отчасти верующие немцы пользовались тем минимумом полулегальных возможностей, которые не могли предусмотреть органы исполнительной власти и союзы безбожников (продление времени подготовки подростков к конфирмации, ходатайства о приобретении богослужебных книг из-за границы, печатание их в местных типографиях по особым тарифам). Однако более интригующим представляется то обстоятельство, что проповедникам нередко удавалось переубеждать самих пропагандистов на атеистических собраниях, успешно полемизировать с ними, пользуясь их некомпетентностью и неуверенностью в себе, обращать против них основные приемы пропаганды и наиболее тиражируемые сведения о религиозности и безбожии. К примеру, участники подобных мероприятий подчеркивали «пролетарское» происхождение Христа, совпадение многих положений Евангелия с лозунгами, принципами и целями коммунизма. Нередко объектами нападок и обвинений со стороны властей становились сами лекторы, как некто Шульд, который, согласно архивным свидетельствам, рассказывая слушателям о контрреволюционном характере протестантских сект, все-таки признавал их революционный дух в прошлом, что не могло не найти отклик у его идейных оппонентов из среды меннонитов, возводивших свою историю к анабаптистскому движению в Германии эпохи Реформации. Все это привело к нетипичной для СССР в целом ситуации на территории немецкой автономии: религиозное движение к 1930-м годам, вместо ожидаемого спада, переживало период активной деятельности. Лютеранская группа собирала своих адептов в Марксштадте (ныне Маркс Саратовской области), церкви и молитвенные дома открывались в различных кантонах республики. Республиканский же Совет Союза воинствующих безбожников (переименованный в 1938 году в Областной) de facto никак себя не проявлял, исполняя свои обязанности лишь на бумаге.

Доклад магистранта Тель-Авивского университета Дмитрия Асиновского «Исла­м и советское государство в советской Центральной Азии (1917—1933)», которым началась секция «Советский Восток», подхватил тему формальных страте­гий и неформальных практик работы большевиков с религиями и религиозными организациями. В фокусе оказалась политика Советов в отношении мусульман среднеазиатских республик. Асиновский осветил те проблемы, с которыми столкнулась коммунистическая власть: в отличие от православия, ис­лам был менее институционализирован, теснее связан с национальной идентичностью местного населения, наконец, мусульманская вера была слабее изучена как сама по себе, так и с точки зрения марксистской теории. Ощущавшаяся потребность в гибком курсе, в приспособлении марксизма, в том, чтобы поэтапно инкорпорировать жителей среднеазиатских республик в новую идеологию, стимулировала продолжительную дискуссию о социальном значении ислама и о том, какую позицию должны занимать по исламскому вопросу партийцы. Разброс мнений был широк: от объявления ислама «примитивным марксизмом» до привычной атеис­тической интерпретации, не проводящей существенных различий между мусульманством и всеми другими религиями, в равной степени игра­ющими реакционную роль, служащими идейным орудием феодалов и капита­листов. Отдельного упоминания удостоились попытки поставить традиционные институты управ­ления в общинах на службу советской власти (например, суды ша­ри­а­та) и концепция, предложенная видным деятелем Наркомнаца М.Х. Султан-Галиевым (1892—1940), предлагавшим последовательное «обращение» мусульман в коммунизм с помощью специально подготовленных «миссионеров». Несмотря на то что уже в 1923 году Султан-Галиев был смещен с занимаемых должностей и арестован, идея «обращения» в марксизм как в род новой религии дебатировалась еще долгое время. Так или иначе, всем этим планам было не сужде­но воплотиться в конкретные и эффективные решения. Как было отмече­но в выступлении, прос­тые мусульмане в массе своей не только оказывались невос­приимчивы к про­паганде — распространение атеизма они считали уловка­ми христиан, стремящихся таким изощренным способом победить учение Пророка. Споры вокруг будущего ислама в СССР, не утихавшие все 1920-е годы, были прекращены в годы «ве­ликого перелома». В канун коллективизации ислам был объявлен наследием баев и ишанов. Им был про­тивопоставлен советский освобожденный среднеазиатский колхозник, чуждый религиозных и сословных предрассудков.

Следующий доклад был коллективным. Его авторы — студенты НИУ ВШЭ Мария Зимина, Александр Коробейников и Александр Кучинский — назвали свой доклад «Динамика изменения визуального образа населения Центральной Азии в контексте перехода от Российской империи к СССР, 1871—1940 гг.». Док­ладчики продемонстрировали, как на протяжении десятилетий ме­нялся спосо­б репре­зентации жителей Центрально-Азиатского региона. Теоре­ти­чес­кую базу иссле­дования составили современные работы, посвященные фотографии как поли­функциональному медиуму, способному выступать инструмен­том освоения пространства, конструирования исторической памяти и установления симво­лической власти над фиксируемым объектом. В оцифрованных снимках из кол­лекции МАЭ РАН, с которыми работали Зимина, Коробейников и Кучинский, следует обратить внимание на отбор мест, персонажей и атрибутов. Имперское воображение, с одной стороны, стремилось воспроизводить наиболее типичные приметы недавно завоеванного края и его населения, с другой — воссоздать другого, показать его своеобразие, его непохожесть на тех, кто наблюдает за ним и его миром в объектив. Подобные символические инвестиции делали фотографию одним из важных технических средств культурной колонизации. Не менее ценным является повышенный интерес к культовым сооружениям, к различным проявлениям бытовой повседневной религиозности местных жителей. Отдельным пунктом в выступлении стала демонстрация небольшой подборки фотографий, сделанных представителями казахской интеллигенции — членами правительства Алаш-Орды (1917—1920), мечтавшими о создании независимой и проевропейски ориентированной национальной парламентской республики в Казахстане, участниками национальных съездов в Туркестане. Сохранившиеся кадры призваны запечатлеть различные образы будущего Средней Азии: если для алашординцев было важным подчеркнуть двойственную модель, предполагавшую проевропейскую ориентацию при сохранении традиций, то для Туркестанской автономии прогрессистские взгляды характерны не были, а национальное было неотделимо от религиозного. Поэтому на фотографиях из Алаш-Орды мужчины сняты в европейских костюмах, а женщины (как хранительницы национального духа) — в традиционных; между тем, для снимков из Туркестана более характерно использование традиционных костюмов вне зависимости от обстоятельств фотографирования. Так, уже в краткий период суверенитета фотография зрительно обнаруживала внутренний конфликт между разными идентичностями в народах, населявших будущие среднеазиатские союзные республики. Советская фотография столкнулась примерно с теми же противоречиями, в целом отличавшими непростой процесс национального строительства в новом государстве. Кадры из официальных репортажей, выполненные в соответствии с общими канонами соцреализма, призваны стирать для наблюдателя национальные, религиозные и бытовые отличия. В то же время материалы съемок, проводившихся этнографическими экспедициями в начале 1930-х, отображают неподатливость местных реалий внедрявшимся нормам советской жизни. Формируется два способа изображения среднеазиатских регионов. Попытка создать органичный синтез прогресса и самобытности, в ходе которого советское настоящее постепенно одерживает верх над колониальным и феодальным прошлым, представлена в альбоме «20 лет Казахстана», изданном в 1940 году в Ленинграде. Большая часть издания иллюстрирует достижения советской власти: успехи в строительстве школ и дорог, промышленные предприятия, передовики производства, пионеры — все это попадает на страницы альбома. В традиционные костюмы на фотографиях облачены в основном старики в кишлаках. Выделяется также единственная на всю книгу цветная фотография, на которой запечатлен коллектив Национального театра Казахстана. В дальнейшем национальная атрибутика все чаще появляется на откровенно постановочных кадрах. Докладчики называют такую форму взаимодействия между национальным и советским «симбиозом», хотя нам кажется, что точнее было бы говорить об оттеснении национального в область своего рода декора, превращении его в символы достаточно абстрактной принадлежности, в то время как советское представляется, напротив, как сумма убеждений, поведенческих норм, ценностей, формирующих базовую идентичность человека, является ли он казахом, узбеком или белорусом.

Выступление аспирантки Кыргызско-российского славянского университета Назиры Сон «Ислам на территории Кыргызстана в советский период» дополнило общую картину взаимодействия коммунистической власти с мусульманскими общинами Средней Азии несколькими существенными деталями. Помимо систематических неудач атеистической пропаганды в раннесоветский период докладчица обратила внимание аудитории на значительный рост строительства мечетей в Киргизии с 1919 по 1928 год. В период Великой Отечественной войны религиозность была переосмыслена как один из факторов консолидации местного населения перед лицом наступавшего врага. В 1943 году создается Среднеазиатское духовное управление мусульман (САДУМ), публиковавшее с 1947 года фетвы в журнале «Совет шарк мусулмонлари» («Мусульмане Советского Востока»), что позволяет квалифицировать эту организацию как орган неформального управления в мусульманских республиках СССР. Лишь в 1954 году ЦК КПСС начинает интенсивную и жесткую борьбу с исламом в Средней Азии, однако эта деятельность себя практически не оправдывает: опросы, которые проводятся на территории республик, показывают довольно большое количество верующих мусульман даже после десятилетий антирелигиозной кампании. В 1980-е власти и вовсе приходится смягчить свой курс и пойти на уступки, опасаясь проникновения в СССР радикального исламизма из Ирана и Афганистана.

Другой тип противоречий в культурной политике рассмотрен в докладе студентки НИУ ВШЭ Валентины Смирновой «Национальная гендерная политика в СССР в конце 1920-х гг. (по материалам серии брошюр “Труженица Востока”)». По нашему представлению, проведенное исследование наглядно показывает пер­спек­тивность применения интерсекционального подхода, учитывающего разнооб­раз­ные и комплексные взаимосвязи между гендером и другими типами идентичности, к широкому спектру тем и проблем. Серия брошюр «Труженица Востока», подготовленная и выпущенная в 1927—1928 гг. по заданию Отдела работниц и крестьянок ЦК ВКП (б) Ассоциацией востоковедения при ЦИК, на первый взгляд отвечала провозглашенной в годы революции задаче раскрепощения женщин в патриархальных сообществах рухнувшей империи. Каждая брошюра раскрывала особенности жизни и убеждений типичной представительницы одного из народов советского или зарубежного Востока («Чеченка», «Афганка», «Грузинка», «Монголка», «Китаянка» и т.д.). Авторы выпусков стремились не просто осветить подробности быта и влияние традиций на положение женщины в семье и обществе, но и объяснить эти особенности экономическими причинами, а также дать им обобщающие оценки, связывавшие воедино экономические, этничес­кие, религиозные, культурные характеристики тех или иных регионов. Видя в освобождении женщины один из ключевых моментов советской модернизации, авторы тем не менее распространяли на них новый тип символической власти, выразившийся как в текстах, так и в визуальной презентации. Получалось, что брошюры были именно про женщин, а не для них.

Плодотворный день конференции завершился в Музее С.М. Кирова семинаром «Проблемы и достижения “советского музея” в современной России: опыт и перспективы». Можно сказать, что семинар состоял из трех частей: вначале экскурсоводы ознакомили собравшихся с постоянной и временной экспозицией, затем вместе с директором музея Т.А. Сухарниковой поделились наблюдениями из истории музея, а также планами по устройству новой экспозиции, наконец, встреча завершилась интерактивным «мозговым штурмом», во время которого участники обменивались соображениями о том, каким, на их взгляд, должен быть музей советской истории сегодня, как должны быть организованы материалы выставок, в какой музей было бы интересно прийти лично им — взыскательным специалистам-историкам.

Третий и последний день конференции начался с работы секции «Образы советского детства». Первые три выступления — «Ребенок-эмигрант versus дитя Советов: конструирование детства в 1920-е гг. (по материалам российской эмиграции)» студентки Белорусского государственного университета Ольги Юркевич, «Деятельность общества “Друзья детей” в Архангельске в 1920—1930-е гг.» студентки Северного (Арктического) федерального университета Анастасии Чурсановой и «Формирование советского учительства и школьной системы на территории Мордовии в 1928—1930 гг.» аспирантки Мордовского государственного университета Екатерины Ерохиной — мы бы хотели объединить. Они достаточно близки и по тематике, и по хронологии, и по методу исследования. Различаются они, пожалуй, лишь по ракурсу рассмотрения материала. В докладе Ольги Юркевич проанализировано восприятие советской педагогики и детства в литературе и публицистике русского зарубежья. Круг источников, с которыми работает Ольга, очерчен достаточно четко: это обширный корпус мемуаров и дневников (Р.Б. Гуля,  Тэффи, Е.Д. Кусковой), программные публицистические тексты, использующие в своей риторике трагический образ ребенка в советской России, статьи и фельетоны эмигрантской прессы («Зеленая палочка», «Иллюстрированная Россия», «Современные записки», «Новая Нива», «Возрождение»), иног­да ернически, иногда трагикомически передававшие сведения о воспитании детей в Совдепии. Положение беспризорных детей, тяжелые бытовые условия, в которых приходилось выживать семьям, неустроенность школ, снижение качества обучения, сложности в разработке педагогических программ, нехватка специалистов — все эти имевшие место проблемы, с которыми столкнулась в первые годы после революции советская власть в сфере политики образования и детства, русское литературное зарубежье, как было продемонстрировано в докладе Ольги, использовало не только для того, чтобы показать моральную несостоятельность и варварство своих оппонентов на родине, но и для того, чтобы, оттолкнувшись от образа «беспризорной Руси» (название одной из статей Е.Д. Кусковой), сконструировать собственный образ «правильного» детства, гармоничного воспитания, сохранения традиций, ценностей и культуры для новых поколений, которым однажды будет суждено возродить свое отечество.

Доклад Анастасии Чурсановой представил один из немаловажных эпизодов из истории советского детства «по эту сторону баррикад». Систематизировав документы из Государственного архива Архангельской области (ГААО), докладчица подробно описала историю, деятельность и достижения архангельского общества «Друзья детей», первая ячейка которого появилась в городе в 1925 году, подхватив инициативу московского благотворительного общества, возникшего двумя годами ранее и ликвидированного в ходе подчинения всех сфер советской жизни государственным органам в августе 1935 года.

Доклад Екатерины Ерохиной отчасти актуализирует сюжеты, освещавшиеся на предыдущих секциях. Ограничивая свое исследование 1929—1939 годами (от фиксации 28,9 % грамотного населения в Мордовском округе до полной ликвидации неграмотности), Екатерина на обширном фактическом материале вскрыла механику модернизационного процесса в СССР на примере одной местности. Здесь нашло отражение многое из того, о чем уже говорилось в связи с этноконфессиональными преобразованиями, жизнью национальных окраин, чистками в административных органах: это и тактики сопротивления со стороны жителей любым попыткам изменить привычный уклад жизни, и переформатирование навязываемого регламента (например, превращение ликбеза в обычные сельские посиделки или избиение и запугивание педагогов); и политизация воспитательного процесса с целью формовки нового человека (что касалось как учеников, так и учителей); и классовое строительство (отбор кадров для школ; сложное переплетение социального и личного, усиление или саботаж одобренной управленчес­кой практики); и сложности в деле антирелигиозной пропаганды (скажем, на учительских конференциях работники мордовских школ жаловались, что прямое распространение атеизма не решает своей непосредственной задачи, зато вредит авторитету и элементарной личной безопасности педагогов).

Интересен по затронутым проблемам оказался следующий доклад «детской» секции, сделанный магистрантом Московской высшей школы социальных и экономических наук Артемом Кравченко по теме «Нарративы о прошлом в журнале “Пионер” 1920—1930-х гг.: конструирование исторического в пространстве послереволюционного». Отметив хронологические границы, отделявшие в пионерской прессе настоящее от прошлого, как 1917 год и дата смерти Ленина, докладчик в дальнейшем пытается классифицировать массив исторических нарративов в журнале, распределив их по описываемым периодам и способам интерпретации минувших событий. При этом под определение «исторический нарратив» под­падают тексты, различные и по жанру, и по функции. Можно сказать, что речь идет даже не о текстах, а о темах, мотивах, типах повествования. Не вдаваясь в подробности проведенной докладчиком работы, обратим внимание на то, что в начале 1930-х количество таких нарративов, посвященных давнему прошлому, сначала падает почти до нуля, а с 1932—1933 годов вновь начинает увеличиваться. Докладчик связывает эти скачки с изменениями приоритетов советского идеологического руководства. То, что до конца 1920-х в журнал постепенно вводилось все больше рассказов о далеком прошлом, шло вразрез с преобладавшими в ту эпоху публицистическими тенденциями. Однако интерпретация истории не пересекала отведенных рамок классового подхода. С этих позиций, к примеру, писались биографии выдающихся деятелей ушедших эпох (Ньютона, Бетховена и др.). Рубеж 1920—1930-х годов был отмечен, во-первых, делами против историков, профессоров старой школы; во-вторых, осложнившимися отношениями с влас­тями возглавлявшего журнал рапповца И. Разина. С этими обстоятельствами Кравченко склонен связывать осторожную тактику «Пионера» в эту пору. Уже позже «Пионер», напротив, встраивается в новый конъюнктурный заказ на патриотизм, уважение к славным победам прошлого, классикализацию. Форсирует процесс, по предположению докладчика, разгром школы М.Н. Покровского в академических аудиториях и в официальной прессе. Что касается удельного веса текстов о революционном движении, то он, напротив, снижается, отодвигается в более далекое прошлое, чем реалии осажденной поляками Москвы. Согласно выводу докладчика, эта «историзация» революционного опыта свидетельствует о разочаровании в самом проекте, о потере образа будущего и стремлении возместить его постоянно переживаемым, постоянно разыгрываемым на все более удаленном историческом горизонте прошлым.

Доклад аспирантки Новосибирского государственного педагогического университета Дианы Калмыковой «Образ ребенка на обложках журнала “Мурзилка” (1954—1964 гг.)» продолжил представление «визуальных» исследований на конференции. В целом, это было обозрение наиболее частотных образов, тем и композиций рисунков, призванных показать научный потенциал журнальных обложек как одного из источников и объектов анализа.

По результатам работы секции комментатор Мария Майофис обратила внимание на важность критики источников, процедур верификации используемых архивных данных. Дополняя выводы, сделанные Артемом Кравченко, она обрати­ла внимание на то, что к 1930-м годам проявлять пристальное внимание к ранне­му этапу освободительного движения (а следовательно, к заслугам старых большевиков) становилось просто небезопасным. Кроме того, Майофис указала на необходимость рассмотрения деятельности журнала «Пионер» в современном ему массмедийном контексте. По анализу обложек «Мурзилки» было рекомендова­но обратить внимание на меняющийся стиль изображений: так, многофигурные композиции на обложках оттепельных лет могут отсылать к борьбе с культом лич­ности, а подражание плакатному стилю 1920-х годов может отображать реакцию художников и редакции журнала на призыв возвращаться к ленинским нормам.

В следующей секции — «Гендер и возраст: между социальным и политическим» — дебаты вокруг советских идентичностей и дискурсов продолжились докла­дом студента МГУ Иннокентия Мартынова «Репрезентация старости и конструирование “нового человека” в советском плакате 1930—1940-х гг.: семио­тический анализ». Сам доклад был выстроен вокруг двух теоретических предпосылок: во-первых, вокруг концепции  «консервативной модернизации», в ходе которой первоначальная идеологическая программа созидания «нового человека» в СССР уступила натиску практических задач и инструменталистского подхода к личности советского гражданина; во-вторых, вокруг бартовского понимания категории мифологического — характерная для мифа, с точки зрения Барта, деформация языка-объекта, генерирующая различного рода содержания, по мнению исследователя, является важной особенностью, позволяющей точнее определить те визуальные средства, с помощью которых генерировались представления о старом и новом человеке. Важным феноменом, который замечает в советской пропаганде докладчик, является произвольность репрезентации возрастных черт, усиливающаяся самими особенностями плаката как жанра: всегда схематически упрощенного, с максимально доступным текстовым сопровождением, однозначно трактуемыми отношениями между образом и текстом, предназначенного широкому кругу зрителей. На плакатах довоенной поры старики нередко лишены возрастных черт: они либо шагают в ногу с молодежью и наравне с молодыми исполняют свою функцию в процессе строительства социализма, либо растворяются в новом молодом мире. Их принадлежность к иной возрастной группе обозначена лишь самыми узнаваемыми, подчеркнуто условными чертами (борода, усы, седина), они редко помещаются в центр композиции. Эфемерность старости в молодом советском обществе позволяет зародиться образу «старика-призрака», особенно востребованному в годы войны: тени прошлого призывают солдат и партизан отомстить за них. Однако в послевоенное время возрастной миф обнаруживает способность перестроить сам себя: образы стариков становятся более реалистичными, более живыми, но репрезентируют преимущественно метафору смены поколений (как на плакате В. Говоркова «Мой ученик!», 1948). Этот вывод мы бы дополнили двумя замечаниями. Во-первых, один из продемонстрированных примеров, возможно, устроен чуть более сложно. На плакате В. Иванова «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков!» (1942) тень Кутузова — не просто репрезентация старости и ушедшего времени. Легендарный полководец фактически скопирован автором плаката с классического в кутузовской иконографии портрета кисти Р.М. Волкова, соперничать с которым по узнаваемости способны разве что портрет работы Дж. Доу и скульптура Б.И. Орловского. Таким образом, этот плакат может быть вписан в общую тенденцию к «классикализации» и ориентации на определенную изобразительную норму, интуитивно разделяемую большинством потенциальной аудитории.

Доклад Дейрдры Русцитти (Иллинойский университет в Урбана-Шампейне) «“Вредителями мы никогда не были и не будем!”: Гендер и динамика выселения в раннесоветский период, 1917—1930» посвящен такой группе архивных текстов, как письма и прошения, содержащие протест против принудительного выселения с занимаемой площади в период послереволюционных жилищных преобразований. Как заметила докладчица, абсолютное большинство прошений на имя самых разных лиц вплоть до М.И. Калинина подписано женщинами, более того — гендерная принадлежность всячески в этих текстах подчеркивается. На первый взгляд данное явление не представляет чего-то неожиданного для историка, специализирующегося на довоенном периоде истории СССР: так называемые бабьи бунты эпохи коллективизации подробно описаны и в мемуарах, и в научных сочинениях, и в художественной литературе. Однако осознанная конфронтация женщин в одном и другом случае имела диаметрально противоположные идеологические мотивы. В то время как бабьи бунты носили ярко выраженный оп­позиционный характер, являясь «главной формой активного протеста крестьянской культуры сопротивления в годы коллективизации», прошения, которые подавали выселявшиеся горожанки, напротив, были специфической формой выражения лояльности революции и советской власти. Цитата из письма на имя председателя ЦИК М.И. Калинина от жительницы Рыбинска Елизаветы Принцевой, выне­сенная в заголовок, — «Мы никогда не были вредителями и никог­да ими не будем!» — в высшей степени показательна. Речь едва ли идет о созна­тельных уловках, о показной лояльности ради защиты дома и семьи. Женщины подробно перечисляют заслуги своих мужей перед новой властью, а равно и все перенесенные за последние годы бедствия, ссылаются на принципы заботы о семь­е и освобождения от тягот домашнего труда, провозглашавшиеся со страниц «Работницы» и других изданий, предназначавшихся для советских тружениц. Лишение достигнутого минимума бытовых удобств объявлялось неспра­ведливым именно с точки зрения социалистических норм. Эти материалы — интригующий пример того, насколько подвижной была социальная конструкция в сознании советского обывателя: то, что в рамках программ по уплотнению и расселению клеймилось в качестве «собственничества», с другой стороны могло перекодироваться и быть квалифицированным как проявление «пролетарской справедливости». Несмотря на это, положительного практичес­кого результата такая тактика не приносила.

В совершенно другую эпоху переместил собравшихся на конференции доклад студентки НИУ ВШЭ Виктории Зарубской «Сексуальная революция в эпоху перестройки в аспекте изменения дискурса полового воспитания девочек и мальчиков». Период 1980-х годов с точки зрения выбранной темы рассматривается как эпоха столкновений и взаимодействия различных поколений советских людей, различных дискурсов и языков сексуальности. В основу периодизации был положен метод А. Роткирх, выделявшей три поколения, отличавшихся друг от друга различным социальным опытом: те, кто сформировался с 1940-х по 1960-е годы («поколение, принужденное к молчанию»); «поколение персонализации», сформировавшееся в 1960—1980-е; и наконец, «поколение артикуляции», сло­жив­шееся уже после 1980-х, признавшее сексуальность естественным атрибутом повсед­невной жизни. Последовательно останавливаясь на различных доменах, в которых развивались и конфликтовали между собой представления этих трех групп о сексуальной сфере, Зарубская подробно остановилась на таких моментах, как поиск «языка любви» на пересечении публичной, медико-биологической и обсценной речи, официальные заявления органов власти, курсы по психологии семейной жизни в школах, лекции и циклы статей в профильных журналах, опросы и открытые диспуты, нашумевшие в свое время литературные произведения (например, «Интердевочка» В. Кунина), специализированные научно-популярные издания, адресованные в первую очередь подросткам и рассказывающие об их проблемах, переводы иностранных авторов.

Завершающая секция была в этом году озаглавлена «Советская литература: смыслы и практики». Ее открыл студент Пермского государственного национального исследовательского университета Евгений Матвеев, представивший ре­зультаты своего научного проекта в докладе «Всесоюзное общество книголюбов как пример синтеза официального и неформального в рамках советского социума». Обратившись к недавно переведенной на русский язык работе А. Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось: последнее советское поколение», Матвеев соли­даризируется с предложением автора отказаться от упрощенного подхода к взаимоотношениям официальной и неформальной сфер советской жизни, настаивающего на столкновении, бинарных оппозициях, непримиримом конф­ликте. В справедливости такого замечания пермского исследователя убеждает его собственный предмет — деятельность Всесоюзного добровольного общества любителей книги (ВОК). ВОК рассматривается Евгением как пример приспособления советского обывателя к большим идеологическим проектам, пример встраивания в эти проекты при сохранении относительной личной автономии. Главным объектом наблюдений стала Пермская областная организация ВОК РСФСР. Для анализа были отобраны архивные материалы и собрано 8 интервью с бывшими членами местных организаций на территории Перми и Пермского края. Формально ВОК было не столько добровольной, сколько «добровольно-принудительной» структурой в том смысле, что инициировалось большим ко­личеством официальных советских органов и обязано было находиться под их контролем. На деле отношения внутри отдельных ячеек были достаточно демократичными. Собрания общества книголюбов предполагали определенное время, отводившееся на прослушивание и обсуждение лекций. Лекторам выплачивались гонорары из членских взносов, что было одним из легальных способов обойти советское законодательство, не поощрявшее практику совместительства и «левых» заработков. Члены обществ постепенно осваивали все более диверсифицированный подход к формальным требованиям, которые предъявлялись им курировавшими ведомствами: спеша отчитаться по лекциям и собраниям о «завоеваниях Великого Октября» или «Малой земле» Л.И. Брежнева, участники регулярных встреч устраивали вечера, посвященные самым разным темам (в качестве при­меров фигурировали и «Философская лирика Блока», и «Японская поэзия», и «Творчество Дж.Р.Р. Толкиена»). Кроме того, общества книголюбов были площадками для обмена труднодоступной литературой или информацией о книжных редкостях. Все эти детали на фоне достаточно серьезной численности ВОК, неуклонно возраставшей в продолжение всего советского периода и превышавшей 19,5 миллиона членов к 1989 году, делают книголюбов одной из репрезента­тивных и в то же время своеобразных советских общностей, в рамках которых нефор­мальные социальные, культурные и экономические практики позволяли преодолеть институциональные рамки, при этом процесс вершился именно «нормальными», «маленькими» советскими людьми, эгалитарность была еще одним важным атрибутом, заставляющим проводить черту между ВОК и замкнутым миром библиофилов и профессиональных букинистов.

Выступление исследователя Международного общества «Мемориал» Сергея Бондаренко «Синекдоха, футбол: спортивные метафоры в советской литературе и публицистике», по признанию его самого, не претендовало на завершенный и структурированный этюд. Скорее, можно было говорить об экскурсе в ту сферу, где современная наука и философия изучают способы говорения о спорте вообще и о футболе в частности[8]. В своем же докладе Бондаренко апеллировал к вполне классическому автору Клиффорду Гирцу, писавшему о прагматике петушиных боев на Бали, во время которых хозяева петухов и болельщики, по-разному участвуя в соревновании, «рассказывают друг другу истории о самих себе»[9]. В название доклада вынесена формула «спортивные метафоры», однако мы бы сказали, что в затронутых докладчиком примерах из книги легендарного футболиста «Спартака» А. Старостина «Встречи на футбольной орбите», творчества Ю. Трифонова (рассказ «Конец сезона») и книги главного редактора еженедельника «Футбол-хоккей» Л. Филатова «Обо всем расскажу по порядку» сам спорт предстает и метафорой, и объяснительной схемой, и сюжетной рамкой для многих повседневных практик и способов рефлексии, которыми характеризовался внутренний мир советского болельщика.

Доклад студента Белорусского государственного университета Антона Левицкого «“Несколько минут чужой жизни”: Национальная культура в Белорусской ССР (1970-е гг.)» можно было бы охарактеризовать как еще один существенный штрих к противоречивому научному портрету национальной политики в зрелом СССР. История создания, запечатленные реалии, стилистические и прагматичес­кие ас­пекты мемуарной книги белорусского писателя Яна Скрыгана (1905—1992) «Несколь­ко минут чужой жизни» освещаются в контексте сопротивления мест­ной интеллигенции сложившейся ко времени П.М. Машерова политике «пост­колониального компромисса» в БССР, когда при очевидной и жесткой русификации, почти не скрывавшейся в обыденной практике, номинально, на уровне деклараций, повсеместно гарантировалась и поддерживалась белорусская культура. Воспоминания А. Адамовича, В. Скалабана и других показывают, что любо­му из авторов, кто хотел публиковаться в те годы, требовалось соблюдать эту тонкую грань, избегая обвинений в «белорусском национализме». В предложенном вниманию участников конференции докладе Антон Левицкий предложил описать литературное поведение Скрыгана и других писателей, разделивших с ним его трудности, как попытку разработать многоуровневую тактику символичес­кого обмена, когда шанс рассказать читателю о той или иной странице из истории белорусского возрождения 1920-х мог быть предоставлен в обмен на демонст­ративное молчание о каких-то иных страницах, эпизодах. Этот сложный и не­благодарный символический обмен структурно и типологически соответство­вал сложным и неуверенным поискам собственной национальной и культурной идентичности.

В совершенно ином ключе тема конструирования идентичности, тема «советского» и «несоветского» дана в последнем докладе конференции. Студентка СПбГУ Валерия Генералова свое выступление назвала «За кордон: образ советского разведчика в британской литературе». Типические особенности шпионского романа как жанра, генезис которого напрямую зависит от оппозиции свой / чужой («свой разведчик у чужих», «чужой шпион у наших»), позволяют сделать ряд наблюдений о национальных стереотипах и их использовании в массовой литературе. Анализ, проведенный докладчицей, касался главным образом русских персонажей романа Джона Ле Карре «Шпион, выйди вон!» («Tinker, Tailor, Soldier, Spy») 1974 года. Докладчица отметила игру на недоверии и цивилизаторском отношении к советским гражданам в Великобритании. С другой стороны, некоторые сомнения и вопросы вызвало соотношение стереотипических и конвенциональных черт в образе русского шпиона. К примеру, интересным остается вопрос о том, типизировались ли сходным образом черты агентов из стран Варшавского договора (например, болгар) и как образ западного шпиона в «социалистических» образчиках жанра перекодировал «капиталистические» клише.

Метарефлексивным послесловием к конференции стала лекция доцента НИУ ВШЭ, ведущего научного сотрудника ИГИТИ им. А.В. Полетаева Александра Дмитриева «Советский гуманитарий: рождение и закат [одного] интеллектуального образа». В лекции были освещены различные вопросы, возникающие у историка при попытке представить хронологию возникновения и развития такой идентичности, как «советский гуманитарий», отделить частную специфику от объединяющих примет корпоративной культуры, осмыслить способы воссоздания корпоративной мифологии и коллективной памяти о прошлом, определить взаимоотношения гуманитариев с другими классами интеллектуалов и интеллигенции в СССР, понять, что же произошло с этим классом в постсоветскую эпоху. Многое из того, о чем говорил Дмитриев, должно быть знакомо читателям «Нового литературного обозрения».

Хотелось бы дополнить этот отчет указанием комментаторов секций. О некоторых мы уже успели написать. В других выступлениях (Сэмуэля Херста, Юлии Лайус, Михаила Тимофеева, Игала Халфина, Никколо Пьянчолы, Веры Дубиной, Натальи Потаповой) часто высказывались опасения относительно недостаточности теоретических обобщений в прозвучавших докладах. Представляется, что отчасти это можно объяснить естественной утратой критической дистанции по отношению к захватывающему исследователя предмету, частично — спецификой исторического анализа, сталкивающегося с необходимостью обработки и систематизации крупных массивов архивных данных, частично — отмеченной нами в самом начале рассказа о конференции символической и идеологической перегруженностью «советского» как научной темы: желание обезопасить себя, занявшись разрешением конкретных проблем, содержащихся в изучаемой теме, также нетрудно понять.

 

[1] Беньямин В. О понятии истории // Художественный журнал. 1995. № 7. С. 6—9.

[2] Арсеньев П. Малые Банные чтения (Европейский университет в Санкт-Петербурге, 2—3 марта 2012 г.) // НЛО. 2013. № 119.

[3] Краткое и доступное изложение основной концепции Анучина, а также освещение интересных подробностей развернувшейся дискуссии см.: Гладкий Ю.Н. О непринципиальности «вечного» спора (О монизме и дуализме географии) // Региональные исследования. 2010. № 3 (29). С. 3—16.

[4] Герасимов И.П. Советская конструктивная география. Задачи, подходы, результаты. М., 1976. С. 3.

[5] Гумилев Л.Н. По поводу «единой» географии: (Ландшафт и этнос) // Вестник Ленинградского университета. 1967. № 6. Вып. 1. С. 120—129.

[6] См.: Гладкий Ю.Н. О непринципиальности «вечного» спора. С. 7; Ефремов Ю.К. Ландшафтная сфера Земли // Известия ВГО. 1959. Т. 91. Вып. 4. С. 24—32

[7] См., например: Кукулин И. «Внутренняя постколонизация»: формирование постколониального сознания в русской литературе 1970—2000-х годов // Там, внутри. Практики внутренней колонизации в культурной истории России. М., 2012. С. 862—864. Также см. исследования А.И. Разуваловой.

[8] Ряд актуальных философских подходов кратко и доступно изложен в: Нишуков В. Понятие спорта // Логос. 2014. № 3. С. 181—190.

[9] Гирц К. Глубокая игра: заметки о петушиных боях у балийцев // Он же. Интепретация культур. М., 2004. С. 507.

- See more at: http://www.nlobooks.ru/node/6468#sthash.sAmPV1Yx.dpuf


Вернуться назад