ИНТЕЛРОС > №139, 2016 > «Язык чужой не обратился ли в родной?»

Е.П. Гречаная
«Язык чужой не обратился ли в родной?»


24 июля 2016

French and Russian in Imperial Russia

Ed. by D. Offord, L. Ryazanova-Clarke, V. Rjéoutski, G. Argent

Edinburgh: Edinburgh University Press, 2015. — Vol. 1—2. — 270 p., 266 p.

 

Этот риторический вопрос Пушкина из романа «Евгений Онегин» относился к русским женщинам той эпо­хи, которые изъяснялись по-французски, однако он с полным правом и не как риторический, а как воп­рос, требующий ответа, может быть поставлен в отношении и его самого, и вообще русского образованного общества императорской России.

Изучение культурного феномена «французский язык в России» началось не так давно, практически с публикации в 1994 г. антологии Ю.М. Лотмана и В.Ю. Розенцвейга «Русская литература на французском языке»[1]. В статьях литературоведа и лингвиста была поставлена цель выявить смысл и закономерности использования «языка Европы» (как назвал французский язык Вольтер) различными авторами-россиянами от Тредиаковского до Герцена, определить сферы его применения как в литературе, так и в повседневной жизни, насколько можно судить о ней по сохранившимся источникам, опять-таки литературным.

Область исследования документов, относящихся к истории бытования французского языка в России, оказалась исключительно обширной. Помимо немалого числа опубликованных текстов рукописи наших соотечественников на французском языке хранятся в российских архивах: литературные произведения, политические и педагогические эссе, письма, дневники, воспоминания, альбомы, выписки из прочитанных книг. Образцы франкоязычной продукции россиян находятся также в архивах Украины, Белоруссии, Латвии, Польши, Франции, Швейцарии, Италии, США. Эта продукция включает тексты самых разных жанров с начала XVIII в. до наших дней[2]. К сфере русской франкофонии относятся также франкоязычные газеты и журналы, выходившие в Российской империи. Наконец, необходимо четко представлять историю преподавания и усвоения французского языка в нашей стране, а также место других языков в русской культуре.

Руководимый профессором Бристольского университета (Великобритания) Дереком Оффордом, историком русской культуры и литературы, научный проект «История французского языка в России» нацелен на многоаспектное исследование и воссоздание достаточно парадоксальной культурной ситуации, выразившейся в зачастую приоритетном использовании чужого языка на просторах Российской империи. Особенность бристольского проекта состоит в том, что он ставит целью рассмотреть французский язык в его соотношении с русским, причем в широком контексте: социальном, политическом, образовательном, культурном, литературном. Взаимодействие двух языков имело место в различных сферах: при царском дворе, в салонах, в периодике, в педагогической и научной практике, в литературе, к которой можно отнести и так называемые эго-документы: переписку, дневники, воспоминания.

Рецензируемый двухтомник включает материалы конференции, состоявшейся в Бристоле в сентябре 2012 г.[3], и посвящен памяти двух ее участников, Катрин Вьолле и Виктора Живова. Издание расширено за счет специально написанных для него статей и построено как монография, с делением на тома (Т. 1. Язык русской элиты; Т. 2. Языковые позиции и идентичность) и главы. В его общем заглавии «французский язык» стоит на первом месте, поскольку основной акцент делается именно на его присутствии в России.

Бристольский проект вписывается в одно из ведущих направлений современной гуманитарной науки: изучение взаимодействия различных культур, проводниками которых являются в первую очередь национальные языки. Обусловленное актуальными проблемами глобализации, так называемыми «вызовами современности», это направление не ограничивается исследованием только XX и XXI вв., но обращается и к более ранним периодам, породив большое количество трудов, посвященных мультилингвизму и мультикультурализму в разных странах и в разные времена и разрабатывающих также теоретические подходы к данной проблематике (большой корпус таких теоретических работ представлен в рецензируемом двухтомнике). Одной из ключевых проблем исследований является проблема самоопределения, или идентичности, индивидов и общностей, испытывающих влияние иного национального и культурного поля[4], которое, по мнению специалистов, может придать индивидуальной и коллективной идентичности нестабильность, множественность, гибридность, фрагментарность[5]. Современных исследователей в особенности привлекают фигуры писателей, избравших для создания своих произведений, как в свое время, например, В.В. Набоков, неродной язык, через который все же так или иначе проглядывает их национальная идентичность[6]. Разумеется, не только историки литературы, но и представители других направлений, прежде всего социологи, исследуют феномен культурных контактов на примере сосуществования разных этносов. Именно при исследовании соотношения «чужого» (или «другого») и «своего» можно получить самые неожиданные и интересные результаты. В качестве курьезного примера приведем неизменный во время русского застолья салат «оливье»: название указывает на его французское происхождение, однако в меню европейских, в том числе французских, ресторанов он обозначен как «русский салат». Более серьезный пример: Андрей Макин, уроженец Красноярска, автор романов, написанных исключительно по-французски, но представляющих в основном жизнь в России, стал недавно членом Французской академии. Вот что сказала в свое время Ирина Немировская, до революции российская подданная, а затем получившая признание французская писательница Ирен Немировски: «Прежде чем говорить по-русски, я говорила по-французски. <...> Я думаю и говорю во сне по-французски. Все это и то, что остается во мне от моего рода и моей страны, превратилось в такую амальгаму, что при всем желании для меня невозможно отличить, где заканчивается одно, где начинается другое»[7]. Исследователи все же стараются проникнуть внутрь подобной амальгамы и дать теоретическое обоснование своих результатов.

Тот факт, что российское высшее, и шире — образованное, общество в определенный период говорило на французском языке, известен русскому читателю с детства из романа Л.Н. Толстого «Война и мир». Там же представлены и попытки неко­торых аристократов перейти в патриотическом пылу на русский язык. Нам извест­но также и то, что пушкинская Татьяна «по-русски плохо знала», «писала по-французски», хотя и была «русская душою» и без проблем общалась с няней-крестьянкой. Между тем, за привычными литературными образами стоит, как выяс­няется, сложная, полная противоречий историческая реальность.

Основной вопрос состоит, по-видимому, в том, почему «элита» говорила и писала по-французски в эпоху, когда «русский литературный язык, воплощенный в русской классической литературе, достиг полного расцвета» ([Составители.] Предисловие, т. 1, с. viii). Этот вопрос постоянно присутствует в двух томах, хотя составители скорее предпочитают ставить вопрос социолингвиста Дж. Фишмана «Who Speaks What Language to Whom and When?» («Кто говорит на каком языке с кем и когда?» ([Составители.] Введение, т. 1, с. 6).

Во «Введении» подчеркнуто, что в работе используются методы социолингвистики и что в центре внимания находятся социолингвистические аспекты изучаемого феномена: выбор того или иного языка в различных ситуациях в зависимости от «собеседника», переход с одного языка на другой (смена языковых кодов, или code-switching), проблема диглоссии и билингвизма, «языковая политика» (то есть использование языка, предписанного этикетом или другими регуляторами общения) как на индивидуальном, так и на групповом уровне. Составители отмечают, что не все методы социолингвистики применимы к языковой ситуации прошлого, когда отсутствуют примеры устной практики. Хотя такие примеры в ограниченном количестве можно найти в письменных источниках, письменная речь все же так или иначе трансформирует устную. Выводы о лингвистической практике рассматриваемой эпохи делаются на основе свидетельств, почерпнутых в печатных и рукописных текстах: в педагогических материалах, периодике, словарях, в особенности же в переписке (как наиболее приближенной к устному разговору) и автобиографических сочинениях, а также в русских комедиях и художественной прозе. Вообще русской художественной литературе уделяется большое внимание, поскольку развитие ее, как и русского литературного языка, непосредственно связано с влиянием, как позитивным, так и негативным, французской литературы и французского языка.

В целом можно констатировать, что в двухтомнике предпринята попытка ответить на следующие основные вопросы: почему русское культурное общество заговорило и говорило по-французски? почему в дошедших да нас текстах наблюдается использование двух (а иногда и нескольких) языков, то есть существовали ли определенные сферы, за которыми был закреплен тот или иной язык? как соотносился французский культурный багаж с национальным самоопределением? какую роль играл французский язык в развитии русского языка и литературы?

В ответе на первый вопрос интересно отмеченное наличие в России многонациональной европейской элиты, космополитичного двора, обусловившее отчасти использование французского языка в этом обществе как своего рода койне. Но главной причиной франкофонии в России четко представлено своеобразное равнение русского дворянства на французское и, шире, европейское как следствие Петровских реформ и культурной политики продолжавших дело Петра императриц Елизаветы Петровны и Екатерины II. Знание французского языка стало признаком высокого социального статуса и помогало не только вписаться в европейский контекст, но и предложить иной, «цивилизованный» образ России. Именно на этом языке была доступна не только французская литература, ставшая на долгое время эталоном во многих странах, но в переводах также литература античная и европейская.

Скорость и масштаб распространения французского языка в России специфич­ны для этого феномена. И тут можно было бы добавить, что пропаганда достоинств этого языка как источника общежительных радостей, а также достигнутого во Франции совершенства «искусства жить», которая велась французски­ми писателями начиная с XVII в., была воспринята на другом конце Европы как предлагающая нечто совершенно новое, иной образ жизни. Поездки во Францию, в Пари­ж, где Тредиаковский нашел «всех радостей дом» и «веселье мило» («Стихи похвальные Парижу»), а В.Л. Пушкин жил «приятно и весело» (письмо Н.М. Карамзину от 12 сентябры 1803 г.), должны были немало способствовать продвижению французского языка в России. Ни в одной другой стране не было такого увлечения всем французским и такого использования французского языка, как в России (о чем свидетельствуют иностранные современники). Очевидно, что это было увлечение иным идеалом и иными ценностями.

Вопрос о «языке элиты» рассматривается в первом томе на примере в первую очередь писем. Как известно, именно во Франции были созданы самые прославленные эпистолярные образцы (письма маркизы де Севинье, Вуатюра, Вольтера). Екатерина II, по собственному свидетельству, в юности «с жадностью прочитала»[8] письма маркизы де Севинье и не могла не равняться на них в своей переписке. Ж. Дюлак («Французский язык Екатерины II в ее письмах к Фридриху Мельхиору Гримму (1774—1796)», т. 1) задает вопрос, почему эти два корреспондента немецкого происхождения обращались друг к другу на французском языке, и дает следующие ответы: это был язык двора, внутри которого они начали общаться, когда Гримм приехал в Россию; их письма были продолжением беседы, а искусство беседы считалось достигшим совершенства именно во Франции; французский был языком, сближавшим собеседников и наиболее подходящим для игрового использования. Ж. Дюлак впервые дает замечательный, глубокий анализ французского язы­ка императрицы, который изобилует архаизмами, идиомами, поговорками, созданными ею неологизмами, скрытыми цитатами, отсылающими к французским комедиям и песням. Жаль только, что цитаты из ее писем даются в английском переводе. Что касается вопроса, почему она писала Гримму по-французски, то, помимо убедительных, приведенных автором доводов, можно привести еще один, более красноречивый: императрица Елизавета Алексеевна, тоже немка, став супругой будущего Александра I, переписывалась с матерью по-французски (и читала во французском переводе роман Гёте «Страдания молодого Вертера»). Елизавета Алексеевна практически не писала по-немецки, как и Екатерина. Обе были воспитаны на французский манер. Екатерина в три года, как она пишет в мемуа­рах, говорила и читала по-французски. Здесь возникает все тот же пушкинский воп­рос: не был ли этот язык изначально более родным для обеих императриц, чем немецкий?

Очевидно, что и для многих русских аристократов французский был при­вычнее русского, о чем говорят примеры не только семейства Строгановых (В. Ржеуцкийи В. Сомов. «Язык русской аристократии: случай графов Строгановых», т. 1), но и семейств Голицыных, Чернышевых, Шуваловых и других. Хотя они и не игнорировали русский язык, который, впрочем, под пером П.А. Строганова напо­минает язык Ипполита из «Войны и мира» (В. Ржеуцкий и В. Сомов, с. 73), изъяс­няться, по крайней мере в письменной форме, они предпочитали на французском. Как предпочитали они читать периодические издания, выходившие на этом языке в Европе, а не в России. В. Ржеуцкий иН. Сперанская («Франкоязычная пресса в России: культурный мост и инструмент пропаганды», т. 1) отмечают слабую востребованность русской прессы на французском языке среди франкоязычных россиян в России. Об интересе к ней таких россиян, находившихся в Европе, не говорится, а между тем в другой статье (Дж. Типтон. «Code-switching в переписке семьи Воронцовых», т. 1) приводится интересный факт: официальную газету на французском языке «La gazette de St.-Pétersbourg» получал российский посланник в Англии С.Р. Воронцов. Русская франкоязычная пресса, отмечается в статье В. Ржеуцкого и Н. Сперанской, была рассчитана в первую очередь на иностранцев, поддерживалась властями и служила инструментом пропаганды, публикуя материалы по истории России, переводы произведений русских писателей, и порой отстаивала самобытность России, выступая даже против подражания всему французскому. Выполняя функцию «культурного моста», она также знакомила русских читателей с европейскими литературными новостями, предлагала переводы с английского и других языков. Здесь были бы интересны данные о присутствии таких периодических изданий в русских книжных собраниях. Известно, что два из них («Bulletin du Nord» и «Revue étrangère») фигурируют в библиотеке Пушкина. Известно также участие в них З.А. Волконской, из чего явствует, что они также представляли русскую литературу на французском языке.

Ответу на второй вопрос о выборе языка посвящено несколько глав. В какой мере та или иная языковая ситуация определяла этот выбор? Здесь составители и авторы глав подчеркивают сложность и неоднозначность лингвистических данных. Есть случаи достаточно определенные: во французских текстах по-русски, как правило, писались слова и выражения, связанные с русскими реалиями: топонимы, имена собственные, слова, используемые в православной церкви. В путевых дневниках русских путешественниц, написанных в большинстве своем по-французски, при передаче устной речи англичан, немцев, итальянцев используются соответствующие языки, что свидетельствует о многоязычии русских женщин благородного происхождения (Э. Мёрфи. «Путевые записи русских дворянок: пределы использования французского языка», т. 1). Переход с одного языка на другой мог быть социально обусловлен в случае общения с местным населением, которое не владело французским в силу своего более низкого социального статуса. Вообще Э. Мёрфи делает вывод, что такой переход объяснялся не столько географическим местоположением, сколько социальными условиями: он помогал «переходить социальные границы» (с. 116), отгораживаться от «чужих», утверждать групповую идентичность, повышать собственный социальный статус, демонстрируя свободное движение в различных культурных зонах. При этом ценное наблюдение Э. Мёрфи состоит в том, что русские женщины используют французский язык как само собой разумеющееся средство самовыражения, никак не комментируя этот факт в отличие от использования других языков (в том числе русского), на которое они обращают внимание в своих текстах. Это опять же говорит о том, что именно французский был для них привычным языком, который они выбрали как приоритетное средство «разговорной и письменной коммуникации» (Э. Мёрфи, с. 116). Изучение женского «письма» ставит вопрос о том, был ли французский язык преимущест­венно языком женщин. Хотя общее впечатление говорит в пользу положительного ответа на этот вопрос, все же до тех пор, пока не существует четких статистических данных, окончательный ответ остается затруднительным.

Если мультилингвизм в женских путевых дневниках находит достаточное объяс­нение, то с эпистолярными текстами дело обстоит сложнее. От чего зависел линг­вистический выбор при написании писем? Многие авторы сходятся во мне­нии, что этикет предписывал обращаться к женщинам по-французски, так как этот язык позволял сохранить почтительную дистанцию по отношению к адресату. К друзьям же принято было писать по-русски. В то же время в письмах Карамзина к жене французский был для него «языком интимного, доверительного обще­ния» (Л. Сапченко. «Французский и русский языки в эго-документах Николая Карамзина», т. 1, с. 157. Вновь нельзя не пожалеть, что в данном случае английский перевод заменяет в цитатах русский язык). А великой княгине Екатерине Павлов­не, несмотря на значительную дистанцию между ними, он писал по-русски (там же, с. 155). Языком писем семейства Строгановых был французский, а в более позднем поколении — французский и английский (В. Ржеуцкий и В. Сомов), независи­мо от того, к кому они обращались. С.Р. Воронцов писал брату Александру и сыну Михаи­лу по-французски (Дж. Типтон, с. 141—142). Можно добавить и то, что Г.И. Чернышев переписывался по-французски со своими друзьями братьями А.Я. и К.Я. Булгаковыми, как и вообще со всеми своими корреспондентами.

Радищев, находясь в сибирской ссылке, не писал к брату по-французски, так как использование этого языка могло восприниматься как «своего рода холодность, несовместимая с выражением подлинных чувств» (Р. Боден. «Русский или французский? Билингвизм в письмах Александра Радищева из ссылки (1790—1800)», т. 1, с. 126). В то же время его сохранившееся письмо к старшему сыну напи­сано по-французски. К своему покровителю А.Р. Воронцову он обращался и по-рус­ски, и по-французски, то есть в этом случае «выбор языка очевидно не о­пределялся идентичностью адресата» (там же), как не зависел он и от содержания писем, ибо любые темы обсуждались на обоих языках. Так же и язык писем Е.Р. Дашковой не зависит от их тематики (Мишель Ламарш Маррезе.«Княгиня Дашкова и языковая политика в России XVIII в.», т. 2). Р. Боден дает в конечном счете психологическое объяс­нение выбора Радищевым того или иного языка: этот выбор зависел от «душевного состояния» пишущего (Р. Боден, с. 126). Так, в состоянии душевного равновесия Радищев писал Воронцову по-французски, а чувствуя себя виноватым, по-русски. Оказавшись в конечном пункте своего путешествия, в глубине Сибири, Радищев начинает писать по-французски, пытаясь поддержать «связь с цивилизацией» (Р. Боден, с. 128). Он становится одним из первых интеллигентов, потому что, по меткому наблюдению Р. Бодена, «он сочувствовал, конечно, русскому народу, но также и потому, что он, в известном смысле, не говорил на его языке» (с. 129).

«Отсутствие теплоты» в отношениях Пушкина с его родителями обусловило то, что его письма к ним написаны по-французски (Н. Дмитриева. «Французские письма Пушкина», т. 1, с. 175). Но ведь, по свидетельству брата Льва, которое приводит Н.Л. Дмитриева, Пушкин в детстве не слышал в доме другого языка (с. 173). Пушкин явно сознательно предпочел русский французскому в своих произведениях, не продолжил своих первых попыток писать стихи по-французски. Как точно указывает Н.Л. Дмитриева, «русский нужен Пушкину, когда он становится творцом» (Н. Дмитриева, с. 188).

Еще сложнее обстоит дело с использованием внутри одного письма разных языков. «Причины перехода с одного языка на другой не очень хорошо извест­ны», — признает Дж. Типтон (с. 133). Code-switching вообще является признаком устной речи и неформального общения. Поэтому он не часто встречается в письмах Радищева к Воронцову, в переписке старшего поколения семейства Воронцовых, отсутствует в официальной корреспонденции. Помимо очевидных случаев перехода на русский во французском письме и на французский в русском при отсутствии соответствующего эквивалента в том или другом языке, другие примеры не всегда поддаются однозначной трактовке. Если любовь к России могла выражаться в письмах С.Р. Воронцова по-русски (Дж. Типтон, с. 141), то еще Ю.М. Лотман обратил внимание на то, что патриотические чувства россиян не мешали им изъясняться по-французски. Во многих случаях, как представляется, переход на русский язык происходил с целью усиления экспрессивности речи. Так, С.Р. Воронцов, по-видимому, сменил французский на русский в приводимом в статье Дж. Типтон письме к брату (с. 142—143) не столько из-за слова «шлафрок», трудного для написания по-французски, сколько из-за слова «разбередил», выразительного и не имеющего аналога во французском языке. Интересное наблюдение предлагает Л. Сапченко в связи с письмами Карамзина: «Русские фразы кажутся более жесткими и решительными, французские — более мягкими и лиричными...» (с. 159). Смешение языков, во всяком случае, было явным свидетельством равного владения русской культурной элитой «западными и русскими традициями и практиками» (Дж. Типтон, с. 146).

В то же время сode-switching становился объектом сатиры, как в прессе, так и в комедиях, изображавших смешение французского с нижегородским в языке российских модников и кокеток (Кс. Бордериу. «Обучение кокетству в XVIII в.: приобщение к моде и ее языку», т. 1). Но здесь определяющей становилась не сущест­вовавшая языковая практика, а идеологическая установка автора. Приводимые в статье Кс. Бордериу сатирические примеры самовыражения носителей двух языков предвосхищают «Сенсации и замечания г-жи Курдюковой за границей, дан л’этранже» И.П. Мятлева.

Использование разных языков ставит в итоге вопрос о билингвизме и диглоссии. Эти два термина, которые происходят один от латинского, другой от греческого языков и переводятся одинаково как «двуязычие», в лингвистике используются для разных понятий. Билингвизм означает владение (индивидом или обществом) в равной мере двумя языками, а диглоссия — закрепление того или иного языка за определенной областью применения. Диглоссия диктуется социокультурными нормами.

Авторы статьи, посвященной проблеме билингвизма и диглоссии, приводят примеры употребления французского и русского языков в русском литературном сообществе, состоявшем в значительной мере из «элиты» (Н. Дмитриева, Г. Арджент. «Сосуществование русского и французского языков в России в первой трети XIX в.: билингвизм или диглоссия?», т. 1). Их вывод состоит в том, что оба языка могли выполнять одинаковые функции, хотя некоторые признаки диглоссии все же присутствуют. Ее признаком является отмеченный авторами метадискурс, свидетельствующий, что различение функций языков порой становилось осознанным. Так, П.Я. Чаадаев сокрушается, что не смог написать русскому царю по-русски, ибо никогда раньше не писал на этом языке.

Следующий вопрос касается соотношения билингвизма и самоидентификации, что напрямую было связано с размышлениями о судьбах национальной культуры. Речь идет как о восприятии существовавшей языковой практики, так и о позиционировании билингвов внутри неоднозначной национальной и культурной ситуации. Исследование самоопределения россиян проводится на основе литературных произведений и полемических статей в периодике, что делает его несколь­ко уязвимым. Составители, впрочем, вполне отдают себе отчет в том, что литературные и журналистские конструкции нельзя рассматривать как изображение действительности, равно как и в том, что воссоздаваемый «металингвистический пейзаж характеризуется в некотором отношении сложностью и противоречивос­тью» (Г. Арджент и Д. Оффорд.Заключение, т. 2, с. 246). Например, театральная продукция, отмечает Д. Оффорд, скорее является «средством выражения тревог, вкусов, ощущений и мнений, а также языковых позиций» («Языковая галлофобия в русской комедии», т. 2, с. 80).

В центре внимания статей второго тома — проблема национальной и социальной идентичности. По мнению составителей, социальная идентичность превалировала в космополитическом обществе XVIII в., хотя уже в это время очевидны ростки национализма и начинается интенсивная критика российской франкофилии. Пресса и театр начинают «движение к культурной независимости» (К. Шапен. «Франкоязычная культура в России глазами русской и французской периодики», т. 2, с. 76). При этом критиками, как и в следующем столетии, становятся пред­ставители культурной элиты, понимающие необходимость иностранных языков, в первую очередь французского, для создания новой русской литературы, как, например, А.П. Сумароков или Н.М. Карамзин. Как и Е.Р. Дашкова, ратовавшая за русское, а не французское воспитание, особенно девиц, ибо русский «был средст­вом поддержания традиционных гендерных условностей» (М. Ламарш Марре­зе, с. 34), и вместе с тем гордившаяся своим знанием иностранных языков и видным местом на европейской арене, русские писатели, находившиеся на перекрестке отечест­венных и западных традиций, воплощали противоречия и культурный конфликт, характерный для эпохи. Так, Сумароков одновременно опирался на французскую переводческую традицию и свободно перетолковывал французский ори­ги­нал на русский лад, представляя себя и как европейского, и как русского писателя (С. Скоморохова. «“Русско золото французской медью медить”», т. 2. Автор повторяет ошибку или опечатку, почерпнутую вместе с приводимыми сведениями в американской книге, посвященной теории перевода, в результате чего писатель XVII в. Jean Segrais фигурирует в статье С. Скомороховой как Jean Segrain, с. 57). И.А. Крылов, в эпоху войн с Наполеоном адаптируя комедию Мольера «Смеш­ные жеманницы», ставшую источником его комедии «Урок дочкам», «импортирует идеи, рожденные во вражеском лагере», для подрыва позиций французской литературы и перемещения переводных произведений на периферию отечественной культуры, а оригинальных, русских — в ее центр (Д. Брайан Ким. «Соблазн, уловка, ниспровержение: Иван Крылов переписывает Мольера», т. 2, с. 152).

Что касается критики галлофилии, то она была направлена не столько против фрацузского языка, хотя он быстро превратился в «язык соблазна и кокеток» (Кс. Бордериу, с. 205), сколько против неразборчивой моды на все французское. При этом русская сатира зачастую опиралась на европейские модели, не только французские, но и английские (Д. Оффорд. «Языковая галлофобия в русской комедии», т. 2). Мода стала восприниматься как олицетворение «нашествия галлов» во всех сферах жизни. Из статей Кс. Бордериу и О. Васильевой-Кодонье(«Французский язык моды в России начала XIX в.», т. 2) следует, что отразить языковое нашествие оказалось сложнее, чем наполеоновское, ведь нельзя было найти русское слово даже для такого понятия, как «фон», не говоря уже о «неглиже» или «пенью­аре». Лингвистический национализм А.С. Шишкова (Г. Арджент. «Языковой спор Карамзина и Шишкова: оценка русско-французского контакта», т. 2), который ратовал за развитие русского языка за счет старославянского, был явно бессилен закры­ть бреши, приводившие в отчаяние русских переводчиков текстов из французских модных журналов. Смешение языков, которое активно высмеивалось в комедиях и журналах, в конечном счете было неизбежным. Русские писатели, оказывая сопротивление неродному наречию, разрабатывали в том числе и бла­годаря его присутствию русский литературный язык и содействовали формированию «нового языкового сознания» (Введение, т. 1, с. 3). Приглашенные в Россию архитекторы из разных стран говорили по-французски и создали Санкт-Пе­тербург, который «после Парижа стал самым французским из всех существовавших городов» (С. Клименко и Ю. Клименко. «Роль французского языка в формировании профессиональной архитектурной терминологии в России в XVIII в.», т. 1, с. 223). Французские архитектурные термины стали частью русского языка.

За счет французского обогатился и русский любовный язык (В. Живов. «Любовь à la mode, русские слова и французские источники», т. 2), причем если В.К. Тре­диаковский в переводе романа П. Таллемана «Езда в остров Любви» старался найти не всегда удачные русские эквиваленты французских слов (типа «глазолюбность» в смысле «кокетство»), то во второй половине XVIII в. без особых проблем входят в обиход прямые заимствования («грация», «кокетка», «рандеву»). Лакуны в любовном лексиконе тем не менее оставались, как это видно на примере перевода в 1768 г. А.В. Храповицким «Словаря любви» Ж.-Ф. Дрё дю Радье, и объяснялись «лакунами в самой жизни» (В. Живов, с. 229), так что французская галантность лишь отчасти отобразилась в русском языке.

Сложность соотношения французского воспитания и культурного самоопределения состоит в том, что ярые противники культуры Франции, патриоты и консерваторы (Дж.М. Хэмбург. «Язык и консервативная политика в александровской России», т. 2), зачастую выражали свое неприятие на галльском наречии и нередко, как Ф.В. Ростопчин, оставались жить во Франции, как остался жить в Лондоне патриот С.Р. Воронцов (его патриотизм подчеркивается в статье Г. Арджент). Если «знание французского языка и космополитический образ жизни вполне могли сочетаться с патриотическими чувствами» (В. Ржеуцкий и В. Сомов, с. 71), то патриотические чувства могли так же хорошо сочетаться с созерцанием России «из прекрасного далека».

Составители приходят в конечном итоге к выводу о существовании в XVIII в. «гибридных идентичностей» (Г. Арджент и Д. Оффорд. Заключение, т. 2, с. 245). Такая идентичность позволяла одновременно тяготеть к европейской культуре и демонстрировать патриотические чувства, не порождая конфликта. Пример сбалансированного самоопределения предлагает Пушкин в повести «Рославлев» на примере Полины (Д. Оффорд. «Отношение к франкофонии в художественной про­зе Пушкина», т. 2).

Во время Наполеоновских войн патриоты из высшего общества сближаются, «по меньшей мере в литературных текстах» (С. Дикинсон. «Отечество, отчизна, роди­на: русские “переводы” слова “patrie” в наполеоновскую эпоху», т. 2, с. 192), с прос­тым народом, и имевшее государственный оттенок слово «отечество», восходящее к французскому слову «patrie», все чаще заменяется более «домашним» синонимом «отчизна» и наконец специфически русским, не переводимым на французский язык словом «родина».

К середине XIX в., как отмечают составители, с ростом национализма под влиянием романтического обращения к истокам и с ослаблением статуса дворянства, двойная идентичность, проявлявшаяся в использовании французского и русского языков, становится более проблематичной. Национализм усилился не сразу после Наполеоновских войн, а, по мнению составителей, когда начался социальный упадок дворянства, на смену которому к середине XIX в. пришла интеллигенция, включавшая выходцев из разных слоев и составившая группу, чье влияние на «общественное мнение» стало решающим (Введение, т. 2, с. 7). Между тем, при всех социальных изменениях, проходивших в это время, писательское сообщество все же продолжало в основном состоять из дворян. Не совсем адекватным представляется и применение к российской ситуации той эпохи понятия «общественное мнение», более знакомого в ту пору европейцам, в особенности англичанам. Если в XVIII в. иностранные языки служили для продвижения России на европейскую сцену (С. Брюс. «Общеевропейское оправдание многозычного русского общества в конце XVIII в.», т. 2), то и в XIX в. продолжают выходить сочинения на французском языке, в центре которых — образ России. Н.И. Тургенев, автор книги на французском языке «Россия и русские» (1847), был при этом далек от национализма.

Составители делают тонкое наблюдение о несовместимости новых идеалов рус­ско­й интеллигенции (простой, на грани аскетизма, трудовой образ жизни, слу­жение простому народу) с «douceur de vivre» («приятность, сладость жизни») французской культуры (Введение, т. 2, с. 8), но эти идеалы не мешали русским интел­лигентам оставаться глубоко погруженными в европейскую, в том числе французскую, культурную среду и ценить свои продолжительные поездки в европейские столицы (см., например, воспоминания П.Д. Боборыкина, относящиеся к концу XVIII — началу XIX в.), завершавшиеся порой невозвращением на роди­ну. Составители и сами заключают, что и в XIX в. «многие россияне <…> в сущ­ности, легко справлялись со своей множественной языковой идентичностью» (За­клю­чение, т. 2, с. 247).

Утверждение о том, что французский язык стал в России выходить из оборота начиная «примерно с середины XIX в.» (Введение, т. 1, с. 3), в силу развития чувства национального самосознания, не представляется достаточно убедительным, поскольку во второй половине XIX и в начале XX в. многие россияне вели дневники, писали письма, научные статьи, полемические тексты и литературные произведения на французском языке в силу продолжавшегося французского воспитания.

Негативные стереотипы относительно французской культуры, распространявшиеся в России с XVIII в., не делали «проблематичным» русско-французский билингвизм не только в елизаветинскую и екатерининскую эпоху, что подчеркивают составители (Введение, т. 2, с. 12), но и в более поздние периоды. Так, бывший семинарист П.А. Плетнев пишет в 1846 г. о творчестве Е.Д. Улыбышевой, издавшей в Москве свои французские стихи, как о «нашем достоянии» и замечает, что ее произведения «будут занимать, может быть, большее число русских, нежели иные стихи, изданные на отечественном языке»[9].

В те же сороковые годы XIX в. С.Д. Полторацкий утверждал, что не только высше­е общество в России, но даже купцы знают французский язык и французскую литературу[10]. Вот, казалось бы, интересное поле для социолингвистики: насколько французский язык был распространен в российской среде, которую не относят к социальной или культурной элите. На этот вопрос, вероятно, будет дан ответ в дальнейших исследованиях в рамках бристольского проекта[11]. Остается и вопрос о том, насколько французский язык россиян, в тот или иной период, соответствовал языку современной им Франции, ведь не случайно Пушкин устами героини «Рославлева» говорит о «подражании французскому тону времен Людовика XV» в русском обществе накануне наполеоновского нашествия. Возможно, что и французский язык этого времени был несколько устаревшим, тем более что, судя по альбомам и тетрадям с выписками из прочитанных книг первой половины XIX в., наиболее цитируемыми в эту эпоху авторами оставались французские писатели XVII—XVIII вв. Таким был и альбом Карамзина с выписками на французском языке из произведений европейских философов и писателей, которые послужили ему для составления «Записки о древней и новой России» (Л. Сапченко).

Рецензируемый двухтомник отличается безусловным богатством материала и исключительной четкостью его представления, теоретическими выводами, в которых учтены зачастую противоречивые эмпирические данные. Его приоритетная английская составляющая — символична. Она напоминает о смене парадигм и об ином в наши времена «языке Европы».

 

[1] Русская литература на французском языке. Тексты русских писателей XVIII–XIX веков — La littérature russe d’expression française. Textes français d’écrivains russes.
XVIIIe–XIXe siècles / Вступ. ст. Ю.М. Лотмана и В.Ю. Розенцвейга; биографич. очерки и коммент. Ю.М. Лотмана; сост. В.Ю. Розенцвейг // Wiener Slawisticher Almanach. Wien, 1994. Sonderband 36. Этому изданию предшествовала книга:Mazon A. Deux Russes écrivains français. P., 1964, а также ряд статей:Паперно И.А. О двуязычной переписке пушкинской эпохи // Труды по русской и славянской филоло­гии. XXIV: Литературоведение. Тарту, 1975. С. 148–156;Дмитриева Е.Е. Поэтика французских писем Пушкина // Пушкинский сборник. Л., 1978. С. 135–151; Жане Д.К. Французский язык в России XVIII в. как общественное явление // Вестник МГУ. Серия 9. Филология. 1978. № 1. С. 62—70; Заборов П.Р. Русско-французские поэты XVIII века // Многоязычие и литературное творчество. Л., 1981. С. 66–105.

[2] Из документов XX в. опубликованы, например, дневники сына М. Цветаевой (Эфрон Г. Дневники / Публ. Е.Б. Коркиной и В.К. Лосской. М., 2004) и переписка О.А. Толстой-Воейковой (Русская семья в водовороте «великого перелома»: Письма О.А. Тол­стой-Воейковой 1927—1930 гг. / Публ. В. Жобер. СПб.: Нестор-История, 2009; Когда жизнь так дешево стоит... Письма О.А. Толстой-Воейковой 1931—1933 гг. / Публ. В. Жобер. СПб.: Нестор-История, 2012. Из текстов наших дней см. стихи Е.М. Белавиной: https://www.stihi.ru/2012/06/23/3934;https://www.stihi.ru/
2014/11/07/6300 (просмотрено 18.03.2016).

[3] Поскольку в издание вошли не все доклады, достойна внимания их аудиозапись, представленная на сайте:http://www.bristol.ac.uk/arts/research/french-in-russia/conference/.

[4] О соотношении в Центральной Европе национальных и французского языков в процессе самоопределения см., например: La correspondance et la construction des identités en Europe centrale (1648—1848) / Sous la direction de F. Cadilhon, M. Figeac, C. Le Mao. P., 2013.

[5] См., например: Anderson B. Imagined Communities. London, 1991; Bhabha H.K.The Location of Culture. L., 1994; Kraidy M. Hybridity or the cultural logic of globalization. Philadelphia, 2005.

[6] См.: Мультилингвизм и генезис текста: материалы международного симпозиума 3—5 октября 2007 г. М., 2010.

[7] Цит. по: Philipponat O., Lienhardt P. La vie d’Irène Némirovsky. P., 2007. P. 52.

[8] Екатерина II. Мемуары // Екатерина II. Соч. СПб., 1907. Т. 12. С. 105.

[9] Плетнев П.А. Сочинения и переписка. СПб., 1885. С. 444—445.

[10] Отдел рукописей Российской государственной библиотеки. Ф. 233. К. 50. Ед. хр. 23. Л. 8.

[11] В рамках проекта опубликован том, позволяющий сравнить языковые ситуации в России и других европейских странах: European Francophonie: The Social, Political and Cultural History of an International Prestige Language / Eds. V. Rjéoutski, G. Argent and D. Offord. Oxford, 2014, а также опубликованы статьи, посвященные истории других языков в России, в частности: Foreign-language use in Russia during the long eighteenth-century / Eds. G. Argent, D. Offord and V. Rjéoutski // Russian Review. 2015. Vol. 74. № 1. P. 1—68.


Вернуться назад